Детский мир (сборник) Улицкая Людмила
Утром старуха с треском раздвигала шторы и еще до завтрака гнала Варю под дождь, выдав листок со списком продуктов, – все образцовым почерком. К счастью, она разрешала забирать сдачу: Варя покупала жестянку с энергетическим напитком и выпивала его на улице, под козырьком магазина, торопливо закусывая шоколадным батончиком.
Дома она спасалась от скуки за компьютером. У бабушки был Интернет, но та пользовалась им мало: несколько утренних минут смотрела почту и еще заходила на какой-то отстойный сайт знакомого новосибирского биолога, узнать, нет ли обновления, и убедиться, что никакого обновления нет. Варя день-деньской зависала Вконтакте: вела переписку и смотрела клипы, которые потом вешала на стены себе и подругам. Возле компьютера стояла массивная деревянная коробка, где под стеклом мерцали разноцветные фантастические стрекозы.
– По Интернету лазишь, а под носом не видишь. Ты только вглядись! Лютка-невеста, детка желтоглазая, красотка-девушка, стрелка голубая…
– А можно ко мне Маринка зайдет? – перебивала Варя. – Наклейки занесет и уйдет!
– Никаких гостей. Я старый, полуживой человек. – Бабушкин голос звучал шутливо, однако почему-то, может быть, потому, как зорко сужались ее глаза, было понятно: она не шутит. – Что ты там ищешь? Гадости? Не обманывай! Кто тебе все время пишет? Какой-нибудь педофил? А ты ему отвечаешь, конечно?
Варя в учебе особенно не успевала, но ее заранее предназначили для биофака.
– Тебе через несколько лет поступать. Ты и не заметишь, как время пролетит. Думаешь, бабушка вечная? Ты хоть что-то знаешь про жизнь насекомых? Дай я тебя поспрашиваю! Чем мадагаскарский таракан отличается от обычного? Молчок? Милая моя, ты с этим Интернетом стала на жужелицу похожа! Можешь подойти к зеркалу и изучить, как выглядит жужелица.
Бабушка говорила негромко и смешливо, но когда она медленно уходила из комнаты, какое-то время казалось, голос ее продолжал стрекотать.
Вечерами Варя стремилась к подругам – пойти на танцы, пошляться по городу.
– Мне мама разрешала!
– Когда вернется твоя мама, это будет ваше дело. Я старый и слабый человек и не хочу искать тебя по моргам!
Как-то раз в сумерках, подойдя ближе и вздыхая: «Опять глаза ломаешь», – бабушка обнаружила, что Варя смотрит полуголых мужчин и женщин, которые, извиваясь, танцуют под гулкую дробь где-то на палубе среди водной шири. Она неожиданно энергично схватила внучку за плечо и уколола сквозь майку крепкими ногтями:
– Не надо в моем доме грязи!
– А чего такого? – раздраженно спросила девочка, дергая зажатым плечом, но ролик выключила.
В другой раз, пока Варя была в магазине, бабушка нашла у нее в рюкзаке журнал, где мускулистые парни с выпуклой грудью улыбались так ослепительно и натужно, точно каждый выжимал из себя белоснежную гусеницу зубной пасты.
– Зачем ты держишь всякую дрянь? Ты видела, сколько у меня книг? Варюха-горюха… Ну почему ты не читаешь ничего хорошего? Вот скажи: паук – это насекомое?
– Насекомое.
– Дурында!
– А кто же?
– Отвянь, не приставай…
– Нет, а кто?
– Все равно не запомнишь, – с усталой снисходительностью ответила бабушка. – Арахнид…
Однажды утром, когда Евгения Филипповна с треском раздвинула шторы, в окно смотрела хорошая погода.
– Наконец-то практика начнется!
– Что? – жмурясь, спросила Варя из кровати.
– Студенты мои до сих пор не могли на природу выехать. Под дождем букашек не насобираешь. Теперь-то не отвертятся! – добавила бабушка довольно, то ли о студентах, то ли о букашках.
В наступившие солнечные дни ходили вместе гулять в парк, который был рядом с домом. Бабушка шла, горбясь и немного кланяясь, умильно смотрела на встречных, часто здоровалась. Варя была вынуждена приноравливаться к ее ходу, почему-то чувствовала стыд, косилась на морщинистую щеку и боялась, что встретится кто-нибудь из знакомых девчонок или, хуже, мальчишек. На лавочке, забравшись с ногами, сидели два паренька и пили пиво. Бабушка остановилась, их разглядывая и что-то соображая, потом подалась вперед, как бы поклонилась, и начала говорить громко, отчего голос ее стал нелепым и дребезжащим. Варя, не слушая, отошла в сторону, и ей захотелось, чтобы парни обматерили, засмеяли бабушку, может, даже слегка толкнули, но они неожиданно послушались: слезли со скамьи и быстро ушли.
В тот день за обедом бабушка сказала:
– Мне звонила моя аспирантка Людочка. Она со студентами уже два дня в лесу. Надо бы их проведать. Давай поедем завтра, если погода не испортится.
– На фиг надо, – сказала Варя.
– А дышать кто будет? Вдобавок ты будущий биолог, наберешься опыта драгоценного.
– Не хочу я. А вдруг мы в шахту провалимся?
– Какая ты еще глупая! – засмеялась бабушка суетливо, как будто мелочь зазвякала на бегу по карманам. – Нет там никаких шахт.
– Комары точно есть. Ехать куда-то, по лесу бродить, а ты ползешь, как черепаха…
– Я тебя одну в квартире не оставлю, – сказала Евгения Филипповна ровным голосом, и стало понятно: придется ехать.
Вечером Варя смотрела в Интернете ужастик про гигантскую муху, которая улетела из секретной лаборатории и осела в лесных зарослях, куда на пикник отправилась счастливая американская семья. «Хватит, поздно уже!» – Бабушка несколько раз заглядывала в комнату. В ту минуту, когда бравый паренек на лету вцепился в мушиное крыло и оно серебристой пеленой закрыло его искаженное лицо, провод был выдернут из розетки.
– А-ай! – вскрикнула Варя. – Ты свой компьютер сломаешь!
– Я знаю, но иначе ты завтра не встанешь.
«Хоть бы дождь был». – Девочка лежала в темноте, в расщелину между шторами светила звезда. Острая и ясная, значит – к доброй погоде. Лето потеряно, впереди школа, мать звонит редко и, может быть, сильно больна, бабушка достала… Варя потянула зубами заусеницу и откусила. Палец обожгло резкой болью. Девочка села на кровати, дуя на палец. Его пульсирующая точечная боль совпадала теперь с одинокими всполохами звезды.
Было раннее, но уже жаркое утро, заполненная электричка катила, то разгоняясь, то плетясь, Варя сонно смотрела сначала на заводские трубы, потом на стену леса. Девочка размышляла о том, что она, наверное, единственная из одноклассниц еще не целовалась. Если поделиться этим с бабушкой, та похвалит. Бабушка хотела бы, чтоб у Вари никогда не было любви. И мама постоянно говорит обидное: «Ну как ты, гусь?» Придумала ей кличку «гусь». Так только и называет. Хотя Варя сто раз отвечала: «Я не гусь!»
Варя, уткнувшись носом, исповедовалась пыльному стеклу:
«Да, я гусь! Уродка, никому не нужная! Неловкая, вот и со мной всем неловко. А почему я такая? Чем я хуже Оли и Кристины? Мне не дают пользоваться косметикой. И я мало тусуюсь. Бабушка никуда не пускает, а мама… Каких слез стоило вырвать у нее разрешение по пятницам гулять с подругами! И то в одиннадцать дома надо быть железно. Я пришла в полдвенадцатого, и она дала мне по губам. Ничего удивительного: бабушка развелась молодой, всю жизнь прожила одна, и мама одна, тоже развелась, как меня родила. Хотят, чтоб и я была одиночкой и боялась мужчин. Чтоб если и родила, то сразу поссорилась бы со своим мужем».
Варя моментально, до горечи, ощутила: электричка увозит ее все дальше в жизненный проигрыш. Что ее ждет, например, сегодня? Лес и насекомые. И скучные биологи… Тук-тук-тук. Тук-тук-тук. Чщщщщ. Тук-тук. Чщщщ. Бег и торможение. Девочка безразлично смотрела на лес, накапливая злость, бросила на бабушку обличительный взгляд и снова погрузилась в оконные виды.
Евгения Филипповна разговорилась с ярко-рыжей старухой, ее помоложе, прижимавшей большую плетеную корзину.
– Говорят, груздей нынче тьма, – сообщила рыжая. – Соленый груздок, да картошечка, да маслице… Согласитесь, чудо? Да вот, слыхала, неполезно их есть при диабете.
– Ерундистика! – с некоторым превосходством ответила бабушка. – Это я вам как профессор докладываю. А мне сейчас не до грибов. Как думаете, сколько мне лет? Все равно не угадаете. До сих пор преподаю. Ушла бы давно – жалко ребят. Мы раньше биологию учили днем и ночью, я, помню, молодая была, так мне строение палочника во сне привиделось…
– Значит, вы не отдыхать едете? – спросила рыжая угодливо.
– Нет, что вы. Ничего не накопила, даже дачи нет. Я по работе еду, в лагерь к первокурсникам, посмотрю, какой они красоты наловили. Вот внучку везу, приобщаю.
– Эротика! Криминал! Сканворды! Эротика! – заголосила от дверей молодая смуглянка с пачкой газет и пошла по вагону, покручивая боевыми бедрами.
Варя оторвалась от окна.
– Для тебя! – Бабушка коснулась ее колена и доверчиво наклонилась к собеседнице: – Травят молодежь всякой жутью… Мне вот такое и в руки брать противно…
– И не говорите…
– Для тебя! – после паузы нашлась Варя.
– Что? – вскинула бабушка вопросительные глаза.
– Это ты их все время читаешь!
– Я? Ты о чем, милая?
– У тебя этих газет до потолка! – громко и внятно сказала Варя.
– Зачем ты врешь? – Щеки бабушки, и без того красные, сделались рубиновыми, зато морщины на несколько мгновений разгладились.
Рыжая старуха кашлянула и спрятала глаза в свою корзину.
Варя и сама не знала, зачем наврала: вероятно, от горечи.
Вышли на станции Бирюли и спустились в лес. Вокруг кисло пахло елью, мокнувшей много дней и до сих пор осторожно просыхавшей, и Варя, потянув ноздрями, шумно зевнула, как будто это был запах скуки. Бабушка достала крупный, обтянутый толстым пластиком мобильник:
– Помогай, мое мученье, набери-ка Люду.
Варя нашла номер и, вызвав, отдала трубу бабушке.
Через несколько минут к ним из леса, подпрыгивая, выбежала длинная девица с торчащими передними зубами, которые заставляли ее все время раздвигать рот в улыбке:
– Евгения Филипповна, дорогая, подвижница вы наша! А это кто? Та самая Варя? Евгения Филипповна, смена растет! Идемте. Подать вам руку?
– Справляюсь… Как улов? – барственно спросила старуха, переваливаясь по тропинке.
– Бездельники! Никого, кроме муравьев, не ловят. Хоть бы бабочку поймал кто. Как они меня доконали, вы бы знали! Ржут, орут, бедных насекомых давят. Детский сад на выезде. Усыплять не умеют. Даже толком приколоть не могут. Есть, правда, одна находка. И то случайно. Народу, слава богу, мало. Все парни. Я группу разделила, девчонок мы подальше отправили, в «Кузнецкий Алатау», они посмышленее, там, в заповеднике, может, чего путное соберут. Если бы девчонки здесь были, представляю, какой бедлам бы начался. Слежу, чтоб не пили. Я им сразу внушение сделала, – говорила девушка, безостановочно улыбаясь, – если найду выпивку – незачет, и езжай отсюда.
– Так и надо, – одобрила бабушка.
Из-за елей донеслись отчаянные крики.
– Что это? – Бабушка остановилась.
– Регби, – сказала девушка-улыбка.
– Игра такая, – буркнула Варя.
Раздвинув малинник, вышли на поляну, по которой, странно раскидывая руки и лихо подбрасывая ноги, носились парни. Белый продолговатый мяч летал между ними, как будто по своей воле. Мяч доставался одному из них – и все бросались на него, сталкивались взмыленными головами, толкались, падали и дико орали. Затем мяч выскальзывал и снова летел, куда хотел, пока его не ловил в прыжке еще кто-то. Какой-то длинный очкарик, хромая, бегал из конца в конец за всеми, всякий раз поспевая последним.
В отдалении зеленели четыре палатки и темнел дощатый одноэтажный дом, больше похожий на сарай.
Бабушка вглядывалась в игру с опасливостью хрупкого существа. Варя любовалась, ничего в игре не понимая. От каждого вопля сердце ее взлетало. Похоже, аспирантка Люда тоже была неравнодушна. Варя покосилась на нее – улыбавшуюся скользким плотоядным оскалом, – и подумала: «Ясно, почему ты отослала всех девчонок».
Один из ребят отбежал на край поляны и сел на корточки. Завязал шнурок, встал, вытер лоб рукавом и засек наблюдательниц. Лицо его исказила хищная гримаса любезности. Он бодро помахал аспирантке кулаком, затем отвесил профессорше смиренный поклон, приложив пятерню к груди, и задержался взглядом на Варе, что-то сочиняя. Он посмотрел ей прямо в глаза с расстояния в пятьдесят шагов, сложил пальцы пирамидой и плавно нарисовал в воздухе нечто вытянутое и большое.
«Мяч? – подумала Варя и тут же поняла: – Сердце». И зрение ее на несколько секунд затмили прихлынувшие сладкие сумерки…
Когда мгла рассеялась, парень уже смешался с остальными. Теперь Варя следила только за ним.
– Это кто, я не разберу, – сказала бабушка.
– Гусейн, – отозвалась аспирантка. – Знаете его историю?
– Знала, но забыла.
– Такое дело. – И девушка перешла на приглушенный говорок, точно ее могут подслушать: – Он русский-то по матери, отец его – азербайджанец. Бросил их. Вон он какой смуглый. И характер такой же. Наглый, кривляется… – Она выправила голос обратно. – Ну что, Евгения Филипповна, буду их строить?
– Давно пора.
Девушка заглотнула воздух и крикнула:
– Стоп игра!
На крик повернулись все восемь парней.
– Встречайте профессора!
Игра останавливалась как юла, которую перестали крутить. Ребята еще немного покружили, вяло бранясь. «Стоп! Стоп игра!» – тонко и хлопотливо восклицал белобрысый толстяк с прижатым к груди мячом, увертываясь от товарищей. Бабушка, Варя и Люда шли по притоптанной лужайке. Игроки расступались, запыхавшиеся, источающие сырость и жар, от каждого звучало задиристое: «Здрасьте». Длинный очкарик, криво приплясывая, блеял это «здрасьте» громче всех, вероятно, желая от всех не отставать.
Варя смотрела на одного Гусейна. Коренастый, патлатый, худое лицо. Какие пушистые ресницы! Он поймал ее взгляд и лукаво подмигнул черным глазом.
– Это наш штаб, – Люда подвела их к дому. – Егерь весной пировал, едва не спалил. Идемте, все вам покажу…
Поднялись по ступенькам.
– Вот она, выставка наших достижений! – обвела рукой деревянные стены с пенопластовыми квадратами. – Здесь же и едим! – показала на стол, толкнула дверь в следующую комнату: – А здесь я сплю.
– Тэк-с, тэк-с, чего они наклепали? – с придирчивой иронией говорила бабушка.
На одной стене на пенопластовых квадратах застыли приколотые иголками коричневые муравьи, как бы образовывавшие китайские иероглифы. На отдельном квадрате свернулся кузнечик розового цвета.
– Почему он такой? – шепнула Варя.
– От спирта! – отозвалась бабушка охотно.
Ниже каждого пенопластового квадрата желтела клейкая бумажка с фамилией студента.
– Зато вот кто у нас есть! – произнесла Люда, показывая на другую стену.
Варя присвистнула. Между божьей коровкой, похожей на каплю крови, и изумрудным жучком, известным Варе как листоед, чернело толстое существо, занимавшее весь квадрат. Выпуклый, глянцевитый жук с растопыренными усищами, выходившими за край его скорбной территории.
– Это же большой еловый черный усач! – с восторгом раздельно сказала Евгения Филипповна. – Вот так гусар!
– Он самый! – подхватила Люда. – Одобряете? И ведь нашел-то кто? Лентяй! Повезло ему. Дерево сломал трухлявое, а оттуда…
Вдруг, не дав ей договорить, жук, словно очнувшись от громких голосов, шевельнул усищами и с пронзительным скрипом зацарапал лапками пенопласт.
– Ой, он живой! – сказала Варя. – Бабушка!
– А я думала, он все уже… – беззаботно сказала аспирантка. – Он два дня скрипит… Я все жду, когда ему надоест! Утром замолчал, вроде кончился. Как бы не так! – И, приблизив губы к жуку, она с манерной интонацией спросила: – Опять ты за свое, малыш?
– Его надо отпустить! – Варя потянулась к иголке, отдернула руку и с мольбой посмотрела на бабушку.
– Люда, что за безобразие? – спросила старуха. – Кто это сделал? Почерк еще такой неразборчивый. Кра-кра…
– Крапивин. Евгения Филипповна, ну что мы хотим от наших балбесов? В прошлом году гусеница полдня дрожала. Как струна. Только что не звенела…
– Эфира не хватает?
– Да есть у нас эфир, хоть залейся. Просто Крапивин троечник, руки кривые, а дровосек и впрямь здоровенный. Размеры подкачали. Видно, он в морилку не поместился.
– Как не поместился? А усы загнуть?
– Правильно, нормальная банка стеклянная. Но я же говорю: руки кривые. Как начал этот жук скрипеть, я сразу всем сказала: «Давайте его отпустим». А они: «Он сам издохнет. Прикольный же!» Я снова говорю: «Мальчики, вам нравится слушать, как он скрипит? Давайте я его отцеплю и в траву выкину!» Одни тогда завелись: «Не надо! Такой крутой жук пропадет», другие: «Он все равно не жилец! Если его снять, он еще дольше мучиться будет!» Я виновнику торжества говорю: «Иди, Крапивин, снова его маринуй». А он: «Людмила Сергеевна, я больше с ним возиться не хочу!» Разозлилась: «Как хотите… Пусть скрипит! Вы уже люди взрослые, в университете учитесь. Но знайте: скрипит он под вашу ответственность! Я умываю руки!» – Крапивин мне: «Умывайте, умывайте… Сколько я в ручье руки отмывал и от жука этого, и от эфира вонючего!» И все вокруг галдят: «Прикол, прикол!» – и в жука тычут…
– В распятого, – прошептала Варя.
– Люда, есть же правила! – грозно сказала бабушка, и жук снова резво заскреб лапками, точно бы получив надежду. – Вы же отличница! Вы что, первый раз? Думаете, он боли не чувствует или нервной системы у него нет? Так, значит, Крапивину незачет…
– Бабушка, его вообще надо выгнать… – Варя была готова разрыдаться. – Во-первых, отсюда пускай уезжает. И из студентов тоже! Бабушка, я больше не могу! Я жуков боюсь. Скажи ей – снять… Это… Это жестокое обращение…
– С кем? С насекомыми? – уточнила аспирантка насмешливо.
– Освободи! – приказала старуха.
Девушка ловким движением выдернула иглу, и жук упал ей в подставленную ладонь. Она быстро вышла из дома – Варя за ней, – размахнулась, и блестящий комок исчез в траве.
– Думаешь, выживет? – глянула на Варю в упор белесыми глазами. – Неа! – И, оттеснив девочку, первая вернулась в дом.
– Ты меня поняла? Крапивину незачет! – повторила бабушка, всматриваясь в опустевший квадрат, словно бы в поисках оставшихся признаков жизни.
– Накажем! – сказала аспирантка жизнерадостно. – Сейчас я его вызову. Трудно мне одной с ними со всеми. Я двадцать раз придурку этому объясняла: «Не справился – начинай сначала!» Евгения Филипповна, как славно, что вы приехали!
Она распахнула дверь на улицу и, высунувшись по грудь, позвала зычно:
– Гусейн!
– Как Гусейн? – спросила Варя.
– Гусейн Крапивин, и такое, милая моя, бывает… – засмеялась бабушка наставительно.
– Видно, отец имя дал, – сказала Люда, обращаясь исключительно к старухе. – А уж когда развелись, мать фамилию сыну на свою поменяла. Куда он делся? – Она высунулась снова. – Антон, Гусейна найди!
– Погодите, погодите! – затараторила Варя, панически путаясь в словах. – Зачем? Это чепуха! Кра… Крапивин! Такого большого нашел… Ну не сумел все, ну не смог… Он хотел… Теперь начнут издеваться: из-за жука пострадал. А он без отца…
– Что с тобой, Варюха? – спросила бабушка тревожно.
– Дался вам жук! – Слезинка пробежала у Вари из левого глаза. – Вы их все равно убиваете! Все равно! Убиваете! Что, кузнечика меньше жалко?
– Усыпляем, – поправила старуха. – Усыпляем, но не пытаем. И это не кузнечик, а кобылка.
– Не наказывай Крапивина! Ты и так во всем права! Ты второй месяц уже права! Ты хочешь, чтоб я, как мама, заболела, да? Я поперлась с тобой в это дебильное место! Ты хоть в чем-то, хоть когда-то мне уступи хоть! – Слезы свободно и легко текли у нее по лицу.
– Ладно, только успокойся. Что ты? – испуганно лепетала старуха. – Впечатлительная…
– Звали? – раздался веселый голос.
Варя закрыла лицо руками и сквозь пальцы в размытом свете увидела взъерошенного паренька, который стоял в дверях, ухмыляясь и посасывая стебелек травы.
– Свободен, – сказала бабушка.
– Свободен! – прикрикнула Люда.
Он пожал плечами и исчез.
Через полчаса бабушка и внучка стояли на кромке леса возле станции.
– Смотри, смотри… – Бабушка карикатурно сгорбилась, пальцем достигая земли.
Товарняк грохотал мимо, как бесконечный снаряд.
– А? – спросила Варя. – Что?
Бабушка что-то говорила земле.
– Что там? – повторила Варя.
Бабушка чуть разогнулась и выдохнула ей в лицо:
– Жук-носорог! – И низко наклонилась обратно: сквозь седину розовели нежные проплешины.
Варя не удержалась, схватила бабушку за плечи и одним стремительным нырком поцеловала в макушку, которая пахнула навстречу теплым и кислым впитавшимся духом леса.
Вскоре появилась зеленая гусеница электрички.
Варя снова села у окна. Там, где создавался подходящий фон, – например, лес был особенно густ и темен, – она всматривалась в стекло, пытаясь уловить свое отражение. С ней это случилось впервые: она себе нравилась. Отражение, которое расплывалось и плясало на стекле, – мутное и кареглазое – было почему-то милым и привлекательным.
Анна Матвеева
На озере
Мама сказала, что мне понравится, а я сначала подумал, что это будет опять то же самое озеро, на которое мы ездили вместе с папой летом. Но потом я подумал, что папы здесь нет и к тому озеру ехать очень далеко – опять надо будет лететь в самолете. В самолете мне понравилось, только уши болели, когда он взлетал, и мама ругалась, когда я случайно мешал дядьке в соседнем кресле. А летом мы ехали к озеру на папиной машине, и мама молчала всю дорогу, и на озере тоже не разговаривала. Ей не понравились комары и то, что я случайно провалился под воду и папа меня доставал, я весь был потом мокрый, и папа разводил костер, чтобы меня высушить. Маме костер понравился, она все время сидела около него и вздыхала, а папа говорил, что, наверное, ездить на озеро еще слишком рано, лето получилось холодное.
…Здесь, в Петербурге, мама всегда надевает юбки и бусы и становится почти такая же красивая, как Ольга Витальевна, наш классный руководитель. Ольга Витальевна сказала, что мама зря решила перевести меня в другую школу посреди первого класса, но мама сказала, что уж как-нибудь сама разберется, без Ольги Витальевны, и что я проведу зимние каникулы в Петербурге, привыкну там ко всему и адаптируюсь. Папа сказал, что адаптироваться – это почувствовать себя в своей тарелке. Мама сказала, что папа всегда все слишком сложно объясняет и что ребенку трудно понять, что такое «в своей тарелке». Но я знаю: «в своей тарелке» – это фразеологический оборот, нам объясняла Ольга Витальевна. У нас в школе была очень сложная программа, а в Петербурге, говорят, еще сложнее. Но Ольга Витальевна сказала, что я справлюсь и что я должен быть сильным.
Озеро, на которое мы едем в Петербурге, находится в театре – мама говорит, что в этот театр обычно пускают одних только иностранцев, потому что это бывший царский театр, маленький, и много народу туда не влезает. Билеты ей принесли на новой работе, из-за которой мама решила переехать в Петербург.
Пока мы здесь не устроились, живем в маленькой чужой квартире, где пахнет чужими вещами и кошкой, и ездим в ужасно глубоком метро – даже не видно дна. Ольга Витальевна говорила, что это самое глубокое метро в мире. В метро я смотрю, как моя рука догоняет мамину на поручне, хотя я рукой совсем почти не двигаю.
На Дворцовой площади мама заставила меня вставать сначала на фоне колонны, потом на фоне арки, а потом – на фоне зеленого дворца. В этом дворце музей, а раньше здесь жил царь с дочками и сыном. Ленин – которому в нашем городе стоит памятник на площади с елкой – устроил в Петербурге революцию, царя с дочками и сыном увезли к нам на Урал, застрелили, а потом сожгли. Папа возил меня на Ганину Яму, где сжигали царя, – я думал, это просто большая яма, а на самом деле там много маленьких деревянных церквей с такими же зелеными, как этот дворец, крышами. Внутри темно, печка и бородатые старики запрещают бегать и громко спрашивать у папы, можно ли поставить свечку, а потом задуть. Яму почти не видно, вокруг нее деревянные мостики и большой крест в честь царя. Я не могу сложить в голове того царя, из дворца, с этим – с Ганиной Ямы, мне все время кажется, что это были совсем разные люди.
Про революцию, Ленина и царя мне рассказывал папа, и теперь я не хочу слушать, как мне все то же самое, только скучнее, рассказывает Глебсон. Он на самом деле Глеб Борисович, мамин друг, но мы в школе одного Глеба из третьего класса дразнили Глебсоном, и этого Борисовича я тоже называю Глебсоном, когда он и мама не слышат. Ольга Витальевна говорит, что это значит – говорить про себя, хотя я-то говорю не про себя, а про Глебсона… Так вот, я не хочу слушать, как Глебсон рассказывает папину историю своим писклявым голосом, и не хочу смотреть, как он показывает варежкой на крейсер «Аврора», и не хочу фотографироваться, когда он достает камеру.
– Петенька, встань сюда, солнышко! – Это мама.
– Петр, приготовься, снимаю. – Это пищит Глебсон. У него голос, как у того комментатора лыжного, над которым мы всегда смеялись с папой: голос как у комара.
Я натягиваю на лицо шапку, так что на снимке будет одежда без человека на фоне зеленого дворца. Я вообще-то не хотел переезжать в Петербург, и на это озеро с Глебсоном и мамой я тоже идти не хочу.
Глебсон обиженно цыкает, мама злится, наклоняется ко мне, я уже знаю, что она сейчас сделает – схватит мою руку и выпустит в нее ногти, как будто кошка.
У моей мамы сразу две профессии: она детский психолог и еще – сапожник без сапог. Это она сама так про себя говорит. И еще она говорит, что часто поступает со мной неправильно, не так, как советует поступать с детьми другим родителям.
Я очень люблю свою маму. Мамочка, я тебя люблю. А вот ты меня не любишь, потому что заставляешь ходить по Петербургу с Глебсоном и фотографироваться на каждом углу.
Мимо нас проехала розовая карета.
– Какой китч, Жанночка, не находишь? – радостно спрашивает Глебсон. Этот Глебсон больше похож на тетеньку, чем на мужчину, как тот комментатор-комар.
– Да, это не очень по-петербургски, – отвечает мама, волоча меня за руку мимо толстой лошади с длинной, как у Ленки Караваевой, челкой. Ленка Караваева обещала написать мне электронное письмо, но мама только собирается купить домой компьютер.
Мы свернули направо, там – то озеро, которое обещала мама. На самом деле там река Нева: лед в ней стоит маленьким дыбом; если спуститься туда, к воде, и сфотографироваться, а потом прислать снимок папе и в школу, то никто не поверит, что я в Петербурге. Все подумают, что я в Антарктиде.
Вот бы Глебсон сфоткал меня там, у лесенок! Я бегу вниз скорее, пока они не опомнились, но Глебсон верещит:
– Ах, Жанночка, он у тебя такой… лихой! Как же с ним справиться?
Мама догоняет меня на последней ступеньке и с размаху шлепает по плечу. Не больно. Даже не обидно. Обидно, что фотографии из Антарктиды не будет.
– Мы идем в театр, Петя! В театр, понимаешь? На «Лебединое озеро». А ты, не думая о новых брюках, бежишь к воде.
– Не говоря уже о том, – добавляет Глебсон, – что это очень опасно, Петр. У нас в Санкт-Петербурге рэгулярно гибнут люди во время лэдохода.
Глебсон скачет рядом с мамой, у него совершенно идиотская походка, и мне не нравится, как он все время дышит тяжело, с открытым ртом. У него какой-то вечный насморк. И волосы стоят большим дыбом.
Театр с озером совершенно не похож на театр – просто дверь во дворец, с набережной. На другом берегу, там, где крепость, – большая надпись из ледяных букв – «С Ровым годом!».
– Это они уже переставляют, под Рождество, – объясняет Глебсон, – если написать в одну строчку «сновымгодом» и «срождеством», то ты увидишь, что количество букв одинаковое.
Мой папа в таких случаях говорит: «Отлично объясняешь, брат, как раз понятно для ребенка». Но я, если честно, понимаю, что Глебсон хотел сказать, и мне даже становится его немножко жалко. Он ужасно хочет мне понравиться, но не для меня, а для мамы. Я закрываю глаза и представляю, что на месте Глебсона – папа, это с ним мы идем по заледеневшей набережной Невы, и мама улыбается ему, а не Глебсону. Точно так же здесь, в Петербурге, я ложусь спать на чужом старом диване и представляю себе, что на самом деле лежу дома, в своей кровати, и на стене – старая бабушкина икона, и часы с шишечками, и за стеной папа смотрит биатлон. Пока лежишь, пока темно, во все это можно запросто поверить: ночью все возвращается, и я – как будто! – снова дома.
Глебсон сказал, что место в этом театре надо занимать самим, как в трамвае, – потому что на билетах нет никаких мест. Мама улыбается, но я вижу, что ей это не очень нравится: она не любит бежать впереди всех или обманывать, что стояла в очереди, папа всегда сердится на нее в самолете, что она сидит до самого последнего пассажира и выходит чуть ли не вместе с пилотами. Зато папе, наверное, понравилось бы, как Глебсон бежит впереди всех и даже легонько толкает китайскую женщину в бок – и потом машет нам из гардероба, и очки у него блестят счастливыми кругляшками. Глебсон на ходу уже стащил с себя куртку и красный шарфик и теперь одной рукой пытается взять у мамы шубу. Китайская женщина смотрит на Глебсона с обидой, но он уже мчится в зал, ему надо занимать места. Озера никакого пока не видно, но я уже понял, что оно будет на сцене. Когда мы с мамой заходим в маленький круглый зал с красивым занавесом, ушастая голова Глебсона оборачивается к нам с первого ряда. Мы сидим так близко, что как будто оказываемся среди музыкантов – правда, из музыкантов пришли только две девушки с дудками и скрипач.
– Жанночка, хочешь анекдот про скрипача? – жарко шепчет Глебсон маме на ухо, перевалившись через меня. Мелкие капельки Глебсоновой слюны летят по воздуху, я уклоняюсь от них, но все-таки прислушиваюсь – вообще-то, я очень люблю анекдоты. Я их читаю в «Ералаше», когда мама мне его покупает, а вот Ольга Витальевна говорит, что рассказывать анекдоты не всегда прилично.
Глебсон рассказывает непонятный анекдот про мышиный оркестр – что один мужик решил набрать целый оркестр мышей, и вот на всех инструментах у него играют мыши, и только на первой скрипке – еврей. Я не понимаю, что смешного, и мама тоже смеется ненастоящим смехом – когда рот улыбается, а глаза смотрят серьезно и даже обиженно. Как раз в этот момент в зал приходят музыканты и главный скрипач, которого все остальные уважительно трясут за руку. Вначале я подумал, что это дирижер – мама объясняла, что на озере будет дирижер, и, когда он обернется, надо хлопать.
Все и так хлопают – китайская женщина, которая сидит рядом с Глебсоном, даже подняла руки выше головы. Дирижер тоже поднимает руки, будто сдается своим музыкантам, и начинается музыка.
У нас в школе на уроках музыки мы проходили музыку композитора Чайковского, и Ленка Караваева по ошибке сказала, что его зовут Корней Иванович. А мне на том уроке записали в дневнике «Дерется ногами!!!», хотя мы с Пашкой не дрались, а просто замеряли, кто кого первый достанет через проход.
Музыка красивая, но идет ужасно долго, а Глебсон за моей спиной пытается ухватить маму за плечо. Мне скучно, я думал, что на озере будет интереснее. Наконец занавес открывается, но там опять нет озера, а ходят на носочках худые и длинные люди.
– Это принц Зигфрид, – шепотом пищит мне в ухо Глебсон и показывает пальцем на самого тощего из всех на сцене – он еще и в белых колготках, и с нарумяненными щеками. Очень противный, а на сцене все с ним так вежливо обращаются и танцуют вокруг него, хотя видно, что этому принцу Зигфриду на них наплевать. Он так поджимает губки и высоко задирает свои ноги в колготках, что я начинаю смеяться, и мама дергает меня за руку.
– Петр, – шепчет Глебсон, – это гениальная постановка, поверь.
Молодец, брат, как раз понятно для ребенка, – думаю я и заставляю себя смотреть на сцену, хотя там почти ничего не меняется – колготочник Зигфрид все так же выделывается перед своими гостями, а потом его мама-королева дарит ему настоящий арбалет. И как вы думаете, он обрадовался этому арбалету? Он начал так скакать, так размахивать руками и ногами, что чуть не вылетел, честное слово, со сцены – я даже испугался за музыкантов, ведь Зигфрид скакал прямо у них над головами. Мне понравилась из музыкантов одна девушка с дудкой (Глебсон сказал, это флейта), она когда начинала играть, всегда видно было, какая она на самом деле веселая, а когда она не играла, то тихонько разговаривала со своей соседкой, и дирижер – я видел! – строго смотрел на них, как Ольга Витальевна иногда смотрит на нас с Караваевой.
– Петр, если высидишь, – снова Глебсон в моем ухе, – я тебя с мамой поведу в ресторан на Невском – это настоящий викингский ресторан, там есть доспехи и шкуры на стенках.
Я хочу в викингский ресторан, и пытаюсь перестать вздыхать, и хлопаю вместе со всеми, пока Зигфрид подглядывает за девушками в белых юбках. Это девушки-лебеди, а у него в руках арбалет, сейчас как пальнет!..
Китайская женщина тем временем засыпает и заметно кренится во сне в сторону Глебсона. Он вздрагивает, китайская женщина просыпается, и тут занавес на секундочку закрывается. Все хлопают, Глебсон пищит: «Браво!» – и потом объясняет маме:
– Зигфрид сегодня исключительный!
Исключительный Зигфрид уже снова стоит на сцене, и, главное, там теперь озеро! Я вытягиваю шею, но не вижу ни костра, ни волн, а только музыка играет так печально, что мне хочется плакать и спать сразу. Девушка из оркестра дудит в свою флейту, а балерины в белых коротких платьях танцуют перед этим дураком Зигфридом.
Папа мне объяснял, что словом «дурак» можно ругаться, а вот словом «чмо» лучше не надо. При этом сам папа все время ругается «чмом», и я слышал однажды ночью, как они с мамой ругались, и папа крикнул: «Да этот твой, из Питера, он же полное чмо!» А мама заплакала, и тогда я тоже заплакал. Раньше, когда я плакал, мама или папа обязательно приходили ко мне в комнату, а тогда никто не пришел, и я долго боялся засыпать.
У балерин юбки как дольки ананаса из банки – только белые. Караваева мне однажды по секрету сказала, что будет балериной, а я ей тоже по секрету сказал, что буду изобретателем. Я уже много всего придумал, что надо изобрести – особенно таблетки от смерти и еще такую машинку, чтобы люди ничего не забывали. Я рассказал Ольге Витальевне про эту машинку, а она засмеялась и сказала: «Петя, вот мне бы лично хотелось другую машинку – чтобы кое-что забыть навсегда!»
Одна лебединая балерина выпорхнула из стаи и стала особенно красиво кружиться перед Зигфридом – он, кстати, все еще был в колготках. Жуть какая. У нас, если парень приходит в школу в колготках, значит, полное чмо. Ну то есть дурак. А этот еще в белых колготках и с арбалетом не умеет обращаться. Лебединя кружила, кружила перед Зигфридом, а в кустах, рядом с озером, прятался кто-то в черном: вот он мне понравился. Я люблю, когда в мультфильмах или книгах есть кто-то страшный или злой – они всегда в черном, и с ними интересно. Мама водила меня и Караваеву на церковную елку, спектакль там был – скукота. Ангелы, дети, которые все время за всех молятся, и никого страшного или злого. Караваева в тишине громко сказала: «Боже мой, да что ж они все такие добрые-то!», и мама вначале рассердилась, а потом, когда рассказывала караваевской маме об этом, она уже смеялась.
– О да, – улыбнулась караваевская мама, – без отрицательных героев нет интриги, и дети это превосходно чувствуют.
Караваевская мама не умеет говорить, как обычные люди, и Ленка ее поэтому немножко стесняется. А моя мама говорит, что караваевская мама одевается, как стриптизерша. Я не знаю, кто такая стриптизерша, но все время замечаю, какие у караваевской мамы здоровенные лифчики. Пашка говорит, что лифчики вырастают у всех девчонок, но не у всех получаются такие здоровенные. Хорошо, что Ленка не слышала, как мы с Пашкой про это разговаривали.
– Кто такая стриптизерша? – спрашиваю я у мамы, потому что лебединя и Зигфрид все никак не перестанут танцевать, а того в черном видно очень плохо, и от этого мне снова скучно.
Наверное, я спросил слишком громко, потому что девушка в оркестре (она не играла) широко улыбнулась, а мама впилась мне коготками в плечо:
– Прекрати немедленно!
Глебсон пытается мне помочь, шепчет на ухо:
– Вот тот, в черном, – злой волшебник Ротбарт. Он заколдовал Одетту, и только Зигфрид может теперь ее спасти.
Ну да, этот колготочник даже сам себя спасти не сможет!
И вот наконец закрылся занавес, у меня даже не было сил встать, но, когда Глебсон сказал, что мы пойдем в буфет, силы немножко появились. Это первый антракт на этом озере, и будет еще один.
