Леденцовые туфельки Харрис Джоанн
Женщина посмотрела на часы и крикнула:
– Анни!
В дальнем конце улицы Анни только рукой махнула – то ли от избытка чувств, то из чистого непослушания. Я заметила, что над ней вьется нечто вроде сияющей дымки, синей, как крыло бабочки, что лишь подтвердило мою уверенность в том, что им есть что скрывать. И в малышке тоже явственно чувствовался этот потаенный свет, а уж что касается матери…
– Вы замужем? – спросила я.
– Вдова, – сказала она. – Уже три года. Я после этого сюда и переехала.
– Вот как, – пробормотала я.
Вряд ли это правда. Чтобы казаться вдовой, мало черного пальто и обручального кольца; Янна Шарбонно (если это, конечно, ее настоящее имя) вдовой мне отнюдь не кажется. Других она, возможно, и сумела бы обмануть, но я-то вижу значительно глубже.
Да и зачем ей подобная ложь? Это же Париж, я вас умоляю! Здесь никого не отдают под суд за отсутствие брачного свидетельства. Интересно, какую маленькую тайну она скрывает? И стоит ли моих усилий раскрытие этой тайны?
– Нелегко, должно быть, тут магазин держать? – спросила я.
Монмартр ведь похож на странный маленький остров из камня – здесь особые туристы, особые художники, особые, совершенно средневековые, сточные канавы, особые нищие. Здесь даже выступления стриптизеров проходят по-особому, прямо на улице, под липами, а на симпатичных улочках по ночам вполне могут и бандиты напасть.
Янна улыбнулась.
– Здесь вовсе не так плохо.
– Правда? – удивилась я. – Но ведь теперь, когда мадам Пуссен умерла…
Она отвела глаза.
– Хозяин этого дома – наш друг. Он не выбросит нас на улицу.
Мне показалось, что она слегка покраснела.
– Неужели дела здесь и впрямь идут неплохо?
– Могло быть и хуже.
Ну да, туристы всегда готовы купить что-нибудь, даже если цена немыслимо завышена.
– Но в общем, состояния мы здесь, разумеется, никогда не сколотим…
Что ж, я так и думала. Даже и стараться не стоит. Она, конечно, храбрится, но я-то вижу и ее дешевую юбку, и обтрепавшиеся обшлага на пока еще очень приличном пальтишке девочки, и выцветшую, неудобочитаемую деревянную вывеску над входом в лавку.
И все же было нечто странно привлекательное в этой витрине, загроможденной коробками и жестянками и украшенной по случаю Хэллоуина ведьмами и чертями из темного шоколада и цветной соломки, пухлыми тыквами из марципана и бисквитными черепами, обмазанными кленовым сиропом. Пока что я лишь это сумела разглядеть в щель между полузакрытыми ставнями.
И еще меня манил запах – чуть горьковатый запах яблок и жженого сахара, ванили и рома, кардамона и шоколада. Не могу сказать, что я так уж люблю шоколад, но все же от этого запаха у меня просто слюнки потекли.
Попробуй. Испытай меня на вкус.
Едва заметно шевельнув пальцами, я начертала в воздухе символ Дымящегося Зеркала – которое также называют Глазом Черного Тескатлипоки[19], – и витрина на какую-то долю секунды ярко осветилась.
Моей собеседнице явно стало не по себе – она, видимо, тоже заметила эту вспышку, а малышка у нее на руках тихонько засмеялась, точнее, мяукнула и потянулась к витрине ручонкой…
Интересно, подумала я. И спросила:
– А что, вы все эти шоколадки сами делаете?
– Когда-то все сама делала. Теперь – нет.
– Нелегко вам, наверное, приходится.
– Ничего, я справляюсь.
Хм… очень интересно.
Но действительно ли она справляется? И будет ли справляться теперь, после смерти старой хозяйки магазина? Что-то я сомневаюсь. Нет, судя по ее виду, она с чем угодно способна справиться – такой у нее упрямый рот и спокойный взгляд. И все же есть в ней некая слабина. Некая слабость… А впрочем, может, как раз сила?
Нужно быть очень сильной, чтобы жить вот так, в одиночку поднимая в Париже двоих детей, все время и силы отдавая бизнесу, доходов от которого в лучшем случае едва хватает, чтобы заплатить за аренду помещения. Нет, ее слабость заключается совсем в другом. Это, во-первых, младшая дочка. Она за нее очень боится. Она за них обеих боится и цепляется за своих девочек так, словно их ветром унести может.
Я знаю, что вы сейчас подумали. Да только мне дела нет до ваших мыслей.
Что ж, можете считать меня любопытной, если хотите. В конце концов, я использую подобные тайны в личных целях. И не только тайны, но и мелкие предательства, расспросы, расследования, Не брезгую я и воровством, и крупными кражами; мне на руку всевозможные обманы и лукавства, скрытые пропасти и тихие омуты, плащи и кинжалы, потайные дверцы и запретные свидания, подглядывание из-за угла и в замочную скважину, различные подпольные операции, незаконный захват собственности, сбор различной информации и так далее, и тому подобное.
Неужели это так плохо?
Полагаю, что да.
Но Янна Шарбонно (или Вианн Роше) явно что-то скрывает от мира. Я прямо-таки чую запах ее многочисленных тайн, похожий на острый запах тех шутих, которыми обычно обвешана праздничная пиньята. Пущенный умелой рукой камень способен все их взорвать, вот тогда пиньята и покажет свое нутро, тогда мы и увидим, может ли кто-то вроде меня воспользоваться ее тайнами.
Мне просто очень интересно, вот и все: любопытство – обычное свойство тех счастливцев, кому довелось родиться под знаком Самого Первого Ягуара.
И потом, она ведь явно лжет, верно? А если и есть на свете нечто такое, что мы, Ягуары, ненавидим больше, чем слабость, так это лжецы.
Глава 5
1 ноября, четверг
День всех святых
Сегодня Анук опять какая-то беспокойная. Возможно, из-за вчерашних похорон, а может, на нее просто этот ветер так действует. Такое с ней порой бывает, и она, готовая в любую минуту расплакаться, мечется, как дикая лошадка, становясь под воздействием этого ветра упрямой, безрассудной и чужой. Моя маленькая незнакомка.
Знаете, я часто ее так называла, когда она была еще совсем маленькой и на свете нас было только двое. «Маленькая незнакомка» – словно я у кого-то ее позаимствовала и когда-нибудь этот кто-то придет и заберет ее у меня. В ней всегда это было – и непохожесть на других, и особенный взгляд, когда кажется, что ее глаза видят все гораздо дальше и глубже, а мысли и вовсе бродят где-то за пределами нашего мира.
«Одаренная девочка, – говорит ее новая учительница. – Необычайно развитое воображение и удивительно обширный для ее возраста запас слов!» Но, говоря это, учительница смотрит так, словно богатое воображение подозрительно уже само по себе, словно это признак чего-то дурного.
Что ж, моя вина. Теперь-то я это понимаю. А тогда мне казалось совершенно естественным воспитывать ее согласно представлениям моей матери. Это обеспечивало определенную перспективу, позволяло иметь некие собственные традиции, как бы заключало нас в магический круг, внутрь которого остальной мир проникнуть не мог. Но если он не мог туда проникнуть, то и мы не могли выйти оттуда. Мы оказались пойманными в ловушку, заключенными в некий уютный кокон, который, впрочем, сами же и создали, и, став вечными чужаками, существовали как бы отдельно от всех.
Во всяком случае, так было еще четыре года назад.
Но с тех пор мы живем во лжи, уютной и удобной.
Пожалуйста, не смотрите так удивленно. Покажите мне любую мать, и я докажу вам, что она – лгунья. Мы рассказываем своим детям не о том, каков окружающий мир, а о том, каким ему следовало бы быть. Говорим, что там нет ни чудовищ, ни призраков, что если поступать хорошо, то и люди будут делать тебе добро, что Матерь Божья всегда будет рядом и защитит тебя. И разумеется, мы никогда не называем это ложью – ведь у нас самые лучшие намерения, мы хотим своим детям только добра, – но тем не менее это самая настоящая ложь.
После того, что случилось в деревушке Ле-Лавёз, выбора у меня не осталось. Любая мать поступила бы точно так же.
– Что же это было такое? – все спрашивала у меня Анук. – Скажи, мам, неужели это из-за нас?
– Нет, это просто несчастный случай.
– Но тот ветер… ты же говорила…
– Ложись-ка лучше спать.
– А мы не могли бы немного поколдовать и как-нибудь это исправить?
– Нет, не могли бы. Да это и не колдовство, а просто детские забавы. Ни магии, ни колдовства не существует, Нану.
Она очень серьезно посмотрела на меня и сказала:
– Нет, существует. Так и Пантуфль говорит.
– Девочка моя дорогая, так ведь и самого Пантуфля тоже на самом деле не существует.
Нелегко это – быть дочерью ведьмы. Но быть матерью ведьмы еще труднее. Так что после происшествия в Ле-Лавёз я оказалась перед выбором. Если я скажу своим детям правду, то и их тоже приговорю к той жизни, какую всегда вела сама, – к вечным скитаниям, к полному отсутствию стабильности, покоя и безопасности, к жизни на чемоданах, к тому, что им всегда придется бежать наперегонки с этим ветром…
Если я солгу – то мы будем как все.
И я лгала. Я лгала Анук. Я говорила ей, что все это выдумки. Что нет никакой магии; что колдовство бывает только в сказках. Что нет таких потусторонних сил, которые можно было вызвать условным стуком и проверить, на что они способны. Что не существует ни хранителей домашнего очага, ни ведьм, ни магических рун, ни заклятий, ни могущественных тотемов, ни волшебных кругов на песке. Все необъяснимое стало у нас называться Случайностью или Несчастным Случаем – да, с большой буквы! – и неожиданная удача, и тайный зов, и дар богов. А также Пантуфль – низведенный до положения «воображаемого дружка», на которого теперь совсем не обращают внимания, хотя порой даже я все еще вижу его, пусть всего лишь краем глаза.
Но теперь, увидев его, я отворачиваюсь. И закрываю глаза, пока не исчезнут все цвета, все краски.
После Ле-Лавёз я убрала все те вещи с глаз долой, понимая, что Анук, возможно, будет возмущена – и даже на некоторое время меня возненавидит, возможно, – но все же надеялась, что когда-нибудь она поймет.
– И тебе ведь придется стать взрослой, Анук, и научиться отличать реальное от вымышленного.
– Зачем?
– Так лучше, – говорила я ей. – Подобные вещи, Анук… они как бы отделяют нас от других людей. И мы становимся не такими, как все. Неужели тебе нравится быть не такой, как все? Разве тебе не хочется жить вместе со всеми, хотя бы на этот раз? Завести друзей и…
– Но ведь у меня были друзья! Поль и Фрамбуаза…
– Мы не могли там оставаться. После того, что случилось, никак не могли.
– И еще Зезет и Бланш…
– Это вечные странники, Нану. Речной народ. Ты же не можешь всю жизнь прожить на таком суденышке – во всяком случае, если действительно хочешь ходить в школу…
– И Пантуфль…
– Воображаемые друзья не считаются, Нану.
– И еще Ру, мама. Ведь Ру был нашим другом.
Я промолчала.
– Ну почему, почему мы не могли остаться с Ру? Почему ты не сообщила ему, где мы?
Я вздохнула:
– Все это очень сложно, Нану.
– Я по нему скучаю.
– Я знаю.
Ну, для Ру вообще все очень просто. Делай что хочешь. Бери что хочешь. Держи путь туда, куда влечет тебя ветер. Для Ру этого вполне достаточно. Ему этого довольно для счастья. Но я-то знаю, что все иметь невозможно. Я пробовала идти этим путем. И знаю, куда он ведет. И как потом бывает тяжко, ох как тяжко, Нану.
Ру сказал бы: «Ты слишком много тревожишься». Ру с его вызывающе рыжими волосами, с его скупой улыбкой на его обожаемой речной посудине под вечно движущимися звездами. «Ты слишком много тревожишься». Возможно, он прав; несмотря ни на что, я действительно слишком много тревожусь. Меня тревожит то, что у Анук в новой школе нет друзей. И то, что Розетт, такая живая и умненькая, до сих пор не говорит, хотя ей уже почти четыре года, словно она – жертва какого-то злобного заклятия, некая принцесса, онемевшая от страха перед тем, что могут поведать ее уста.
Как объяснить это Ру, который ничего не боится, никем не дорожит и ни за кого не тревожится? Быть матерью значит жить в вечном страхе – в страхе перед смертью, болезнью, утратой, несчастным случаем, опасаясь любого чужака или того Черного Человека, страшась даже тех повседневных мелочей, которые каким-то образом ухитряются сильнее всего уязвить нас, – раздраженного взгляда, сердито брошенного слова, нерассказанной на ночь сказки, забытого поцелуя, того ужасного момента, когда для дочери мать перестает быть центром мира и становится просто еще одним спутником, вращающимся вокруг некоего солнца, менее важного, чем ее собственное.
Со мной этого еще не произошло, по крайней мере пока. Но я замечаю это в других детях; я вижу это в девочках-подростках с надутыми губами, мобильными телефонами и взглядом, исполненным презрения ко всему миру. Я разочаровала Анук; я это понимаю. Я не такая мать, какую она хотела бы. И в свои одиннадцать лет она, даже будучи такой умницей, все же слишком юна, чтобы понять, чем я пожертвовала и почему.
«Ты слишком много тревожишься».
Ах, если бы все было так просто!
«Но ведь это действительно просто», – звучит у меня в ушах его голос.
Когда-то, возможно, и я так думала, Ру. Но не теперь.
Интересно, неужели сам он ничуть не изменился? Ну а меня он, наверное, и вовсе не узнает. Я иногда получаю от него весточки – он раздобыл мой адрес у Бланш и Зезетт, – но очень короткие и только на Рождество и в день рождения Анук. Я пишу ему на адрес почтового отделения в Ланскне, зная, что он иногда проплывает мимо этого городка. О Розетт я ни в одном из своих писем не сказала ни слова. Как и о нашем домовладельце Тьерри, который проявил по отношению к нам столько доброты, великодушия и терпения, что у меня просто не хватает слов.
Тьерри Ле Трессе пятьдесят один год, он разведен, у него есть взрослый сын, он прилежно ходит в церковь и надежен, как скала.
Не смейтесь. Мне он очень нравится.
Интересно, а что он находит во мне?
Я теперь, глядя в зеркало, не вижу там себя; так, ничего не говорящее лицо женщины за тридцать. Самая обыкновенная женщина, не наделенная ни особой красотой, ни особым характером. Такая же, как все прочие; в сущности, именно такой я и хотела стать, но почему-то сегодня мысль об этом приводит меня в полное уныние. Возможно, на меня так подействовали похороны, и та печальная полутемная часовня, украшенная цветами, оставшимися от предыдущего покойника, и опустевшая комната наверху, и абсурдно громадный венок от Тьерри, и равнодушный священник с насморочным носом, и рев труб из потрескивающих усилителей, исполнявших «Нимрода» Элгара[20].
Смерть банальна, как утверждала моя мать незадолго до своей кончины в результате несчастного случая на оживленной улице в центре Нью-Йорка. А вот жизнь удивительна. И мы сами тоже удивительны, необыкновенны. Принять необычное – значит восславить жизнь, уверяла она.
Что ж, мама. Теперь все переменилось. В старые времена (не такие уж и старые, напоминаю я себе) вчера был бы веселый праздник. Ведь вчера был Хэллоуин, канун Дня всех святых, день магии и колдовства, день тайн и загадок. В этот день принято развешивать вокруг дома красные шелковые саше, чтобы отпугнуть зло, а на пороге оставлять рассыпанную соль, медовые пряники и вино; это день тыкв, яблок, шутих, аромата сосновой смолы и древесного дыма, ибо в этот день, как говорится, осень поворачивает на зиму. В этот день следовало бы петь и танцевать вокруг костров, и Анук в невероятном гриме и черных перьях должна была бы летать от дома к дому со своею свитой – Пантуфлем и Розетт, нарядной, важной, с фонариком в руках и со своим тотемом, у которого такая же рыжая шерстка, как ее волосы.
Хватит. Больно вспоминать те дни. Но покоя-то по-прежнему нет. Моя мать понимала причину этого – она двадцать лет убегала от Черного Человека; вот и я – хоть мне на какое-то время и показалось, что я его победила и отвоевала свое место в жизни, – тоже вскоре поняла: моя победа была всего лишь иллюзией. У Черного Человека множество лиц, множество последователей, и он отнюдь не всегда облачен в сутану священника.
Раньше я всегда считала, что боюсь их Бога. И прошло немало лет, прежде чем я поняла, что на самом деле я боюсь их доброты. Их благочестия. Их доброжелательной участливости. Их жалости. Все эти четыре года я чувствовала: они идут по нашему следу, вынюхивая, выискивая, подбираясь к нам все ближе. А уж после Ле-Лавёз они и вовсе почти нас настигли. У них такие добрые намерения, у этих Благочестивых: еще бы, они ведь желают моим прелестным детям только самого лучшего. И не намерены отступаться, пока не разорвут наши узы, пока и самих нас на куски не разорвут!
Возможно, именно поэтому я никогда полностью Тьерри и не доверяла. Доброму, надежному, солидному Тьерри, моему хорошему другу, с его неторопливой улыбкой, бодрым, веселым голосом и трогательной верой в то, что деньги – панацея от любой беды. О да, он готов нам помочь – он уже и так очень помог нам в этом году. Стоит мне сказать слово, и он снова поможет. И тогда все наши беды, возможно, останутся позади. Странно, почему я колеблюсь? И почему мне так трудно кому-то довериться? Признать наконец, что мне необходима помощь?
Но сейчас, в Хэллоуин, когда уже близится полночь и вокруг стоит тишина, мысли мои куда-то вдруг уплывают, и я, как это часто бывает в подобные моменты, начинаю думать о матери, о картах Таро и о Благочестивых. Анук и Розетт уже спят. Ветер внезапно улегся. Внизу, под нами, светящейся дымкой мерцает Париж. А темные улочки Монмартрского холма плывут над ним, точно иной, волшебный город, созданный из дыма и звездного света. Анук считает, что я давно сожгла гадальные карты: я не раскладывала их больше трех лет. Однако они по-прежнему у меня; это карты моей матери, они насквозь пропахли шоколадом и сильно залоснились.
Заветная шкатулка спрятана у меня под кроватью. От нее исходит аромат напрасно потраченных лет и сезона туманов. Я открываю ее – и вот они, карты, их старинные лики вырезаны из дерева несколько веков назад в городе Марселе. Смерть, Влюбленные, Башня, Шут, Волшебник, Повешенный, Перемена.
Это же не настоящее гадание, уговариваю я себя. И вытаскиваю их по одной, просто так, наугад, бесцельно, ничуть не задумываясь о последствиях. И все же не могу избавиться от мысли, что карты пытаются что-то сказать мне, что в них заключено некое послание.
И я их убираю. Зря только доставала. В былые времена я бы, конечно, отогнала ночных демонов с помощью заклятия – кыш, кыш, пошли прочь! – и исцеляющего напитка, а потом воскурила бы благовония и рассыпала на пороге соль. Но теперь я приобщилась к цивилизации, из целебных магических отваров признаю только ромашковый чай. Он помогает мне уснуть – хотя и не сразу.
Но всю эту ночь – впервые за много месяцев – мне снятся Благочестивые. Они выслеживают нас, они тайком крадутся по переулкам и задним дворам Монмартра, и я даже во сне жалею, что не бросила на крыльцо щепотку соли, не повесила над дверями мешочек с волшебными травами, оставила свой дом без защиты, и теперь ночь может незаметно войти к нам, привлеченная запахом шоколада.
Часть вторая
Самый первый ягуар
Глава 1
5 ноября, понедельник
Я, как всегда, поехала в школу на автобусе. Вы бы, наверное, и не догадались, что тут школа, если б не вывеска над входом. Все остальное скрыто высокими стенами, за которыми вполне могли бы находиться несколько офисов, или частный парк, или еще что-нибудь, но только не школа. Лицей Жюля Ренара не так уж и велик по парижским меркам, но для меня он – как целый город.
В Ланскне у нас во всей школе было человек сорок. А здесь восемьсот мальчишек и девчонок со всеми их шкафчиками для обуви, запасными комплектами учебников, ранцами, мобильниками, флаконами с дезодорантом, тетрадками, тюбиками гигиенической помады, компьютерными играми, секретами, сплетнями и враньем. У меня здесь только одна подруга – ну, почти что подруга – Сюзанна Прюдомм; она живет на улице Ганнерон, на той стороне, где кладбище, и иногда заходит к нам в chocolaterie.
У Сюзанны – ей нравится, когда ее называют Сюзи, – рыжие волосы, которые она ненавидит, и круглое веснушчатое лицо, и она все время собирается сесть на диету. А мне, пожалуй, ее волосы даже нравятся: они напоминают о моем друге Ру, – и, по-моему, она совсем не толстая, но отчего-то все время жалуется и на свои волосы, и на толщину. Какое-то время мы с ней очень хорошо ладили, но теперь она все чаще дуется на меня; а то вдруг ни с того ни с сего начнет говорить гадости или заявит, что больше не будет со мной разговаривать, пока я не сделаю так, как она хочет.
Сегодня она опять решила со мной не разговаривать. Это потому, что вчера я не согласилась пойти в кино. Но ведь билет в кино и так стоит довольно дорого, а там еще нужно покупать попкорн и кока-колу – ведь если я ничего не куплю, Сюзанна сразу заметит и в школе начнет отпускать всякие шуточки насчет того, что у меня вечно нет денег; и потом, там наверняка будет Шанталь, а Сюзанна сразу преображается, если рядом Шанталь.
Шанталь – теперь ее лучшая подруга. У Шанталь всегда есть деньги на кино, и уж у нее-то волосы всегда лежат идеально. Она носит бриллиантовый крестик от «Тиффани»; когда учитель в школе потребовал, чтобы она сняла этот крестик, ее отец написал в редакцию газеты письмо: дескать, это позор, что его дочь тиранят за то, что она носит символ своей католической веры, тогда как девочкам-мусульманкам по-прежнему разрешают ходить в школу в платках. Это вызвало настоящий скандал; а потом и крестики, и головные платки носить в школе запретили. Только Шанталь свой крестик носит по-прежнему. Я сама видела его на ней в физкультурной раздевалке. А преподаватели делают вид, что ничего не замечают. Вот какое воздействие оказывает на них отец Шанталь.
«Просто не обращай на них внимания, – говорит мама. – Попробуй подружиться с кем-нибудь еще».
Можно подумать, я не пробовала! Но стоит мне завести себе новую подружку, и Сюзи тут же находит способ, чтобы ее от меня отвадить. Так уже не раз было. И главное, я никак не могу ткнуть в нее пальцем и сказать: «Это ты виновата». Она делает это исподтишка, но недоброжелательность сразу так и повисает в воздухе, точно запах духов. И те, кого ты считала своими друзьями, начинают тебя избегать и общаются только с нею; глазом моргнуть не успеешь, как они уже не твои, а ее друзья, а ты опять осталась одна.
В общем, весь сегодняшний день Сюзи разговаривать со мной не желала, на всех уроках садилась с Шанталь и на всякий случай так клала свой портфель, чтобы я не могла сесть с нею рядом, и стоило мне взглянуть в их сторону, как они, по-моему, начинали надо мной смеяться.
Да пусть смеются. Очень мне надо становиться такой же!
А потом я заметила: они уселись близко-близко, голова к голове, и на меня даже не смотрят, но уже по одному тому, как они на меня не смотрят, было ясно, что они опять надо мной смеются. Но почему? Что во мне такого смешного? Раньше-то я, по крайней мере, знала, чем отличаюсь от других. А теперь?..
Может, дело в моих волосах? Или в том, как я одета? Или это потому, что мы никогда ничего не покупаем в галерее Лафайет? И не ездим кататься на лыжах в Валь-д’Изер, и не проводим лето в Каннах? Может, на мне какой-то ярлык, как на дешевых «трениках», который словно предупреждает их всех, что я второго сорта?
Мама очень старалась мне помочь. Ничего такого необычного в моей внешности нет, и по моему виду нельзя предположить, что у нас совсем нет денег. Одежда у меня такая же, как и у всех. И школьная сумка тоже. Я смотрю те же фильмы, что и все, читаю те же книги, слушаю ту же музыку. Я должна была бы им подходить. И все-таки отчего-то не подхожу.
Все дело во мне. Я просто им не соответствую. Я вся какая-то другая – неправильной формы, не того цвета. И книги мне нравятся неправильные. И я тайком от них смотрю неправильные фильмы. Да, я другая, нравится им это или нет, и не понимаю, с какой стати мне притворяться и под них подлаживаться!
Когда я сегодня утром вошла в класс, все играли теннисным мячом. Сюзи кидала его Шанталь, та – Люси, Люси – Сандрин, а затем мячик летел через весь класс к Софи. Никто ничего не сказал, когда я вошла. Они просто продолжали играть, но я заметила, что никто ни разу не кинул мяч мне, а когда я громко крикнула: «Давай сюда!» – все сделали вид, что не слышат. Выглядело это так, словно играют уже совсем в другую игру: никто ничего не говорил, но теперь, похоже, главным стало то, чтобы мяч ни в коем случае не попал ко мне в руки; они стали кричать: «Анни водит, Анни водит», так что я постоянно вскакивала и крутилась на месте, широко расставив руки и пытаясь поймать мячик.
Я понимаю, что все это глупости. Что это всего лишь игра. Только в школе у меня каждый день так. У нас в классе двадцать три человека, и я всегда «третий лишний»: мне приходится сидеть за партой в одиночестве, потому что для меня нет пары; мне приходится делить компьютер с двумя другими учениками (обычно с Шанталь и Сюзи), а не с одним, как всем остальным; и обеденный перерыв я чаще всего провожу в библиотеке или одна, сидя на скамейке, а все остальные стайками ходят вокруг, смеются, болтают, играют в разные игры. Я бы не возражала, если б хоть иногда «водил» кто-нибудь другой. Но они никогда не «водят». Всегда только я.
И это не потому, что я какая-то там особо стеснительная. Нет, я люблю людей. И умею с ними ладить. И я люблю поболтать, поиграть на площадке в бейсбол или в дартс; я совсем не такая, как Клод, который так застенчив, что и слова не может вымолвить, даже заикаться начинает, стоит учителю задать ему какой-нибудь вопрос. Я не такая обидчивая, как Сюзи, и не такая воображала, как Шанталь. Я всегда готова выслушать человека, если он чем-то расстроен: когда Сюзи ссорится с Люси или Даниэль, она сразу бежит не к Шанталь, а ко мне, – но стоит мне решить, что отношения у нас с ней налаживаются, как она придумывает какую-нибудь новую пакость. Например, фотографирует меня своим мобильным телефоном в физкультурной раздевалке, а потом всем эти фотографии показывает. А если я прошу ее: «Сюзи, не делай этого», она снисходительно на меня смотрит и смеется: «Ты что, это же просто шутка», вот и приходится смеяться, даже если мне совсем не смешно, иначе скажут, что у меня нет чувства юмора. Но мне это действительно не кажется смешным. Как и та игра с теннисным мячиком – весело только тем, кто не «водит».
В общем, об этом я и размышляла, когда ехала домой на автобусе, а у меня за спиной сидели Сюзи и Шанталь и не переставая хихикали. Я на них не оглядывалась, притворялась, будто читаю книгу, хотя автобус то и дело подпрыгивал и так трясся, что у меня буквы расплывались перед глазами. Если честно, то дело было не только в этом, просто у меня на глазах были слезы; в итоге я просто отвернулась к окну и стала туда смотреть, хотя шел дождь и уже почти стемнело, серые парижские сумерки окутали все вокруг. Мы уже миновали станцию метро на улице Коленкур, следующая остановка была моя.
Может, мне теперь лучше на метро ездить? От станции метро до нашей школы не очень близко, но в метро мне нравится куда больше; мне нравится сладковатый запах на эскалаторах, похожий на запах печенья, и сильный поток воздуха, когда на станцию прибывает поезд, и кишащая толпа пассажиров. В метро можно встретить кого угодно, любых самых странных людей. Представителей любой расы, туристов, мусульманских женщин в чадрах, африканских торговцев, у которых карманы битком набиты поддельными наручными часами, резными украшениями из слоновой кости, всевозможными бусами и браслетами из раковин и бисера. Там встречаются мужчины, одетые как женщины, и женщины, одетые как звезды кино, там люди иногда едят очень странную еду прямо из коричневых бумажных пакетов, а у некоторых прически, как у панков, или все тело в татуировке, или кольца в бровях; там можно увидеть и нищих, и уличных музыкантов, и карманных воров, и пьяниц…
Но мама предпочитает, чтобы я ездила на автобусе.
Ну конечно. Кто бы сомневался.
Сюзанна у меня за спиной захихикала, и я поняла, что она снова сказала про меня какую-то гадость. Я встала и, не обращая на нее внимания, двинулась к переднему выходу.
И тут вдруг увидела Зози, стоявшую в проходе. Сегодня она свои до колена леденцовые туфельки не надела, зато на ней были сапоги на высоченной платформе, пурпурного цвета, с пряжками, короткое черное платье, надетое поверх лимонно-зеленого свитера с высоким горлом, а в волосах светилась ярко-розовая прядь. В общем, выглядела она сногсшибательно!
И я не смогла удержаться – так ей и сказала.
Я была почти уверена, что она успела меня позабыть, но оказалось, что не забыла.
– Анни! Ты ли это! – Она чмокнула меня в щеку. – О, как раз моя остановка. А ты разве не выходишь?
Оглянувшись, я успела заметить, как уставились на нас Сюзанна и Шанталь, от удивления они даже хихикать перестали. Впрочем, вряд ли кто-то из них решился бы смеяться над Зози. Да и она вряд ли обратила бы на них внимание, если б они даже и захихикали. Я видела, что Сюзанна так и сидит с раскрытым ртом (ей-богу, не самое лучшее выражение лица!), а Шанталь рядом с нею просто позеленела, став почти такого же цвета, как свитер Зози.
– Твои подружки? – спросила Зози, когда мы вышли из автобуса.
– Хм, вроде бы, – презрительно хмыкнула я.
Зози рассмеялась. Она вообще много смеется, даже, пожалуй, не смеется, а громко хохочет, и ее, похоже, ничуть не заботит, что на нее оглядываются. В сапогах на платформе она казалась очень высокой. Жаль, что у меня таких нет!
– А почему бы и тебе такие сапоги не завести? – спросила Зози.
Я только плечами пожала.
– Должна сказать, тебе бы это… весьма пошло. – Мне понравилось, как она это сказала: глаза у нее блестели так искренне, они никогда так не блестят у тех, кто над тобой подшучивает. – Но сейчас, вынуждена признать, вид у тебя самый что ни на есть обыкновенный. Улавливаешь мою мысль?
– Мама не любит, когда мы выглядим иначе, чем все остальные.
Зози удивленно вскинула бровь:
– Вот как?
И снова я лишь молча пожала плечами.
– Ну ладно. Каждому, как говорится, свое. Послушай, тут, чуть дальше, есть чудное маленькое кафе, где подают самые замечательные в мире пирожные с кремом – так, может, зайдем ненадолго, отпразднуем?
– Что отпразднуем? – не поняла я.
– А то, что я вскоре стану вашей соседкой!
Ну, я, разумеется, знаю, что никуда нельзя ходить с незнакомыми людьми. Мама достаточно часто это повторяет, да и невозможно жить в Париже, не приобретя привычки к осторожности. Но в данном случае все было иначе – это же была Зози! И кроме того, она пригласила меня в общественное место, в кафе «Английский чай», которого я прежде даже не замечала, где, по ее словам, подают совершенно восхитительные пирожные.
Одна я бы туда ни за что не пошла. В таких местах я всегда чувствую себя не в своей тарелке. Вот и теперь я нервничала – стеклянные столики, дамы в мехах, пьющие какой-то немыслимый чай из тончайших фарфоровых чашечек, официантки в коротеньких черных платьицах… И все, словно не веря собственным глазам, дружно на нас уставились – на меня, одетую в школьную форму и растрепанную, и на Зози в ее пурпурных сапогах на платформе.
– Я обожаю это место, – тихо сказала мне Зози. – Здесь так весело. И здесь ко всему относятся так серьезно…
К ценам здесь, видимо, тоже относились очень серьезно. К моей жизни, во всяком случае, эти цены никакого отношения не имели: десять евро за чашку чая, двенадцать – за чашку горячего шоколада!
– Ничего страшного. Я угощаю, – успокоила меня Зози, и мы уселись за столик в углу, а надменная официантка, похожая на Жанну Моро[21], вручила нам меню с таким видом, словно это причиняло ей невыносимые страдания.
– Ты знаешь Жанну Моро? – вдруг спросила Зози, удивленно на меня глядя.
Я кивнула, по-прежнему чувствуя себя не в своей тарелке, и сказала:
– Да, в «Жюле и Джиме» она просто потрясающая.
– Вот уж про Жанну Моро точно не скажешь, будто ей кочергу в задницу воткнули! В отличие от этой особы.
И Зози глазами указала на нашу официантку, которая, прямо-таки сияя, вилась теперь возле двух весьма дорогого вида крашеных блондинок.
Я не выдержала и фыркнула. Блондинки посмотрели на меня, потом на пурпурные сапоги Зози и дружно склонили головы друг к другу, и я тут же вспомнила Сюзи и Шанталь. У меня даже во рту пересохло.
Зози, должно быть, что-то прочла по моему лицу, перестала улыбаться и с озабоченным видом спросила:
– В чем дело?
– Не знаю… Просто показалось, что эти дамы над нами смеются.
Мне хотелось объяснить ей, что как раз в такие места и ходят Шанталь с матерью. И в обществе худющих дам в дорогом кашемире пастельных тонов пьют чай с лимоном, а на пирожные и внимания не обращают.
Зози элегантно скрестила свои длинные ноги и пояснила:
– Это потому, что ты не клон. Вот клонам здесь самое место. А всяким чудикам сюда вход воспрещен. Спроси-ка меня, кого я предпочитаю?
Я пожала плечами.
– Догадываюсь.
– Но до конца ты не убеждена. – Зози коварно улыбнулась. – Ладно, смотри.
И она слегка щелкнула пальцами, направив их на официантку, похожую на Жанну Моро. И в ту же секунду эта официантка поскользнулась на своих высоких каблуках и грохнула на столик чайник, полный лимонного чая, насквозь промочив скатерть и сильно обрызгав сумочки дам и их дорогущие туфли.
Я молча посмотрела на Зози.
А она только улыбнулась в ответ.
– Хороший фокус, верно?
И тут я расхохоталась. Для всех, разумеется, это было чистой случайностью, которую никто не смог бы предвидеть, но я-то не сомневалась: именно Зози заставила чайник упасть, а официантку – суетиться возле облитого чаем столика и блондинок в пастельном кашемире и дорогущих туфлях. Чтобы никто больше не смел на нас глазеть или смеяться над вызывающими сапогами Зози!
Так что мы преспокойно заказали себе пирожные и кофе. Зози предпочла пирожное с кремом, заявив, что уж она-то никаких диет соблюдать не намерена, а я – миндальное. Мы пили кофе, ели ванильное мороженое и проболтали куда дольше, чем я думала; мы говорили о Сюзанне, о школе, о разных книгах, о моей маме, о Тьерри и о нашей chocolaterie.
– А здорово, должно быть, в магазине, торгующем шоколадом, – сказала Зози, надкусывая пирожное.
– Ничего, но в Ланскне было лучше.
Зози посмотрела на меня с явной заинтересованностью.
– Что такое Ланскне?
– Одно место. Мы там раньше жили. Это на юге. Вот там действительно было здорово!
– Неужели лучше, чем в Париже?
Она, казалось, была искренне удивлена.
И я рассказала ей о Ланскне и о нищем районе Марод на берегу реки, где мы с Жанно обычно играли; и об Арманде, и о речных людях, и о плавучем доме Ру со стеклянной крышей и прикрепленной к борту маленькой шлюпкой с маленькими легкими веслами, и о том, как мы с мамой готовили шоколад и поздним вечером, и ранним утром, так что все в доме пропахло шоколадом, даже пыль…
Позже мне и самой было удивительно, что я так разболталась. Вообще-то мне не полагалось об этом рассказывать, как и обо всех прочих местах, где мы жили до Парижа. Но с Зози я никакой опасности не чувствовала. Наоборот, с ней мне было совершенно спокойно.
– Но скажи: теперь, когда мадам Пуссен умерла, кто же будет помогать твоей матери? – спросила Зози, чайной ложечкой выбирая со дна остатки мороженого.
– Ничего, мы справимся, – сказала я.
– А Розетт уже ходит в школу?
– Нет еще. – Мне почему-то не хотелось рассказывать ей о Розетт. – Хотя она очень способная. И здорово умеет рисовать. И все может знаками объяснить. И даже слова в книжке пальчиком показывает, когда ей читаешь.
– Вы с ней не очень-то похожи.
Я пожала плечами и промолчала.
Зози остро на меня глянула, и глаза ее блеснули, словно она собирается еще что-то сказать. Но она так ничего и не сказала. Доела мороженое и вздохнула:
– Должно быть, плохо, когда отца нет.
Я опять пожала плечами. Разумеется, отец у меня есть – мы просто не знаем, кто он, – но уж это-то я точно не собиралась с ней обсуждать.
– Вы с матерью, наверное, очень близки?
– Угу, – кивнула я.
– Да, вот с ней вы как раз очень похожи… – Зози не договорила, улыбнулась, но как-то скованно, словно пытаясь решить в уме некий не дающий ей покоя вопрос. – Есть в вас обеих что-то такое – верно ведь, Анни? – чего я никак не могу определить…
Ну, тут уж я, разумеется, предпочла промолчать. Это всегда безопаснее, как говорит мама, иначе твои же слова потом могут использовать против тебя самой.
– Что ж, во всяком случае, ты точно не клон, в этом нет ни малейших сомнений. Мало того, я спорить готова: ты тоже кое-какие фокусы знаешь…
– Фокусы?
Я тут же вспомнила об официантке и разлитом лимонном чае. И отвернулась. И снова мне стало не по себе и страшно захотелось, чтобы нам поскорее принесли счет, можно было сказать «до свидания» и убежать домой.
Но наша «Жанна Моро» явно нас избегала; она болтала с барменом, смеясь и кокетливо отбрасывая назад волосы, как это иногда делает Сюзи, заметив неподалеку Жана-Лу Рембо (это один мальчик, который ей нравится). Кроме того, я заметила у официантов и официанток одну особенность: даже если они обслуживают вас вовремя, то счет все равно нести не спешат.