Голыми глазами (сборник) Алёхин Алексей
По утрам для поддержания формы он делает нагишом зарядку при открытой форточке, размахивая у меня перед носом венозными ногами.
Еще он обожает музыку, все равно какую. И я мечтаю, чтобы его транзистор наконец издох.
Теснящаяся вывесками, витринами магазинчиков, лавчонок, кафе, таллинская улочка напоминает шеренгу бутылок с разноцветными наклейками на полке в баре.
На стрелке двух улиц в доме-утюге горят под черепичной крышей широкие окна мансарды. Хотя погода холодная, они распахнуты на обе стороны. Мелькают тени танцующих, слышна музыка. Студенческая вечеринка в снятом на вечер помещении, что-то дореволюционное. Щемящее, как звук бодрящегося пианино.
Неуютное, крашенное масляной краской помещение с высоким сводчатым потолком, на стенах люминесцентные трубки. Скрипучие деревянные стулья с опрокидывающимися сиденьями, как в кинотеатре. Против одного из рядов бумажка: «Перевод на русский». Там висят наушники.
Общины методистов и адвентистов собираются через день. Нынче, кажется, методисты.
Я угодил как раз вовремя и застал кульминацию действия: покаяние. Каялся молодой человек моих лет, аккуратно подстриженный и причесанный, при галстуке, в костюме. Но теперь это все уже растрепалось, сбилось на сторону, лицо пошло пятнами и голос сорвался: он перешел на крик и кричал быстро и непонятно по-эстонски, а после бросился на колени и разрыдался.
Многие плакали. Позади кающегося и сбоку у стены выстроились одетые в обычные серые пиджаки духовные руководители с непроницаемыми лицами. Женщина возле меня повернулась ко мне и сказала, утирая глаза, по-русски: «Он познал истину. И вас зовет Христос!»
…На другой день я специально пришел пораньше. Адвентисты. Сел у стены с наушниками. По трансляции молодой женский голос переводил, сбиваясь, проповедь. Проповедь скучная и тянется медленно. Человек пятнадцать слушают, кто глядя на проповедника, кто закрыв глаза. Рядом со мной примостилась женщина с девочкой лет семи. Надела себе и ей наушники. Девочке скучно. Она раскрывает портфель и роется в нем. Достает грошовую школьную ручку. Ручка течет, и девочка пачкает себе пальцы. Размазывает чернила бумажкой. Становится на колени и пристраивает на переднем сидении тетрадку. Старательно выводит слова из проповеди: «исус, хрестос, истена, бог».
Гостиничный обитатель, по-старому путешественник, не может обходиться без приготовляемого в номере крепчайшего чаю. Рецепт его прост.
Надо обварить стакан. Затем бросить в прящее запотелое стекло изрядную щепотку чая. И залить кипятком. Чай всплывет рыхлой коричневой пеной. Кипяток слегка желтеет, потом начинает темнеть. Густеет, становится почти бордовым, цвета красного дерева. И тогда чаинки одна за другой принимаются тонуть – «чай опускается». Они падают медленно и плавно. Черный снегопад в пламенеющем небе. На дне стакана образуется черный сугроб… Чай готов.
Даже недорогие таллинские рестораны, быть может, единственные в империи сохранили былое изящество обслуги. Здесь запросто можно встретить официанта-виртуоза.
…Золотая картошка, мясо на ребрышках, заботливо уложенные перышки лука, морковка звездочками – все это прибывает к столу в сияющей мельхиоровой кастрюльке и затем одно за другим переносится и заново раскладывается на подогретую тарелку: картофелинка за картофелинкой, листик за листиком. При этом официант, священнодействуя, точно серебряной клешней, сдвоенными в руке ложкой и вилкой, сохраняет лицо строгое и невозмутимое. Это его искусство.
Омск и окрестности
У старого Омска своя физиономия, отчетливая.
Это теперь деньги прямиком летят за Урал и возвращаются оттуда по капле, приложенные к утвержденным сметам и чертежам. А его строили по своему вкусу сибирские купцы, у которых денег было, что золотого песка.
И росли вдоль Иртыша и Омки затейливые шедевры с лепниной, шпилями и круглыми окошечками в башенках-колпаках. Крыши – зеленые, дома – белые. На зависть столицам.
Катившаяся из Сибири денежная река выпала тут причудливым, гордым за свое богатство городом посреди бескрайней степи. Теперь, впрочем, изрядно пообносившимся.
Шагу нельзя ступить без райкомовских сопровождающих.
Шофер Миша, он же фотограф калачинской газеты «Сибиряк», да редактор этой самой газеты, да инструктор, да мы двое – полный «газик» катит по «улучшенной» дороге, оставляя километровый пыльный хвост.
Жара, пылища. Провожатые преют в своих костюмах, вытирают пот со лбов, но сердцем ликуют. На селе им пожива. Увезут даровое мясо и желтый сотовый мед. На пасеке заказан обед, а на бережку – уха с водочкой. Мы их раздражаем: возимся, тары-бары разводим, шатаемся по всему селу. А уха стынет.
Сами они не так работают. «Миша, тяпни!» – командует редактор. И Миша вылезает из «газика» и тяпает: трактор идет – трактор, стожки попались – стожки, три гуся бредут по дороге – гусей: фотоэтюд, значит… По утрам Миша режет клише, по вечерам проявляет и печатает, а остальное время возит редактора от закуски к ухе.
Редактор очень переживает за шахматный матч в Рейкьявике: «Ох, измотает он нашего Спасского…»
Единственный способ отделаться от райкомовской саранчи – услать, чтобы жрали свою уху и не мешались.
«Взяли в 37-м. Пришли из НКВД под утро, сам книги в машину перетаскивал – куда потом делась библиотека? – а началось с письма. Знакомый из Финляндии написал. Отвечать по тем временам не стал, но и того хватило. Получил свою десятку.
Всего по деревне шестьдесят четыре человека сидело. Вернулись двое.
Сидел рядом с женским лагерем, все жены начальников, из самой Москвы. Им позволили вещи взять, и подушки у них, и платья шелковые. Ну, потом прижимали и прижимали, и стали они вроде нас – голые.
Отсидел от звонка до звонка, вернулся.
В 57-м приезжал прокурор из области: реабилитировали. Показал бумаги, донос.
А писали из своей же бригады, которых заставил краденое вернуть, – до того-то бригадиром был… Они уж все померли. Один только остался, в дальнем районе живет. Случилось раз, оказался в тех местах, да не застал. Посмотреть на него хотелось. А так, нарочно ехать – незачем…
Ну, прокурор все как есть объяснил, предложил заявление писать на материальную помощь. Сказал, зарплата за два месяца полагается. Это за десять-то лет. Ну ее к черту.»
Получает пенсию – 35 руб. Подрабатывает – сторожит комбайны.
По воскресеньям весь Омск грузится в катера, моторные лодки, скутеры и носится взад-вперед по Омке. Лодки трещат, плюхаются о волны днищами и, почти не оставляя следов, проносятся под нашими окнами.
До Русской Поляны ехали в древнем, но еще могучем, похожем на тепловоз автобусе, каких не видел с детства. Водитель развлекался. Осторожненько подкрадывался к идущей впереди мелочи вроде легковушек, грузовичков и тут внезапно давил клаксон и поддавал газу, так что те чуть не вылетали за обочину, шарахаясь от летящего вперед со звериным рыком чудовища.
По пути миновали Казахстан, вдающийся тут узким клином в Россию.
В Павлоградке пытался сесть старый казах со светло-коричневым лицом, седой, при золотой цепочке. «Мне 96 лет. Вот деньги». Не посадили.
За последние два месяца в районе три самоубийства. На прошлой неделе пьяный зарубил спящих жену и взрослого сына.
Русская Поляна считается городом. Она безлика и выглядит умершей. Над двухэтажными щитовыми домами возвышается серая громада элеватора. Рассказывают, в целинные годы тут на всех дорогах стояли кордоны – ловили беглецов. Нынешние здесь родились, и бежать им некуда.
У расчески началась цинга – всякий день вываливается по зубу.
На гостиничном крыльце околачивается рыжеватый детина с античным, выходящим из лба, ломаным носом и тяжелой, как лыжный ботинок, челюстью.
С тоски пьем в буфете «Солнцедар».
В жужжащем мухами сельсовете пышная и румяная секретарша лет семнадцати. Плоть ее прет из платья, как опара, лезет розовым бельевым валиком из треснувшего на блузке шва.
Разговор деревенских девчонок:
– Пошли ночью на кладбище?
– Не, рано. Вчера только схоронили. Дня через четыре пойдем, синие огоньки будут.
Сроду не встречал такой нищеты и безразличия ко всему на свете. Воды нет. Из скважины идет щелочная, даже на ощупь мылкая. На три деревни единственная речушка. Ее перегородили, получился пруд. Ни деревца на берегу. Пустили, правда, мальков, да свои же и вытащили – среди бела дня, сетями.
В столовке – котлеты из тухлого мяса, холодильник поломался. Заведующая подсела, жалуется: вы б написали хоть, чтобы слали зелень с базы, мы бы салатики делали… Пойти к директору совхоза, попросить на день троих мужиков и сколотить теплицу – не приходит в голову.
Мне показали записки первопереселенцев – 1910 год. Степь, пишут, в траве выше человеческого роста. Сейчас треть урожая уносит пыльными бурями.
Вырождение идет полным ходом. Кто поумней или поживей – уезжает (здесь не говорят – «в Омск», а просто – «в Город»). Едут после школы, после армии. Остаются, на кого уж вовсе спроса нет…
Обратный путь. Бритый казах в автобусе. Тоже грязноват и одет в теплую не по погоде кацавейку. Но выглядит все же своим в этой степи. По обе стороны от казаха – мальчишки, тоже бритоголовые. У всех троих уши торчат, как ручки у сахарницы. Казах невозмутим. На какой-то остановке со всем своим выводком пристроился в очередь за огурцами. Пора трогаться, шофер давит и давит гудок, тот даже не обернется. Завершив покупку, все трое лезут в автобус и начинают хрустеть, поедая добычу.
Окраина Омска. Необъяснимое поведение толпы на остановке. Люди терпеливо ждут, но если автобус появляется с противоположной стороны, переходят улицу и едут в обратном направлении. Вероятно, там круг, но впечатление такое, что им все равно, куда ехать.
Яркий свет, музыка и запах духов «Может быть» собирают сюда мошкару со всего Омска.
За много улиц отсюда чувствуешь ее притягательную силу. На троллейбусных остановках у горпарка, на набережных Омки и Иртыша, на дальних улочках легко распознать целеустремленные стайки в цветных платьях.
Танцверанда соседствует с городским пляжем и окружена забором из волнистого железа до уровня глаз. Лица не попавших внутрь окружают ее плотным полукольцом, тут становятся на цыпочки и вытягивают шеи, стремясь углядеть эстраду.
Внутри танцуют тесно. Не всем достает места на заасфальтированном круге. Половина стоит вдоль той же ограды, но здесь лица повернуты наужу, и тоже становятся на цыпочки, высматривая знакомых во внешней толпе. Две толпы, глядящие лицо в лицо.
Музыка. Женский голос в мегафон объявляет танцы. Конкурс на лучшую пару. Призы. Звуки туша.
По узкому коридорчику, оставленному вдоль ограды, прибывают свежие силы. Музыка оглушительна и хорошо слышна снаружи, но тут не танцуют.
Ах, одежды, смешение всех стилей и мод! От бального панбархата и траурно-свадебных пиджачных пар до дрянных местных джинсиков, украшенных на заду этикетками с польского белья, и веселого ситчика – останков недавнего «ситцевого бала», чьи афиши еще линяют на тумбах по всему городу.
Тот же, что и в столицах мира, поиск индивидуальности во внешности и в одежде: ее добывают тут, как золото на Клондайке. Ради нее пускаются в отчаянные авантюры. Но в одиночку все ж страшновато, и потому много парно одетых приятелей и подружек. То двое в каких-то поварских колпаках, но с козырьками, долженствующих означать колониальные кепи; то две в одинаковых платьях с воротниками размером с велосипедное колесо…
Гвоздь сезона – брючные костюмы, сооружаемые с провинциальной находчивостью: шьются лишь брючки и дополняются туникой, роль которой играют платья мини от предыдущей моды.
Сочетания цветов: розовое с зеленым и с желтым; синее с розовым и коричневым, и далее в этом роде.
Хуже с обувью. Не менее тридцати девиц в одинаковых «римских» сандалиях с ремнями до колен – гордость здешнего горторга.
Парни тоже охочи до красоты. Кто не в похоронном костюме, тот в рубашке в цветочек, или в белом арабском белье, заменяющем модные нынче футболки. А если и в простой сорочке, то надетой как-нибудь по особенному, с поднятым воротником например.
Баки, бачки, усы всех фасонов.
Ходят сюда кто за развлечением, кто за счастьем.
Вот одна с явно подаренным себе самой букетиком маков. Стебли поникли, цветы висят, но она их не выпускает из вспотевшей руки, ища кого-то глазами.
Много некрасивых, бледных лиц. Подчеркнуто бледных из-за яркой помады.
Ищут даже не флирта – проводил бы до дому. Ну, попристает. Соседки б видели: «Нинка с танцев с парнем пришла».
Запах духов «Может быть».
(Но все ж и в этой толпе, в платье дурного вкуса, в пылающей помаде, раз и два – синие королевские глаза.)
Зато аккуратны и хороши солдатики, в пригнанной по росту полевой форме, в ремнях. Это курсанты. Они выделяются, как офицеры на прежних балах, и знают себе цену.
Вот курсантик купил билет и вводит счастливицу в танцверандовский рай. Правда, на ступеньке, отделяющей его от прочего мира, поддерживает не под локоток, как на тех балах, а под выпуклую попу.
В толпе, прижимаясь к чужим карманам, шныряет красноглазый, потасканного вида паренек.
Вокруг танцверанды растет и растет толпа.
Ни дуновения с Иртыша.
Освещенную электрическим светом разноцветную человеческую массу отделяет от воды полоса пляжа с потемневшим остывшим песком. Он весь покрыт тысячами холодных ямок от босых ног. Он пуст.
Толпа у ограды все прибывает.
Прохаживаются, стоят, сидят, подпирая столбики навеса. Разыскивают и ждут своих.
Здесь свои премьеры и свои бенефисы.
Гремит музыка.
Курильницами дымятся горящие урны.
И весь вечер над головами танцующих, над головами тех, кто стоит, сидит и прохаживается, смеется, курит, болтает, знакомится, резко отвечает, завидует, надеется, над темной и сырой к ночи полосой пляжа, над черной водой реки – на желтый закат, к невидимому за лесом аэропорту, медленно и низко идут, на миг заглушая музыку мощным ревом, тяжелые, отливающие металлом, вспыхивающие рубиновым светом бортовых огней, испещренные желтыми точками иллюминаторов транзитные самолеты, прекрасней которых нет на свете.
Иркутск
В Москве деревянные дома дряхлы и гнилы. Восхитителен рассыпающийся резной наличник – но остальных уж нет, окна в свеженьких рамах, краденых с соседней стройки. Чудесно легок выточенный из единого куска дерева загиб перил, но прикоснуться к ним боязно – балясины вываливаются, точно сгнившие зубы. А жильцы спят и видят, когда их снесут и переселят в блочные пятиэтажки.
Не так в Иркутске.
Здесь целые улицы бревенчатых домов – здоровых и сильных. Дерево потемнело от времени, но только сделалось тверже. Да и не дома это, а палаты. Щедрые сибиряки строили их с любовью и тоской по той, настоящей, России, что осталась за Каменным Поясом. Строили по памяти, перемешавшейся со сказкой, как на билибинских акварелях. Подзоры, наличники, крылечки в дубовой резьбе, витые столбики, переходы…
Дома-комоды и дома-сундуки.
Темнолицый дед в просторной белой рубахе смотрит с галереи. На фоне деревянной стены он кажется поясным портретом в дубовой раме.
На базаре пышущая здоровьем дивчина торгует молодой картошкой сорта «лорх» – такого же точно фиолетового цвета, что и широкий румянец на ее щеках.
Входя в кабинет местного начальника, приметил на стене обширную карту Иркутской области. Но после, в разговоре о дальнейшем маршруте нашем, обернувшись к ней – «Да вы на карте покажите!..», – обнаружил, что карты нет. А есть водяной потек в полстены – с реками, рельефными хребтами, зеленоватыми низменностями и даже озером Байкал…
Как выяснилось позже, спутник мой пережил такое же потрясение, хоть и сидел к этой стене лицом.
Иркутские студентки, случается, подрабатывают проституцией. Стипендия – 45 рублей, а из деревни денег не присылают. Хочется фруктов, редких здесь и дорогих, а того больше – тряпок, которые все ж иногда появляются в магазинах. «Больше всего дерутся из-за этих, – рассказчица рисует пальцем усы на верхней губе: Кавказ. – У них и деньги, и фрукты».
Тункинский тракт
Вдоль дороги – черные зубчатые короны обгоревших пней.
На неширокие горные долинки, как белые дирижабли, садятся облака.
У обширной котловины, разделившей хребты, плавные женские формы. Она отглажена прошедшим когда-то ледником. По дну извивается узкий, но шумный Иркут. Вся она поросла короткой и жесткой, как негритянская шевелюра, травой.
Из проползавшего ледника выпали белые круглые валуны. Они лежат бильярдными шарами, рассеянными на ворсистом зеленоватом сукне: каменные яйца ледника. Величиной примерно с дыню, и из-под каждого цветет эдельвейс.
Серые, невзрачные цветы эдельвейса. Но рядом с ними и выше уже ничто не цветет.
По Мондам носится собачья свадьба. Рослый черный кобель держится возле единственной сучки, боком оттирая соперников и успевая покусывать их на бегу; «дама» кусает его самого. Больше всего достается крошечной серой собачонке, прибежавшей, похоже, просто посмотреть.
Там, где сходятся Саяны и Хамар-Дабан, тянущийся от Байкала тракт переваливает через седловину и уходит к монгольскому озеру Хубсугул.
Граница – это полосатый шлагбаум и несколько домиков. В одном из них заскучавшие таможенники потрошат чемодан монгольского студента, едущего домой на побывку. Громоздкие дощатые сооружения для погрузки скота.
Монголы подгоняют стада прямо к границе, и тут по деревянным помостам, похожим на лабиринты, их набивают в подошедшие грузовики. Чтобы скот не разбредался, вдоль границы глухой забор. Это единственное укрытие, и по малой нужде приходится брести за него – в Монголию. С вышки глядит пограничник.
Монголы бедны, в пыльных рваных халатах с мешочками-кошельками у пояса. На ум приходит злорадная мысль о монголах-завоевателях.
Рассказывают, где-то в этих местах у монголов есть источник, почитаемый лечебным и святым. Охотно допускаю: помывшись впервые в жизни, паломник должен ощутить невиданную свежесть и прилив сил.
Загонять овец помогают козлы-провокаторы Лука и Борька. Один из них медленно вышагивает по деревянному настилу, и овцы из загона устремляются следом. В последний момент козел перепрыгивает невысокий бортик и оказывается на свободе, а овцы набиваются в скотовоз. Упрямых бросают в кузов за шкирку и задние ноги, без церемоний.
Козел стоит, пожевывая, в сторонке и косит подлым глазом без ресниц. Страшно захотелось пнуть его ногой.
Овечки переступают на балериньих ножках под грязно-серыми пачками.
Если счет не сходится, весь кордебалет выгоняют обратно из кузова. Животные облегченно блеют. Потом история с козлом повторяется.
Снова в Мондах. День серый, бетонно-серый, как тот громадный дом, где кино «Ударник». Дождь только что перестал. Дверь дежурки распахнута во двор автобазы с застывшими бензовозами, полосатыми от пыли и потеков воды. Хребет клубится вдалеке черным туманом. С дверной притолоки с размеренностью маятника капает вода. И вдруг одна из капель, подсвеченная невидимым, пробившимся через тучи лучом, вспыхивает хрустально-розовым переливающимся светом. Единственный розовый огонек проносится по безнадежно серому фону.
Братск
То, что именуется Братском, стоит на красной земле – такой, как толченый кирпич дорожек в парках культуры и отдыха.
Строить его начали задолго до официальной даты. О плотине тогда речи не было – возводили соцгородок. Работали зэки. Много их посрывалось со скал, погибло на порогах. После, когда решили соорудить ГЭС, расчищенная ими площадка оказалась под водой. Официально считается, что строительство плотины обошлось без жертв.
Воспетая в стихах и прозе легенда Братска давно иссякла. Есть город временщиков, завлеченных кто северным рублем, кто житейскими обстоятельствами.
Выглядит он уныло.
Дома-коробки почти без зелени, без цветов. Быт налажен плохо. Огромные прибыли станции, алюминиевого завода, лесопромышленного комплекса минуют город.
Не существует и собственно Братска – он весь из нескольких разбросанных на тридцать с лишним километров поселков городского типа. Между ними плохое сообщение, автобусы берут штурмом.
Лишь «коренные», самые давние жители не помышляют уехать. Их немного, они все на хороших местах.
Доходы Братска надо бы отдать ему лет на пять. Может, тогда бы он обустроился и обзавелся тем, что пристало городу.
И уже не был бы общежитием шабашников с бетонными бараками в пять этажей.
Легенду породила плотина.
Это единственное подлинное чудо Братска.
Она прекрасна.
Она так велика, что другой край ее подернут дымкой.
Она уходит вниз гладкой откосой пропастью. И столь же головокружительно взлетает вверх.
Ее бетонное тело врезано в боковые скалы, как в оправу.
Оттенки песка, с которым мешали цемент, испестрили плотину: ее лепили по квадратикам, и эти квадратики видны. Белые, желтые, коричневатые, серые, красноватые заплатки – бесчисленные оттенки песочного цвета в узкой гамме, точно выходы горных пород.
Плотина выглядит произведением природы, да так оно и есть.
Невиданная диковина в нашем гостиничном номере – биде – производит неотразимое действие на посетителей. Обычно после того, как гость заходит в ванную, раздается громкое «Ах!» – возглас восхищения и удивления, за которым следует краткое молчание, во время которого замечательный аппарат изучается и приводится в действие. После чего доносится второе «Ах!», еще более громкое и изумленное, и неосторожно склонившийся над фаянсовым чудом экспериментатор выходит мокрый с ног до головы, приговаривая: «Ребята, да у вас чудесный номер!»
Небо тут какого-то болезненно-голубого цвета, точно выцветшая майка.
В Братск нагрянули молодые японцы с «кораблем дружбы». Власти мечутся: ходит слух об «идеологической акции».
Но все так просто.
В неуютный, необжитой, обманутый город приехали полторы сотни чистеньких, живых, белозубых юношей и девушек. Они ярко одеты, они общительны, они с любопытством разглядывают
Братск. Они интересуются всем – плотиной, школами, архитектурой, заработками, ценами в магазине. Они легко отвечают на вопросы. Они играют с братчанами в волейбол, пинг-понг, бейсбол и весело проигрывают все до единой встречи (не догадываясь, что имели дело со сборными местной спортшколы, предварительно оттрубившими месячные сборы). А после раздаривают горы изумительно сверкающих лаком ракеток, белоснежных волейбольных мячей, тугих и твердых бейсбольных мячиков. Я видел, как тренер победителей со слезами на глазах смотрел на японцев, когда те, улыбаясь, бросили два драгоценных мяча случившимся возле шалопаям. Он мне страшно понравился, этот одержимый волейболом парень. «Господи, – шептал он, – хоть бы пару таких мячей! Кому они дарят!»
И не было никакой акции.
…На протяжении всего путешествия – то на каком-нибудь подоконнике, то на деревенской улице, то вообще на обочине дороги за много километров от всякого жилья – попадались на глаза разрозненные части розовых целлулоидных кукол: руки, ноги, головы… Это производило жутковатое впечатление, вроде предвестия несчастья.
…Сверху, из самолета, речушки, распухшие от запруд, похожи на головастиков.
От Урала до самой Москвы – пожары. Горят леса и торфяники. Желтые густые струйки, выходящие из земли, растягиваются стокилометровыми хвостами. При заходе на посадку самолет ныряет в совсем уже непроглядную муть. Пока он ищет дно, пассажиры шепчут молитвы липкими от аэрофлотовских карамелек губами.
Кишинев
Такое впечатление, что город наводнили глухонемые. Видно, у них какие-то мастерские неподалеку от гостиницы.
Трое – два парня с девушкой – пьют в гостиничном буфете сухое вино, оживленно переговариваясь на пальцах.
Буфетчица, перегнувшись через стойку, доверительно сообщает нам, что у ее подруги в квартире живет такая вот парочка. Ночью, когда они сходятся, то кричат, не слыша себя, на весь дом. «Как кошки, – заключила она без особого осуждения. – И все слушают…»
Десять дней я провел в цирке-шапито, раскинувшемся на кишиневском пустыре, прямо на могилах заброшенного кладбища – о чем узнали, когда рыли ходы для иллюзионного аттракциона.
Но как рассказать, не впадая в бутафорию, об этом анилиновом, придуманном и таком подлинном мире?
Об опутанном вантами воздухе.
О цирковой музыке, переворачивающей душу.
О зависти к летучим акробатам.
О косноязычном мрачнолицем клоуне, между выходами судорожно рассовывающем по карманам реквизит.
О директоре с лицом Утесова, пьющем коньяк в своем вагончике среди афиш и накладных.
О канатоходце Алиханове, сверху показавшем мне засасывающую бархатную пропасть манежа.
О нескончаемых двоящихся близнецах и близняшках из номера иллюзиониста.
О старых, вышедших в тираж артистах, так жалко молодящихся при ярком свете прожекторов.
О ревности лилипута, чья крошечная жена блудит с большим «нижним» из икарийских игр.
О потной муке репетиций, когда по тысяче раз выделывают один и тот же трюк – без музыки, без прожекторов, при единственном случайном зрителе на окружающих манеж пустых деревянных скамейках.
О громадном брезентовом куполе.
О запахах, сплетнях, приметах цирка.
Когда-нибудь я напишу…
Речка Берёза
К пяти мы отделывались от леспромхозовского начальства и шли на речку Берёзу, где водится некрасивая серо-бурая рыбешка.
Тропинка вела то лесом, то круглыми, уставленными молодыми стожками зелеными полянами. Маленький песчаный пляж светлел на той стороне реки, и надо было перейти быстрину вброд. При этом рыба металась к водорослям, вроде брызг от брошенного в воду камня.
Пляж прятался в укромной речной излучине, точно в нежном сгибе локтя. А противоположный берег был очень высок, с одинокой сосной. И вечером по нему прогоняли коров.
Интересней всего – смотреть на рыбок. Они заселяют реку в изобилии. У самого берега в мелких лунках греются мальки. Они внимательно следят за тобой, и стоит сделать шаг, даже просто поднять руку, как веером бросаются из западни и повисают в метре от берега серой тучей. Но если войти в воду и стать смирно, мальки один за другим возвращаются и плавают у самых ног. Щекоча, тыкаются в щиколотки носами.
Взрослая рыба так близко не подплывает, но и не пугается особенно, неторопливо прохаживаясь в сторонке.
За излучину цеплялась другая излучина, потом еще одна – они шли непрерывно, петляя в зелени. Одна другую сменяли отмели, и я свободно бродил по ним вдоль реки, разглядывая пасущихся в прозрачной августовской воде рыб и думая, благо вокруг не было ни души, о естественном ходе жизни.
Кяхта
Когда-то сюда достигал через монгольские степи оживленный караванный путь и шел великий торг: китайский шелк и чай на русское золото и пушнину.
Кяхта гремела на всю Сибирь. Когда в этот крайний предел, в забайкальскую глушь, доставили ссыльных декабристов, городская верхушка закатила им грандиозный, на европейскую ногу, прием: для здешнего общества они были прежде всего частицей столичного света.
Теперь тут – дыра.
В местном краеведческом музее выставлен в натуральную величину назидательный экспонат – «бедная бурятская юрта». В ней грустно застыли у очага муж с женой в пыльных национальных лохмотьях. На дне почерневшего котелка поблескивают монетки: кяхтинские старушки приходят сюда, здороваются с манекенами по-бурятски и бросают милостыню.
Директор музея, толстый профессорского вида бурят, отвел нас в мемориальный дом, где когда-то скрывался Сухэ-Батор. Отдуваясь, улегся в ботинках на кровать вождя монгольской революции и оттуда, обводя руками комнату, знакомил с экспозицией.
В городе множество военных. Все дни в единственном ресторане при гостинице пировал лейтенант Евтушенко.
Монгольские сопки покаты, и потому ездят по ним как придется – по прямой. Еще летя сюда на кукурузнике мы дивились множеству расчертивших землю параллельных грунтовых дорог. Теперь объяснилось: ехать по травянистой целине глаже, чем по тряской колее, да и веселей.
Только что кончилось наводнение – разливалась Селенга – и в низинах вода еще не спала. Мы засели. Сопровождающий монгол отправился пешком куда-то за горизонт, за подмогой. А оставшиеся спутники достали холщовые мешочки с крупой и солью, тушенку, разложили костер и принялись варить похлебку. Под сидением оказался чемоданчик водки. Остаток пути ехали уже ночью, распевая «Славное море, священный Байкал» и другие песни.
В Монголии, у чабанов, ночевали.
Ночью мне стало душно в маленькой хибаре, тем более что и за ужином много пили. Я вышел. Овцы, невидимые в темноте, дышали, шевелились, переступали в своих загонах – ночь жила. В черном монгольском небе мерцали крупные шерстяные звезды. И мне открылся первородный смысл древней метафоры: звездные отары.
- Я вышел из хибары чабанов
- с сухим от духоты и водки горлом.
- Монголы спали у своих костров,
- дремали по степи стада монголов.
- Отара звезд кружила в вышине.
- Овец отара за спиной дышала.
- И смысл метафоры открылся мне,
- что пастухи придумали сначала.
…Не было больших и малых городов, воющих ночь напролет аэропортов, светящихся голубоватыми стеклянными стенами заводов и электростанций, тяжелых домов с миллионами горящих окон, бодрствующих в этот час центральных улиц, толп, разделяемых потоками машин с лакированными, отражающими разноцветные огни боками…
Лишь тьма, полная овец и звезд.
В улан-удинском аэропорту, пока ждали рейса, услышал историю страшной и глупой смерти девушки-практикантки в геологической партии. Съезжая на корточках, как с ледяной горы, по скользкой от травы покатой сопке, она выскочила на медведицу с медвежатами, и та ударом лапы содрала с нее скальп. Те несколько дней, что она еще жила, волосы вместе с кожей лица бородой висели под голым черепом.
Когда девчонка летела с горки, бывшая при ней собака, учуяв зверя, неслась рядом, лаяла, хватала за платье, но та с хохотом отбивалась от собачьей морды… Хозяин, узнав о случившемся, пристрелил собаку.
Баку
Именно так я в детстве представлял себе посадку на Марс.
Самолет пробежал по земле и остановился посреди голой равнины с редкими желтыми пятнами высохшей травы. По далеким окраинам ее обступал синеющий в мареве нефтяной металлический лес.
Выбранная пилотами лужайка в металлических марсианских джунглях.
Легкий ветерок.
Рощи треугольных вышек подходят вплотную к шоссе. Безлюдье их подчеркнуто непрестанным движением коромысел – качающих, качающих, качающих из земли нефть…
Ночь оказалась черна и прохладна.
Ее освежало влажное цоканье копыт по дну четырнадцатиэтажной пропасти под гостиничным балконом: площадь слегка подсвечена, и по ней катит старинный фаэтон. Со дна пропасти величественной скалой, изрытой гнездами темных окон, вздымается громада Дома правительства.
Фаэтон возвращается с новыми седоками.
Широкая дуга огней взбирается вверх до горизонта. Со стороны моря темно. Только несколько огоньков на танкерах, дремлющих на рейде.
Утром вчерашняя скала превратилась в мавританский замок с башенками.
По гладкой воде залива жуками-водомерками разбежались байдарки.
Город плавал в желтом зное. Он изнывал.
Зной тягуч, как восточная музыка. Небо расплавилось и затопило горизонт. Солнце съело все краски, оставив крышам, стенам, мостовым и морю одну – режущую глаз, белесую.
Оно выбелило даже листву деревьев.
В поисках завтрака – стакана простокваши и квадратика творога – пришлось совершить кругосветное путешествие по прилегающим кварталам.
Зато бакинский базар, куда мы попали после полудня, оглушил завалами разноцветных фруктов, овощей и всяких трав по грошовым ценам. Нахватали чего попало, я вышел ошеломленный. Ощущение рога изобилия не рассеялось даже после, когда дыня оказалась несладкой, а сливы – и вовсе кислятиной. Позже по состоянию торговых рядов мы имели возможность следить за рдами азербайджанской земли: всякий день какие-нибудь фрукты исчезали, а на их место приходили два-три новых сорта еще роскошней прежнего.
Все двери на лестничных клетках были стальные, массивные, заботливо покрытые масляной краской, дабы уберечь не только от взломщиков, но и от самого времени, съедающего сталь. Оставалось только гадать, поднимаясь по лестнице, какие сокровища прячутся в этих сейфах.
К двери была приварена медная визитная карточка с надписью «Сезам-заде». На звонок открыл сам хозяин. Он и впрямь стоял на пороге сокровищницы.
Просторный холл выглядел как пещера графа Монте-Кристо. Нежным розовым блеском сияли на полированной подставке каминные часы, большие и витиеватые, как торт на юбилейном обеде. Черные резные стулья, обитые красной кожей, и такое же кресло, скрестившее ноги под сиденьем, окружали столик чинной толпой. А щедро позолоченная лампа на столике возвышалась подобно осеннему кусту.
Здесь были декоративные тарелки, чеканные блюда, картины в великолепных рамах, статуэтки – отменного вкуса, тонко отреставрированные, бесценные. И сам хозяин был красивый загорелый седовласый старик в распахнутой на груди голубой рубашке. Он был приветлив, энергичен, мудр и говорил глубоким голосом с приятным акцентом. Время от времени холл, где мы беседовали, плавно пересекала младшая дочь художника – скрипачка. Она не была красива, да и не так уж молода, но источала электричество телесной любви: взгляд ее бил, как ток. Когда она присаживалась на минуту и брала в гибкие руки кота, черного, как ночь с зелеными фонарями, и над его горящими глазами вспыхивал ее собственный взгляд, горячая мягкая волна падала по телу мужчины.
Хозяин пригласил в гостиную. На благородных серых стенах висело несколько превосходных картин, много дорогих тарелок и старинные золоченые канделябры с хрустальными подвесками, переделанные под электричество. Стол был уставлен фруктами в старом фарфоре, хрусталем, серебряными вилочками и ножичками. На выбор было предложено шампанское и коньяк…