Орлеан Арабов Юрий
– Гм, гм… Вы думаете, там такой сильный пролетариат?
– А разве у нас такой сильный пролетариат, чтобы совершить то, что мы совершили? – Здесь Лев Давидович слегка сорвался на фальцет.
– Не думаю. Пролетариат у нас глупый, неразвитый, – осторожно объяснил Ленин, стараясь не выходить из себя. – Он неаккуратен, ленив, продажен. Он не видит дальше своего носа.
– Именно. А всё состоялось именно потому, что у нас есть вожди, – нехотя сказал Троцкий. – Такие, как вы, Владимир Ильич, – добавил он уже совершенно упавшим голосом.
– Но это свободная страна?
– Да вы что, сбежать туда хотите?! – опять потерял терпение Лев Давидович. – Свободой там и не пахнет. Они даже лишили свой пролетариат возможности выпить рюмку после окончания трудового дня.
– А мы разрешили. Что из этого следует?
– А вывод тот, что более свободной страны, чем сегодняшняя Россия, не было и быть не может. Во всей мировой истории.
– Но ведь американцы весьма деловиты, – продолжал пытать трубку Владимир Ильич. – Деловиты, как муравьи. Это не русский байбак-трутень, читающий графа Толстого и рассуждающий о рисовых котлетках. Не русская проститутка, раздвигающая ноги перед тем, кто ее пожалеет и погладит по головке. Согласитесь.
– Владимир Ильич. У меня очень мало времени, – окончательно потерял терпение Лев Давидович. – Если вы хотите, чтобы мы все стали американцами, я сделаю это. Лично для вас. Но не тяните душу. Не могу я больше с вами говорить. Отдайте неразрешимое распоряжение, и мы будем работать над его окончательным разрешением.
– А чем вы заняты?
– У меня второй завтрак, – нехотя признался Троцкий.
– Извините, Лев Давидович. Я позвоню позже. Приятного аппетита.
В голове Ленина сразу же пронеслась картина, как молодой секретарь Троцкого в кожаной тужурке открывает бутылку шампанского в кабинете Наркомата обороны. Пробка бьет в потолок, и из горлышка хлещет зловонная кислая жижа, которую Владимир Ильич не переносил еще с университетских времен. Когда стреляли в Петрограде в октябре семнадцатого, то издалека казалось, что матросы открывают бутылки в винных погребах Зимнего дворца. Потом это случилось на самом деле, и многих участников штурма пришлось расстрелять. Оправдывало лишь то, что казнимые стояли под дулами винтовок совершенно пьяными и ничего не понимали.
– Мы их аннулировали, – пробормотал Ленин задумчиво по-английски, смотря на раскрытый том сексуальных извращений и эксцессов.
Доктор Хаммер вздрогнул. Реплика вождя мирового пролетариата заставляла задуматься. О Ленине ходило множество слухов, но все они были не слишком кровожадного характера. Борис Рейнштейн, который провожал молодого человека до кабинета Ильича, рассказал о предводителе кронштадтских матросов Дыбенко. Тот яростно влюбился в некую Коллонтай, феминистку и революционерку в интимных вопросах, увез ее в Ялту, чтобы вместе изучать второй том «Капитала». Братишки-матросы, оставшись без своего предводителя, сильно заскучали до анархических настроений. Троцкий негодовал и поставил на Политбюро вопрос о немедленном расстреле Дыбенко и «всей прочей порнографической сволочи», как он выразился. Однако Ильич, взяв слово, сказал: «Нет, расстрел будет для Дыбенко и Коллонтай слишком мягкой мерой. Нужно приговорить их обоих к тому, чтобы в течение ближайших пяти лет они оставались верными друг другу». Все рассмеялись, и вопрос был закрыт, несмотря на то, что Троцкий в знак протеста положил свой партийный билет на стол. Но через час, когда обсуждали вопрос о тифе, опять засунул билет в карман кожаной куртки и сделал вид, что слегка помягчел к окружающим.
Однако сейчас доктор Хаммер струхнул. Вождь говорил о загадочном аннулировании, и молодой человек принял это на свой счет.
– Россия и Америка дополняют друг друга, как муж и жена, – сказал посетитель выспренно, оттого что страх скрутил его солнечное сплетение до размеров молекулы. – У вас есть полезные ископаемые и дешевая рабочая сила. У нас – технология и организация производства. Что еще нужно для успеха?
– Я знаю, что вы мечтаете о концессии. Вам приглянулись асбестовые рудники, – пробормотал Ленин, проявляя осведомленность. – Но ведь асбест – это еще не всё. Что вам нужно кроме него?
– Ничего. Я хочу дать России всё, на что способен, асбест – это только начало. Я… – Молодой человек запнулся, и взгляд его упал на карандаш, лежащий на столе. – Я… я построю вам карандашную фабрику!
Ленин с любопытством посмотрел на него. Ему показалось, что перед ним сидит жулик, разыгрывающий бизнесмена, но с этого жулика в условиях экономической блокады было что взять.
– Карандаши – это архиважно, – согласился Ильич. – Нэп скоро раскрутит нашу экономику, и карандаши нам понадобятся неимоверно. Много хороших и быстрых карандашей.
Импровизация удалась, и архимедов рычаг был найден. Через пробитую стену недоверия молодой человек увидал глаза Старика: они начали светиться нездешней космической добротой.
– Правильно ли я понимаю, что нэп – это частичная реставрация капитализма? – осторожно спросил доктор Хаммер.
– Не реставрация, а построение. Настоящего капитализма у нас никогда не было, – признался Ленин себе под нос, рассматривая страницу немецкой газеты.
Доктор Хаммер не понял, шутит ли он или говорит серьезно. Молодой бизнесмен ехал в страну победившего коммунизма, а она на его глазах вдруг вывернулась наизнанку, и вождь пролетариата вдруг оказался вождем нарождающейся буржуазии… Было отчего пошатнуться умом. Ему даже показалось, что перед ним стоит Гудвин из страны Оз, играющий чуждую для него роль и тщательно скрывающий лицо перед своими же товарищами.
– Могу ли я понимать вас так, что американскому капиталу в России будут оказаны преференции? – осторожно спросил гость.
– Можете, – ответил Ленин. – Рабочих накормите?
– Накормим, – опрометчиво пообещал доктор Хаммер. – Пароходы с зерном уже в пути.
– Больницы построите?
– Сделаем. А что потом?
– А потом… Потом мы заложим американские города, которые будут лучше ваших, – произнес Ленин странным глухим голосом, как будто говорил через дремоту. – Лет через десять-пятнадцать они уже появятся. В них вырастет культурный образованный пролетариат, который, окрепнув, возьмет управление государством в свои руки. И государства больше не будет, потому что государством станут сами люди. Ничего больше не будет. Ничего не останется… – Голос его стал тихим и еле слышным.
– Значит, свобода через капитализм? – решил уточнить доктор Хаммер.
– Свобода через суровую диктатуру. Это диалектика. Эх, да вы все равно ничего не поймете! – махнул рукой Ильич, произнеся последнюю фразу по-русски.
Он как будто скинул с себя минутную слабость и попытался снова стать энергичным, бодрым и злым.
Молодой человек кивнул на всякий случай, хотя прекрасно знал, что никакой пролетариат в его Америке не был допущен к государственному управлению и в ближайшие сто лет это ему не светило. Почему через нэп возникнет какая-то особая самоорганизация, превышающая американскую, это оставалось великой тайной пролетарского Старика.
– А какая вам вообще от нас польза? – вдруг спросил Ленин. – Вы что, хотите сделать на асбесте миллионы?
– Как пойдет дело. Не знаю, – ушел от ответа Хаммер.
– И на карандашах больших денег не сделаешь. Тогда что же? Что вы хотите у нас хапнуть? – поинтересовался Ильич запросто, как будто сидел с бизнесменом за одним столиком в каком-нибудь Цюрихе или Женеве.
– Я вообще-то поклонник антиквариата… – тихо и с усилием сказал доктор Хаммер, но дальше продолжать не стал.
В его голове сидела несколько лет странная мысль, похожая на манию. Появилась она после того, как в одной из американских газет он увидел фотографию проломленной стены Зимнего дворца. Подпись под фотографией гласила, что это след от ядра крейсера «Аврора», расстрелявшего Эрмитаж прямой наводкой. Ниже была помещена заметка, в которой говорилось о тотальном разграблении музейных коллекций городской беднотой, проникшей через этот разлом. Сейчас, конечно, через четыре года после судьбоносных событий о подобном обогащении посредством штурма не могло быть и речи. Хотя в Эрмитаже, наверное, сохранились вещи, не имевшие исторической ценности, но которые можно было пустить в дело. Например, старые ковровые дорожки. Кому они были нужны, кроме моли? Можно их вывезти в США и сшить, положим, домашнюю обувь. «Царские тапочки от доктора Хаммера!» Звучит? Не просто звучит, а это хит сезона!
– Так что же насчет антиквариата? – продолжал пытать Ленин.
– Нет… Антиквариат мне не нужен, – с усилием пробормотал молодой человек, потому что врал и язык его поворачивался с трудом. – Я не могу отбирать у русского пролетариата культурные ценности. А вот, например, иконы… – Он запнулся.
– Иконы?! – с веселым удивлением переспросил Ильич.
– Без окладов. Одни деревяшки, – просительно выдохнул доктор Хаммер. – Они весьма интересны… Интересны с этнографической точки зрения.
– Нелепые картинки деревенских богомазов, не получивших специального академического образования? Интересны? – очень явственно, почти по слогам осведомился вождь.
– Да. Они мне нравятся… – выдавил из себя молодой человек.
– Сейчас. Я напишу записку, – пробормотал Ильич, подавляя в себе приступ хохота.
Он взбодрился. Слабость и потливость, которые мучили его уже несколько дней, неожиданно прошли. Он понял, что перед ним сидит сибирский валенок, пусть и американского производства. В асбесте гость кое-что понимает, но в живописи, конечно, ни в зуб ногой. И даже не скрывает своей серости, своего полного незнания искусства как такового.
– Пойдете к товарищу Горбунову, и он вам отсыплет сколько захотите, – сказал Ленин. – Но только без окладов. Оклады пошли на помощь голодающим.
– Да, спасибо. Оклады мне и не нужны, – согласился доктор Хаммер, принимая записку. Он был на седьмом небе от счастья.
– Когда составите контракт на концессию с нашими юристами, мы сразу же одобрим его в Совете народных комиссаров… Вы будете первым из зарубежных капиталистов, кто будет работать на нас. Поздравляю.
Всё происходило с катастрофической быстротой. Однако, услышав слово «контракт», молодой человек затуманился, и затмение ума, происшедшее с ним, не ускользнуло от внимания Ильича.
– Бюрократия? – весело осведомился Ленин, называя предмет, который напугал наивного американца. – Вы боитесь наших кувшинных рыл, которые будут ставить палки в колеса?
– Боюсь, – признался доктор Хаммер.
– И я боюсь, – согласился с ним Ильич. – Но мы их обыграем. Я к вам приставлю чекистов. – И он энергично рубанул ладонью пустой воздух.
– Чекистов? – повторил доктор Хаммер не веря своим ушам.
– Именно. С ними дело пойдет веселее. Один будет связан с рабоче-крестьянской инспекцией, а другой напрямую – с Всероссийской чрезвычайкой. Всего два человека. Но отборных. Отборных двое… Сами же мне потом спасибо скажете. Двое. Очень мало. С пользой для дела…
Голос его стал глух. Вслед за короткой вспышкой энергии и веселья последовало другое: водород вдруг вышел из воздушного шара и весь экипаж начал падать на землю с катастрофической быстротой.
– О деталях не беспокойтесь. Я обо всем позабочусь. Идите…
На лбу его выступил пот. Ленин вложил в руку молодого человека кусочек картона, и тот вышел из кабинета в частичной прострации. «Какие чекисты? – подумал он. – Зачем мне чекисты? Чтобы меня расстрелять?»
Он разжал ладонь. В ней оказалась скромная визитка с выдавленной надписью, сделанной мелким невыразительным шрифтом: «Владимир Ильич Ульянов (Ленин). Председатель Совнаркома Р. С. Ф. С. Р.».
Приемная Ильича показалась ему мрачной. Мадаполам на окнах почему-то напомнил склеп. Горбунья Гляссер смотрела на него с вожделением. Все окончилось не совсем так, как он задумал.
Ленин же тем временем накрутил вертушку и сказал в трубку слабым голосом смертельно уставшего человека:
– Девушка, соедините меня с Феликсом Эдмундовичем.
Дзержинский приехал к Ильичу в начале третьего дня. Одернув на спине гимнастерку, он вошел в кабинет с меланхоличным выражением водянистых глаз, которые многих располагали к нему лично. Человек с такими глазами, конечно же, знал и понимал всё. Знал литературу. Разделял кантовский императив. Был снисходителен к человеку как таковому, потому что догадывался о его хрупкости. Худоба говорила об аскетизме. Продолговатое лицо напоминало то ли Дон Кихота, то ли Христа, если бы тот вдруг пошел на государственную службу. Феликс имел вид оголенной совести. И только проработав с ним некоторое время, люди понимали, что совесть эта какая-то странная, жестокая, совесть не только к себе, что было бы нормально, но к окружающим, и никогда не поймешь, что имеют в виду эти меланхоличные глаза: исступленное добро, которое он насаживал силой вокруг себя, или просто жгучую отрыжку, терзавшую постоянно его больной желудок.
Ленин лежал в это время на черном кожаном диване, массируя себе виски. День перевалил на вторую половину, и приближавшиеся сумерки пугали тем, что никогда не уйдут. Он продлится вечно, этот лиловый сумрак, и Ильич, как ослепленный Эдип, будет бродить по коридорам на ощупь, хватаясь за стены и коряво зовя безъязыким ртом какого-нибудь случайного поводыря.
Вечером он чувствовал себя особенно гадко. Пол уходил из-под ног, и голоса людей звучали, словно через стеклянную банку. А будет еще ночь с мучительной бессонницей, и всю хворь, всю подступающую, как прилив, болезнь, нужно будет скрывать от товарищей по партии, ибо многие из них были хуже голодных псов: заметят слабость и вцепятся в тебя мертвой хваткой, разорвут на куски…
Заметив вошедшего Феликса, Ильич, как мог, встал и, пересилив головокружение, подал Дзержинскому руку.
– Я решил основать город в пустыне, – быстро, почти скороговоркой сказал вождь.
Феликс Эдмундович бросил на Ленина осторожный взгляд и оценил нездоровый цвет лица, которое когда-то было рыжим. Начало разговора не сулило ничего хорошего.
– Совершенно правильное решение, – осторожно ответил Дзержинский, присаживаясь в кресло.
– Вы думаете? – спросил Ленин.
– Бесспорно. Это то, чего нам сегодня не хватает.
– Гм… – пробормотал сам себе Ильич, и в голове его пронеслась быстрая мысль: «А чего это он со мною так сразу согласился?»
– Но это ведь город в пустыне, – заметил он Феликсу. – Там архискверный климат. Бураны, солончаки, перекати-поле… Почему именно в пустыне и зачем он нам нужен, ваше мнение?
– Мое мнение таково. Чем больше городов в пустыне, тем лучше. А деревень должно быть меньше. И предателей тоже. Как можно меньше предателей, – с неожиданным надрывом сказал Феликс.
Глаза его наполнились влагой, голос стал звучать словно у пастора, нараспев, и Ильичу показалось, что он вот-вот заплачет. Он был странным человеком, этот Феликс. В партии ходила грязная сплетня, будто он в детстве случайно убил собственную сестру Ванду из охотничьего ружья. Мать скрыла это убийство, потому что мальчик был с явным приветом и верил в Бога сильнее, чем местный ксендз. Дознание полиции определило неосторожное обращение с оружием. Сразу после убийства Феликс решил посвятить себя духовной карьере и попросился в монастырь. Мать и духовник целый год отговаривали его от этого опрометчивого, даже по меркам конца девятнадцатого века, поступка. И в голове мученика (а Феликс был именно мученик, в этом в партии никто не сомневался) что-то перевернулось. Он остался по-прежнему страстно верующим. Но теперь он горячо поверил в то, что Бога нет. Его горячечная исступленная вера в отсутствие Создателя всего сущего внушала Ленину некоторые опасения. Ильич предпочитал видеть у себя под боком холодных агностиков, но тем, кто страстно верит хотя бы в то, что ничего нет, доверял не вполне. В этой горячке было что-то мистическое. Ну нет и нет, и ладно, убиваться-то зачем, плевать слюнями зачем? Биться в истерике зачем? Непонятно. И сейчас, услышав о каких-то предателях, Ильич сильно насторожился. Он не принимал слухов в расчет, тем более о каком-то детском убийстве, зная, что от пущенной кем-то утки не отмоешься до конца жизни. Его самого называли за глаза немецким шпионом, а Льва Давидовича – шпионом американским. Один раз даже перед заседанием Совнаркома он услышал краем уха шепот одного партийца: «Ну вот и шпион пришел!» Но про себя самого Ленин точно знал, что шпионом не является, а что знает про себя Троцкий – это оставалось его личной тайной. А вот что Дзержинский, в отличие от большинства коммунистов, сидел на настоящей каторге, это был непреложный естественно-научный факт.
– Вы не поняли, – мягко сказал ему Ильич, игнорируя пассаж о предателях. – Этот город американский. И к русской жиже он отношения иметь не будет.
– Так, – согласился Феликс, что-то обмозговывая внутри себя. – Вы хотите, чтоб он подчинялся правительству Соединенных Штатов?
После Брестского мира, когда пришлось отдать немцам целые города и веси, это предположение не было столь фантастичным.
– Вовсе нет, – еще более мягко, совсем тихо пробормотал Ленин. – Просто новое лучше строить на новом месте. Мы не сделаем из Москвы Нью-Йорка, если даже захотим. Питер здесь тоже помочь не сможет. А вот в какой-нибудь степи… На берегу озера построить химический завод, чтобы не нужно было рыть котлован для отходов. Сделать для рабочих просторные чистые дома, выстроить столовые, читальни, современную больницу… Как вам эта идея?
Его начало лихорадить. Чтобы справиться с внутренней дрожью, он начал фонтанировать идеями.
– Глауберова соль, – выдохнул он, открывая толстый том справочника по минералам, заложенный на середине. – Эту соль можно добывать из соленых озер. Соленых озер у нас много в степи, например, в Сибири и на Алтае. Как вам эта идея? Глауберовый город на берегу глауберового озера? Эта соль архиполезна для желудка. И вам нужно ею лечиться, и мне… Всем коммунистам надо лечиться. Что вы об этом думаете?
– Лечиться нужно, – опять тонко, нараспев одобрил предложение Дзержинский. – Но предатели нам мешают. А отсутствие ресурсов подрубает крылья. У нас уже нет крыльев!
– Вы опять ничего не поняли, – тяжело вздохнул Ленин. – Ведь всё теперь завертелось. За какую-то пару месяцев старушка Русь пришла в движение. Рабочих и крестьян у нас достаточно. К нам уже идут зарубежные капиталисты, и скоро в казне появится валюта… Мы обречены на экономическое процветание. Накормим народ и начнем строить.
Дзержинский на это ничего не сказал. Он понял, что разговор идет о нэпе, в него никто не верил, кроме Ильича. Люди формации, к которой принадлежал Феликс, несмотря на свою вынужденную жестокость, еще продолжали мыслить внеклассовыми моральными категориями, и когда Старик отменил продразверстку и вслед за ней пал военный коммунизм, то сразу же встал вопрос: а зачем были принесены столь сокрушительные жертвы? Зачем одна часть необъятной страны накинулась на другую? Всё для того, чтобы реанимировать погребенный ранее, ославленный и оплеванный капитализм?
– Да не было в России никакого капитализма! – прокричал Ленин, как будто читая его мысли. – О чем вы, Феликс? Революция продолжается, и вы, ее Дон Кихот, без работы не останетесь.
– Да я хоть сейчас могу подать рапорт о своем увольнении, – неожиданно сухо сказал Дзержинский, оставив распевные интонации пастора.
– Почему? – стараясь держать себя в руках, спросил Ильич.
– Предательство, – повторил Феликс почти шепотом.
Это уже становилось невыносимым. Ленин знал о его крылатом высказывании, что террор уничтожает способность предавать. Однажды между ними даже зашел интересный разговор за шахматами, когда Феликс, обдумывая очередной ход, вдруг брякнул, что если бы Христос развернул террор против своих учеников, то предательства Иуды не состоялось бы.
– Опять вы за свое, – тяжело вздохнул Ильич. – И кто же теперь… Кто теперь нас предал?
– Это будет очень тяжело для вас… Слишком тяжело знать всю правду. Я не могу сказать. Пока не могу. Не спрашивайте, – пробормотал Феликс, стараясь не смотреть собеседнику в глаза.
– Лучше подумайте о названии этого города, – сказал Ленин, тяжело дыша и пытаясь переключить его мозги из подозрительного в созидательный план, – города глауберовой соли и просторных чистых улиц.
Он сел за письменный стол и схватился руками за голову. Некоторое время оба напряженно молчали.
– Сегодня я договорился о первой концессии с одним энергичным до неприличности американцем. Экономическая блокада прорвана. Этот мальчишка годится мне в сыновья, но я в него поверил… Арманд Хаммер. Кто он?
Дзержинский был готов к этому вопросу. Он ехал к Ильичу именно из-за энергичного американца и теперь, дождавшись возможности отчета, медлил, оттягивая свой триумф. Только горько хмыкнул и поджал без того тонкие губы.
– В каком смысле? – не понял Ленин, потому что с первого раза не смог расшифровать этот хмык.
– Во всех, – сказал Дзержинский. – С ним спит наш агент.
– Гм… И какого пола наш агент? – на всякий случай поинтересовался Ильич.
– У агентов нет пола. – В голосе Феликса послышалась настоящая непридуманная боль. – Девушка из гостиницы. Она изображает уборщицу. Но она, конечно же, не уборщица. И совсем не девушка.
– И что же? – с ужасом спросил Ильич, ожидая чудовищной новости, которая вот-вот должна была на него обрушиться.
– Арманд Хаммер… Вам не кажется странным это имя?..
– Мне – нет. А вам?
– Arm and hammer, – прозвенел в тишине напряженный голос Дзержинского. – Разве вы не помните, что такое “arm and hammer”?
– Серп и молот… – обескураженно произнес Ленин.
Его сломали не сами эти слова, а то, что он, полиглот, энциклопедист и умница, прозевал тайное значение имени и фамилии доктора Хаммера. А разгадал их какой-то шляхтич, пусть и поставленный на важное государственное дело.
– Серп и молот, – насмешливо повторил Дзержинский. – Вы когда-нибудь встречали человека по имени Серп и Молот? Я не встречал. Этот человек – фикция, зеро, ноль. Он плод нашего голодного воображения и всеобщей тотальной нищеты.
– Но я его видел сам, Феликс, – вступился Ильич за самого себя. – Он сидел в этом кресле. Жал мне руку. Говорил какие-то слова… Более того, Людвиг Мартенс дал ему прекрасные рекомендации.
– Людвиг Мартенс… Социалист Людвиг Мартенс! – язвительно пропел Феликс Эдмундович, возвышая голос.
И это был уже не Феликс. Это был дух изгнания и мести. За его худой спиной, позвонки которой просвечивали через истертую гимнастерку, показались крылья. Так, во всяком случае, представилось Владимиру Ильичу.
– Отец этого Арманда Хаммера был арестован за аборт, в результате которого погибла женщина, – продолжал вбивать гвозди Феликс в умную голову Старика. – А первоначальный капитал прыткий юноша сделал на якобы лечебной настойке имбиря, выполненной на чистом спирте. Эту настойку он отправлял бутлегерам галлонами, и они опаивали ею трудовой народ в подпольных питейных заведениях, потому что в США – сухой закон. Из Америки пришлось уехать, потому что нашему Серпу и Молоту грозил длительный тюремный срок… – Дзержинский начал задыхаться. – Я его арестую, этого подлеца! – простонал он.
– Да наплевать, – неожиданно спокойно заметил Ленин. – Наплевать и забыть.
Он, сидя за письменным столом, начал раскачиваться на любимом плетеном кресле, с которым не расставался и на заседаниях Совнаркома. Поставил его на задние ножки, оторвав от пола передние. И в этом неустойчивом равновесии продолжал сидеть, снисходительно поглядывая на Феликса.
– Хорошо. Наплевать, – тут же согласился с ним Дзержинский, убавив голос до шепота.
– Я готов работать хоть с чертом, если это послужит делу.
– Вам виднее про черта, Владимир Ильич. Мое дело предупредить, – сказал Феликс.
– Именно. Предупредить, – повторил Ленин, о чем-то тяжело раздумывая. – Он в какой гостинице живет?
– В «Савое». Жуткая дыра.
– А мы переселим его во Дворец сахарного короля, – предложил Ильич. – Там почище, и следить за этим субчиком будет сподручнее. Вы не находите?
Феликс вынужденно кивнул. Дворцом сахарного короля назывался особняк купца Харитоненко, торговавшего до революции сахарной свеклой и нажившего на этом деле около четверти миллиарда долларов. Туда теперь селили иностранцев, к которым советская власть проявляла бдительный интерес вплоть до круглосуточной слежки: английского финансиста Лесли Уркарта, американскую писательницу Клэр Шеридан, бизнесмена Вашингтона Вандерлипа, положившего свой глаз на нефтяные месторождения Камчатки…
– Так что же насчет предательства? – возвратился к прежней теме Владимир Ильич, потому что с Серпом и Молотом было покончено.
Феликс молчал, раздумывая, с чего начать. Те безобразия советской жизни, с которыми он сталкивался повсеместно, расцарапывали его душу до мучительного наслаждения. Но он понимал, что Ильич был устроен по-другому и удовольствия от страдания, скорее всего, не получал.
– Что бы вы сказали на то, что видный коммунист, известный деятель партии на самом деле коммунистом не является? – начал он издалека.
– Организационно или фактически? – потребовал уточнения Ленин.
– И организационно, и фактически.
– А что это за видный коммунист? – насторожился Ильич. – Я знаком с ним лично? Я был с ним в эмиграции? Меньшевик он или большевик?
– Он – народный комиссар, и его знают многие, – ушел от прямого ответа Феликс.
– Тогда в чем загвоздка?
– А в том, что он исключен из РСДРП в тысяча девятьсот десятом году, – вывалил свой булыжник Феликс Эдмундович.
– Не ухватил существа вопроса, – пробормотал Ленин после молчания. – Вы утверждаете, что народный комиссар, один из руководителей нашего государства, исключен из партии и мы про это забыли?
– Именно это я и утверждаю, – сказал Дзержинский.
– Фамилия коммуниста. Назовите, – сурово потребовал Ильич.
Развязка приближалась быстро, словно курьерский поезд. По сторонам железнодорожной насыпи стояли глупые крестьяне и восхищенно провожали глазами желтые и синие вагоны. А в зеленых, как известно, плакали и пели…
Феликс сделал эффектную паузу.
– Джугашвили, – сказал он. – Иосиф Виссарионович Джугашвили. Партийная кличка Сталин.
Было слышно, как стекло в кабинете таранит своим лбом залетевшая оса.
– Исключен? В десятом году? – спросил Ленин, не веря своим ушам.
– Именно. По вашему требованию, – уточнил Дзержинский.
– Но мы, должно быть, восстановили его позже? – не понял Ильич. – Кооптировали в состав ЦК за рубежом?
Дзержинский пожал плечами, наслаждаясь страданием, которое проснулось в его душе. А страдание было великим: национальным вопросом в стране занимался коммунист, который коммунистом, во всяком случае организационно, являлся условно и не вполне.
– Бросьте, Феликс… Бросьте! – с тоской сказал Владимир Ильич, будто отмахиваясь от надоедливой мухи. – Сталин. Тоже мне фигура! Я думал, что речь идет о более серьезном предмете…
От души отлегло. Предмет и в самом деле оказался ничтожным. Ленивый молчаливый грузин, нигде не учившийся и ни в чем себя особо не проявивший, если не считать ограбления банка лет двенадцать тому назад, оказался исключенным за это же ограбление… Тоже мне новость.
– Да кого мы не исключали? – спросил Ленин. – Мы всех исключали, а потом принимали обратно. Я только сам себя не исключал, – добавил он задумчиво.
У Сталина были ограниченные умственные способности и ничтожный кругозор, об этом Ильич знал точно и ничего не ждал от него в будущем. Серого цвета, с оспенным лицом, он окуривал Троцкого своим вонючим табаком во время гражданской войны, и все время мешался под ногами, изображая активность. Скорее корова могла заговорить, чем Джугашвили мог сделать для страны что-либо полезное. Этот балласт Ильич собирался сбросить с корабля в ближайшем будущем, и роковое будущее для товарища Сталина в виде нэпа уже настало…
– Владимир Ильич, дорогой, – неожиданно взмолился Дзержинский. – Ну позвольте мне дать приказ о его аресте. Как я отдал приказ об аресте изменника Мартова…
– Так вы и Мартова приказали арестовать? – поразился Ленин. – Когда же?
Это было для него новостью. Меньшевика Юлика он почти любил, и в эксцессе Феликса ему почудился личный выпад. Выпад против себя и своего прошлого.
– Пятнадцатого августа сего года. По согласованию с вами, – ответил Дзержинский, досадуя, что, по-видимому, слишком сильно расстроил Старика.
– Гм… Не знаю. Не помню о таком приказе, – пробормотал напряженно Ленин. – И как вы собираетесь произвести арест? Мартов же находится в эмиграции. У вас что, такая сильная агентурная сеть за рубежом?
– Агентурная сеть у меня слабая, – признался Феликс. – Но я сделаю это исключительно из-за морального аспекта.
– Не трогайте моральный аспект, – отрезал Ленин. – Боритесь лучше с экономической преступностью, которой теперь при нэпе будет предостаточно. А моральный аспект оставьте мне.
– А что со Сталиным? – спросил после молчания Дзержинский.
Он не собирался сдаваться, он был слишком упорным и фанатичным, потому что родился поляком, так, во всяком случае, думал Ильич. Но Ленин не мог сказать Феликсу всего, не мог сказать, что уже придумал, как зарыть Джугашвили поглубже. Он даст ему должность в секретариате ЦК и погребет в бесконечных бумагах, где ленивый грузин докажет свою полную некомпетентность. Чтобы он не расстраивался, ибо был чудовищно самолюбив, ему придумают должность с высокопарным названием, например, Первый секретарь или даже Генеральный, пусть потешится, пусть выпьет кахетинского вина, не догадываясь, как его провели, как зарыли и отрезали от реальной работы… Всех, кто не умеет заниматься практическим делом, – в бумаги. Тем более что и сама партия скоро станет другой. Ее кастовая замкнутость в условиях новой экономической политики уходит в прошлое…
– Джугашвили – это фигура без политического будущего, – прокомментировал Ильич свои мысли.
– А все-таки? – продолжил пытать Феликс.
Ленин молчал, потому что исчерпал свои аргументы.
– Я сейчас брошу жребий, – сказал вдруг Дзержинский и вытащил из кармана галифе монету царской чеканки. – Если орел, значит, арест. Если решка – то вам решать…
– Я уже все решил, – промолвил Ленин, вставая из-за стола.
– Но все-таки. Если орел, значит – арест, если решка, то…
Ильич его не дослушал. Тихонько и не прощаясь, он выскользнул в коридор и с великой осторожностью прикрыл за собой дверь.
Эта была вторая дверь в его кабинете, которая вела не в обширную приемную, где проходили заседания Совнаркома, а в личную квартиру, точнее, государственную, потому что ничего личного, за исключением костюма и нижнего белья, у него не было.
По коридору до двери в столовую он доходил за полминуты, но эти тридцать секунд, словно в эйнштейновском времени, растягивались в целую вечность. Внутри этой бытовой домашней вечности, отгороженной от казенного пространства толстыми стенами, он успевал почувствовать многое, и то, что он успевал, не внушало ему особого оптимизма. «Орел или решка?» – навязчиво крутились в его голове слова Дзержинского, – «орел или решка?»
Он и сам не знал про этого орла. Прожив пятьдесят один год на Земле и находясь внутри вселенского переворота, он не слишком часто мог взглянуть трезво на то, что происходит внутри души, но иногда в тишине, одиночестве и на ходу эта трезвость вдруг наступала, приобретая угрожающий душевному здоровью характер.
Ленин не был стратегом и не мог за всю свою жизнь сыграть на опережение исторических волн, которые качали его, ломали и били, но все же не могли потопить. То, что он идеально держится на волне, не тонет, гимназист Ульянов понял еще в юности, когда переплывал Волгу в районе Симбирска. Река к августу сильно подсыхала, и баржи, груженные зерном и лесом, запутывались в мелководье, но в начале июля Волга была еще широкой, и переплыть ее считалось опасной удалью. Однажды ударил гром и рухнул оглушительный ливень, но упрямый лобастый мальчик с калмыцкими скулами плыл дальше, точно зная, что доплывет туда и обратно, туда и обратно… Молодая возня с «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», который волей судьбы превратился в прообраз РСДРП, была похожа на организацию литературного кружка. Кто-то испытывал наслаждение от поэзии, кто-то от истории, но он испытал не сравнимую ни с чем эйфорию от первого прочтения Маркса, превратившуюся в постоянное вдохновение почти эротического характера. Оно оставило его лишь в последние годы, когда выяснилось, что всё, написанное бородатым кабинетным ученым, есть полуправда и даже опасная утопия, не пригодная к реализации в конкретных исторических условиях.
Знал ли кто-либо об этом, кроме него? Иногда Ильичу казалось, что знают все, кроме молодого поколения партийцев, подобных Бухарчику, схоластичных, необстрелянных и диких зверей в своей пошлой вере в то, чего нет. Но чаще он думал, что о полном провале знает лишь он один, и тогда приходилось носить маску, от которой уставало не только лицо, но и то, что дикие необразованные люди назвали когда-то душой. Он сам предпочитал оперировать другим термином, не менее убийственным по отношению к себе.
За всю свою политическую карьеру, которая продолжалась уже почти тридцать лет, он лишь дважды сыграл на опережение исторических волн. Дважды на опережение – не слишком ли мало? Один раз, когда предложил превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Лозунг был красив, звучал неплохо и бежал впереди реки времени, подпиравшей спину. Уже через несколько лет эта самая гражданская война, которую он звал, пришла в Россию, и, если бы не остервенение простого народа, не идейная пустота белого движения, что пережевывало старую монархическую мякину, чем бы все это кончилось? Черт знает чем, даже несмотря на организационные способности неприятного Троцкого, который создал Красную армию почти с нуля, спаяв ее кровью, мечом и железной дисциплиной. Этот красный Бисмарк мог многое, почти все, но что он думал на самом деле, оставалось для Ленина тайной.
Второе опережение состоялось в апреле семнадцатого, когда, приехав в Россию из эмиграции, мало кому известный и совсем непопулярный глава социал-демократического кружка набросал десяток тезисов о перерастании революции буржуазной в революцию социалистическую. Это был его звездный час. Опять исторические волны остались за спиной, а впереди простерлась нематериальная гладь великого будущего. В воздухе было разлито электричество. Правительство Львова, а потом Керенского заваливалось набок, легонько ткни – и рассыплется на глазах. Города заполнились озверевшими дезертирами, которым надо было что-то делать. Меньшевик Суханов, тершийся рядом, сказал кому-то, что электричество, разлитое вокруг, неожиданно нашло себе материальное воплощение в низкорослом человеке, имя которому Ленин. Но стоило Дыбенко привести несколько кораблей к набережным Петрограда и пальнуть в сторону Зимнего дворца, как электричество внутри Владимира Ильича кончилось. Никто не понял, что произошло. Городские обыватели высыпали на набережную и махали платочками морякам с линкоров, ибо были уверены, что перед ними происходит военный парад. Ильич сидел в Разливе вместе с Гришкой Зиновьевым, опасаясь ареста за шпионаж в пользу Германии. Кстати, лукавый Джугашвили двумя месяцами раньше стоял за то, чтобы Ленин присутствовал на суде в качестве обвиняемого в этом бессмысленном шпионаже, и сего Ильич, конечно же, Сталину не забыл…
А потом… Потом начались позорные догонялки истории, которые не кончились и в этот теплый сентябрь двадцать первого. Точнее, продолжились. Ленин не слишком верил в революцию на родине, помня замечание не Маркса, а Тютчева, сказавшего как-то, что будировать антиправительственные настроения в России – это все равно что высекать искры из мыла. Ильич будировал их в юности из одного чувства азарта и, когда мыльные искры превратились вдруг в настоящий костер, слегка растерялся. В канун февральской революции он умудрился даже брякнуть, находясь в эмиграции, что нынешнее поколение российских социал-демократов вряд ли дождется перемен у себя в стране в обозримом будущем. И вдруг жахнуло, затрещало по швам… Пришлось догонять историю в вагоне, который кто-то назвал пломбированным, срочно возвращаясь в Россию через враждебную Германию. Это было неэтично, даже гадко, но выбирать не приходилось, и если уж германский Генеральный штаб пошел на это, преследуя свои утилитарные цели, то тем хуже для германского Генерального штаба.
И дальше продолжились одни догонялки. Тот же Суханов написал позднее, что после октябрьского переворота Ленин начал терять энергию, разряжаясь на глазах и переставая быть похожим на самого себя. Какая-то слепая полудохлая каторжанка, переходившая улицу с поводырем, умудрилась попасть в Ильича из револьвера метров с восьми на заводе Михельсона. Тело ее сожгли в железной бочке на территории Кремля, чему был свидетель поэт Придворов, пошлейший и бездарнейший писака, которого Ленин в грош не ставил. Подстроенные кем-то выстрелы значили только одно: петух прокукарекал, но Ильич, застигнутый очередной волной исторического шторма, не имел сил разобраться в хитросплетениях заговора. Нужно было догонять волны и выплывать из них живым. Грянула Гражданская война, Троцкий сделал Красную армию и, разбив белых баронов, предложил идти на Индию. Это была игра на опережение, но Ленин медлил, не понимая, что будет делать армия в сезон тропических дождей в другой части света. В это время озлобленные до последней степени крестьяне начали заживо закапывать комиссаров в землю за то, что они отбирали у них зерно. Следовало срочно опередить историческое время, чтобы оно тебя догоняло, а не ты его, и Кронштадтский мятеж явился, казалось бы, последней каплей в принятии радикальных решений. Но каких?
Выход подсказал все тот же Лев. Он положил ему на стол записку, в которой критиковал продразверстку и предлагал меры, существенно ослаблявшие давление на крестьянство. Ленин не вник в ее содержание и на всякий случай отверг. Тогда неугомонный красный Бисмарк, находившийся в зените своих творческих сил, предложил прямо противоположное тому, что сам утверждал ранее: создание трудовых армий и экономики мобилизационно-лагерного типа. Ильич отверг и это, потому что стал раздражаться от постоянного творческого напора. Но волны по-прежнему катились впереди, и, когда в стране грянул страшнейший голод, Ленин понял: права была именно первая записка, и, не ссылаясь на автора идеи, заменил продразверстку на продналог, скрыв от партии, что этим решением начинает формировать в разоренной коммунизмом стране буржуазный свободный рынок.
Он становился вождем возрождающейся на глазах мелкой буржуазии и сейчас, направляясь в свою кремлевскую квартиру, думал: а скоро ли партия его раскусит, через год-два? И если раскусит, то что с ним сделает? Опять заставит стрелять какую-нибудь слепую, отравит ли ядом или просто объявит сумасшедшим сифилитиком и задушит в своих объятиях на подмосковной даче? Убьет или изолирует, орел или решка? Он не знал ответа. Скрытая ненависть к нему росла, это он чувствовал кончиками редких волос на своей седеющей голове.
Он всегда был прогрессистом и по-своему модником. Когда интеллигенты читали Надсона и Мережковского, он конспектировал Энгельса и Фейербаха. Все еще донашивали котелки и цилиндры, а он уже надел кепку, которая через полвека превратится в битловку и отошлет тех, кто знает, к законодателю специфического гламура из далекой России. В 1918 году Норвегия выдвинула его на Нобелевскую премию мира за то, что он способствовал прекращению Первой мировой войны, но Нобелевский комитет заартачился, и премия грохнулась, улетев восвояси. Если бы не Маркс и его «Манифест коммунистической партии», сбивший с пути и прививший иллюзию повелителя истории, он к своим пятидесяти уже был бы успешным премьер-министром какой-нибудь тихой европейской страны с законопослушными бюргерами, стерильными улицами и сытым пролетариатом, который бы он накормил от пуза. Почему все так получилось, почему он угодил в столь глубокую яму?
Ленин винил во всем Россию. Ее просторы, в которых терялась всякая рациональная мысль, напоминали василиска. Мистическое чудовище с женским лицом и плотными щетинистыми усами смотрело прямо в глаза, выпивая энергию и повелевая молчать. Но молчать он не мог, потому что был профессиональным журналистом, искавшим полемики там, где ее не было. И он сочинял, говорил и доказывал… Количество сочиненного уже превосходило то, что написал когда-то граф Толстой. И когда через год он выдумает несуществующую должность Генерального секретаря ЦК, которая лично его не интересовала, то к этому Генеральному секретарю пойдут доносы на Ильича от приближенных дам, и Генеральный, затягиваясь дурным табаком, будет внимательно читать каждую строчку.
Ленин открыл дверь своей квартиры. В нос ударил кислый запах русских щей. Жена, расставляя тарелки в столовой, вздрогнула от его присутствия.
– Что такое? – пробормотала она. – На вас лица нет.
Ленин не ответил. Он сел за стол и забарабанил пальцами по скатерти. Перед ним стоял никелированный поднос, который он вывез из «Националя», с витиеватой монограммой гостиницы – он жил там с семьей первое время после побега из Петрограда в ожидании кремлевской квартиры, сравнительно тесной и не совсем удобной для нескольких человек.
Крупская с опаской поглядела на мужа, потому что барабанная дробь пальцев не сулила ничего хорошего. Заметила, что из крупного носа его вытекает жир. Вытащила из кармана серого платья носовой платок и, приблизившись к Владимиру Ильичу, вытерла жир с носа и заодно отерла его влажноватый лоб.
– Я хочу спросить… Когда мы сможем освободиться от совести? – сказал он, отстраняясь от ее платка.
Он не любил, когда к нему лезли с телячьими нежностями, тем более отирали нос, который часто потел и излучал испарения.
– А что вы подразумеваете под совестью? – поинтересовалась Надежда Константиновна, отступая.
– Внутреннее самокопание. Бесплодную достоевщину. Истерику прыщавых курсисток.
– Через сто лет, – медленно ответила Крупская, смотря поверх его головы.
Иногда она напоминала сомнамбулу, его жена. Не требовавшая мужской ласки, вообще какого-нибудь внимания, мягкая, словно резиновая игрушка, она смотрела выпученными глазами в пустое пространство и как будто прозревала в нем то, чего не видел сам Ильич. О ней нельзя было сказать словами Гоголя: баба, что мешок, что положишь, то и несет. Он клал в нее невнимание, усталость, раздражение, которое часто переходило в открытую грубость, но она никогда не отвечала тем же. Иногда ему казалось, что Надежда общается с духами, в которых он, материалист и политик, конечно же, не верил. Однажды в каком-то дешевом журнале Ильич увидел фотографию госпожи Блаватской, медиума, эзотерика и авантюристки, и поразился: одно лицо!
– Гм… Значит, через сто лет, – повторил он, чтобы донести до собственной головы слова Надежды Константиновны. – Через сто лет не будет совести, вы утверждаете… У всего народа не будет или только у руководящего партийного звена?
– При чем здесь партийное звено? – не поняла она. – У них совести отродясь не было.
– Но у меня-то есть, – неожиданно возразил муж.
Крупская промолчала, ничем не выразив своих чувств.
– И какая же это будет Россия – без совести? Свободная процветающая страна или пустыня, в которой плачет дикий, необузданный человек?
Надежда Константиновна опять не ответила. Она была одета в платье мышиного цвета свободного мешковатого покроя, которое делало ее похожей на беременную. Пол в гостиной был вымыт до блеска. Его она мыла сама вместе с Марией Ильиничной, сестрой вождя, согнувшись, задыхаясь и кряхтя.
– Гамлет, – пробормотал вдруг Ленин задумчиво. – Он как будто разговаривает со своим отцом, и никакой идиот-постановщик не додумался до того, что на самом деле принц разговаривает с самим собой.
– Это не отец, это призрак к нему приходит, – напомнила Надежда Константиновна.
– Он разговаривает с самим собой, – повторил Ильич упрямо. – А где же Маша? – спросил на всякий случай, переключая разговор на бытовые темы.
– Пошла прогуляться по Кремлю.
– Прогуляться по Кремлю… Гм. А что там смотреть? – не понял он, подавляя проснувшееся раздражение. – Ладно, – махнул рукой, словно отгонял тревожную мысль. – У нас что на обед, щи?
– А у вас разве кончился рабочий день? – осторожно спросила Крупская.
– Все завершено. Хотя в кабинете остался Феликс. Может, дать ему щей?
– Зачем?
– Он покушает и уйдет поскорее.