Свое время Бараш Александр
И желтые, совершенно совиные глаза. Наверняка задуманы большими и пронзительными, но много теряют за счет опухших век…
— Первое побуждение — сопротивляться, я понимаю, — сказал Бомж. — Но, поверьте, из времени не выпадают просто так. Раз оно случилось, значит, вы на самом деле нуждались в этом, даже если не отдавали себе отчет. Насколько я могу реконструировать, глядя на вас…
Андрей усмехнулся: ну-ну, кто за кем наблюдал, кто сделал более правильные выводы?
— …вы установили весьма своеобразные отношения со временем, правда? Со своим, я имею в виду, временем?
Пожал плечами:
— Наверное да.
— Я тоже.
Захотелось поймать на слове: значит, все-таки помните, все-таки прошлое, все-таки есть?.. Андрей промолчал. Налег на столешницу, двигая и сминая в ладони грубое кружево скатерти — плотное, почти настоящее.
— А теперь подумайте сами: если у человека есть свое время, зачем ему постоянно пребывать встроенным в чье-то еще? В чужое и, согласитесь, непременно до абсурда бестолковое?
— Есть объективные обстоятельства. Социальные связи, например, — он сглотнул, надеясь, что незаметно, — семья.
Фил, Мария, Надя… Инка. Вспыхнули перед глазами так ярко, что, казалось, собеседник сможет запросто увидеть их силуэты на сетчатке. В порядке скорой самопомощи прибегнул к древнему писательскому трюку: переключился на другую реальность, на придумывание чьей-то чужой судьбы.
У него, седого и желтоглазого, конечно же, не было никакой семьи. Были женщины, сначала юные, глупенькие и слишком медленные, каждая так и норовила остановить время, общее на двоих, он не мог с ними. Потом взрослые, самодостаточные, быстрые, их уносило от него неизвестно куда. И наконец, последние, тоже истасканные и опухшие, хаотичные, абсолютно несовместимые и невыносимые…
— Если б эти обстоятельства и вправду имели значение, вы не превысили бы амплитуду.
— Какую амплитуду? — самое острое и болезненное Андрей намеренно отодвинул, оставил неуслышанным.
— Временную, — Бомж акцентировал ударение на предпоследний слог. — Амплитуду допустимой рассинхронизации, как я это называю. В ее пределах еще можно маневрировать туда-сюда, оставаясь привязанным к общему времени вашего социума. А если превысить — уже нет.
— Интересно, — Андрею и вправду стало интересно, это он умел: в любой ситуации выхватывать новое и привлекательное, настраивать себя на любопытство, на готовность вникать и переосмысливать. — Амплитуда допустимой рассинхронизации, тяжеловато звучит, но ничего, пусть будет. Как только мы ее нарушаем, выходим за предел, происходит энергетический скачок, дисбаланс, хроноконфликт, все взрывается и летит к чертям…
Никогда он не позволял себе продумывать идеи новой вещи вслух, тем более перед собеседником, тем более практически незнакомым. «Никогда», на редкость дурацкое слово. Да и что может быть нового в безвременье?
Бомж усмехнулся:
— Взрывается, как же. Вам, писателям, лишь бы взрывать.
— Откуда вы…
— Превысив амплитуду, человек попросту выпадает из так называемого социума, — Бомж улыбнулся широко и щербато. — Остается сам наедине со своим временем. Тоже мне, катастрофа.
— Ну… — Андрей припомнил обособленный хронос гостиничного номера с односторонним выходом в сеть, вроде бы да, сходится, но почему тогда? — Почему тогда… вот это все?
Он сделал кругообразный жест, очерчивая стены и камни, живых и мертвецов, мерцающую коллоидную взвесь, мельтешение бесчисленных времен. Если, конечно — вынырнуло сомнение — Бомж видит все то же самое, что и я. Если мы с ним в одном безвременье, а не каждый в своем невидимом хроносе, в разных плоскостях с иллюзией взаимодействия.
— Потому что другие времена никуда не деваются. Ваше прежнее, так сказать, тоже где-то здесь, — Бомж даже не поморщился, а хихикнул от лексической несообразности, — только на равных с прочими, а потому не особенно выделяется и сверкает. Но главное, к чему я советую вам привыкнуть и чем пользоваться: ваше время может взаимодействовать с любым другим. Вы можете…
— Синхронизироваться, — негромко подсказал Андрей. — Как?
— Удалось же вам сесть за столик в этом кафе.
— Но я не…
— Я вас научу, — заверил Бомж. — Все получится.
*
— Первое: не надо себе льстить. Вы не видите всех времен. Человек слаб, ресурсы ограничены. В вашем мозгу, на вашей сетчатке никак не поместится отображение прямо-таки всех до единого мгновений, пережитых здесь человечеством. Так или иначе происходит отбор. Подсознание само решает, на чем ему сфокусироваться, что акцентировать… Вы заметили, я думаю.
Андрей кивнул:
— Да.
Они с Бомжем снова шли, лавируя по узким извилистым улицам, то и дело какая-то из них схлопывалась впереди или за спиной, набрасывала поперек дороги обвалившийся балкон или баррикаду из вывернутой брусчатки, и Андрей непроизвольно жмурился, проходя сквозь завалы и стены. Избавиться от зрелища многовековых наслоений разрухи и трупов получалось не лучше, чем не думать о белой обезьяне. Подсознание, я и сам догадался. И что?
Дорога поднималась вверх. Постоянно вверх — это единственное было однозначно, неоспоримо.
— Наша с вами задача — установить примат сознания над временем. На самом деле вы прекрасно умеете это делать, иначе с вами не произошло бы то, что произошло. Вы просто деморализованы… Попробуем?
Он был учителем, то есть нет, скорее университетским преподавателем какого-нибудь научного коммунизма, — продолжил Андрей спасительную гимнастику, абстрагируясь от этого «что произошло». И по совместительству, конечно, диссидентом: самиздатовская машинопись на ночь, вражеские голоса в радиоприемнике, интеллектуальный треп на кухне. Потом работа отмерла, отвалилась, словно старый кусок коры, диссидентство обнулилось в силу своей легализации, поотпадали, как сухие листья, старые дружбы, и остался голый ствол в потеках смолы… неудачная метафора, придется же что-то делать с корнями. Кстати, вырисовывается и время действия, интересно, точно ли я угадал. Но он не скажет, да и мне оно, по большому счету, ни к чему.
— Давайте, — сказал Андрей.
— Я передумал, лучше не здесь. Дойдем до места.
Что это за место, Андрей, кажется, уже догадался. Выпав из времени, начинаешь ценить пространство, географию, ландшафт, рельеф местности — такие безотносительные, стабильные, если, конечно, не брать масштаб геологических эпох: вообще-то я могу, но не надо, обуздаем подсознание, подавим нездоровую идею в зародыше. Мы идем вверх, поднимаемся на холм, а холм в этой относительно ровной местности один, тот самый, вечная гордость города и не лишенный доли садизма аттракцион для туристов, принимающих за чистую монету его название. Кажется, я догадался и о сути нашего будущего эксперимента. «Будущего», черт, вот же привязались, контрафактные, нерелевантные слова, крутятся на языке, цепляются к понятийному аппарату, словно последние листья к ветви, дрожащей на ветру…
Кстати, вот: деревья, кустарник, лопочущие листья, они меняли цвет, словно на переливчатой картинке: зелень, золото, умбра, опять нежная, новая зелень… Сквозь листву проглядывала каменная кладка, бойницы, статуи, обломки этих самых статуй и руины стен… Ну да, правильно, я так и думал.
— Вы же не боитесь высоты?
— Что? — Андрей прибавил шагу; отстал, оказывается, и в безвременье можно отстать. — Нет, я люблю высоту.
— Правильно. Иначе у вас не получилось бы выпасть из времени. Для этого надо сначала над ним подняться. Немного мании величия — необходимое условие обладания своим временем, хоть и недостаточное. Говорят, и книги без этого не пишутся. Правда?
— Не знаю, не замечал за собой. Ни короны, ни тем более нимба. И окружающие, насколько я знаю, за мной не замечали.
— Перестаньте, на окружающих вам наплевать. Но я не об этом. Мы почти пришли, это высшая географическая точка… Нет, немного левее. Вот. Разворачивайтесь и смотрите.
Андрей развернулся и посмотрел. И снова изумился вечности этого города, его неуязвимости перед калейдскопом времен. Отсюда, сверху, он выглядел точно таким же, как я увидел его впервые, ну да, в тот самый первый раз, когда мы лезли сюда, нетрезвые и усталые после нескольких дней книжной ярмарки, черт возьми, я был совсем еще мальчишка, здоровый, полный сил — но впечатления зашкаливали, захлестывали с головой, я правда устал. И мне, конечно, не сказали. Они никому не говорят, что его здесь нет, позволяя неофитам и чужакам обмануться таким однозначным названием…
Мерцающее в вечном жемчужном тумане лоскутное одеяло, сдержанная мозаика крыш, сложный и четкий ритм башен и стен; город был сложен раз и навсегда, будто огромный паззл, и если смотреть отсюда, сверху, вариативность времен не имела для него ровно никакого значения. Не большее, чем смена дня и ночи, зимы и лета, войны и мира, подвижных ватно-акварельных наслоений облаков. Разве что постараться и прицельно навести фокус, выхватить фрагмент, насильно ограничить себе обзор — но не для всей панорамы сразу, нет. Город оставался сильнее времени. А я — просто выше. И никакой мании величия, я люблю высоту, только и всего.
Вспомнилось, как — недавно?.. давно?.. когда-то?.. а, к черту, — вспомнилось, как я стоял на балконе двадцать третьего этажа, глядя на абстрактную россыпь звездных огней там, внизу. Однозначной елочной иллюминации больше не было, был пульсирующий неверный свет, перетекающий из дня в ночь и из столетия в столетие. А кстати, интересно, как там мой отель? — Андрей вдруг почувствовал к нему жалость, к высоченному и нелепому, всеми ненавидимому, отверженному строению, где, однако, осталось что-то похожее на его время.
Отеля не было. Даже намека, даже призрачного абриса. Андрей прищурился, вгляделся: может быть, игра света, может, облака?.. Наверное, если сосредоточиться, сузить угол зрения, я сумел бы его увидеть, но я понятия не имею, где именно, куда, в какую точку смотреть. Все дело в том, что в этом городе у него нет и не было своего места. А всего лишь немного — я даже боюсь предположить, насколько мало — мимолетного времени.
— Поняли? — негромко сказал Бомж. — А теперь обернитесь.
Обернулся.
На расстоянии всего нескольких шагов от них с вершины холма поднималась стена. Темная, плотная, однозначная. Зубчатая линия на фоне сизого неба, квадратный рубленый силуэт, высокая башня на востоке. Громадный, тяжелый, не позволяющий усомниться в своем присутствии, навсегда вписанный в город, в его топонимику и память, он был сильнее любого времени.
Замок.
*
— Любое время — возможность, не больше. Если возможностей слишком много, выбор становится чересчур громоздким, это напрягает. И потом, встраиваться в какое бы то ни было, но одно, голое, время скучно. Не говоря уже о том, что оно по определению будет чужим.
— Но вы пробовали? У вас получалось?
— И у вас получится. Я просто предупреждаю, что это не так увлекательно, как может показаться. С путешествиями во времени, как вы это себе представляете — ничего общего. Просто чужая жизнь. Чужое время.
Андрей усмехнулся:
— Ну, мои представления могут и отличаться от общепринятых. И меня всегда интересовала чужая жизнь.
— Вы, писатели, высокого мнения о своей фантазии, — Бомж ухмыльнулся тоже. — Но тут вопрос родового свойства. Чужая жизнь может интересовать лишь постольку, поскольку влияет на вашу — или наоборот. А ничего такого нет. Вообще никакой связи.
— Я не…
— И книгу вы об этом не напишете. Какие вне времени книги?
Ничего он особенного не сказал — но все-таки задел, оцарапал, туше, попал в болевую точку. Андрей прикусил раздражение на кончике языка:
— Откуда вы знаете… что я писатель?
— А кем бы вам еще оказаться?
— Поясните, — бросил он, уже не особенно сдерживаясь.
— Очень просто. Человек выпадает из времени в том случае, если у него нет никого и ничего, с кем и ради чего стоило бы его делить, свое время. Тогда он свободен, спокоен и не рвется назад. Но у вас, я вижу, все по-другому. У вас социальные связи, — он прищурился, акцентируя цитату, — семья. И тем не менее вам удалось. Значит, вы привыкли творить со временем все, что угодно. Угодно вам, а не кому-то еще, и вам, пока не заигрались, сходило с рук. На такое способны только писатели, философы и музыканты. Но какой из вас музыкант?.. Вы даже мелодию правильно не насвистите.
— Не помню, чтобы я при вас насвистывал.
— Помню, не помню… Отучайтесь от таких слов.
— Ладно, — Андрей отвел взгляд от насмешливых глаз Бомжа, посмотрел поверх его головы на все-таки колеблющийся, зыбкий контур замковых ворот. — Давайте я все-таки попробую.
— Пробуйте.
*
Он шел вперед, и стена древнего укрепления росла навстречу, слоясь и мерцая: дерево, камень, капельки смолы, черные бревна, свежая кладка, мох в трещинах, виноградные плети на руинах… У меня получится. Я пройду, потому что этих ворот здесь нет; то есть не так, стоп, ворота есть, иначе меня отбросит слишком далеко по амплитуде, но их же периодически поднимали, правильно?.. Вот и сейчас, в моменте, в избранном мною времени они подняты, впуская меня.
Двое всадников едут по мосту через ров. Не кавалькада, не армия, не орда штурмует замок вихрем и роем калейдоскопных силуэтов, многажды усеивая землю телами, а только эти двое, спокойные, медленные… Я тоже никуда не тороплюсь. Меня устраивает их время.
Конский хвост мерно мотается из-под попоны, вот точно так же служил мне путеводным ориентиром и метрономом хвост Бомжа, смешно: иду за хвостом, иду хвостом, иду.
Поскрипывают доски под ногами, я не смотрю, я просто знаю, знаю изо всех сил, что там именно доски, крепкие, а не гнилые, доски, а не трупы, доски, а не пустота. Время срыло замок до основания, укрыло зеленью его следы, оставив только имя холму посреди города, звонкое, неубиваемое имя. Ты и сам всегда надеялся, что твое имя переживет время, да-да, надеялся где-то в глубине души, хоть и достаточно ироничен, чтобы задумываться об этом всерьез. Но при этом признавал: время сильнее тебя. Ты сам слабее времени.
Пока я не заигрался, мне сходило с рук. Но я заигрался, я поверил в свое время, превысил допустимую амплитуду. Возможности для отступления нет, остается только сделать следующий шаг: доказать свою правоту и силу.
Для начала синхронизироваться.
Всадники въезжают под арку, опускается решетка с остроконечными зубьями, опускается — это движение, процесс, и все его стадии доступны мне одинаково по всему спектру мгновений: слишком широкий выбор, говорит мой приятель Бомж, напрягает, но ничего, я смогу. Бурые пятна на остриях, наверняка чья-то кровь, этот замок помнит немало крови, а я помню, как в отеле пытался пройти сквозь обычную вращающуюся дверь… Помню, не помню; нерелевантные, отмененные безвременьем слова. Щурюсь на решетку так, что она отпечатывается в глазах лиловым контуром, множественным, как ее времена… единственным, четким. Я знаю, когда и как мне пройти, и я пройду.
Всадники спешиваются посреди двора, мощеного брусчаткой, я выбрал неплохой временной срез, по крайней мере никакой грязи под ногами. Освободившись от ноши, конь поднимает хвост и роняет гроздь курящихся яблок, и я слежу, как они планируют на брусчастку, слишком медленно, двоясь и подвисая в мгновениях, надо чуть-чуть замедлиться до полного синхрона. Мальчик, взявший коня под уздцы, похож на Фила, этот мальчик умрет за несколько веков до его рождения, а правда ведь похож, особенно в профиль, тонкий и чуть курносенький, Инкин… И свежая ссадина на щеке: после драки, но маме, конечно, скажет, что поранился и не помнит где. Где она, какая она, его мама — в этом времени?..
Выхожу из тени входного проема, впечатывая шаг в брусчатку, мокрую и скользкую, почти реальную и однозначную. Вокруг непривычно пусто, если не считать полустертых теней, набирающих зримость и плоть, стоит лишь обратить внимание на какую-либо из них. Смаргиваю, концентрируюсь на все том же конском хвосте, на стремени, на кайме рыцарского плаща, на ссадине у мальчика на щеке, и тени, помельтешив, исчезают.
Синхрон. Мое новое время.
Я подхожу к ним почти вплотную, к спешенному всаднику в длинном плаще и мальчику, похожему на Фила, он держит двух коней под уздцы, а второго всадника нет, успел куда-то уйти, пока я решал вопросы взаимодействия со временем. Стоит подумать о нем, вспомнить, как призрачная фигура возникает перед глазами, противоестественно впечатанная в коня, впрочем, и кони тоже двоятся и множатся, как и первый мужчина, и мальчик, и возвращаются бесчисленные тени, и высокая трава прорастает сквозь брусчатку… стоп. Зажмуриваюсь, как учил Бомж. У меня под ногами только мокрые камни, отполированные конскими копытами. Я выбрал время с дождем, что, впрочем, неудивительно для этого города.
Слышу голос, наверное, мальчика, сипловатый, совсем не такой, как у моего сына — если ничтожная, но все-таки разница во времени не искажает частоту. Он что-то спрашивает на почти знакомом, почти понятном, но все-таки слишком чужом языке. Мужчина отвечает коротко, низко, его голос похож на лай, тут уж точно не разобрать слов. Приоткрываю щель-бойницу между веками, вижу их обоих. А они меня, конечно же, не видят. Никакой связи. Чужое время, чужая жизнь.
Открываю глаза: женщина. Она бежит через двор под дождем, светлые волосы слипаются в сосульки, платье облепляет фигуру, подол и длинные рукава подметают брусчатку. Мужчина прогоняет мальчика прочь, это понятно вне зависимости от языка, и тот уходит, уводя коня — мальчик, похожий на Фила, вряд ли я еще увижу его в этом случайном, выбранном наобум, экспериментальном времени. Женщина совсем близко, но я отвлекся, и она теряет реальность, размазывается по времени летящим силуэтом, пока я не собираю, не концентрирую ее снова. Она не особенно красива: белесые ресницы, широкий нос, оспины в пол-щеки.
Она улыбается и делается прекрасна. Что-то говорит — звонко, высоко-высоко, словно птица; я, наверное, замедлился чуть сильнее, чем надо, сбил частоту.
Мужчина делает шаг ей навстречу и бьет ее по лицу. Внезапно и сильно, кулаком в рыцарской перчатке из грубой кожи. Так, что женщина падает навзничь на мокрую брусчатку, и приподнимается, и размазывает под широким носом кровь.
А я не успеваю и не понимаю ничего.
Потому и нет смысла, — всплывают, кажется, все-таки чужие слова.
Брусчатка расползается под ногами, сквозь камни проступают грязь и палая листва, и снова трупы, неисчислимые тела жертв проходивших здесь битв, и кажется, я вижу ту женщину, мертвую, и колеблется оперение стрелы в ее окровавленном горле, нет, не она, другая, с острым профилем, да какая разница, этот замок брали множество раз, и многих женщин их мужчины не смогли, не успели спасти, и все это не имеет ко мне никакого отношения — я даже не напишу об этом книгу, потому что в безвременье нет никаких книг. А вокруг клубится хаос времен; бежать, бежать подальше отсюда, нечеловеческим усилием воли перебросив себя туда, где нет решетки замковых ворот, где обмелел и сровнялся с землей древний ров, а плети дикого винограда похоронили то, что осталось от крепостной стены.
Бегу во времени и пространстве. Не знаю, по какой оси быстрее. Но бегу, и это самое простое и сильное на свете движение мне удается.
— Для первого раза неплохо, — похвалил Бомж.
*
— А будущее? — спросил Андрей.
— Смеетесь? У времени нет обратного хода.
Они спускались, идти было легко: Бомж предложил ему дорожку во времени: безлюдную, нейтральную, сухую, и чтобы не рассинхронизироваться, Андрей старался не смотреть ни под ноги, ни по сторонам, привычно сосредоточившись на седом хвосте из-под берета.
— Подождите, — это было важно, и он невольно ускорил шаги. — А что я видел тогда в отеле? Помните… — осекся, скомкав окончание неправильного слова, — мы с вами там встретились… Эта новостройка, отель в тридцать с чем-то этажей в историческом центре…
— Понятия не имею, о чем вы.
Прозвучало стерто, без вызова, без откровенного нежелания говорить; так, утомленно отмахнулся, отбросил, словно камешек с тропы, априори бессмысленную тему. Он правда ничего не видел? Время не имеет обратного хода — из какого он времени? Если я правильно ему придумал, если действительно тот век, который люди моего окружения постепенно привыкают называть прошлым — то, конечно, откуда ему знать об отеле. Для него, Бомжа, этот маркер нового века — и даже, как модно выражаться с глобально-купеческим размахом, тысячелетия — попросту не существует в спектре доступных времен. Его слова, настолько точно отразившие ситуацию, на самом деле относились к чему-то другому — и уже не узнать, да и незачем, к чему именно.
А я вижу. И сам отель, и ужасы катастрофы там, в его приподнятой над уровнем города плоскости: это удобно, тут не ошибишься, не спутаешь ни с какими другими временами и трагедиями. Но ведь никакой катастрофы там не было, когда я… Или?..
С какого момента начинается будущее?
Там, где кончается настоящее. В тот миг, когда я выпал из времени, и ни мгновением позже.
Андрей напрягся, прикусил губу, припоминая (помню, не помню — противоестественный в безвременье процесс давался с болью, с непосильным трудом), что же именно он видел. Толпа на лестнице, разорванные и обугленные тела, битое стекло, перекрученная арматура… Взрыв. В тот самый миг, когда писатель Андрей Маркович вышел, прихрамывая, из-под древней арки в незнакомый, двоящийся и мерцающий город — где-то, не так уж и далеко в пространстве, гигантский и всеми ненавидимый монстр из стекла и металла вдруг вздрогнул и рванул с апокалиптической силой, сжигая, изрешечивая, разрывая на части, давя и погребая под руинами всех, кто пытался, но не успел спастись. Как, почему, что там произошло?!
— Привыкнете, и у вас получится лучше, — сказал Бомж. — Тренируйтесь, если интересно. Впрочем, вряд ли вы сочините себе какое-нибудь другое занятие. Большинство человеческих действий возможны только в русле времени. Как только это понимаешь, становится скучно жить, ну да вы наверняка в курсе.
— Я потренируюсь, — пообещал Андрей. — А вы уверены… что невозможно повлиять?
Бомж пожал плечами:
— Попробуйте. Мое дело предупредить, чтоб вы не особенно разочаровывались. Я пробовал.
Они уже спустились с холма, и Андрей пожалел об этом: надо было определить направление, пока мы были наверху, хотя бы приблизительно; не так просто сориентироваться в пространстве среди мельтешащих, но неизменно высоких довлеющих стен. Впрочем, отеля я не видел и сверху, а Бомж, разумеется, не видит его вообще. Он больше ничем не поможет мне, Бомж, случайный попутчик, ситуативный учитель, философ и мизантроп какого-то века, некогда — в свое время — превысивший амплитуду. Нас ничего не связывает, кроме безвременья, и даже в нем мы не совпадаем в самом главном, а значит, дальше мне придется идти одному.
— Не стесняйтесь, — сказал Бомж. — В безвременье глупо сбиваться в кучу. Просто перестаньте пялиться мне в затылок, и все.
— Читаете мысли? — усмехнулся Андрей.
— Знаю людей. Или вы надеялись, что у вас получится меня удивить?
— Я вообще об этом не думал.
— Разумеется. Все писатели думают только о себе.
— Я не…
Бомжа не было. Не было нигде — его, такого реального, однозначного, человека с единственной тенью; ушел, растворился в одном из произвольно выбранных времен бесконечного спектра. Недоговорили. Всегда обидно чего-то недоделывать, недозавершать — но в безвременье и эти глаголы с их внутренней сутью теряют смысл.
Значит, отель. У меня достаточно времени, вернее, времен на выбор; я найду. Я должен попробовать встроиться, вникнуть — как там, на Высоком замке, — и если получится, понять.
*
Он нашел.
Начал с того, что попытался синхронизироваться максимально близко, вычленив из всевременной толпы обычного человека, офисного клерка в сером костюме и с ноутбучной сумкой, выползающего из иномарки цвета мокрого асфальта: современник, сколь ни смешно звучит. Проводив его до дверей офиса и запомнив адрес — ага, кажется, знаю, где я, — Андрей аккуратно двинулся вдоль улицы, хватаясь взглядом за вывески и витрины, битком набитые брендами и скидками, черт, кажется, все-таки ошибся годом, но это поправимо, главное — держаться, дойти.
Отеля еще не было. Был гигантский котлован, окруженный строительной техникой, груды выкорчеванной брусчатки, похожие на баррикады, а чуть в стороне — палаточный городок, ощетинившийся транспарантами протеста. Вокруг тусовалась толпа, негустая и определенно интеллигентская: студенты и их преподаватели, учителя и научные сотрудники, писатели с издателями (он заметил несколько смутно знакомых — ярмарка — лиц), киношники, журналисты. Кто-то говорил на камеру, кто-то фотографировал, а смешная девчонка с косичками варила всем на спиртовке кофе, к ней тянулись кружки и пластиковые стаканчики, и счастливцы отходили в сторонку, прихлебывая и, каждый второй, закуривая. Тщетность их протеста равнялась самодостаточности времяпровождения, им просто нравилось вот так потусить, все равно что на литературном фестивале или на шашлыках в лесу. За их спинами экскаваторы копались в котловане, и разворачивались с грузом стрелы подъемных кранов, похожие на гигантские колодезные журавли.
Мне нужно немного другое время.
Андрей направил взгляд поверх всех голов и транспарантов, и еще выше — туда, где двигались краны пока еще на фоне серого, готового, как всегда, протечь дождем неба. Прищурился, сбивая фокус, меняя оптику, сосредоточился — и разглядел абрис махины из стекла и металла, постепенно темнеющий силуэт нарастал и довлел, набирая материальности в отпущенном ему времени. Андрей скользил по оси, готовой прерваться в любой момент, тот самый, с которого начинается будущее, недоступное мне, поскольку у времени нет обратного хода. Не пропустить. Синхронизироваться именно тогда… Но как?!
Кажется, придумал. Сквозь толстое стекло по всей высоте отеля просвечивали зигзагом лестничные пролеты, то явственные в ярком освещении темного время суток, то скрадываемые сумерками, то невидимые в сверкании отраженного солнца на рассвете, то смутные обычным сероватым днем… Состояния мерцали, накладываясь друг на друга, он снова потерял нить времени — но уже знал, что конкретно должен увидеть.
Толпа. Испуганные люди, сорванные с места тревогой (значит, все-таки не внезапно, каким-то образом в отеле засекли опасность, предупредили), те люди, заполонившие коридоры и лестницу… успевшие добежать до десятого этажа. Их должно быть видно снаружи. И я синхронизируюсь с ними — именно в этот предпоследний момент.
Он смотрел, и щурился, и смаргивал слезы, глаза невыносимо резало и засыпало песком, а может быть, ничего такого и не было, я плохо помню; помню — не помню, нонсенс в безвременье, зачем мне это нужно, что я хочу увидеть, в чем разбраться, кого спасти? Все это не имеет смысла, потому что я — вне, отдельный, отрешенный, не включенный ни в одно из бесчисленных времен, как бы ни пытался обмануть себя самого, даже и обманывать мне больше некого, выброшенному в безвременье, зачеркнутому, несуществующему. Зачем? — из чистого любопытства, писательского зуда, более долговечного, чем профессия как таковая? Ради сомнительного желания посмотреть, как лопнет по всей высоте стекло, искорежится арматура, исполнится мечта тех, кто пил кофе возле опереточных палаток с воззваниями, — и кончатся жизни всех, кто в момент икс оказался в шикарном номере с видом на город — особенно с десятого этажа или выше?!
С точки зрения безвременья их не так уж много. Каждое из неисчислимых времен оставляет свою гору трупов, я видел, насмотрелся, убедился, это нормально, так устроен мир. Почему эти меня волнуют больше? — из-за чисто ситуативного соседства, из-за того, что я мог стать одним их них?
Или я все-таки надеюсь вмешаться и что-либо изменить?
Не верю, что невозможно. Я — автор. Это мое время.
Вот. Уже сейчас.
Синхрон.
V
— Дед звонил, — говорит Игар.
Я удивляюсь, полуобернувшись ему навстречу — без слов, он понимает и так.
— Представляешь, он тоже здесь! Хотя нет, ты не представляешь, ты же не знаешь моего деда…
Я не знаю его деда, я ничего не представляю. Я просто держу Игара за руку, и это главное, это самодостаточно и совершенно, словно полет сквозь звездное пространство. Мы вместе: оказывается, оно так просто. И целый мир вокруг, Мир-коммуна, какое хорошее название, он тоже вместе с нами, мы влились в него, словно ручеек в море на обучающем симуляторе — только здесь все настоящее, искреннее, общее.
Вспоминаю, как улыбалась мне та девушка с лиловыми волосами, выйдя из соседней комнаты, совсем безо всего, только фантастического цвета пряди по плечам: как своей, как лучшей подруге, как сестре. В одном пространстве, в одном времени, в ситуативном, но от этого не менее гармоничном объединении даже не общей тайной — общностью в целом, по умолчанию, по определению. И дед Игара тоже здесь: правильно, ожидаемо, так и должно быть.
Люди не должны существовать по одному, распыленными, расфасованными, космически одинокими единицами в герметичных клетках хроносов. А я не знала, дурочка, прожила двадцать пять внутренних лет и еще невесть сколько могла бы прожить, протянуть как можно дольше в хронозамедлении, не подозревая, что бывает иначе.
— Куда пойдем? — спрашивает Игар.
Мне все равно. Мы уже здесь, мы вместе, можно вообще никуда не идти. Благодарно улыбаюсь ему навстречу, легонько пожимаю руку.
— Придумай что-нибудь, — улыбается и он. — Это Мир-коммуна, здесь можно все. Хочешь есть? Нет?.. я тоже не голодный пока. О! Давай тебя переоденем, Ирма. Новое платье хочешь?
Смеюсь, беспомощно приподнимая надорванный подол юбки, я ее когда-то заказывала за двести с чем-то экво, а потом жалела, под облегающим хроносом она сразу собиралась складками, словно пластиковая обертка, облепляя ноги, ну куда в ней?..
Кружусь на месте, юбка взлетает колоколом, задевает Игара, и он тоже смеется, и протягивает руку, и мы идем. Идем все равно куда и зачем, и наше общее время существует помимо нас, и не надо раздумывать, замедлиться или ускорить, не надо распределять, подсчитывать мгновения, словно эквогроши — даже удивительно, что где-то там, раньше, не получалось думать ни о чем другом. А здесь все иначе, наконец-то по-настоящему. Здесь важно, что мы вдвоем. И уже навсегда.
Мы идем, а навстречу нам движутся красивые люди, парами и троицами, маленькими и большими компаниями, и никто не по одному, потому что человек не должен быть один никогда. И каждый из них прекрасен по-своему, у нас ни один сетевой каталог не предлагал такого спектра ярчайших красок, такого полета фантазии и творчества. Потому что мы заняты другими вещами — мы бережем свое время, делая вид, что охраняем собственную самодостаточность, уникальную личность. Чистый обман: все мы давно одинаковы внутри наших хроносов, мы слишком редко встречаемся, чтобы сравнивать. Даже тусовщики, как моя подруга Маргарита… бедная. Урывает, крадет, пытается унести с собой жалкие крохи всеобщего пространства и времени, не зная, что можно просто быть вместе.
— Дом-одежда, смотри. Зайдем?
Конечно, зайдем. Непременно зайдем, это же так интересно, так здорово!
Миниатюрная девушка с малиновым ежиком волос из-под плетеной повязочки на лбу смотрит на нас, улыбаясь, и в ее улыбке отражаемся мы: я, растерянная и смеющаяся, без юбки — в зеркале напротив одни мои ноги, белые, с длинной ссадиной на колене, — и лихой, веселый, хулиганский Игар. Он мечется туда-сюда на бреющем полете, от одной стойки к другой, и заваливает меня ворохом одежды, мягкой и скользкой, воздушной и пушистой, всех невообразимых цветов самой богатой раскладки колористической панели: примерь это! И это! И вот это тоже, тебе пойдет!.. И я примеряю: серебристо-лиловая шкурка в обтяжку с золотыми искрами, похожая на хронос; ниспадающее складками алое платье взметается от любого движения, как пламя; черно-белое, в шахматную клетку, с квадратными плечами; полупрозрачное облако цвета морской волны, желтый костюмчик в черный горох, кольчуга из металлических нитей… Нет… Не могу выбрать, Игар, я взяла бы их все. Не напоминай, я знаю, что мы в Мире-коммуне, что вещи не принадлежат человеку точно так же, как человек не принадлежит вещам, но ты посмотри, как красиво!.. Выбор совершенно невозможен, я хохочу в полный голос и вдруг замечаю, что горы одежды уже рассеялись сами собой, непостижимым образом заняли свои места на стойках, вот и замечательно, Игар, что сейчас на мне — то и мое… извини, снова как-то не так сказала, просто — что на мне, то и… Жмурюсь, отворачиваясь от зеркала: так интереснее. Встречаюсь взглядом с малиновой девушкой, и мы с ней слаженно смеемся в терцию, словно заговорщицы и подружки.
— Приходите потом еще, — отсмеявшись говорит она.
— Придем! — откликается Игар. — Потом, попозже — обязательно придем!
Мне очень нравятся эти слова. Слова общего времени, щедрым веером брызг рассыпанного на всех.
Вижу свое отражение в Игаровых глазах. Смеющихся, узких — конечно же, не разберешь, что там на мне надето.
— Куда теперь?
— Не знаю… Куда теперь?
— А вы уже были в дом-беседе?
Спрашивает малиновая девушка-ежик, и мы синхронно оборачиваемся к ней — с одинаковым жадным любопытством. Некстати вспоминаю, что когда-то — удивительно быстро привыкла к новым словам — я возмущалась любым поползновениям на мою частную коммуникацию со стороны кого-то третьего, даже самым невинным советам или предложениям, если специально не запрашивала их сама. Но сейчас я искренне рада, что она с нами говорит, что хочет нам помочь. Игар тоже рад, я вижу. Широкая, с готовностью, улыбка:
— Где?
— В дом-беседе. Туда многие ходят по вечерам.
— Для чего?
— Поговорить.
Игар воспросительно смотрит на меня, и я киваю: да, конечно же, это именно то, что нам нужно — поговорить, позадавать вопросы, хотя последнее и необязательно. Влиться в Мир-коммуну, понять его, стать своими возможно только так — через личный вербальный контакт, иначе говоря беседу, разговор, общение. Мы с Игаром обмениваемся емкими, словно заполненные до килобайта носители, обоюдно понимающими взглядами.
— Где это?
Она рассказывает.
Но мы все-таки находим нужное место не сразу, заблудившись, сбившись с дороги. Игар даже начинает волноваться, смешной, — а для меня это само по себе приключение, яркое, пьянящее! Удивительно, что можно вот так идти, просто идти ногами по дороге среди вздымающихся стен с окнами и дверьми! — и все время поворачивать, и забрести неизвестно куда, и чтобы впереди лежала россыпь вариантов, куда повернуть еще… Смеюсь, вспоминая квесты Всеобщего пространства, жалкую имитацию, игру в поддавки с навигатором, встроенным в капсулу. Я готова сколько угодно блуждать вот так; но Игар нервничает, а навстречу идут какие-то люди, незнакомые, дружелюбные, родные, они могут знать.
Подбегаю вприпрыжку:
— Вы не скажете, как пройти в дом-беседу?
Трое парней смеются, как будто я спросила невесть о чем. Пьянея от собственной смелости, от азарта поиска, от Мира-коммуны! — я хохочу вместе с ними, и пропускаю ответ, вернее, встречный вопрос, ловлю его на излете, отзвуком последней фразы:
— …трах?
Повторяю, кивнув:
— В дом-беседу!
И вдруг они пропадают, внезапно перестают быть напротив, совсем рядом, сближаясь треугольным кольцом, смеяться, тянуть руки; просто исчезают — и все. Кажется, я успеваю заметить одного из них, далеко, скрывающегося за углом, почему-то полусогнутого, переломленного в поясе, или показалось?.. И вроде бы мелькает какая-то серая тень, мимолетная, молниеносная…
— Ирма?
Оборачиваюсь к Игару:
— Я хотела спросить… а они…
— Очень удивились, наверное, — он указывает, смеясь, куда-то поверх моей головы. — Вот.
Над высокой дверью, точно такой же, как и множество остальных, встреченных на нашем пути — ряд непонятных символов, я ни за что не догадалась бы по ним, но Игар же программер, он всю жизнь имеет дело с пиктограммами и кодами. Да, наверное, пришли. Становится чуточку жаль, я поблуждала бы еще, поискала, порасспрашивала бы прохожих.
Входим внутрь. Дом-беседа впускает нас прохладным движением воздуха, похожим на чье-то легкое, очень-очень быстрое прикосновение.
Они оборачиваются нам навстречу, некоторые, не все. Они сидят в кружок на полу, близко-близко, кто-то обнимая друг друга за плечи, кто-то держась за руки, и эта зримая общность — самое прекрасное, что я успела здесь увидеть. Смотрю на Игара: он понимает? Не знаю. Смотрит увлеченно, с азартным интересом. Слушает.
Они говорят. Говорят все сразу, и в первый миг мне кажется, что невозможно разобрать ничьих отдельных слов — только общий поток, неровный, вибрирующий, словно магическая музыка. Вслушиваюсь, не могу, и понимаю почему: я — отдельна от них, посторонняя, пытаюсь приникнуть извне, в то время как надо… Синхронно с моим пониманием Игар тянет меня за руку вниз, и мы садимся. К ним, в круг.
Чья-то рука на плече. Теплая, живая, близкая, не Игарова. Его пальцы — чуть напряженные, нервные, побарабанивающие по моей коже не в такт — с другой стороны. Их почему-то хочется стряхнуть, как насекомых, вроде черных мушек, что завелись однажды на моих цветах… Передергиваю плечом, и он правда убирает руку: что ты, не надо! Поворачиваю голову и вижу: Игар вообще не смотрит на меня.
— Не знаю, — говорит он не мне. — Меня как-то не вставляет, если честно.
— Ты просто не видел, как оно бывает! — горячо отвечает ему веснушчатый парень, сидящий рядом. — У одной моей бывшей торчало во всех четырех…
— Как вы относитесь к философии Крамера?
Вздрагиваю, разворачиваюсь. На меня пытливо смотрит юноша в круглых очках, с чистым, почти девичьим лицом; хотя кто знает, может быть, и девушка…
— Если честно, я только в пупке видал, — признается за спиной голос Игара. — У нескольких телок. Слушай, но ведь если там — это же, наверное, пораниться можно?..
— Что?
Не знаю, кого я спрашиваю. И о чем. Голос Игарова собеседника уплывает, растворяется в общем ритме, а я остаюсь один на один со своим, или своей, неважно. Важно, до внутренней дрожи, другое: мы на единой коммуникативной волне, и не на сенсорной панели, а в реале, без необходимости синхронизироваться, словно в общем иллюзорном хроносе, он дает ощущение единства, но не ограничивает ничьей свободы… Мне задали вопрос, и это важно тоже. Что?..
— По-моему, философия Крамера двинула человеческую мысль сразу на несколько столетий вперед, — слышу не то ответ, не то более расширенную версию вопроса. — Он опередил свое время, понимаете? Прыгнул сразу через несколько поколений, и те из наших предков, кто пошел за ним, на самом деле…
Стараюсь слушать внимательно, сосредоточиться, вникнуть. Уже не улавливаю, о чем и с кем беседует сейчас Игар. Но он тоже здесь. Со мною — здесь и сейчас. Чувствую бедром его колено, этого достаточно.
— Вы не согласны со мной?
— Нет, почему… Я просто…
— Я спрашиваю вас как гостью, — требовательные нотки в голосе. — На задворках Эжена Крамера либо поносят, либо замалчивают. Хотелось бы услышать, что вы…
— Я ничего, — улыбаюсь женственному юноше, или наоборот, не знаю; возможно из-за этого незнания улыбка получается жалкой. — Замалчивали, наверное. Ничего не могу сказать.
— И вам даже неинтересно! — обвиняет она, и тут я уверяюсь, что все-таки беседую с девушкой. — Вы не хотите об этом поговорить? Ради роскоши человеческого общения?!
Какие красивые, правильные слова. Но в интонациях сквозит какое-то недоразумение, зародыш беспричинного конфликта, и надо его сгладить прямо сейчас.
— Нет, почему… Конечно, хочу! Мне очень интересно. Расскажите, пожалуйста.
Она улыбается; мельком замечаю, что у нее странные зубы, остренькие клычки сразу после пары резцов. И начинает широко, словно забрасывает крупноячеистую веерную сеть:
— Эжен Вульфович Крамер родился в минус тридцать третьем году Мира-коммуны…
Невольно перебиваю:
— У вас тут свое летоисчисление?
— Ну разумеется. Должен же он был как-то обозначить наше время. А вы считаете, не стоило этого делать? Может быть, вам кажется претенциозным брать в качестве точки отсчета собственный день рождения? Ваша пропаганда…
В чистом голосе растет обвинение, и я спешу оправдаться, хоть и сама не понимаю пока в чем: