Детский мир (сборник) Улицкая Людмила
– Анализы делать не надо. Там есть такой укол, ну, знаешь, комбинированный на все случаи жизни?
– Есть.
– А виски у вас есть с собой?
– У Дага есть… «Джонни Уокер».
– Неважно. Укол и большую порцию виски.
Директорша оторопела, когда, измученные блеванием, зелено-желтые, в облаке спиртного, будущие родители ввалились в Дом ребенка.
Я объяснила, в чем дело, и она поверила сразу:
– А разве вас не предупредили…
– Предупредили, но у них с собой фильтр, даже из лужи пить можно.
– Из лужи, может, и можно, а у нас из крана нельзя.
Я не помню, как прошел этот день. Мы переезжали из горздрава в райздрав, из отдела опеки в нотариальную контору, и везде КР тихо, но жестко называл суммы.
К концу дня итог стал значительным, но Даг поворачивался спиной и покорно лез в карман нательного пояса.
Они все время рвались к Степе и спрашивали, когда мы уедем вместе с ним в Москву. КР отвечал уклончиво, а директорша стала отводить глаза. И тогда ледяное предчувствие ошеломило меня: «Они не отдадут Степу, пока не выкачают все». Я оказалась права, утром следующего дня Степу не показали, объяснили, что повезли его на какую-то медкомиссию.
– Но ведь вы сказали, что он здоров?!
Я хорохорилась, но понимала, что мы беспомощны: ведь в деле участвовала жена губернатора, и она, судя по всему, вошла во вкус. Да и все вошли во вкус!
Я бросила пробный камень и спросила КР, на какое число брать билеты на самолет. Ответ был уклончивым. Даг, который напряженно переводил взгляд с одного говорящего на другого, спросил:
– Во сколько же его повезли, сейчас только восемь.
– А в шесть, – не запнувшись, солгала директорша.
– Такого крошку разбудили в шесть, для чего, если вы не можете сказать, когда мы улетаем? Чего они хотят еще?
Я не решилась произнести понятное всем слово «мани», но я произнесла его вечером в убогой норе за восемьдесят долларов в сутки.
– Вот чего они хотят.
– Но мы уже дали довольно много. И я приехал усыновить ребенка, а не покупать.
– Простите меня.
– Ты здесь ни при чем. Хорошо, я куплю этому скользкому типу машину. Пусть он все уладит.
– У нас нельзя купить машину (шел девяносто пятый год).
– Что же делать, – сказала Джудит и заплакала. – Я его уже люблю.
Я сидела на кухне, пила чай и думала, а они, стоя на коленях, молились в соседней комнате.
И я придумала! Но не скажу что, потому что это был шантаж чистой воды. Но все-таки КР сумел выжать еще десять тысяч долларов на «мелкие расходы» (привет губернаторше).
(В девяносто пятом на сто долларов в Москве можно было скромно прожить месяц, а уж в Энске, наверное, и поболе.)
– Вам большой привет от Неонилы Маврикиевны, – сказал в аэропорту КР. – Она всегда будет рада видеть вас здесь у нас.
Читай: вези еще.
«Нет уж, спасибо, с меня достаточно», – хотелось сказать, глядя в его маслянистые глаза под маслянистыми бровями. Но не смогла. Слабачка.
Летели мы, заняв целый ряд. Степа, который, кроме лужи и Дома ребенка, не видел ничего в жизни, вел себя с удивительным достоинством. Сначала я подумала, что это своеобразный вид шока, но когда Джудит, не спускавшая его с рук ни на секунду, дала ему книжку с картинками, он взял и все три часа полета спокойно рассматривал картинки. Мы только переглядывались удивленно и восхищенно.
Никогда не забыть первый ужин Степана на нашей даче.
Оказалось, Джудит привезла огромное количество баночек с детскими деликатесами.
Она принялась тревожно расспрашивать меня о каждой баночке на предмет угрозы аллергии. Этот бестолковый диалог (я-то ведь не знала ничего об американских продуктах) был прерван заявлением милейшей Екатерины Ильиничны. Екатерина Ильинична выручала меня в сложных хозяйственных ситуациях и в тот раз пришла перед нашим приездом и приготовила ужин. Обычный наш советский ужин: котлеты с пюре – правда, я любила льстить ей, говоря, что ее пюре полагается есть на десерт, что было чистейшей правдой.
Так вот Катерина Ильинична крикнула из кухни: «Да бросьте вы дурака валять с вашими баночками, сейчас принесу борщ, котлеты и пюре, и вы увидите, как он будет уминать это все».
Мы увидели.
Даг, с глазами, полными слез, ушел в соседнюю комнату, Джудит закрыла лицо ладонями, мы с Катериной Ильиничной опустили головы, а малыш ничего этого не видел, не замечал. Он был поглощен собиранием крошек вокруг тарелки: слюнявил пальчик, аккуратно прилеплял к нему крошку и отправлял в рот.
Видно, таков был ритуал в его прошлом полуголодном существовании.
Поначалу он был зажат и льнул ко мне, да и как иначе, – ведь новые родители говорили ему непонятные слова. Но более меня он полюбил Екатерину Ильиничну, которая оставалась с ним, пока мы в Москве оформляли документы.
Она кормила его манной кашей, пюре, сажала на горшок и бесконечно монотонно пела, пока он сидел с задумчивым видом: «Мишка косолапый по лесу идет, шишки собирает, песенки поет».
Однажды вечером он спел нам эту незатейливую песенку, Катерина Ильинична обняла и поцеловала его, и он поцеловал ее. В глазах Джудит зажглись нехорошие огоньки ревности.
Я вообще стала замечать, что они все более тяготятся днями в России и ждут не дождутся, когда можно будет наконец вернуться домой со своей бесценной добычей. Теперь Джудит твердым шагом шла укладывать его спать; я слышала, как Степа что-то лепетал, но Джудит перестала звать меня на помощь, как это было в первые дни.
А Степочка расцветал с каждым днем. Из печального, безропотно-послушного мальчика он постепенно превращался в веселого шалуна и однажды с криком «Ласик!» вбежал из коридора в столовую, таща за хвост нашего чудного белого кота Ласика. Тот, конечно, вопил, к удивлению Степы. Ласик давно вызывал его любопытство, он был первым котом, увиденным им в жизни, и наш малыш не знал, что брать котов за хвост не положено. Но ведь за что-то надо было ухватиться, чтобы поднять и понести эту забавную игрушку.
А мы с утра до вечера сидели в очередях перед кабинетами важных теток с аккуратными «укладками» и скромно накрашенными губами, очень ловко берущими конверты с невозмутимым видом и без следа благодарности, будто так положено.
Потом сидели в коридоре посольства США, и вот там я видела откровенных ублюдков-усыновителей. Они не обращали внимания на детей, не сажали в просторных туалетах на горшок, не давали попить; иногда они поглядывали на них с холодным оценивающим вниманием. Джудит и Даг на мои вопросы – что это за люди, пожимали плечами. Частенько Джудит заодно со Степаном «обслуживала» и другого малыша. Ее холодно благодарили. Но однажды я пристала сильно, и Джудит сказала, что в их общине баптистов таких людей нет и вообще на родине они таких не встречали, но, наверное, это хорошие люди, только у них культурный шок. Последнее было явным намеком на наше пребывание в Энске.
Но день отъезда приближался, и сердце мое постепенно, но неотвратимо обволакивала тоска. Тоска по маленькому мальчику, который, чувствуя ревность американской мамы, старался прижаться ко мне где-нибудь в уголке, тайком.
В этом не было предательства: просто Степан еще не успел полюбить Дага и Джудит, а нас с Катериной Ильиничной уже любил.
И вот наступил последний вечер.
Когда мы вернулись из города с заветным апостилем, нас ждал праздничный ужин, а вымытый Степан светился чистотой и блаженством. Его довольно редкие волосы были расчесаны на косой пробор, именно так Катерина Ильинична трактовала прическу примерных мальчиков Запада. Была недалека от истины.
Степан по-прежнему собирал крошки, но уже с оттенком игры, не так сосредоточенно и поглядывая на нас. Ужин получился грустным, Даг и Джудит изо всех сил скрывали радость. После ужина Джудит увела Степу в спальню, а мы с Дагом и моим сыном решили бодрствовать. Рейс на Нью-Йорк в те времена отправлялся в четыре утра, до «Шереметьева» ехать часа два, ну и два до регистрации, так что Джудит со Степой могли поспать до двенадцати.
Но что-то в спальне шло не так. Слышался воркующий голос Джудит и хныканье Степы. Через некоторое время на помощь жене отправился Даг. Но приход Дугласа ничего не изменил, хныканье даже усилилось.
Я делала вид, что смотрю телевизор, а на самом деле прислушивалась к событиям в спальне, ожидая, когда же Дойлы наконец сдадутся и призовут меня на помощь. Катерина Ильинична уже ушла. Но Джудит решила начать воспитание.
Она вышла из спальни с непреклонным лицом, следом смущенный муж.
– Он должен успокоиться и уснуть, – объявила Джудит. – Давайте пить чай.
Но пить чай не получилось. Степан уже ревел, а потом: «Оля!» – позвал за дверью охрипший голосок. Это было впервые: он назвал меня по имени! Оказывается, знал мое имя!
Я посмотрела на Джудит. Она махнула рукой, мол, иди, все равно в последний раз.
Я баюкала его, целовала мокрое от слез личико. Он прерывисто всхлипывал и, судя по всему, собирался заплакать снова, теперь уже сладостно, в честь победы. Но я это пресекла.
– Не реви! – сказала я. – У тебя остается гражданство, и когда ты вырастешь, сможешь сделать выбор, где тебе жить. Когда ты приедешь, я буду уже старой и расскажу тебе, если ты захочешь, о городе Энске и о том, как твои приемные родители бедовали в нем. Расскажу, как ты раскачивал качели с бедным беспомощным малышом и как спрятался за занавеску…
Степан слушал меня очень внимательно, не сводя блестящих, совсем не сонных глазок.
Потом вдруг очень взрослым, уверенным движением вывернулся из моих рук, прошел по тахте к окну и взялся руками за подоконник.
За окном падал большой снег. Я поставила Степана на широкий подоконник, обняла его, и мы долго смотрели на огромные хлопья, плывущие непрестанно вниз.
Я рассказывала, какая красивая страна Америка, какие большие реки текут там, как непохожи два океана, омывающие ее, какие большие снега бывают там тоже, как прекрасна дорога вдоль Тихого океана и как много там хороших людей.
Он слушал и, не отрываясь, смотрел в окно. Он прощался. И со мной тоже.
Печаль и сутолока отъезда помнятся плохо, я была слишком озабочена состоянием моей дряхлой машины, которая вдруг начала как-то истерично дергаться. На обратном пути она вообще остановилась. Потом выяснилось, что на обочине нам вместо бензина продали какую-то дрянь, но на заправках бензина не было. Ладно, сейчас не об этом, а о прощании.
Оно вышло каким-то скомканным, а в очереди на регистрацию было много американцев с малышами.
Через два года мы, я и сын, по приглашению четы Дойл приехали в маленький городок на Восточном побережье. К нашему приезду Даг-старший (был еще Даг-младший, бывший Степан) отремонтировал дом и пригласил всю многочисленную родню и друзей на party, вечеринку в нашу честь.
Дагги оказался крепеньким коренастым мальчиком, очень похожим на Дага-старшего. Он довольно спокойно воспринял наше появление, а на вопрос, помнит ли он Россию, заученно ответил: «Да. Я там много плакал». Его комната была завалена чудесными игрушками, а во дворе стояла довольно большая пожарная машина, лихо ездящая от аккумулятора. Кроме того, у Дагги был маленький, но настоящий костюм пожарного с сияющей золотом каской наподобие шлемов римских легионеров.
Даг-большой и Джудит показали мне самое важное в жизни американца – свое место работы. Это был огромный, всемирно знаменитый госпиталь. Там персонал медсестер завалил меня чудесными, заранее приготовленными подарками, а сын весь день провел, осматривая огромное инженерное хозяйство Дага. На этом развлечения закончились, и мы с сыном и Дагги, которого на время освободили от детского сада, оставались одни дома. Да, еще милая собака-ретривер Мэгги. Джудит предупредила, что есть и пить можно все, но ни в коем случае не давать Дагги пасты из арахиса, которую он обожает и на которую у него страшная аллергия.
Пожалуй, мало что может сравниться по тягостной скуке с проживанием без дела и забот в чужом доме. Одно время мы отправлялись на большое озеро, что было рядом. Его пляжи были пустынны («Все на работе», – сказал Даг), но озеро быстро надоело, и мальчики занялись изготовлением красивых шкатулок в уникально оборудованной столярной мастерской Дага. Кажется, он и подбросил им идею изготовить всем на память шкатулки. Моя вот сейчас стоит передо мной на полке. Темного полированного ореха, с бронзовыми уголками на крышке и бронзовым замочком. Чудесная шкатулка!
Дагги стал настоящим американцем: много юмора и никаких сантиментов, мои пылкие ласки сносил с вежливым терпением, и я отстала от него. Зато с моим сыном у него установились братские отношения. Они даже ссорились по пустякам, как братья, и однажды устроили такой тарарам в сарае-амбаре, что Даг орал на них диким голосом.
Вот, пожалуй, все происшествия за наше двухнедельное пребывание. Достопримечательностей в округе не было, кроме знаменитого университета и военной базы в заливе океана, а природа хороша, похожа на места под Курском.
Когда к концу нашего пребывания я ошалела от скуки, счастливая идея посетила меня: оставить на память дорогим хозяевам фильм. Видеокамера есть, остается придумать сценарий и обучить исполнителей. С Дагги, конечно, будут трудности, но если дать ему роль без слов… Все-таки он еще мал… Как-то, сидя в детском кресле в машине, он заявил задумчиво: «Когда я вырасту большой и буду сидеть в тюрьме…». Мы онемели, Даг даже нажал тормоз. «Ну вот, – подумала я, – вот и вылезают преступные гены неведомой мамаши или папаши».
– А почему ты будешь сидеть в тюрьме? – осторожно спросила Джудит.
– Ну как же, ведь я буду ездить очень быстро, и полиция меня арестует.
Мы все облегченно вздохнули.
Сюжет фильма родился, исходя из реквизита.
К дому подъезжает пожарная машина, и инспектор, Дагги, осмотрев сарай, делает серьезное предупреждение хозяевам. Хозяева пытаются его задобрить, но инспектор непреклонен, а сосед-хирург, личность реальная – его должен был исполнить мой сын, в порядке подхалимажа предлагает сделать операцию, но инспектор отказывается и составляет акт.
Дело в том, что на участке соседа – мировой знаменитости в области медицины – скопилось огромное количество горючего материала.
Это были банки с разноцветными красками нежных тонов.
Красавец и холостяк, хирург часто отсутствовал. На собственном, специально оборудованном самолете он улетал в разные страны делать сложнейшие операции, а в это время его очередная пассия принималась облагораживать довольно запущенный дом. Обычно дама успевала покрасить одну-две стены, и… тут история повторялась, возвращался хирург, цвет ему никак не нравился, да и дама почему-то тоже. Оставались огромные банки с краской и разноцветные стены дома.
Сценарий очень понравился Джудит и Дагу, но они волновались, справится ли со своей непростой ролью Дагги.
На репетициях Дагги был рассеян, все подвинчивал и подкручивал что-то в своей прекрасной машине, и я деликатно сказала ему, что если он не хочет говорить, может просто стоять возле машины.
В конце концов, чего можно ждать от пятилетнего карапуза.
В воскресное утро съемочного дня все были страшно взвинчены.
Джудит выбросила пиццу в помойку, решив, что она, пицца, не состоялась. Пиццей она должна была подкупать инспектора. Даг-большой застрял в своей мастерской, где срочно доделывал шкатулку – взятку. Валентин с нетерпением ждал Дага, чтобы поехать за сигарой – хирург курил только «гаваны», и только Дагги сосредоточенно ковырялся со своей машиной.
Я уточняла план съемки, работа предстояла ювелирная, не предусматривающая монтажа. Но меня очень беспокоил Дагги. Глупая, я не поняла, что он уже был в образе – готовился к выезду.
И дальше мы наблюдали чудо.
По моему сигналу Дагги с сиреной (что не было предусмотрено сценарием) въехал во двор. Неторопливо вышел из машины, мрачно пожал руку Дагу, с достоинством кивнул Джудит, в упор грозно посмотрел на Валентина-хирурга и на его сигару (тоже актерская находка) и прямо пошел к сараю.
Он ни на секунду не вышел из образа. Троица просто подыгрывала ему. Во дворе хирурга он даже пнул одну из легковоспламеняющихся банок. А на предложение «хирурга» сделать любую операцию бесплатно, скривив рот, ответил: «No».
Потом уехал, оставив растерянных домовладельцев: Джудит с уже другой пиццей в руках, Дага со шкатулкой, а Валентина с листком бумажки, обозначающим штраф.
Это был великий актер, мы все были ошарашены, и сосед-хирург подтвердил наше предположение. Потом из письма мы узнали, что фильм пользуется бешеным успехом среди родственников и знакомых.
А счастливчика Дагги мы больше не видели.
Знаем только, что он закончил один из лучших университетов – Йельский, стал биологом и работает на НАСА.
Он сделал выбор, тот, о котором я говорила ему на старой даче, когда за окном падал большой снег.
Дмитрий Горчев
Какая смерть, когда такое солнце
Воспитание
У меня было самое лучшее детство, которое можно придумать. Мной совершенно никто не занимался в плохом смысле этого слова. То есть меня не заставляли делать то, чего я не хочу. Мать (которую я очень люблю и уважаю) при том, что я, разумеется, был всегда накормлен, умыт и постиран, решительно никак не участвовала в моем нравственном, интеллектуальном и прочем развитии, и потому этими делами я занимался сам. Я вообще доставлял очень мало хлопот – я даже практически никогда не болел. Организм мой, выпущенный еще до наступления общества потребления, был удивительно прочен.
Я сам ходил записываться на секции гимнастики, потом баскетбола, хоккея с шайбой и бокса. Последняя, после того как мой лучший друг ударил меня по морде, мне очень не понравилась, и я в нее больше не ходил.
Мы с моим другом Мишей занимались совершенно нелепыми с сегодняшней точки зрения занятиями. Например, начитавшись Тура Хейердала, мы строили плот «Кон-Тики» и бороздили на нем бескрайнюю лужу прямо за нашим домом. Или же совершенно бескорыстно таскали для строителей кирпичи на соседней стройке. Потом увлеклись фотографией и развешивали на аптекарских весах фенидон, гидрохинон, буру и поташ. Клеили гэдээровские модели самолета «Ту-144». В мае перекапывали шесть соток на даче, а осенью выкапывали картошку обратно. Подросши, слушали ансамбль «Битлз» и будто бы случайно хватали одноклассниц за жопу.
Я вот сейчас думаю, подводя уже некоторые итоги, что из того скудного потенциала, который был мне выдан (это не кокетство, я просто очень хорошо с собой знаком), и благодаря вышеизложенному надавил из себя в последующей жизни раза в два больше того, что там было.
Родители
Я вот всегда с детства боялся РОДИТЕЛЕЙ. Не важно, каких, главное, что они придут всегда именно тогда, когда всем весело, и спросят что-то вроде «а ты мусор вынес?». Ну, или там уроки сделал ли и какие оценки получил. Это не мои даже родители, а любые. Они приходят усталые всегда, а мы тут, в общем-то, ничего постыдного не делали, мы подушками дрались, а им это противно, что кто-то может драться подушками, когда у них все так хуево, и даже не потому, что машина у них сломалась и на работе полное говно, нет, не потому, а потому что вообще все сложно, а мы еще не понимаем, и поэтому тут мы такие все раскрасневшиеся, и даже не потому, что пиписьки друг другу показывали, а потому, что блядь у нас все ЗАЕБИСЬ, и нет у нас никаких проблем именно потому, что это они нас каждый день кормят, чтобы у нас было счастливое детство, а мы ни хуя не ценим, как это все непросто на самом деле. И все сразу замолкают, и подушками никому больше драться не хочется, и все расходятся по домам.
Пистолет
Как же я, когда сам был ребенком, страдал от вот этого особого отношения к детям. Как хотелось мне, чтобы все эти люди поняли, что я такой же, как они, – нормальный человек. Особенно отвратительны были старухи – из них вечно лился какой-то пертуссин: «Усюсюшечки! Трим-па-па, трим-па-па! Ух ты какой сердитенький! Ух ты какой халесенький!» Я мечтал тогда купить себе пистолет, чтобы всех этих старух расстрелять. Но настоящих пистолетов в магазине не продавали, а тот солдат, который обещал подарить, обманул – не подарил.
И вот это все – специальное детское: розовое, голубенькое с цветочками, белочками и пластмассовое. То есть все ненастоящее, игрушечное. Детская музыка, детские фильмы, детские книжки.
Я до сих пор не понимаю, что такое «детская литература». Те книжки, которые я любил в детстве, я, бородатый похмельный человек, и сейчас читаю с наслаждением, того же «Незнайку на Луне», например. Что такое «взрослая литература», я понимаю: это типа «Братья Карамазовы». «Братьев Карамазовых» – это да, вряд ли я в те времена их бы осилил.
Хотя надо сказать, что только за второй класс я прочел от корки до корки все восемь томов Конан Дойла (охуительный писатель, только про Шерлока Холмса не очень люблю), Стендаля (тогда показался говно, и сейчас так думаю) и учебник гинекологии (мне до сих пор иногда является по сне Эрозия Шейки Матки). Это не считая приличествующих возрасту Аркадия Гайдара и Тома Сойера с Гекльберри Финном (сейчас, говорят, уже запрещенных).
А еще иногда взрослые начинали говорить на интересующие меня темы, и у меня было что им сказать. Но как только я раскрывал рот, они смотрели на меня так снисходительно-юмористически, что я снова вспоминал про свой заветный пистолет. Но к тому времени я уже, конечно, знал, что никто никогда мне его не даст. И я уходил в свою кладовку, где на стене были нарисованы Тур Хейердал и хоккеист Александр Мальцев, и мечтал о том времени, когда я наконец скажу им то, что я на самом деле про все это думаю.
Мысли о смерти
Про смерть я задумался однажды при очень неподходящих обстоятельствах.
Было мне лет девять, и проводил я летние каникулы у тетки в деревне. И вот как-то вечером я сидел и читал книжку Тура Хейердала, не то «Аку-Аку», не то «Кон-Тики», а тетка сидела на койке напротив и стригла ногти на ногах.
Я оторвался на минуту от книжки и неожиданно подумал: «А ведь она когда-нибудь умрет». Нет, я, конечно, знал и раньше, что люди умирают, но знал как-то теоретически. Ну, помирают где-то там, а может, и не помирают. Взрослые эти вообще чего только не напридумают.
А тут вдруг я понял, что это правда: вот сидит, допустим, тетка, сидит – и вдруг хлоп! – и померла. Мысль меня эта почему-то так поразила, что я дня два ходил такой потрясенный, что у меня даже разболелся зуб. И болел он целую неделю непрерывно. Мне время от времени засовывали в рот таблетку анальгина, и тогда зуб болел слабее, но боль все равно никуда не уходила, а просто пряталась за соседним зубом, и я уже не мог ничего разобрать – где боль, а где смерть.
А еще некоторые говорят, что будто бы детство – счастливая пора. Память у них хуевая потому что.
А потом я однажды проснулся днем: а зуб не болит. То есть вообще нигде не болит. Умер, наверное.
Я шатаясь выполз в огуречник, выдернул морковку, вытер об штаны и съел. Потом съел очень твердое и кислое яблоко – нет, все равно ничего не болит.
И солнце эдак светит, как светило потом всего еще в один счастливый день, когда я уволился с должности школьного учителя. И какая, скажите, смерть, когда такое солнце?
Я лег на траву под яблоню и впервые в жизни увидел богомола. Был он смешной, зеленый, и было совершенно непонятно, почему это существо не разваливается и на чем вообще эти спички держатся.
Богомол посмотрел на меня мрачно, тяжело вздохнул и убрел куда-то: видимо, размножаться.
Единственно возможный метод колки дров
Однажды, когда мне было лет двенадцать, наверное, я занялся колкой дров. Никто меня к этому занятию не понуждал, а с другой стороны, никто и не переживал от того, что я отрублю себе ножку, мне просто было это интересно. У меня вообще было очень счастливое детство – я сам принимал решения про то, что мне нужно или не нужно.
Дрова я колол не потешным каким-нибудь топориком, а настоящим колуном – с меня примерно ростом и с меня же примерно весом, я всегда был довольно тощий.
Главная задача при колке дров состояла в том, чтобы вообще как-то этот колун поднять и потом задать ему правильное направление, а остальное происходило само собой.
Я довольно быстро научился легко раскалывать сосновые и осиновые чурбаки, тем более что они и так были уже все треснутые. А вот с березой никак не получалось, береза, она довольно-таки твердое дерево.
Брат мой двоюродный Серега, царствие ему небесное, однажды, вышедши на задний двор покурить папиросу, некоторое время наблюдал, как у меня раз за разом колун отскакивает от особо какого-то омерзительного березового чурбана, и, сжалившись, объяснил очень простой метод, «Ты неправильно все делаешь, – сказал он, – перед тем как ударить, ты должен увидеть чурбан уже расколотым». Ну и да, я попробовал, и все, конечно же, получилось.
Нынешнее поколение, навсегда испорченное эзотериками и экуменистами, безусловно, обнаружило бы б этом какой-нибудь идиотский дзен, но на самом деле ни хуя никакого дзена тут нет. Это просто единственно возможный метод колки дров и ничего более.
Захар Прилепин
Лес
Фамилия друга была Корин. Он был низкорослым, носил черную, как у горца, бороду, говорил веселые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришел что-нибудь клюнуть.
У него на ногах росли страшные вены, будто их сначала порвали, а потом вместо того, чтоб сшить, повязали узлами. Узлы от постоянного пьянства набухли.
Я чуть-чуть брезговал и отворачивался, но он все носил туда-сюда предо мной эти узлы купаться и еще подолгу не заходил в воду. Стоял по колено в реке, сутуля белые плечи, время от времени поворачиваясь к нам и что-то громко произнося.
Рыбы от его голоса вздрагивали и уходили в тень.
Я слов не разбирал вовсе и только смотрел на рот в бороде.
Отец мой слова понимал, но не отвечал. Иногда кивал, чаще закуривал – закуривать было одним из привычных ему способов ответа. Он изредка мог закурить, устало не соглашаясь, но чаще закуривал, спокойно принимая сказанное собеседником.
Мы сидели на майском берегу, под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды. Вода называлась Истье, а недалекая деревня – Истцы. Вокруг стоял просторный и приветливый в солнечном свете сосновый лес. Высокими остриями он стремился в небо. Если лечь на спину и смотреть вверх – промеж крон, – начнет казаться, что сосны вот-вот взлетят, вырвавшись из земли, и унесут в своих огромных корнях, как в когтях, целый материк. И меня на нем.
Когда Корин являлся из теплых речных вод, он ненадолго зарывал свои узлы в золотистый песок и блаженствовал, расчесывая бороду цепкими крючковатыми пальцами.
– Захар, ты дурак! – каркающим голосом восклицал Корин. Все друзья называли отца Захаром, хотя он был Никола Семенов сын. Дураком, между прочим, его не называл никто.
Отец подергивал плечами, словно по нему ползала большая грязная муха.
Вид отца не располагал даже к тому, чтобы немного повысить на него голос. Он был выше всех мужчин, которых я успел к тому времени увидеть. Плечи у него были круглые и пахли, как если с дерева, быть может сосны, ободрать кору и прижаться щекой. Каждый день отец играл в большой комнате двухпудовой гирей, всячески подбрасывая ее вверх и ловко ловя, но мне всегда было жутко, что она вырвется, пробьет стену и убьет маму на кухне.
У отца были самые красивые руки в мире.
Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствие лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составить достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком все, что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.
Я еще не знал, что не унаследую ни одно из его умений. Наверное, я могу погладить себя по голове, но ничего приятного в этом нет.
Отец наверняка мог бы стать гончаром, или пекарем, или кем угодно, если ему хоть раз в жизни кто-нибудь недолго показал, как это делается.
– Захар, что мы делали целую жизнь? – риторически, словно с кафедры, а не с песчаного бережка вопрошал Корин.
Мой отец и Корин учились вместе в школе, а затем в университете и всю жизнь преподавали историю в различных учебных заведениях.
– Если бы мы были химики, физики или орнитологи – мы бы преподавали знание реального мира. Но мы занимались ис-то-ри-ей! И теперь выяснилось, что мы учили либо несуществующим, либо абсолютно лживым вещам. Это как если бы мы были орнитологи и доказывали, что летучая мышь – птица и она все-таки питается кровью, а также высасывает молоко у коз и коров… Знаешь, что мы делали? Мы целую жизнь умножали ложные смыслы!
– Это не так, – сказал отец, поморщившись; у него был еще какой-то короткий довод, который он не успел произнести, потому что тут Корин гортанно захохотал: ему явно нравилось говорить самому, и гортань его получала удовольствие от бурленья, клокотанья и рокотания голоса.
– Захар, ты дурак! – сказал он весело. В голосе чувствовались две странно сочетаемые тональности: давнее и безоговорочное уважение к отцу и очевидное удовольствие, которое Корин получал от того, что мог в меру нагрубить ему на правах давней дружбы.
Все это было так необычно мне, что я тихо засмеялся.
– Что ты смеешься? – вдруг быстро и серьезно спросил отец.
Быстро он говорил всегда; но с полной, непогрешимой серьезностью – только в исключительных случаях.
Я уже знал, чего он не любит. Он не любит спорить, ловить рыбу удочкой, впрочем, ловить рыбу сетью иногда можно, пить пиво, хотя тоже иногда можно, когда мама ищет в его карманах деньги и особенно когда находит, когда громко играет плохая музыка, когда ему гладят голову.
Вообще, короткий список, потому что он годами пребывал в спокойном состоянии духа, если никто не гладил ему голову.
Но вот ему не понравилось, что я смеюсь, и с тех пор я больше так никогда не смеялся.
Хотя и случаи не предоставлялись, но если б представились – я бы даже не улыбнулся.
Корин вроде бы ничего и не заметил, но что-то такое сыграло в воздухе, и он, разом забыв тему про дурака, вдруг выступил с заманчивой идеей:
– Захар, а помнишь, мы с тобой катались на велосипедах через лес в старые монастыри?
Отец никак не отреагировал – но вид его был умиротворен, – что в его случае означало и доброжелательность тоже.
Монастыри были разрушенные, в них раньше жили раскольники, а теперь не жил никто.
– Захар, давай сплавимся туда по реке? – предложил Корин. – На велосипедных колесах до монастырей добираться полчаса. А по речке часа за два, ну, за три спустимся. Полюбуемся местными красотами глазами раскольников, бежавших от окаянного никонианства.
Вода в Истье была ласковой и смешливой. С высокого берега реки, неустанно подмываемые, то там, то здесь в воду ежегодно обрушивались накрененные и подсохшие дерева. Вонзившиеся в дно, тяжело лежали они – иногда чуть сдвигаемые весенним разливом, но с его окончанием вновь оседавшие, – раскоряженные, черные, непросыхающие. Деревень вдоль реки не было.
– Ты сплавлялся, что ли, туда? – спросил отец, медленно дымя беломориной.
– В том-то и дело, что никогда, Захар. У меня и лодки нет. И никто тут давно не сплавляется меж этих коряжин. А ведь очень любопытно было б! И чадо твое, опять же, осмотрелось бы во внутренностях русского леса.
Отец еще покурил, не отвечая.
– У монастырей, – продолжил Корин, – как раз нынче стоят лагерем мои знакомые археологи и, кстати, на нескольких авто. Они, во-первых, обрадуются нам – нежданно спустившимся по реке, а во-вторых, легко доставят нас обратно в дом. На машине – это вообще минутное дело.
– Так на чем поплывем? – спросил отец.
– У нас есть приспособления, неведомые раскольникам, – сказал Корин. – Автомобильные камеры, числом две.
– Сплаваем, сынок? – посоветовался отец.
Корина звали Олег Маевич.
Мама говорила: это оттого, что он мается. Но у меня вид Корина был напрямую связан с месяцем маем, с теплом и наступающим летом. И эти его майские красные губы в черной, но сырой от воды и золотящейся на солнце бороде!
Если закрыть глаза и попытаться вспомнить его влажный рот в бороде – почему-то всегда представляется сочный кус арбуза.
Но если зажмуриться изо всех сил и даже натереть веки ладонями, а потом вдруг открыть глаза – то вместо бороды обнаружится курчавая стая мух, которая разом разлетится, оставив Корина с голым лицом.
…Мы наезжали сюда в гости на выходные в конце весны и потом в конце лета.
Корин в прошлом году забросил преподавание и жил на пенсию своей сумасшедшей, учившейся когда-то в институте благородных девиц бабушки, сдавал ее квартиру в городе и, кажется, еще чем-то втихую приторговывал – может, лесом. Потому что рыбалку он, как и отец, не признавал.
В мае же ему завозили племянницу, девочку лет тринадцати на длинных ногах, которая не считала меня за человека, зато разговаривала с моим отцом.
– Не скучно тут в деревне? – спрашивал отец, чтобы как-то поддержать вечно затеваемый ей разговор.
– Знаете, дядя Николай… – начинала она, и было заметно, что слово «дядя» она с удовольствием опустила бы, обращаясь к отцу просто по имени.
Я ее ненавидел.
– …здесь живет эта Аля, на год меня старше, – продолжала она, произнося слова про «на год старше» так, словно это было со стороны Али то ли очевидным недостатком, то ли неоправданным вызовом. – Она носит такие короткие юбки, дядя Николай! Даже в Москве такие не носят.
И прямо смотрела на отца.
– Правильно, дочь моя, – хрипло и смачно произносил Корин, входя в избу. – Живи в природе, ходи без юбки.
Бабушка Корина в это время безучастно сидела у широкого окна и смотрела на видную из окна реку.
Покойный дед Корина водил пароходы, и жена провела многие годы с ним, никогда нигде не работая, но сопровождая мужа в любой качке. Некоторое время с ними плавал и маленький Олег.
– Олег, – иногда спрашивала безумная старуха, выпрямляя спину, – что это за пристань? – И кивала острым подбородком на реку.
Тринадцатилетняя племянница прыскала со смеху. Мой отец внимательно смотрел на старуху, покатывая в пальцах беломорину.
Корин всегда с готовностью отвечал, пользуясь, судя по всему, очередными разоблачениями русской истории в печатной прессе:
– Станция Казнь Троцкого, бабушка! Прежнее название Утро Ледоруба.
Старуха степенно кивала головой: да-да, я узнала. И вновь смотрела на реку. Она была уверена, что до сих пор плывет на пароходе.
– Олег, когда в следующий раз пойдешь на берег – купи мне чурчхелы, здесь очень вкусная чурчхела, – просила она.
Отец выходил покурить. Тринадцатилетняя на длинных ногах шла за ним.
Я зачарованно смотрел на старуху. В этом доме я засыпал всегда в легком, щекотливом испуге – благо, что спал рядом с отцом, а то меня б давил натуральный ужас. Мы укладывались в летнем, наспех сколоченном из досок пристрое к дому, и пока отец читал, еще было ничего. Но едва он выключал свет, я в оцепенении начинал ждать, что сейчас войдет старуха – и тогда, думал я, нужно будет как можно скорее разбудить отца. Как можно скорее! Только нужно разобраться: сначала разбудить, а потом потянуться и включить ночник? Или сначала включить ночник, а потом начать толкать отца?
Зато просыпался я всегда в отличном настроении. На улице пели птицы, разговаривали куры, хвастался петух, качались деревья, хлопал деревянной дверью туалета Корин и что-то весело спрашивал у отца.
Отец негромко отвечал.
В прощелье под дверями тянуло дымком его беломорины.
Спустя время отец звал меня к завтраку. Умываться он меня не просил; помыл ли я руки, тоже не спрашивал.
Спрашивала эта, с ногами:
– Ты помыл руки?
По имени она меня никогда не называла, словно и не знала его.
Я не отвечал ей, но не от наглости, а от смущения. Смущался я, даже если мыл руки.
Отец и Корин никак не замечали ее вопросы ко мне, хотя она переводила взгляд с одного на другого в поисках поддержки.
Старуха ела одна, то ли до, то ли после нас, я никогда не заставал ее за этим занятием.
– Бабушка, у тебя ничего не болит? – порой спрашивал Корин с неожиданным участием и даже нежностью в голосе.
