Массажист Куберский Игорь
– Вы нас заложили, – сказал я. – Не надо было быть таким ретивым.
– Это был мой долг, – сказал он. – Это правила поведения в цивилизованном обществе. Мы должны помогать полиции. Каждый бы так сделал на моем месте.
– За это придется ответить, – сказал я.
– Стоп, – поморщился шеф, – хватит. – Он говорил по-английски не хуже меня.
– Таласса ни в чем не виновата, – сказал Накис, потея от волнения. – Я ей ничего не говорил про вас и Интерпол.
– У вас ведь есть жена, – наугад сказал я.
Замявшись, Накис ответил:
– Да…
– Но Таласса вам не жена? – сказал я.
– Нет, – тихо сказал Накис.
Если бы он знал, как для меня это важно…
– Ваша жена знает, что вы с Талассой отправились на Балеары?
– Это не ваше дело, мистер, – вспылил Накис. – Я больше не желаю отвечать на такие вопросы.
– Вот и отлично, – сказал я. Этого хватило, чтобы моя чаша весов потянула вниз. В моральном смысле. Ибо в этой жизни чаще побеждает тот, кто прав. Когда ни в чем не повинный человек попадает в капкан, это, как ни крути, несправедливо. Пусть Накис почувствует, что он отнюдь не невинная овечка. Не изменял бы своей жене, не разводил бы амуры с Талассой, так и не сидел бы сейчас передо мной на полу, мокрый как курица.
Переглянувшись с шефом, я сказал:
– Мы не собираемся вас убивать. Но вы нам создали проблему, и без вас теперь нам ее не решить. Но если не будете нам мешать, вам ничего не грозит…
Кажется, Накис мне поверил. Впрочем, это было неважно. Я запер его в нашем гальюне, тоже пристегнув к трубе, и вернулся к шефу. Возбуждение схлынуло, и мы снова остались с ним один на один, как вчера, когда мы ждали погони. Будто повторялся вчерашний день, только положение наше было не лучше, чем вчера, скорее – хуже, ибо теперь мы точно знали, что на нас объявлена охота.
Я перевязал его рану:
– Что будем делать, шеф?
– Твои предложения… По-моему, у нас уже два заложника.
– Я могу их выпустить…
– Это не лучший вариант.
– Предлагаю связать их и оставить на их яхте. Через два часа их все равно найдут.
– А если не найдут?
– Тогда, шеф, они будут дрейфовать, пока не утонут или не умрут с голоду.
– И это ты берешь на себя?
– Смерть то есть?
Шеф насмешливо кивнул.
– Не беру, – ответил я, подумав.
– Тогда что?
– Тогда берем их с собой. На их яхте. У них горючего хватает, я смотрел, а у нас почти на нуле.
– А что с нашей яхтой? – похоже, шеф уже все решил и только проверял на мне свои ходы. Мне же оставалось только угадывать их.
– Бросим, – сказал я. – Все равно нет времени переливать горючее. А у них и скорость выше, по крайней мере, по приборам. Можно и затопить… – добавил я, видя продолжение хода мыслей в его взгляде. – Концы в воду. Пусть ищут…
– А мне потом плати, – с укоризной покачал головой шеф.
Он говорил о «потом» – значит, верил в благополучный исход. Это придало мне сил и энергии. Да, пока еще все можно было оправдать. Даже убийство агента… – если адвокаты докажут, что шеф стрелял в целях самообороны…
– Быстро! – сказал шеф. – Перебираемся. Десять минут на сборы. Зови Макси. И отключи там у них навигатор, радиомаяк. Все отключи. Нас нет. Пока не оторвемся, не будем выходить на связь…
Я сделал, как велел шеф, на секунду задержавшись перед дверью в туалетную комнату, где я запер женщину, близкое присутствие которой все время отдавалось дрожью в моей груди. Макси, закусив губу, уже перетаскивала баулы и узлы из простыней со всеми нашими причиндалами. Деньги из сейфа перекочевали в кожаный портфель шефа, и шеф держал его на коленях, дожидаясь своей очереди. Оказалось, что он уже не может идти, и мы перетащили его на руках, оставив, по его просьбе, на корме подышать свежим воздухом.
Потом я вернулся и открыл дверь в гальюн. Накис сидел на крышке унитаза и вопросительно смотрел на меня. Однако вид его выражал смирение – как-никак ему была гарантирована жизнь. Я перевел его в наручниках на борт его родной «Ларисы» и запер в гальюне, который был здесь поцивильней. Накис хотел у меня что-то спросить, но передумал. Он и так понял, что все живы и что мы спешно отплываем.
Только Макси, молча проследив, как я – пистолет в руке – сопроводил Накиса в наручниках, не выдержала и взорвалась:
– Что здесь происходит, черт подери? Могу я знать, что происходит? Или я для вас никто?
– Ты для нас все, Макси, – подмигнул я. – Особенно когда с закрытым ртом. – И уже серьезно добавил: – Они на нас полиции настучали. Дали координаты. Теперь драпаем…
– Господи! – простонала Макси. – Куда мы теперь?
– Иди еще раз проверь каюту, подсобки. Все ли взяли. А то тряпки твои во всех углах…
– Как и ваши носки! – огрызнулась она.
– Быстрее, времени в обрез!
Вновь появившись на палубе нашей яхты, Макси, встала у борта и, мрачно посмотрев на меня, а потом на шефа, сидящего на корме, заявила:
– Никуда я не поеду. Вы как хотите, а я остаюсь. Мне они ничего не сделают. Связалась, блин, с бандитами. Думала, нормальные люди… Все, конец, финита! Дайте мне денег и гуд бай! Хочу жить, как все. Хватит на мою задницу приключений. Отпустите меня, пока вы тут еще никого не прикончили.
– Иди сюда! – приказал я.
– Пошел на хер! – сказала она.
– Что, перегрелась? – сказал я, гоня куда подальше собственную предательскую мысль – остаться на нашей яхте, поднять парус и дунуть налегке, растаяв без следа в голубой дымке неизвестности. Но это была лишь секундная слабость.
– Это вы тут перегрелись, ублюдки, робинзоны херовы!
Не знаю, почему она вспомнила Робинзона. Я посмотрел на шефа. Он слабо усмехнулся пепельными губами и сказал:
– Ладно, отпусти ее, Андрей.
Я демонстративно кивнул, и не успела Макси оценить ситуацию, как я освободил носовой кнехт и оттолкнул ногой соседний борт:
– Вали…
Несколько секунд Макси в оцепенении смотрела, как растет между нашими белоснежными бортами фиолетово-зеленый провал, а затем с криком: «Нет!», двойным прыжком одолела пространство, разделившее было нас и, воткнувшись с лету в меня, зарыдала:
– Сволочи! Предатели! Иуды…
Оставив ее объясняться с шефом, я спустился в отсек, посмотрел данные навигатора на момент отключения и еще раз прочел сообщение Накиса – увы, он правильно указал наши координаты. Я сверил наш путь по карте и ахнул – за шесть часов до встречи с «Ларисой» мы прошли всего восемьдесят миль и не к Сардинии, а гораздо южнее. Бред какой-то. Судя по нашему местонахождению, до Сардинии было ровно столько же, сколько и вчера, когда мы покинули Менорку, миль двести пятьдесят, то есть в лучшем случае восемь-девять часов пути. Теперь с таким же успехом можно было плыть и в Африку, до Туниса, только я совершенно не представлял себе, как мы будем спасать свои шкуры среди арабов – не дай нам бог еще каких-нибудь там фундаменталистов… Похоже, Макси всю свою вахту ходила по морю кругами (потом она призналась, что заснула за штурвалом, вернее, прямо на нем, а проснувшись, обнаружила по компасу, что мы вместо востока чешем на запад, к Каталонии…) Да, дорого нам обошлось отсутствие навигационной системы.
6
Невинность я потерял рано – в четырнадцать лет, при роковых обстоятельствах, и с тех пор не знал покоя. Но в другом смысле – я ведь никогда не был бабником, и то, что у них, у баб, между ног, никогда не было для меня фетишем, главным в жизни, как и самочувствие моего собственного члена. Главным для меня было нечто, далеко от меня отстоящее, но, тем не менее, под влиянием прочитанной литературы кажущееся вполне достижимым: я хотел стать сверхчеловеком, я хотел переступить через порог тайны, отделяющей простого смертного от непростого… Я хотел стать особенным, избранным. Я знал: такие люди есть, – я говорю вовсе не о Христе и не о Будде, и даже не о Рамакришне, Кришнамурти и Шри Ауробиндо – я хотел подняться хотя бы на уровень учителей, проповедующих идеи великих, светочей человечества, я хотел стать хотя бы маленьким факелом, фонариком, лазерным лучиком, пронзающим нашу человеческую тьму.
Но тогда, в свои четырнадцать, я был еще слеп, жил, как насекомое – инстинктами, и они, инстинкты, говорили мне, что заниматься онанизмом нехорошо… Тогда уже целый год прошел у меня под знаком борьбы с этим ущербным явлением, – борьбы, заключающейся в том, что, каждый раз, выпуская из себя фонтанчик матовых брызг, я испытывал стыд от собственной неполноценности, поскольку знал, что ТАКОЕ следует делать не с самим собой, а с женщиной. И я твердо решил стать мужчиной. Тем же был озабочен и мой друг Володька, тем более, что он был на полгода меня старше и хвастался тем, что у него уже набухли и болят соски. Он говорил мне, что это признак возмужалости и что теперь от него могут быть дети, однако в голосе у него звучало сомнение – вдруг его грудь превратится в женскую… Успокоился он только после объяснений с отцом. У меня соски еще не болели, но занимался я онанизмом ничуть не меньше Володьки. Иногда мы предавались этому греху вдвоем, избирая в качестве объекта вожделения одну из обнаженных красоток на колоде карт, которую Володька нашел у отца. Карты были явно кустарного производства, может, даже из какой-нибудь зоны. Интересно, что при том совместном удовлетворении своих сексуальных амбиций нам ни разу не пришло в голову попробовать это друг с другом; спасала нас от расширения сексуального поля деятельности, пожалуй, лишь наша дремучесть.
У Володьки были оба родителя, оба работали в гараже, и после школы до пяти вечера комната, в которой они жили, была в нашем распоряжении. Она была гораздо просторней, чем у нас с матерью, и там мы и проводили свое свободное от взрослых время. Деревянный, двухэтажный Володькин дом был как раз на моем пути в школу. Володька жил на втором этаже. Сложив вдоль стенок посторонние предметы, сдвинув в сторону стол и стулья, мы занимались в центре комнаты вольной борьбой, изучали приемы, описания которых вместе с картинками мы нашли в одной замечательной брошюре, выпущенной издательством «Физкультура и спорт». По очереди мы отрабатывали их друг на друге, а затем проверяли на своих хлипких одноклассниках в спортивном зале школы. Бросок через бедро или через плечо в комнате мы не могли себе позволить, так как обязательно что-нибудь опрокинули бы, но борьба в партере почти ничем нас не ограничивала, и мы представляли себе, как будем вот так же распинать и обездвиживать непослушных женщин. Но не только их… После таких занятий мы чувствовали себя сильнее тех, кто нас окружал, мнили себя избранными – не это ли сформировало потом мою идею стать сверхчеловеком? Я был убежден, что в двадцать лет стану мастером спорта, хотя еще не знал, в каком виде. Так и получилось.
Невинность я потерял из-за спичек. Точнее, из-за их отсутствия.
Однажды поздней осенью, в сырь и грязь, когда не переставая шли мелкие холодные дожди, и небо висело над самыми крышами домов, поглотив до того Хибины, когда особенно отрадно было сидеть дома, в тепле Володькиной комнаты с жарко натопленной печкой, мы, отработав очередной прием в партере, захотели чаю. Но спичек в доме не оказалось. Володька уже обшарил все мыслимые уголки и теперь озадаченно смотрел в потолок, что-то соображая.
– Ничего, – почесал он нос. – Щас найду. К соседям схожу…
Он долго не возвращался, а когда вернулся, не мог понять, о каких спичках я его спрашиваю. Был он возбужден, глаза чуть не вылезали из орбит, губы раззявлены от удивления или еще от чего-то.
– Пойдем, – схватил он меня за рукав и потянул к двери.
– Куда? – не понял я, оставаясь на месте, что мне не стоило особого труда, так как я был сильнее.
– Что ты? Пойдем, – уже просительно воззрился он на меня, утрачивая состояние минутного превосходства. – Там такое, не пожалеешь! Баба там дает. Мне дала и тебе даст. Пойдем! Я еще хочу. Вместе ее отжарим.
Надо ли говорить, что это была искра, упавшая на сухой или пусть чуть подмоченный хворост наших мальчишеских фантазий и разговоров. Воображение мое вспыхнуло, под сердцем образовалась пустота, а под животом – холод, будто я глянул в пропасть или улетел на качелях под самые небеса. Но первоначально главное было все же в другом – в том, что я должен был поддержать в глазах друга свой авторитет лидера.
…Дверь в квартиру соседки была незаперта, и Володька, крадучись, без стука проник внутрь и поманил меня. В кухне было полусумрачно, но дальше, в комнате, горел свет. Мы вошли и первое, что я увидел – это пустой стол, на котором стояла початая бутылка водки. Ни стаканов, ни закуски, как будто пили по-простому, из горла, как мужики в подворотне.
– Выпьем? – предложил Володька. Присосавшись к горлышку, он бесстрашно запрокинул бутылку и сделал глоток.
– Для храбрости… – пояснил он. – И чтобы хуй стоял. От водяры стоит лучше. Все говорят.
Я помотал головой. Пить мне не хотелось. К тому же в комнате было жарко, душно и от спертого воздуха меня начало мутить. Но волнение внутри не оставляло меня, я чувствовал, что сейчас может произойти что-то невероятное, страшное и манящее одновременно, хотел этого и хотел убежать и не мог себе это позволить, чтобы не упасть в глазах друга.
– Где баба-то? – тихо спросил я.
– Да вон она, – и Володька отдернул ситцевую шторку, которую я поначалу принял за белье на просушке.
За ней на старой тахте в постели лежала женщина. Она была голая. Она спала. Я не видел ее головы, уткнувшейся в подушку – только гладкую полноватую спину и круглый налитой зад. Трепеща от волнения и облизывая в миг пересохшие губы, не сразу я сообразил, что это соседка Люба, которую я помнил с тех пор, как стал ходить в школу, в один с Володькой класс. Я никогда не говорил с ней, разве что здоровался, сталкиваясь на лестничной площадке. Она работала продавщицей в продуктовом магазине, у нее был муж, дядя Витя, отбывавший срок за соучастие в какой-то краже, к которой он якобы не имел никакого отношения, и теперь она – это для соседей не было секретом – водила к себе мужиков и с ними пила. Ей было лет двадцать восемь-тридцать.
Разочарование мое было стремительным – не такой я представлял себе свою первую женщину. Но я не подал виду. Володька же, словно опытный искуситель, подошел к ней и похлопал ее ладонью по голому плечу:
– Теть Люб, спишь, что ли? Это я, Вовка.
Соседка не откликалась.
– Люб, это я, Вовка, сосед. Люб, просыпайся. Я друга привел. Дай ему – ты же обещала.
Люба спала или притворялась спящей – во всяком случае на Вовку никак не реагировала.
– Пьяная вдрабадан, – виновато шмыгнул носом Володька. Водка, видно, уже разобрала и его, и он без околичностей спустил штаны и трусы. Член его, еще не обретший взрослых размеров, которые так впечатляли нас в бане, тем не менее стоял высоко и без колебаний. Стреноженный упавшими на лодыжки штанами, Володька на полусогнутых ногах приподсел к Любиному заду и запустил указательный палец туда, где предполагалась ее промежность, и повертел им, внедряясь в глубину. Я услышал легкий чмок, будто от поцелуя, и Володька, вынув палец, торжественно продемонстрировал его мне. Палец был влажным и поблескивал.
– Во, мокрощелка! – одобрительно сказал он. – Вся в моей малафье. Ловко я в нее спустил. Смотри…
Он посунулся к Любе своей тощей смуглой задницей, прилепился бедрами к ее крупным сочным ягодицам, отливающим опаловой белизной, вставил куда-то, не было видно, куда, и задергался, точно так же, как это делали псы с сучками. Зрелище было оскорбительным для моих еще недавно столь романтических видений, оно унижало меня, и в то же время я не мог от него оторваться, дрожа от возбуждения. Что-то влажно чмокало, Володька подстанывал этим звукам, демонстрируя мне свое удовольствие, затем спустя минуты две-три он ойкнул, сделал несколько судорожных движений бедрами и победно обернулся ко мне:
– Видишь, еще раз спустил… Давай, иди сюда, твоя очередь… Не бойся, ей все равно.
С его покрасневшего мокрого конца, который теперь стоял не так высоко, действительно капало.
– Ну чо ты? Будешь? – спросил он меня.
Я хотел сказать «нет», но вместо этого, шагнул вперед, как зачарованный, глотнул из бутылки обжигающей горечи, которую, впрочем, пробовал не впервые, и оказался рядом с Любой, точнее – с ее ослепительным бесстыдным задом, который никак не отреагировал на Вовкино посягательство.
– Да повернись ты, – крикнул прямо на моих глазах возмужавший Володька и довольно бесцеремонно дернул Любу за плечо. Женщина послушно, словно ждала этого, откинулась на спину, но так и не проснулась, лишь поелозила ногами, выбирая удобную позу и затихла, когда левая ее нога, согнувшись, уперлась стопой в икру правой, будто в одной из поз хатха-йоги, о существовании которой я тогда еще ничего не знал. На спящем лице ее гуляла улыбка, лоно же было открыто, но меня прежде всего ударил по глазам вид вздыбленной темной кудели на ее лобке. Это поросль вовсе не походила на аккуратный треугольник между бедер на эротических то ли картинках, то ли отретушированных фотоснимках с игральных карт, который я и ассоциировал с лоном, – была какой-то бесстыдной, наглой и вызывающе-порочной. Мы вообще живем на поводу у зрительных образов, одними восхищаясь и брезгливо морщась от других, хотя нет ничего более обманчивого в этой жизни, чем впечатление глаз. Тогда я этого не знал, и мне показалось невозможным обладать женщиной с таким количеством волос на лобке, мятым кустом уходящих к промежности. Но потом я увидел ее груди – большие, осевшие под собственным весом и так и оставшиеся торчать вверх, увенчанные маленькими сосками на гладких розовых ореолах. Этот детский розовый цвет ореолов (только много лет спустя я узнал, что они так называются) подействовал на мое воображение совсем иначе, чем непристойный вид лобка и полуспрятанная в редеющем книзу кустарнике женская срамота, которую я тоже увидел впервые в жизни, с огорчением отметив ее скорее пугающее, чем привлекательное начало, – да, совсем иначе, и не только на воображение, но и на мое естество, отчего в трусах моих стало тесно.
– Ну что, будешь ебаться? – спросил Володька, которому не терпелось бескорыстно разделить со мной свою мужскую удаль. Я кивнул и спустил брюки. Мне показалось нелепым и постыдным снимать их совсем, будто именно в их наличии заключалась моя принадлежность к мужскому полу, и так, слегка стесненный ими в движениях, я забрался на спящую Любу. Ее лица я теперь почти не видел – только кончик носа и две черные дырочки ноздрей, скорее два черных треугольничка размером, видимо с те, на карточных картинках, которые так легко, воздушно, нестрашно вводили меня в сладкий грех рукоблудия, – да, две дырочки ноздрей да пухлые красные губы, раскрывающие свою извилистую створку через равные промежутки времени, чтобы выпустить порцию перегара. Но еще были ее груди, те самые, возбудившие мое мальчишеское естество, крепкие и одновременно мягкие на ощупь, полные какой-то узнаваемой натальной неги, и я тут же стал инстинктивно мять их руками, словно из них мне, мальчику, теряющему невинность, рождающемуся мужчине, должно было брызнуть млеко тепла, добра и спасения в моем холодном, ожесточенном и не слишком сытом мире. Живот у Любы был мягкий и горячий, но еще горячее оказался ее срам, точнее – ее промежность, в которую я, не касаясь ее руками, словно боясь испачкаться, но необоримо, как под гипнозом, попытался ввести свой дрожащий от напряжения член. Я не сразу попал внутрь, потыкавший поначалу во влажные упруго сопротивляющиеся складки, и вдруг провалился в горячую купель. Ощущение было приятным и одновременно обескураживающим, поскольку какой-то молниеносной догадкой, которая осеняет в итоге пытливый ум исследователя, я понял, что это и есть цель моих чистых подростковых грез и грешных плотских поползновений…
«И это все?» – пронеслась в моей голове испуганная птица истины. А может, я выразил это иначе, например – «вот, что это такое!» или «вот, как это бывает», уверенно заменив знак вопроса восклицательным знаком. Не знаю. Или не помню. Помню, что было разочарование. Будто у меня отняли что-то очень важное и дорогое, может быть, навсегда, потому что с тех пор и начались мои попытки это что-то вернуть, попытки, продолжающиеся до сих пор – когда с большим, когда с меньшим успехом. Да, «и это все?» – пронеслось в моем слегка поплывшем от водки мозгу и я, вспомнив, как это делал Володька, стал двигаться, поднимая и опуская живот, чувствуя им щекочущий клубок волос на Любином лобке, а своим вибрирующим от напряжения естеством – горячую Любину хлябь. Я двигался под одобрительные возгласы Володьки, желавшего ко мне присоединиться, но явно не знавшего, как это сделать, и в то же время я спрашивал себя, зачем мне все это нужно, горько сожалея о своей потерянной девственности. Хотя, если понимать под нею ободковое сращение головки члена с крайней плотью, то девственность я потерял раньше – в результате активных мастурбаций, когда головка наконец вырвалась на волю; кровавые же пятнышки на местах отрыва давно зажили.
И тут произошло вот что. Когда я уже почувствовал зуд внизу живота, прекрасно зная, чем это кончается, Люба открыла глаза и стала смотреть на меня. С каждым моим толчком взгляд ее становился все осмысленнее, и вдруг она села, сбросив меня с себя:
– Ты што, малец, женилку точишь? А ну-ка брысь! Мамке скажу!
Голос ее прозвучал вполне внятно, как если бы она не очень-то была и пьяна. Да, успей я кончить, и, наверное, все было бы по другому… Но в тот момент гнев и ярость, каких я еще никогда не знал за собой прежде, оглушили меня, и я, униженный, отвергнутый, выброшенный из женского лона, достоинств которого еще не успел как следует оценить, вернее, к которому я только пришел на первый урок в первый класс школы любви для взрослых, я уперся ладонью в ее сытый подбородок, откинул ее обратно на подушку и снова погрузил свой член в негостеприимные, но сочные Любины хляби.
Солидарный Володька, видимо, возмутившийся не меньше меня (ведь мне было обещано!) вскочил Любе на плечи и зажал ей рот двумя руками. И вот я продолжал окунать свое естество в купель своей первой женщины, а она, мыча, тяжело водила бедрами из стороны в сторону, пытаясь упереться в простыню пяткой то одной, то другой ноги, чтобы в этой партерной позиции уйти от захвата противника, руками же силясь отодрать от губ пальцы Володьки и в нарушение всяких правил укусить его.
Когда ей это удавалось, я слышал ее дурной голос:
«Сопляки! В милицию вас… В тюрьму… За изнасилование… Караул!»
Да, мы уже не сомневались, что так оно и будет.
– Да заткни ты ее! – тяжело дыша, крикнул я, чувствуя, что сопротивление этого большого мягкого и сильного тела только возбуждает меня, меж тем как надвигающаяся истома грозовой тучей закрыла почти весь небосвод моего сознания, истома наслаждения, которое было сильнее всего, что я прежде испытывал, – это наслаждение через насилие охватило мое тело и погасило мой разум.
Володька схватил с тахты соседнюю подушку и, бросив ее на лицо Любы, сел сверху…
Кончал я под содрогания Любы и Володькин комментарий: «Ишь как ее разбирает, а не давала, бля…» Я тоже хотел так думать, но в ее судорогах мне почудился какой-то другой ритм, не совсем сопричастный моему, как будто кроме меня она отдавалась еще кому-то, не Вовке – нет, а кому-то сильному и матерому, прекрасно знающему, как ломать и уламывать. Это ему она покорилась, когда вдруг все в ней неистово завибрировало, а потом обмякло.
Мы отпустили Любу и слезли с нее. Теперь она лежала, широко раскинув руки, подушка на голове, и не шевелилась, и все было таким, как прежде, когда она спала, только груди ее вроде стали еще больше и два маленьких розовых сосочка теперь потемнели и набухли.
– Дрыхнет! Видать, понравилось! – уверенно сказал Володька, еще раз отхлебнув из бутылки, которую он теперь протягивал мне, – пей… – И я послушно влил в себя еще один глоток. Теперь водка прошла легко и сняла с меня остатки гнева и напряжения.
– Ну что, Люб, отдохнула? – грубовато, как большой, сказал Володька, стаскивая с ее лица подушку. – Как тебя мой кореш Ан… – Он осекся и мое недоговоренное имя так и осталось повисшей в спертом воздухе маркой отечественного самолета. Лицо Любы было безжизненно, вытаращенные глаза бессмысленно смотрели в потолок.
– Тетя Люб, ты что это, очнись! – пробормотал Володька. – Что это с ней? – испуганно обернулся он ко мне.
– Обморок, что ли? – спросил я.
При обмороке, вспомнил я, бьют по щекам. Но это не помогло.
– Почему у нее глаза открыты? – прерывисто дыша, сказал Володька.
– Почем я знаю! – сказал я. – Принеси стакан воды, надо ее опрыскать. Может, еще придет в чувство.
Володька кивнул и опрометью бросился на кухню, как бы передав мне всю инициативу, и принес алюминиевую кружку с водой. Я брызнул водой на лицо, стараясь избегать страшного и пустого взгляда. Веки Любы не дрогнули, ни одна жилка в лице не шевельнулась. У меня же застучали зубы. Я вспомнил, что еще меряют пульс, но так его и не нашел.
– Сердце надо послушать… – глухо прозвучал рядом голос Вовки, однако сам он не проявил намерения это сделать.
Я прижал ухо к ее груди, грудь, такая живая, теплая, мне мешала, и я не знал, где слушать – ниже груди или выше…
В теле ее была тишина.
– Сдохла, что ли? – услышал я голос Вовки.
– Не знаю, – сказал я. – Надо скорую вызывать. Врача.
– Какую скорую! Телефон у почты. Пока туда добежишь… Люб, ты сдохла что ли? Отвечай! – Чуть не плача, Володька дергал Любу за руку. Рука ее была безжизненной и упала, когда Володька ее отпустил, упала именно так, как это показывают в кино, не желая показывать само лицо смерти.
И тут я вдруг осознал, что Люба действительно мертва.
– Все, – сказал я. – Поздно… Мы ее убили. Она задохнулась
– Кто убил? Я убил? – заверещал Володька. – Я ничего не делал. Это ты ее трахал, а я…
– А ты сидел на ней…
В голове у меня шумело, я плохо соображал, но чувствовал, что жизнь моя непоправимо переменилась, и что случившееся больше меня, больше моих возможностей его осознать, не то что справиться с ним…
– Надо милицию вызвать, – сказал я. – Неважно, кто убил. Все равно вместе отвечать придется.
– Ты что, охуел? – воскликнул Володька. – Какая милиция…
– Отвечать все равно придется…
– Что ты заладил – отвечать, отвечать… А кто нас видел? Где свидетели? Я вошел, а она лежит голая, вот как сейчас. Почем нам знать, что тут было, кто ее тут трахал, а потом задушил. Или она сама задохнулась. Следов-то нет. Может, сердце остановилось от водки. Перепила…
Я слышал Володьку и с каждым его словом (мысленно я уже развивал его версию) в меня входила надежда на благополучный исход. Оба эти состояния – катастрофы и спасения – пронеслись сквозь меня чуть ли не в одну минуту, и, не вполне поспевая за обоими, я то выпадал из реальности, то наоборот воспринимал ее четко и остро, в мельчайших подробностях. Наши роли чуть ли не переменились – Володька, может, потому что его вина была весомей, теперь казался мне взрослее, опытнее, находчивее меня. Мы словно соревновались друг с другом за приз лучшего детектива, демонстрируя изыски изворотливого ума.
– Надо замести следы, – лихорадочно оглядываясь, сказал он. – Водка. Мы держались за бутылку.
В кармане у меня был носовой платок. Я вылил на него из горлышка водки и протер бутылку.
– Кружка, – вспомнил я.
Протерли и алюминиевую кружку.
– А на теле остаются отпечатки пальцев? – спросил Володька.
– Нет, только синяки, – сказал я.
– Да мы ее и не били, – посмотрел на меня Володька, перепроверяя свои слова.
Я кивнул.
Да, наше спасение было именно в этом, в заметании следов, и я, хоть и был охвачен ужасом, вытаскивал из подсознания все новые варианты улик, которые мы должны были устранить. Я даже не ожидал, что способен на подобное – я мигом вспомнил все, что когда-либо читал из детективной литературы, и Конан-Дойля, и Агату Кристи, и отечественных писателей, на имена которых я не обращал внимания, я вспомнил все фильмы о расследовании убийств, все разговоры, которые когда-либо слышал на эту тему, соответствующие телепередачи и даже заметки в газетах и журналах, – короче, все, что я успел так или иначе узнать на эту тему за свои четырнадцать с небольшим лет. И я нравился себе в этом качестве, думая про себя, что вот, не потерял самообладание в такой критической ситуации, скорее наоборот – обрел его.
– Надо малафью убрать, – сказал я, – а то нас вычислят, по ДНК.
Володька не знал, что это такое, и мне нравилось, что я знаю больше его.
– Это гены такие, хромосомы, у каждого свои, – пояснил я.
– Так они ж там перемешались! – возразил Володька, хватаясь за это несомненное алиби.
– Все равно могут вычислить, – сказал я. – Ты правда кончал в нее или только делал вид?
– Какой вид? Два раза кончил, по честняку. А ты?
– Раз кончил.
– А как мы уберем малафью?
– Ваткой, – уверенно сказал я. – Надо накрутить ее на что-нибудь там, кисточку, карандаш или пинцет, и почистить внутри. В ней не должно быть нашей малафьи.
– Я не смогу, – сказал Володька, – я сблевну… У меня что не так – сразу блевонтин.
– Ладно, – усмехнулся я, считая, что побеждаю в нашем соревновании детективов. – Тащи вату. Только ничего не лапай. Лучше надень перчатки.
– Да я из дому… мигом. У мамки, вроде есть, – сказал Володька и исчез.
«Ручки дверей надо протереть», – подумал я, услышав стук закрываемой двери.
Володька действительно вернулся в перчатках и с комом ваты в полиэтиленовом пакете.
Не скажу, чтобы мне нравилось то, что я творю, но чувство смертельной опасности сделало меня небрезгливым. Я раздвинул Любины ноги, которые оказались довольно тяжелыми, и впервые увидел женское лоно во всей его беззащитной подробности. Оно не было ни красивым, ни страшным – неровная темно-розовая щель между двумя долями больших срамных губ, имеющий коричневатый оттенок возле устья, чахлая по сравнению с пучком на лобке поросль волосков, обрамляющих вход в лоно – все точь-в-точь, как в анатомическом атласе, по которому я буду позднее учиться… И, главное, в нем не было ничего сексуального, – просто какой-то большой диковатый цветок из тех, что растут в субтропиках, похожий на мухоловку…
С некоторой мукой, как когда, скажем, опрокидываешь в мусоросборник помойное ведро и пальцы тебе обрызгивает какой-то дрянью вылетающая из него упаковка, да, с некоторой мукой я раздвинул эту розоватую щель и ввел внутрь тампон, намотанный на карандаш и закрепленный для верности ниткой. Когда щель раскрылась, на меня дохнуло ее парниковым нутром и нашей с Володькой спермой, на запах которой я прежде почти не обращал внимание, в отличие от запаха собственной беловатой субстанции под названием смегма, которая прежде скапливалась по краю головки в складке прилегающей кожи и отдавала соленой рыбой, отчего я при каждой возможности, прежде чем помыть руки, мыл и там… Я погрузил тампон в раздавшуюся щель, которая на самом деле была даже не щелью, а упругой растягивающейся дырочкой, с гладкими стенками, вдоль которых я и стал водить тампоном, собирая наши с Володькой следы. Трудно сказать, что я при этом испытывал, – что-то сложное и противоречивое: помимо отторжения тут было и несомненное удовольствие, и если попытаться выразить причину или природу этого удовольствия, то она (причина), пожалуй, крылась в чувстве безграничного обладания, в чувстве власти и в чувстве превосходства, – я делал с женщиной нечто запретное, недопустимое, и делал это совершенно безнаказанно. Притом, что мне в подтверждение своей власти не хотелось, скажем, ущипнуть ее за ногу или живот, укусить за сосок или отрезать его на память… Нет, во мне не было ни каннибализма, ни вампиризма, а лишь своего рода удовольствие от обладания ее плотью, которая была беззащитна передо мной, и безропотно послушна. Вспомните, как дети играют во врача и больного, с каким наслаждением делают уколы своей неподвижной кукле или отрывают крылья у мухи. Ведь их еще никто не успел испортить и искусить. Это говорит в них дикое животное начало, имманентно присущее любому человеческому существу… Кант утверждал, что человеку изначально присущ нравственный закон, а я вам говорю, что человеку изначально присущ инстинкт насильника и палача. Казни на лобном месте были всегда любимым народным зрелищем. Смерть и секс всегда шли рука об руку. У тех, кого вешают, встает член и происходит выброс семени – петля на шее стимулирует расположенные там эрогенные зоны. То, что потом назовут садо-мазохизмом, есть альфа и омега нашего полового инстинкта. В соитии все мы, пусть подсознательно, хотим убивать и быть убитыми. Но реально это может позволить себе лишь абсолютно свободный человек.
Тампон я вытащил скользким, волглым от нашей с Володькой спермы, и был он в своей липкой волглости похож на шляпку молоденького гриба под названием масленок и имел почти такой же грибной запах, резкий, но не тошнотворный, – острый запах сырой земли, оплодотворенный спорами жизни. Нам отвратительно только то, о чем мы привыкли думать как об отвратительном, в то время как новые ощущения, которые посылает, дарит нам жизнь, – они еще нами как бы не идентифицированы, и это от нас зависит, как мы их обозначим и назовем, а какие затем устойчивые ассоциации они будут у нас вызывать. Именно тогда у лона мертвой Любы, случайно задушенной нами, я испытал новое чувство, которое позднее не раз пытался определить для самого себя. Секс, переходящий в смерть, – вот как я его в итоге характеризовал. Неизбежная связь одного с другим. Оргазм как умирание для рождения вновь.
Володька завороженно следил за моими действиями. Мне понадобилось три тампона, чтобы вычистить и осушить влагалище Любы. И еще кучу ваты, пропитанной водкой, мы перевели на то, чтобы протереть все предметы и поверхности, к которым мы могли случайно прикоснуться.
Все. Чуда не произошло. Люба не очнулась. Она действительно была мертва. Но паники больше не было. Я уже и сам понял, что уличить нас в содеянном будет трудно.
Мы закрыли за собой дверь в Любино жилище и вернулись к Вовке, но меня потянуло домой. Кураж прошел, и я чувствовал страшную слабость. Ни о каких тренировках в партере больше не могло быть и речи. А точнее – мне хотелось быть как можно дальше от этого места. Рано или поздно кто-то заглянет к Любе, и все обнаружится… А мы скажем, что ничего не знаем, не видели, не слышали. Но спросят ли нас?
Утром в школе я перво-наперво бросился к Володьке:
– Ну что?
– Ничего, – сказал он. – Тихо. Я проверял – лежит.
– Ты хоть в перчатках был?
– Само собой.
– И никого не было?
– Почем мне знать? Тихо.
– Кто-нибудь все равно зайдет.
– Пусть, – сказал Володька равнодушно. Похоже, страх перегорел в нем, и вся эта история перестала его интересовать – он жил сегодняшним днем, а сегодня он не сделал ничего такого, за что его можно было бы призвать к ответу и наказать.
На следующий день история повторилась. По наблюдениям Володьки к Любе никто не заходил, даже ее пьяные дружки – словно испарились. А может, кто и заходил, но предпочел по-тихому смотаться. В Любином магазине, куда мы с Володькой после школы молча наведались, было как всегда – никаких разговоров о ней.
– Вам что? – не очень приветливо спросила неизвестная нам продавщица.
Мы купили сто граммов карамели «Раковая шейка».
То, что знакомые Любины дружки хранили заговор молчания, снова, как это ни прискорбно, стягивало узел вины и ответственности на наших с Володькой шеях. По крайней мере, так мне мерещилось. Ведь кто-то должен был быть виноватым – если не они, то мы. Так далее не могло продолжаться. Надо было что-то делать. Поскольку вызов милиции отпадал, оставалось одно – спрятать труп. Рано или поздно, кто-то все равно настучит в милицию, и тогда соседям не избежать допросов-вопросов, и не было никакой гарантии, что когда очередь дойдет до Володьки, он не расколется и не потащит за собой меня. Володька был моим сообщником. Он знал нашу тайну и вполне мог меня выдать, более того – переложить на меня всю вину. Я теперь зависел от него и должен был полагаться на его душевное равновесие, силу духа, умение молчать, искусство запираться. А я не мог рассчитывать на все это – в глубине души я считал Володьку трусливым, а потому опасным. Может, он никого еще в этой жизни не предал, но по складу своему он был предателем. Именно в те дни я перестал ему верить. Я стал бояться, что, спасая свою шкуру, он обязательно назовет меня. Я плохо спал, прислушивался к шуму за дверью, и мне все казалось, что за мной уже пришли… С каждым днем угроза разоблачения росла, катастрофа представлялась мне неминуемой.
И я убедил его, что мы должны избавиться от трупа. Я провел почти бессонную ночь, обдумывая план действий, голова моя работала четко, и варианты – один за другим – проходили сквозь нее кинематографической лентой, высвечивая наглядные картины на внутреннем экране моего сознания. На следующий день я посвятил Володьку в свой план. Труп Любы должен был исчезнуть вместе с ее паспортом, с какой-то ее одеждой, включая пальто: она вышла из дому, и больше ее не видели. Уехала куда-то. Вместе с одним из своих дружков. Пусть объявляют всесоюзный розыск. Бывает, людей по десять лет ищут… За это время я вырасту и исчезну навсегда из этой дыры… А скорее и искать не будут – уехала и уехала, мало ли что взбредет глупой бабе в голову. Снова вышла замуж, сменила фамилию, и живет себе как новый человек, с новыми паспортными данными… И убийцу искать не будут. Это глупости, что кто-то к ней заходил. Никого и не было. Никто ничего не знает. Нет трупа, нет и убийцы. Ее объявят во всесоюзный розыск и будут искать до конца наших дней…
Шли четвертые сутки после убийства. На эти четвертые сутки родители Володьки работали в вечернюю смену и возвращались заполночь – отец Володьки был водителем «КАМАЗа», а мать – диспетчером. В восемь вечера я, сказав матери, что сбегаю к Вовке за учебником, уже поднимался по скрипучим ступенькам на второй этаж злополучного дома. Нижняя, входная дверь у них давно была сломана – Любин муж высадил ее по пьянке, и теперь прохожие порой заглядывали в парадную по малой, а бывало, и большой нужде… Вечер выдался тихий темный глухой, с моросящим дождем – слышен был его шорох по железной кровле крыши. Лампочки на лестнице тоже давно не было, но в стекла лестничной клетки чуть падал уличный свет, и Любина дверь наверху, справа по площадке, темнела едва различимым пятном. Приблизив голову, я невольно прислушался – там было мертвенно тихо, мне же чудился сладковатый душок разлагающейся плоти и я представлял себе, как Люба лежит там, раздвинув ноги, с открытыми глазами, уставленными в потолок, а из ее влагалища выползают черные жуки-трупоеды, точно как в одном американском фильме ужасов, который неведомыми путями попал в кинопрокат Кировска… Ужасы тамошней капиталистической действительности у нас всегда крутили охотно.
Володька открыл мне сам, без моего звонка – ждал у дверей…
– Ну, все готово? – шепотом спросил я.
Он кивнул, прикрыв глаза, будто не в силах произнести и слова. Готовность же заключалась в том, чтобы было, во что Любу завернуть и перевязать веревкой. Володька, похоже, нервничал не меньше меня.
– Андрюх, может, зря мы все это затеяли? Ну лежит там и лежит… Нас это не колышет.
– Не смеши мои ботинки. Ты будешь первым на подозрении. Ты и твоя семья. Твой отец – может, на него первым и подумают. В предварилку посадят, замучают допросами. Тебе не жалко его? Знаешь, как у них! Не признаешься – измором возьмут, бить будут. Даже невинные себя оговаривают, лишь бы не пытали.
– Отец-то при чем?!
– А им все равно – при чем или нет. Они кого заподозрят, того и будут раскалывать.
– Отец был на работе, у него алиби, – сказал Володька, гордясь своим знанием иностранного слова, – мамка подтвердит. Они вместе…
– Прекрасно, – сказал я. – А у тебя есть алиби?
– На меня не подумают. Я еще маленький, – неуверенно хмыкнул Володька.
– Еще как подумают! – сказал я. – Им же надо на кого-то думать. У них ведь процент раскрываемости преступлений. Ради этого процента они на маму родную подумают.
Чем дольше я говорил, тем больше утверждался в своей правоте и логичности. Нет, я не мог допустить, чтобы цепочка дознания привела ко мне…
– Ну, есть, во что завернуть?
Володька кивнул в сторону. На стуле возле двери лежало покрывало, сшитое из лоскутков, непременный атрибут деревенского уюта.
– У мамки стырил, из чулана, – пояснил он.
– Она не будет искать?
– Это старое, она уже новое сшила. Ничего, поищет и забудет, – сказал он.
– Лопаты где? – спросил я.
– Внизу, за дверью.
Володька действительно сделал все, что я ему велел. Мы вышли в коридор и я, не снимая перчаток, которые специально надел по такому случаю, потянул за ручку Любиной двери. Дверь не подалась. Она была заперта.
Меня мгновенно пронизало холодом. Кто здесь был? Кто ее закрыл?
– Погоди, – нагнувшись, завозился у моих ног Володька. – Тут ключ под ковриком.
– Ты что ли закрыл? – переводя дыхание, спросил я.
– А то, – гордо сказал Володька. – Мамка ж к ней заходит. Хорошо, что они тут поссорились, не разговаривали. А то мамка заподозрила бы…
Так вот почему ничего не раскрылось до сих пор! Как же мне это не пришло в голову. Но почему Володька мне ничего не сказал? Его предприимчивость, не согласованная со мной, мне совсем не нравилась.
Ключ повернулся в замке, мы вошли и включили на кухне, где не было окна, свет.
– А в комнате опущена штора? – спросил я.
– Не боись… С улицы света не видно. Я проверял.
– Все равно лучше не включать, – сказал я. – На всякий случай. Если открыть дверь и так все видно.
