Орлеан Арабов Юрий
– Здесь я, – откликнулся мальчик, не открывая.
– Еще конфету хочешь? – предложил ему Рудик. – С косточкой.
– Не-а…
– Ну и ладно. Мне больше останется.
Пошел через двор к калитке. Но, проходя мимо конуры, не удержался и пнул ее ногой. Из нее послышалось сдавленное рычание Лидии Павловны.
…А ночью над озером вышла мутная Луна. Дул сильный ветер, и подвешенная в небе планета была слепой. Люди от ее света чувствовали себя привидениями, не находящими места и не способными совершить осмысленный поступок.
Дверь Лидкиного дома заскрипела, открывшись. И маленький Леша, выйдя во двор, тихонько подошел к собачьей конуре:
– Мама! Ты спишь, что ли?
– Чего тебе? – спросила Лидка недовольно.
– Мой папа пришел, – сообщил ей сын.
– Какой еще папа? У тебя нет папы!
– Он в доме сидит. За столом.
– Чего ты придумываешь? – сказала она недовольно. – Это семейный стол, и отцу там не место.
– А все-таки он сидит, – настойчиво повторил Леша.
Мать выглянула наружу. Была она растрепанной, с соломой в волосах и с мешками под глазами. В целом она выглядела прекрасно.
– Он блондин или брюнет? – заинтересованно спросила Лидия Павловна, потому что Лешкиного отца в точности не знала.
– Он – бледный, – пояснил малыш.
Лидка с трудом вылезла из конуры. Отряхнулась. Расправила смятую юбку и подобрала заколкой свалявшиеся волосы.
Сын взял маму за руку и нежно повел в дом.
За пустым деревянным столом сидел мертвый экзекутор. Чувствовалось, что он был перепилен в нескольких местах, потому что на костюмчике его зияли поперечные дыры, наскоро заделанные грубыми нитками. Усики были прилизаны, но на голове торчал хохолок, доказывающий, что бриолина на макушку как раз и не хватило. Но все-таки он был циничен. Циничен и красив, пусть и не совсем целый. Он затягивался дымом кубинской сигары, но дым выходил обратно не через рот, а через швы на туловище, потому что герметичность тела была сильно нарушена.
Он встал, когда в горницу вошла хозяйка, сдержанно улыбнулся, как улыбается аристократ, и глаза его налились сладостью Кларка Гейбла, которого Лидка любила и ненавидела одновременно. Она понимала, конечно, что они не могут быть вместе, потому что гость стоит на высоте социальной лестницы, а она – всего лишь мастер парикмахерского дела, пробившая стену социума упорным трудом и незаслуженно низкими чаевыми со стороны клиентов. Но все-таки она любила этого мерзавца, любила и ничего с этим поделать не могла.
Мальчик подвел Лидию Павловну к своему отцу, вложил ее горячую руку в снежные руки вечернего гостя и счастливо улыбнулся. Он чувствовал, что семья его воссоединилась, и теперь он находится под защитой.
Глава одиннадцатая
Последняя
Рудольф Валентинович тщательно мыл ногти. Чистил их специальной щеткой, потом хищно царапал хозяйственное мыло и опять запускал под ногти щетку. Смывал мыло водой.
Вытер руки вафельным полотенцем со сливочным запахом. Надел резиновые перчатки.
Внезапно в зеркале он увидел два отражения: мужское и женское. Кто-то бесшумно вошел в ординаторскую, пока он был занят.
Белецкий оглянулся.
Некоторое время все трое молча разглядывали друг друга. Лидка казалась поведенной, как человек, уехавший в Питер и покушавший там местных грибов. Она силилась что-то объяснить, напомнить, сказать, а другой… Другой был – как всегда.
Рудик почему-то не ощутил леденящего ужаса происшедшего, ибо порог вменяемости был им давно пройден. Он только зафиксировал в своем сознании, что из крана льется вода – он забыл ее закрыть, когда чистил ногти.
– Вот что я тебе расскажу, мой дорогой, – обратился к нему экзекутор, оглаживая правой рукой свою хемингуэевскую бородку. – Вокруг тяжело больного сидят его родичи. «Узнаешь ли ты меня? Узнаешь ли ты меня?» – вопрошают они. «Узнаю, – отвечает он. – А вы меня узнаете?» – «Нет, настолько болезнь тебя изменила». – «А я узнаю вас всех, значит я – здоровее вас». – Экзекутор засмеялся. – Ну здравствуй, здравствуй, мой славный мачо!.. – Раскинул руки, готовый к братским объятиям.
– Нет, – пробормотал вдруг Рудольф Валентинович. – Не стоит.
Он отстранился, сделав шаг назад и почти прижавшись халатом к стене.
– Почему? – не понял экзекутор. – Ты же сам этого хотел!
– Нет, – повторил Рудик. – Я ошибся.
Подошел к холодильнику, достал оттуда поминальную свечу, которая давеча горела у него, и запалил фитиль зажигалкой.
– Что это ты задумал, мой милый?.. – приязненно, с теплотой осведомился у него человек с лицом Хемингуэя. – Ты что думаешь, будто я испугаюсь какой-то заштатной свечки? Уж если я пилы не испугался, то что мне твой суеверный огонь? Даже и не думай. Я теперь никуда не уйду, коли ты меня сам позвал. Я буду вечно с тобой. Ассистировать, когда ты производишь операции, вместе завтракать, вместе обедать, вместе сидеть на унитазе, вместе лежать в кровати со случайной женщиной и вообще быть вместе всегда и везде…
Рудик же, не слушая, капнул расплавленным воском на стол и начал скатывать его в мягкие шары…
– …А всё для чего? – продолжал вещать экзекутор. – Почему я должен быть с тобой рядом и лежать в кровати со случайной женщиной? Чтобы уличить тебя в твоих преступлениях. Чтобы ты ни секунды не знал покоя, чтобы лез на стену от непереносимой муки, расцарапывал щеки в кровь нечищеными ногтями, харкал розовой слизью, плакал сухими слезами и бил поклоны о равнодушный холодный пол…
Рудольф Валентинович засунул восковой шар в правое ухо. Слегка подработал и подмял пальцами, чтобы он принял нужную форму. Потом сделал то же самое и с левым ухом.
…Мир перед ним погрузился в относительную тишину. То есть со стороны экзекутора слышалось какое-то шуршание, напоминавшее звук однообразного прибоя, но значения слов разобрать было нельзя.
И здесь Рудик понял, что побеждает. В неравной безнадежной борьбе. Причем побеждает не по очкам, как несвежие спивающиеся боксеры, а одним точным ударом патентованного экс-чемпиона.
Мертвец и сам почувствовал неладное. Он начал жестикулировать, волноваться, что-то кричать… Не хватало только одного – чтобы его не видеть, чтобы эта отпетая жалкая фигура с седой бородкой фальсифицированного полярника никогда бы не тревожила зрение…
И Рудик догадался, что ему нужно делать.
Он подошел к аптечке и вытащил оттуда иглу с суровой хирургической нитью, которой зашивал вспоротые животы…
Сосредоточенно завязал на конце узелок.
Приблизился к зеркалу.
Глядя в него, зашил себе сначала левое веко.
Потом зашил правое.
Воткнул иголку в халат.
И мир перед ним исчез, испарился как ненужный и навязчивый морок.
…Он стоял перед людьми, словно новорожденный. Чистый, ничего не видящий и не слышащий. Шарил вокруг себя руками, как делают слепцы. Нащупал спинку стула и оперся на нее.
Лицо Белецкого изменилось. Зашитые глаза и заваренные уши придавали его лицу значительность, в нем появилось нечто торжественно-средневековое. Это был другой человек, которого можно было сначала сжечь на костре, а потом изваять статую, положив к мраморным ногам цветы и фрукты.
Гость внимательно вгляделся в его фигуру. На всякий случай помахал перед глазами Белецкого рукой. Рудольф Валентинович на это даже бровью не повел, хотя почувствовал на щеках теплый ветер.
– Растлитель… Убийца… Кровосмеситель, – сказал на всякий случай экзекутор, но без былой энергии, тихо и безнадежно, даже не надеясь на то, что его услышат.
Хирург счастливо улыбнулся.
Ему было хорошо.
Бирюзовое небо Орлеана исчезло, даже палевая желтизна, обычная для лета, куда-то растворилась и стерлась. Наверху висел свинец, холодная серость сводила с ума. Редкие пешеходы сливались с воздухом и были прозрачны. Большинство, наверное, знали об объявленном катаклизме и сидели тихо по своим норам, хотя они первые и должны были пасть.
Лидка бежала по пустой улице, рассекая лбом ветер. Никто, глядя сейчас на нее, не сказал бы, что эта женщина из конуры. Но откуда она, эта женщина, тоже бы никто не сказал, потому что если человек вышел из себя, то даже мудрец не скажет, откуда он вышел. Подвернула на ходу ногу и сломала каблук. Отбросила туфли в сторону, продолжив путь босиком, благо тротуар был пуст и никто не мог уличить ее в легкомысленности.
…На двери «Ворожеи» висела табличка: «Общая дезинфекция», трепетавшая на веревочке от порывов ветра, словно последний осенний лист.
Лидка подлезла под веревочку и вбежала опрометью в парикмахерскую с решимостью Жанны д’Арк.
Оба кресла были пусты. Зеркала отражали бессрочный отпуск. Один лишь Игорек стирал в раковине полотенце, заткнув слив пробкой и натирая ткань хозяйственным мылом, похожим на кусок размокшей глины. Он даже не включил электричества и в полутьме напоминал доброго гнома.
Лидка щелкнула выключателями, но лампы не зажглись.
Он поглядел на нее исподлобья, ничем не выдав радостного восторга.
Дериглазова постаралась двусмысленно улыбнуться в ответ, но вместо пассивного намека получилась какая-то побитая собака. Во всяком случае, ей самой так показалось.
– Ты ч-чего пришла? – спросил Игорь в темноте, демонстрируя проснувшегося в себе мужчину. – З-земле-трясение объявили. Нельзя.
– А ты чего? – выдохнула она.
– А я ничего, – ответил Игорь.
– Что с электричеством?
– Н-нету во всем городе.
– Ладно, – сказала Лидка, тяжело дыша. – Темнота – тоже неплохо. В темноте кино показывают, ведь так?..
Поскольку она была не одна, а с неадекватным молодым человеком среднего рода, то заглянула инстинктивно в зеркало и попыталась себя оценить.
Там она увидела Белоснежку, которую кинули семь гномов.
Лидка поправила сбившуюся прядь волос. Обратила внимание, что Игорек старается на нее не смотреть.
Водопроводные трубы тихо гудели. Под потолком собирались облака страсти.
– Ты стирай, – приказала Лидка. – Нечего на меня пялиться.
Хотя он и не пялился.
Прошла в комнату отдыха. Легла на топчан, застеленный накрахмаленной простыней.
За окном скулил ветер. Стекла дрожали, как в железнодорожном вагоне. Пейзаж уезжал от комнаты, которая одна оставалась неподвижной.
Лидка закрыла глаза, о чем-то напряженно думая. Вдруг медленно раздвинула ноги.
Игорь в это время вытащил из воды полотенце и начал его отжимать.
– …Игорек! – услышал он вдруг голос, который снился ему по ночам. – Иди сюда скорее!
Его парализовало. Желание показаться мужчиной и страх им быть атаковали друг друга, уничтожив возможность физического движения. Пол сделался жидким и засосал его ноги по щиколотку. Раздвигая вязкий, словно болото, линолеум, Игорь с трудом вошел в комнату отдыха.
Жалюзи на окнах были опущены наполовину. Лидка лежала на топчане в одной черной, как смерть, комбинации.
– Иди сюда, дурачок! – повторила она. – Чего ты медлишь?..
Кровь ударила ему в голову. Дыхание вырвалось наружу, как из откупоренной бутылки.
Он принял решение распрощаться со средним родом. На цыпочках подошел к ней. Слушая завывание ветра, осторожно лег на Лидку, потому что так полагалось и так рассказывали.
– Фу-ты… Полегче, – сказала она со смехом. – Совсем придавил. Тяжелый какой!
Игорек, слушая ее, попытался сделаться легким, вообразив себя пушинкой. Он не знал точно, что ему предпринять, потому что инструкции, которые он получал с детства от старших товарищей, оказались несущественными перед тем, что он испытывал сейчас.
Заерзал. Коснулся щекой ее голого плеча. Ощутил под пахом горячий выпуклый живот и жесткие бедренные кости, царапающие его, словно скобы.
Она стала помогать ему. Расстегнула брюки, поцеловала в плохо выбритую щеку. Ощутила запах пота, который привлекал ее к Белецкому, а от Игоря отвращал.
Он как-то неудачно попытался войти в нее, перепутав двери, на которых было написано «Вход» и «Выход».
Она засмеялась.
Игорь тяжело вскрикнул и затих.
– Всё, что ли? – спросила Лидка деловым тоном.
Игорь молчал.
Тогда она сбросила его с себя на пол. Он слегка ушиб спину, но роптать не стал.
– Теперь книгу тащи!..
– Какую книгу? – не понял он.
Лидка, потеряв терпение, сама вскочила с топчана, бросилась в зал и взяла со стенда «Книгу жалоб и предложений», которая пылилась здесь еще с советских времен.
Снова легла на топчан и положила книгу себе на живот.
Игорь недоуменно смотрел с пола. Он не знал о разговоре, который произошел у Лидки в первую встречу с экзекутором, и поэтому тайна физиологической книги была для него закрыта.
…И книга внезапно дернулась. Сначала – еле заметно, как будто от дыхания Лидии Павловны. Потом – резче.
Зашелестела пыльными страницами…
– Это землетрясение, – пробормотал он. – Н-нача-лось!..
– Дурак! – прошептала Лидка и добавила самой себе: – Просто у нас получилось… И слава Богу!..
Книга встала на ее животе дыбом. Раскрылась на середине. Повернулась, показав корешок.
И со стуком рухнула на пол.
Эпилог
Другая книга. Год 1921
Болеть лучше зимой, чем летом, тогда нет ощущения бесцельно потерянного времени, нет ощущения собственного горя, потому что за окном комнаты, в которой ты умираешь, – та же бесприютность лежащей в обмороке природы, мертвая заиндевевшая земля, ледяной воздух, который нельзя пить, но можно глотать, как лезвие ножа, жиреющие от собственной силы сумерки и серые коты, старающиеся поскорее прошмыгнуть ледяной квадрат заиндевевшего двора…
В Москве стояло бабье лето, и ее болезнь казалась особенно дикой на фоне тенистых лип, высокого неба и куполов церквей, сквозь которые были видны облака и галки: со многих луковок ободрали золото, потому что нужно было чем-то кормить голодающих в Поволжье и на Урале. Голодающих не накормили, зато церкви стали похожи на человеческий скелет в лекционном зале Первой градской: венец творения изнутри был убог и напоминал паровую машину, которой нужно было только достать топлива, чтоб она двигалась вперед по проложенному Совнаркомом курсу, но где взять это топливо, никто не знал. Впрочем, и про курс Совнаркома догадывался, пожалуй, только один-единственный человек, работающий его Председателем, но что это за курс, внятно не говорил, ибо опасался, что его раздерут на части товарищи из того же самого Совнаркома.
По Садовой-Самотечной улице шел горбоносый молодой человек двадцати трех лет в дорогом твидовом костюме, не вполне подходящем для теплого сентября, но надетом оттого, что нечего было больше надеть, тем более что молодой человек шел навстречу своей мечте, и если его сегодня не расстреляют вместе с твидовым костюмом, то эта мечта обещала быть прекрасной. Он хотел заработать много денег, этот молодой человек, в то время как другие люди на одной шестой части суши хотели просто выжить, и поэтому чувствовал себя избранным. И не сейчас, а с детских лет, когда сделал свои первые шаги и папа Юлиус, севший недавно в тюрьму по надуманному предлогу, заметил тогда же: «Сынок, ты далеко пойдешь!»
Он вышел пораньше из гостиницы «Савой», почти ранним утром, потому что хотел пройтись по Белокаменной и понять перед судьбоносной встречей, на какую цифру ставить в рулетке под названием «Свободная коммунистическая Россия». Тем более что в «Савое», в который его поместили как иностранца, можно было жить с известным трудом: на матраце не было даже наволочки, из крана над грязной раковиной шла иногда горячая вода и никогда – холодная. Ее брали из мутноватой Москвы-реки, эту воду, не очищая и не обрабатывая, и почему она была горячей, оставалось тайной. Но главной проблемой были клопы; молодой человек мазал керосином ножки кровати (он покупал его за американские центы на Зацепском рынке), даже ставил эти ножки в блюдца с тем же самым керосином, но проклятые насекомые, обладающие, как и всё живое на Земле, разумом, забирались по стенам на потолок и бомбили оттуда собой, сваливаясь на лоб и руки. Это было по-своему страшно, самые крупные напоминали изюм, и молодой человек мог бы погрузиться в занимательную пучину душевной болезни, если бы по жизни не был неисправимым оптимистом, и водолазные поиски в Марианской впадине собственного подсознания его не слишком интересовали.
Он приехал в Москву в начале июня из несвободной капиталистической Риги, везя с собой сумки, наполненные сосисками, хлебом, подсолнечным маслом и душистым мылом с нескромным запахом горной лаванды. Уже вагон, который вез его в Россию, озадачил и поразил: на каждой полке сидело по пять человек, в нем не было кипятка и света, приходилось жечь восковые свечи, радуясь тому, что всё в этом мире проходит, даже этот самый медленный поезд. От ног попутчиков страшно воняло. За окном висела сиреневая мгла, деревни словно вымерли, поля стояли с прошлогодним сухостоем, и пейзаж окрест напоминал брошенную людьми планету, обреченную на быстрое и верное вымирание. Зато на перронах толпились свободные счастливые люди невиданной доселе государственной формации. Давя друг друга то ли от паники, то ли от бурного веселья, они шли на штурм дармового поезда, потому что брать деньги за общественный транспорт в этой новой, только что родившейся стране было не принято не из-за идеологических соображений, а из-за того, что денег не водилось вообще. Вместо них выдавали какие-то большие листы бумаги с отрывными купонами – с ними молодой человек столкнулся уже в Москве и смог приобрести в закрытом распределителе, отстояв длинную очередь, килограмм гнилой картошки и пару буханок странного хлеба с полынным привкусом. Покупательная способность билета в сто тысяч рублей равнялась стоимости одной царской копейки. На карточки, которые полагались гражданам, в иные дни давали всего пятьдесят граммов того же хлеба, так что роль распределителя была все-таки положительной. Говорили, будто запаса муки в городе хватит на одну неделю. И когда в вагоне начали курить махорку и какую-то траву, от которой глаза полезли на лоб, молодой человек понял, что вступил в область абсолютной свободы и в этом темном омуте бесконечных возможностей, конечно же, водится крупная рыба, которая озолотит его на всю оставшуюся жизнь.
Сосиски протухли на третий день путешествия, хлеб заплесневел тогда же, зато лаванда стала пахнуть еще интимнее. Потрясенного путешественника поместили в «Савой» по направлению Наркоминдела, который находился в другой московской гостинице – в роскошном еще недавно «Метрополе», и тогда же мыло с запахом лаванды сыграло милую, не совсем прогнозируемую роль. В номер вошла девушка-уборщица с прозрачными серыми глазами профессиональной девственницы, встала посередине комнаты и с укором посмотрела на молодого человека, держа в руке грязноватый веник. Она хотела здесь убраться, эта милая девушка, хотя всю гостиницу нужно было сначала сжечь, а потом уже убирать. Но молодой человек понял, что она намекает на нечто другое. Не зная ни слова по-русски, несмотря на то, что род его велся из Одессы, он показал девушке сосиску с запашком. Та отрицательно мотнула своей аккуратной головкой. Тогда молодой человек показал ей две сосиски. Результат был тот же. Ушки ее покраснели, в глазах возникла просящая собачья преданность. И молодой человек понял, что она имеет в виду. Он достал из саквояжа кусок душистого мыла. Девушка стесненно кивнула, жалко улыбаясь. И, когда он вложил в ее руки по лавандовому куску, она с готовностью расстегнула платье и легла на голый матрац. Молодой человек быстро взобрался на нее, но, прежде чем сделать себе приятное, осмотрел ее зачесанные на затылок короткие волосы, ибо сильно опасался вшей и вообще был брезглив. Вшей он не нашел, однако худые ключицы показались ему не слишком чистыми.
Во время любви она была неподвижна, как кукла, и в этом также было свое очарование и искренность, чего не найдешь у проституток в той же Америке, из которой молодой человек так романтично уехал, добираясь до России через Лифляндию, ставшую недавно Латвийской республикой. Застегнув штаны, он показал девушке на всякий случай, что с мылом делает цивилизованный, пусть и не свободный человек: он трет кусочком туда-сюда, по плечам и животу – туда-сюда, по ногам, бедрам и всему остальному – туда-сюда, туда-сюда… Девушка внимательно наблюдала за его действиями, наморщив лоб. Потом встала с матраца, одернула смятое платье, забрала почти всё мыло и, сделав книксен, ушла. С тех пор он был с ней еще пару раз, но мыла теперь катастрофически не хватало.
На улицах города царила впечатляющая новизна по сравнению со старой Европой. Воздух был сперт и жарок. Мостовая в кратерах от попавших в нее снарядов напоминала Луну. Витрины магазинов были забиты досками крест-накрест, стены болели оспой, потому что их изрешетили пулями. На толкучках покупали гуталин в основном на те же самые купоны. Что делать с таким обилием гуталина и откуда он взялся, никто не знал. Зато повсюду сидели чистильщики обуви, но уже без гуталина. Они обрабатывали ботинки посредством плевка, натирая их до блеска. Молодой человек брезговал обращаться к ним, потому что в слюне могли содержаться болезнетворные бактерии. И когда он увидел заросший лебедой сквер у Большого театра, то сильно заскучал. Он вдруг понял, что красть здесь нечего, ибо всё было украдено задолго до него. Беспризорники, сидевшие в лебеде и обступившие его с криками, напоминали цыган. Он решил рвать когти вглубь свободной дикой страны, надеясь хоть там обнаружить некий рычаг, с помощью которого можно было перевернуть мир и собственную жизнь ради денег и смысла.
Ему повезло, причем повезло дважды. Один из работников Наркоминдела по фамилии Гаев поразил его цветущим видом и розовыми щеками на фоне тотальной бледности всего остального. Молодой человек выследил его однажды в обеденный час. Бодрый Гаев, не подозревая о соглядатае, привел его в обшарпанный дом с безлюдным первым этажом, по которому бегали симпатичные крысы. Зато на втором этаже находился нелегальный частный ресторан. Молодой человек, чувствуя запах настоящего русского борща, только что сваренного, нагло вошел в открытую дверь и показал боязливому громиле, стоящему при входе, веселую американскую купюру потертого достоинства. Его безропотно пропустили вперед, посадили за стол с почти белой скатертью и тут же налили густой свекольной жидкости на мясном бульоне, положив рядом с тарелкой горячий пирожок с капустой.
Но второе везение было еще грандиозней. Начальник англо-американского отдела Наркомата внешней торговли Григорий Вайнштейн шепнул однажды в коридоре, что на Урал отправляется поезд с группой иностранных наблюдателей под предводительством социалиста Людвига Мартенса. Наблюдатели должны были выяснить два вопроса: чем можно помочь голодающим уральским рабочим и есть ли в России полная и окончательная свобода. Молодой человек знал заранее оба ответа: голодающим рабочим помочь нельзя ничем, а окончательная свобода в России переливается через край. Но все-таки поехал вместе с наблюдателями, на этот раз в мягком вагоне с электрическим светом, потому что хотел наладить необходимые связи и вообще показать себя молодцом.
В Екатеринбурге дети с опухшими животами и провалившимися глазницами стучали в окно поезда с романтичным требованием дать поесть. Молодой человек выбросил им кусок булки, и они растерзали хлеб, как собаки, давя друг друга. Рабочие на митинге стояли угрюмой черной стеной и кричать революционные лозунги отказались. Зато, увидев брошенный асбестовый рудник, оставшийся здесь еще с царских времен, молодой человек вдруг почувствовал вдохновение. Он дал понять Мартенсу, что организует несколько пароходов с зерном для Советской России в обмен на возможность концессии, связанной с понравившимся ему рудником. В США один бушель зерна на бирже давали за один доллар. В двадцать первом году эта несвободная и отсталая по сравнению с Советской Россией страна разбухала от обилия собранной пшеницы, с нею не знали, что делать, куда девать, и молодой человек сказал, что жертвует одним миллионом долларов своих личных сбережений для того, чтобы уральские рабочие русского происхождения поели наконец американского хлеба. Миллиона у него не было. Он связался по телеграфу с маленькой фирмой в Нью-Йорке «Эплайд драг энд кемикл», с которой у него были особые, приватные отношения, нарушавшие уголовное законодательство штата. Ее президент Альфред Ван Хорн ответил, что миллиона у него тоже нет, но он попробует занять, раз дело пахнет асбестом в не обремененной законодательными условностями стране.
Но это стало уже неважно, будет миллион или нет. Узнав о неслыханной щедрости молодого человека, Людвиг Мартенс прослезился и тут же отослал телеграмму задумчивому Председателю Совнаркома: «У нас есть замечательный американец, который хочет накормить голодающих пятью хлебами. Что с ним делать?» Ответ пришел из канцелярии Совнаркома незамедлительно: «Пошлите его к чертовой матери». Мартенс засомневался. Он не хотел посылать никого к чертовой матери, он вообще ничего не хотел, а хотел, пожалуй, только одного: снова забраться в мягкий вагон и укатить с голодного Урала, например, в полуголодный Китай. Однако следующая телеграмма, присланная из Москвы, всё поставила на свои места: «Давайте этого субчика сюда. В. Ленин».
И молодой человек почувствовал: свершилось! И если даже «Эплайд драг энд кемикл» всё завалит, то это не имеет большого значения. Его вызывает в Москву сам Председатель Совнаркома, а это значит… Бог знает, что это значит. От одного предположения мозг отделялся от головы и парил в небе курчавым подозрительным облаком.
Они возвратились с Урала в конце августа и поняли: в Москве что-то произошло. Конструктор революционной свободы вынул очередную идею из своей задумчивой головы и предложил такое, от чего подкашивались ноги и сердце начинало выбивать неистовый ресторанный степ. Забитые витрины исчезали на глазах. На улицах появились люди, а не одни только бандиты и беспризорники. Веселые трамваи, по-прежнему бесплатные, были переполнены оживленным народом. Лебеду перед Большим театром скосили, весь город просыпался, как воскрешенный Лазарь. И когда молодой человек обнаружил в одном из открывшихся магазинов дорогое французское вино, то чуть не упал в обморок от удивления и, опершись о фонарный столб, спросил у безъязыкого пространства: “What is it?” «нэп, – ответило ему безъязыкое пространство устами подтянутого гражданина в кожанке, который, по-видимому, знал английский. – Наш Старик придумал и воплотил». «Но это же отступление от революционной свободы», – мысленно заметил молодой человек. «Полное отступление, – согласилась с ним кожанка. – И он за это ответит».
Молодой человек обрадовался и огорчился одновременно. Обрадовался, оттого что придет в свою гостиницу с бутылкой добротного вина. А огорчился как раз из-за стеснения свободы. Это свобода, посулившая ему своим хаосом миллионы, теперь оборачивалась какой-нибудь сотней тысяч долларов, а это, как ни крути, в десять раз меньше ожидаемого минимума. Однако гостиница «Савой» успокоила, как любимая и надоевшая жена. В ней всё осталось по-старому. Клопы были те же. Отсутствие холодной воды вдохновляло. Уборщица ходила по-прежнему голодной и готовой на всё. И молодой человек почувствовал прилив прежнего оптимизма: нет, потеряно далеко не всё, еще можно что-то придумать, соблазнить Старика-председателя, провернуть концессию, оприходовать антиквариат, оставшийся в музеях, и возвратиться в Америку, чихая на любое уголовное законодательство.
И теперь, направляясь в Кремль окольным заячьим путем, молодой человек еще раз всё прокрутил в голове и взвесил: асбестовая концессия – да; зерно для голодающих, которых, возможно, уже накормили, – да; медицинская помощь со стороны «Эплайд драг энд кемикл» – конечно. Но не хватало еще какого-то эффектного номера, последнего звена, которое бы приковало Конструктора революции к нему, молодому посланцу капиталистической Америки с дипломом врача, дырой в кармане и морским ветром в сердце.
Его встретил у Троицких ворот Кремля Борис Рейнштейн, американский коммунист, работавший в Проф-интерне и согласившийся проводить до заветного кабинета.
– Страшно? – спросил он.
Молодой человек не понял, о чем говорит Борис. Если бы страх был осязаем, то разве Америка не осталась бы за спиной, то куда бы он добрался с этим страхом? Разве что до какой-нибудь Небраски, где выпил бы рюмку в частном притоне и забылся некрепким сном…
– Это солнце, – сказал Борис. – И оно светит всем.
Однако не уточнил, кого именно имеет в виду. Молодой человек задрал голову в сентябрьское небо и не нашел там солнца, а одну лишь душную воздушную пену.
Пройдя через белую и круглую башенку, названия которой они не знали, оба поднялись по мосту к воротам. Возле них дежурил молчаливый и недовольный часовой. Молодой человек поглядел вниз: под его ногами шумел ржавой листвой городской сад. Рейнштейн показал часовому свой партийный билет, и тот, развернув его, отдал обратно. Однако паспорт молодого человека забрал себе, вручив вместо него заранее выписанный пропуск.
– Это как понимать?
– Не волнуйся, – успокоил Борис. – Тебе отдадут паспорт при выходе из Кремля.
Они прошли за зубчатые стены, изрешеченные, как и весь город, картечью. Молодой человек озадаченно посмотрел на золотые шапки соборов и ощутил разочарование: золото куполов еще не успели содрать.
– Продается? – спросил он у Рейнштейна.
– Что? – не понял тот.
– То, что внутри.
– Навряд ли. А ты знаешь, что внутри?
– Нет.
– Там прах русских царей.
Мысль заработала тут же. Можно было вывезти в Америку, например, кости Ивана Грозного, единственного местного царя, которого знал молодой человек. Выставить их в естественном музее и брать с бойскаутов за вход пятнадцать центов. Детишкам это понравится, они любят смотреть мертвецов. А со взрослых взимать не меньше пятидесяти, а может, и доллар, ведь царь все-таки, не какой-нибудь Фенимор Купер…
– По-моему, ты не готов к встрече со Стариком, – сказал Борис.
– Я готов, – ответил молодой человек. – Хотя стариков не люблю.
Он мрачно поглядел на старинные пушки, которые стояли по периметру площади. Читал где-то, что все они были захвачены у Наполеона. Внезапно что-то кольнуло в сердце. Пронеслось подозрение, что его, молодого бизнесмена цветущих лет, привяжут к жерлу цепями и выстрелят ядром, поворотив дуло на Запад.
– Нет, – вздохнул Рейнштейн. – Ты не готов к встрече со Стариком…
Они вошли в прямоугольный каменный дом, бывшее здание Сената, которое показалось молодому человеку более современным, чем всё остальное. У входа часовой снова попросил у них пропуск и, ни слова не сказав, пропустил внутрь.
Молодой человек поднял голову вверх и посмотрел на потолок. Он был высок и недосягаем. Они поднялись по широкой лестнице на третий этаж, прошли по коридору до закрытой двери, где стоял еще один часовой. Что-то подсказало молодому человеку, что он был не русский, как и два других. Бегло взглянув на пропуск и партийный билет Бориса, он пропустил их в большую комнату, а точнее, в залу.
Окна были занавешены белым коленкором и мадаполамом. В зале кипела работа. Трещал телеграф. За многочисленными столиками сидели сильно озабоченные люди, в основном женщины закатных лет, и делали вид, что работают. К ним подошла низкорослая горбунья с короткой шаркающей ногой.
– Это мы, Мария Игнатьевна, – сказал ей Рейнштейн по-русски.
– Как о вас доложить? – спросила горбунья, не здороваясь.
– Скажите, что пришел доктор Арманд Хаммер из дружественной Америки, – объяснил ей Борис.
Горбунья бегло осмотрела молодого человека с ног до головы. Повернулась и пошла в кабинет, таща за собой шаркающую ногу.
– Это кто? – прошептал молодой человек со страхом.
Он не любил горбунов с детства, считая, что они его сглазят и произведут частичный разор в делах.
– Мария Игнатьевна Гляссер, личный секретарь Старика… Ты в Бога веришь?
– Нет, – сказал молодой человек.
– Тогда помолись тому, в кого ты не веришь, – посоветовал ему Рейнштейн.
– Можете войти… Владимир Ильич вас ждут, – сказала Гляссер, выйдя из кабинета.
Молодой человек тоскливо оглянулся. Встретился с глазами Бориса и понял, что тот с ним не пойдет.
На негнущихся ногах переступил дубовый порог…
За массивным письменным столом сидел очень бледный человек с короткой монгольской бородкой. Увидев гостя, он медленно встал, то ли нехотя, то ли оттого, что каждое движение давалось ему с некоторым трудом. Он был одет в темно-серый полотняный костюм; белая рубашка с отложным воротником резко контрастировала с черным галстуком, слегка съехавшим набок.
– Вы в самом деле доктор? – спросил он на английском, не слишком хорошем по произношению, и внимательно посмотрел посетителю в глаза.
– Да, naturally, – ответил по-русски молодой человек, потому что за три месяца, проведенных в России, успел выучить целых два слова, которые дались ему не совсем легко: «да» и «нет».
– Гм… – задумчиво пробормотал хозяин кабинета. – И кого же вы успели вылечить?
– Никого, – сказал доктор на английском. – Лечу не я, а моя спиртовая настойка, выполненная по весьма оригинальной рецептуре. А вы что, больны?
Ленин не ответил. Он бегло подал американцу руку и широким жестом пригласил присесть в глубокое кожаное кресло. Рука его была влажноватой, мягкой.
Молодой человек, присев, как будто провалился в черную дыру. Старик не был высокого роста, но тут сделался великаном, так что доктор даже не доставал ему до паха.
– Спиртовая настойка… Гм. Но ведь в Америке сухой закон? – поинтересовался Ильич бесцветным ровным голосом, присыпая легким песочком глубокую и опасную яму.
И здесь в голове доктора Хаммера всплыло странное, подслушанное на улице слово: амба – пропал! Вождь мирового пролетариата расколол его с первой попытки даже не молотком, не специальными щипцами для орехов, а голой влажной рукой, проникнув в ноу-хау, в святая святых прежней коммерческой жизни.
– Сухой закон. Определенно. Спору нет, – подтвердил молодой человек, приняв мгновенное решение идти напролом. – И это очень прискорбно. Именно из-за сухого закона в Америке и не происходит пока социалистической революции, которая давно назрела. Но ведь в России не так, верно?
– Гм… – Ильич потер задумчиво подбородок. – Гм… Можно ли вас понять, что революция произошла у нас оттого, что мы споили русский народ?
– Можно, – ответил молодой человек. – Но я так не думаю.
– А что вы думаете? – спросил Ленин, уточняя позицию гостя.
– Я вообще не привык думать. Я коммунист по своим убеждениям и думать мне необязательно. А что думаете вы?
– У меня с головой что-то, – ответил Владимир Ильич, уходя от ответа. – Бессонница и временами сильные боли.
– Это поправимо. Наша настойка делает чудеса… Мы… В общем, голову мы изменим. А за остальное я не ручаюсь.
Во время этого короткого разговора молодой человек сидел в кресле ни жив ни мертв. Со Стариком, который годился ему в отцы, он разговаривал столь вольно, что его давно уже должны были вытолкать в шею. Однако Ленин почему-то медлил.
Он стоял над столом, заваленным книгами и газетами, упершись в края руками, и в большой голове его ворочалась неизвестная ему самому мысль. Газеты были в основном иностранные, по большей части немецкие, и на этом основании молодой человек сделал вывод, что хозяина кабинета почти не интересует советская пресса. Книги также лежали везде: на ковре, на подоконнике, в углах и на шкафу. Только на потолке их не наблюдалось, потому что закон всемирного тяготения не был пока отменен советской властью. В кадке стояла пыльная зеленая пальма. Рядом с отрывным календарем чернело бронзовое пресс-папье, изображавшее голову сеттера.
Набравшись наглости, доктор Хаммер схватил наугад одну из книг и открыл титульную страницу. Это были «Половые извращения и эксцессы. Том 2». Ленин тем временем пришел к какому-то определенному решению. Накрутив вертушку, он сказал по-русски в трубку:
– Голубушка, соедините меня с Львом Давидовичем.
Некоторое время трубка молчала, транслируя лишь помехи и трески на линии. Потом явственно раздался короткий выстрел.
– Троцкий на проводе, – сухо ответили в трубку.
– Лев Давидович, я хочу посоветоваться с вами по одному архиважному вопросу… У вас что, стреляют?
Трубка некоторое время молчала.
– Прошу говорить по существу, Владимир Ильич, – еще более холодно заметил Лев Давидович, что-то пережевывая и, по-видимому, прикрывая микрофон рукой.
– Может быть, мне позвонить чуточку позже?
– Позже я буду еще более занят, – сказал Троцкий, и в голосе его зазвенела холодная сталь. – Что вам нужно?
– Но вы уже прожевали?
– Прожевал и слушаю вас внимательно.
– У меня в кабинете сидит один свободный до развязности американец.
– И что дальше? – спросила трубка.
– Я хочу узнать ваше мнение об Америке.
– В каком смысле?
– Ну, это свободная страна?
– А почему вы об этом спрашиваете именно меня? – с раздражением заметил Лев Давидович. – У меня что, других дел нет, чем отвечать на подобные вопросы?
– Потому что вы жили в Америке, а я нет, – смиренно выдохнул Ленин.
– Мерзкое полицейское государство, – объяснил Троцкий. – Америка не актуальна. Ее скоро не будет.
– Гм… – пробормотал Ленин, бросая тревожные взгляды на своего посетителя, который слегка заскучал, потому что не понимал существа разговора на неизвестном ему языке. – Что же с ней случится, с этой Америкой? Может, ее смоют волны мировых океанов?
– Там будет социалистическая революция, – сказал Троцкий голосом школьного учителя, который объясняет двоечнику элементарный вопрос. – И они все перебегут к нам.