Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь
– Ты не шутишь?
– Не шучу. И еще кой-чего.
– Чего?
Валька долго смотрела на него, как бы раздумывая, можно ли доверить этому человеку все, что знала? И решилась.
– Камни. Много камней.
Потрясенный ефрейтор долго молчал. Потом закурил. Сигарета плясала в его пальцах.
– Сколько много?
Валька усмехнулась – чуть грустно, чуть зло.
– Не считала. Но внукам хватит. Отборные алмазы, в кожаных сумках.
После долгой паузы Серебряков спросил:
– Сама видала?
– Сама.
– Ну, допустим. И что с этим со всем делать?
– Поживем в шхерах – год, два, сколько захотим, чтоб не видеть никого, не слышать, грязь всю эту сволочную, как накипь, повывести… А там… Борт есть, камни есть, плыви, куда хочешь… Если, конечно, надо куда-то плыть.
– Валька, ты сумасшедшая! Мы же не медведи, как без людей?
– А что тебе люди дали? Псом цепным тебя сделали?
Ефрейтор осекся.
– Ну, а родные? Мои? Твои?
– Моим – все равно. Твоим напиши, что в старатели подался. Да что ты, мальчик, что ли? Я, баба, не боюсь, а он дрейфит!
– Ладно, черт с тобой! – ефрейтор обозлился. – А рожать как будешь?
– Ты поможешь.
Они долго молчали. Потом Валька продолжила:
– Боишься, дембель?
– Боюсь. Не знаю, смогу ли. Вот так, в омут башкой…
– А мы Надьку, Надьку с собой возьмем да Нефедова. – Голос Вальки стал просительным. – А, Вася? И им здесь не жизнь, а вчетвером – куда же больше, Вася…
– А ты с ними говорила?
– Нет пока. Как я без тебя могу? Да Надька и раздумывать не будет. А летчик… Он, Вася, ее любит, мы, бабы, это различаем.
– Катера большие? В порядке?
– В масле стоят. Метров тридцать длиной, на восемь человек. Аппаратура вся цела.
– Рации?
– Я, Вася, не радист. Но что-то похожее видела… С мамочкой, Васенька, по рации разговаривать будешь?
– Дура. Ты катером управляла?
– Нет.
– И я – нет.
– Ну, Нефедов сумеет. Что самолетом, что катером – авось не потонем.
– Валька, а документы?
– Что – документы? Ты ж не беглый, военный билет с печатью, что отслужил, в кармане. Да и потом, коли надо – в Алмазе за бабки какой угодно документ тебе выправят… Кому тебе его предъявлять?
Они долго молчали. Потрескивали и вспыхивали дрова, и все капала, все капала и капала, капала и капала в алюминиевый тазик вода из неплотно прикрученного крана.
Салабон у печки снаружи подбросил дровишек. Вокруг было тихо. Он вздохнул и, утерев сопли грязной рукой, продолжил скулить-напевать какую-то песню. Он пел по-башкирски, с детства запомнив слова и мотив, и на душе у него становилось чуть теплее.
Может быть, оттого, что дрова разгорелись веселее.
18 градусов по Цельсию
Рев двигателей заходящего на посадку самолета вывел Надю из оцепенения. Весь день с самого тусклого рассвета и до сумерек, что грозились опуститься вот-вот, она пребывала в тесной, непонятной тоске, и тревога, как маленькая черная гадюка, все сосала и сосала ей грудь.
Газовые горелки двух кухонных конфорок мерцали, как всегда, синим пламенем ада, и гудели, гудели, гудели.
Она бросилась к окну.
Маленький ЯК-40, чуть не чиркая по крышам города, заходил на посадку. Надя без сил опустилась на табурет.
– Где ты, милый? – прошептала она, глядя в серое марево за перекрестьем рам. – Где?
Она знала, что Нефедов сегодня занят на аэродроме и будет только вечером, и не могла найти себе места, и маялась в квартире, и вздрагивала от каждого шороха.
Телефонный звонок наполнил прихожую. Надя сорвала трубку.
– Это ты? Ты? – задыхаясь, спросила она. Трубка фыркнула.
– Это я, Надюха, Инна, ты чё, не узнала? – услышала она в ответ. Надя перевела дыхание.
– Да, слушаю тебя…
– Надюх, выходи, поболтаем, а?
Надя колебалась. Но Нефедову прийти было еще рано, а ждать в четырех стенах стало невтерпеж.
– Я сейчас, – быстро сказала она и кинула трубку.
Инна торжествующе посмотрела на пацанов у ее ларька и тоже положила трубку.
– Ладно, вижу, справляешься, – процедил Гиря. – Зайду вечерком.
На углу мелькнула блеклая розовая курточка Нади.
Заметив группу ребят, она инстинктивно сбавила шаг, но потом, тряхнув головой, пошла как всегда – стремительно.
– Ну что, шиза, давно не виделись? – приветствовал ее Гиря, когда она подошла к прилавку. – Побазарим?
– Что вам угодно, сударь? Я впервые вас вижу, – ответила она, пытаясь протиснуться к прилавку.
– Да ну! – удивился Гиря. – Может, ты мне и не давала?
– Я не понимаю вас, милостивый государь… Позвольте мне пройти, меня ждет фрейлина Инна…
Дружный хохот был ей ответом.
Инна за прилавком скривилась в полуусмешке-полугримасе. Гиря вытащил из кармана детскую гармошку.
– На, играй, полоумная. – он протянул игрушку Наде.
– Но я не владею этим инструментом, господа… – удивленно произнесла та. Гиря потемнел.
– Если ты, сучка, сейчас не сыграешь нам и не станцуешь, мы тебя хором… все… прямо за палаткой, усекла?
Надя выпрямилась.
– Делайте, что собрались, господа, но играть я не умею.
– Надюха, Надюха, – зашипела-зашептала Инна. – Делай, что говорят, они твоего летуна тогда не тронут…
Надя сквозь слезы посмотрела на парней.
– Это… правда, господа? Вы желаете причинить зло моему рыцарю?
Все молчали.
Надя неуверенно взяла гармошку.
У ларька притормозил «жигуль», но, увидев происходящее, сорвался с места и исчез в пелене начинающегося дождя.
– Какую же песню вы желаете услышать? – спросила Надя.
– Веселую, – оскалясь, бросил Гиря.
– Я, господа, веселых песен не пою…
– Ну пой, дура, какую знаешь, – начиная заводиться, процедил ей Гиря.
Надя неуверенно глянула на Инну.
Та торопливо закивала ей из окошка – пой, пой, пой…
Надя растянула гармошку.
Та издала режущий звук и замолкла.
Надя сжала ее, и растянула снова, и сжала.
Подняв левую руку, она сделала книксен, и запела:
- Tombe la neige,
- Tu ne viendras pas ce soir,
- Tombe la neige
- Tout est blonde de desespoire.
И Надя, танцуя по лужам и по грязи, снова запела:
- Tu ne viendras pas ce soir
- Mon crie est mon desespoire,
- Mais tombe la neige,
- Impossible menager.
Она плакала, и пела, и танцевала.
– Ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля, – тянула она. Все молчали. – Ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля…
Никто не смеялся.
Наконец Гиря схватил ее и притянул к себе:
– А ля франсе пирамидон. Слушай, шлюха… Я бы тебя еще ниже опустил, да дальше некуда… Еще раз на дискотеку придешь – убью, поняла?
Надя высвободилась.
– Как бы низко я ни пала, сударь, мне не удастся быть ниже вас, – прошептала она.
Гиря с размаху ударил ее по лицу.
Она упала в грязь и сжалась в комок, подтянув колени к животу и закрыв голову руками, она знала по опыту, что так можно попытаться защитить жизненно важные центры.
Кровь, стекая из разбитых губ, смешивалась с грязной водой.
Гиря плюнул.
– Пошли, пацаны, – махнул он приятелям. Никто не сдвинулся с места.
– Чё за дела? – удивился Гиря. Никто не ответил.
– Вы чё, мля, оглохли? – возвысил голос вожак.
– Беспредельщик ты, Гиря, – медленно выговорил один, коренастый пацан по кличке Морис.
Гиря поднял руку, чтобы врезать ему, но остановился – трое дружков глядели на него не мигая, а Морис не сделал попытки ни закрыться, ни уйти от удара.
– Вы чё, гондоны, оборзели? Она же падла, грязь, шалава!
Все молчали.
Гиря рывком поднял Надю.
Она висела в его руке, как сломанная кукла. Ноги разъезжались. Вода стекала с куртки, джинсы и рукава были в грязи.
– Это – человек? – тряхнув ее, спросил пацанов Гиря. – Человек?
Все молчали.
Потом пацаны развернулись и пошли прочь.
Гиря остался стоять с Надей в руке.
Недоуменно посмотрев на нее, он поставил ее на ноги.
Она, покачнувшись, выпрямилась.
Взглянула на Инну.
Та торопливо опустила глаза.
Надя повернулась и пошла.
Тихо было над площадью.
Было почти темно.
19 градусов по Цельсию
– Ну, говори, чё те нада? – Алевтина, дебелая продавщица лет сорока с хвостиком, морщась, смотрела на молодого парня, тунгуса в пропахшей рыбой и дымом грязной штормовке. – В долг не даю, знаешь ведь…
– Не, мачка, мачка, в долг не нада, не нада. – Парень говорил с трудом, но пытался улыбаться, жалко, просительно. – «Блик-два» давай, однако…
Он протянул через прилавок грязную ладошку, на ней лежали смятая десятка и мелочь.
– «Блик-два», мачка, давай…
– Какая я тебе «мачка»?! Где твоя-то мать, жива?
– Живая, живая, борони бог, живая…
Алевтина взяла семь рублей и поставила на прилавок флакон с ядовито-голубой жидкостью. «Стеклоочиститель “Блик-2” – значилось на этикетке. Мачка, мачка, два давай, два! – Парень совал ей деньги.
– Не дам, башка ты стоеросовая! Нельзя, умрешь, понимаешь? Нет? Нельзя, не дам! – пыталась втолковать парню продавщица.
Тот непонимающе, сокрушенно помотал головой, засунул деньги в карман и, пошатываясь, захватив флакушку, вышел на крыльцо.
Солнышко, редкое в этих краях солнышко, ласкало убогие кварталы Алмаза, золотило маковки храма на горе, поджигало окна.
Тунгус свернул пробку, дрожащей рукой поднес флакон к губам и одним махом опорожнил его.
Скривившись, он долго хватал воздух и отплевывался. Потом, переведя дух, выпрямился. Постояв с минуту и бессмысленно поулыбавшись солнышку, он рухнул в грязь у крыльца.
Лейтенант Нефедов шел в продмаг за хлебом, сахаром и колбасой. Еще нужно было зайти в аптеку. Надю лихорадило, подскочила температура, порой она начинала заговариваться. Но так и не призналась лейтенанту, откуда появился синяк налице. «Упала, я упала, милый», – твердила она и всматривалась, все всматривалась в него беспокойно блестевшими глазами.
Лейтенант присел на корточки возле упавшего.
– Эй, парень, живой? Живой? А ну, вставай, вставай, – легонько похлопывая тунгуса по щекам, пытался он привести его в чувство. – Эй, парень!
– Чё ты с этой падалью возисся? – услышал он голос. Перед ним стоял, ухмыляясь, Гиря. На его локте висла Инна.
– Брось, летеха, не пачкайся…
Лейтенант выпрямился.
– Небось не подохнет, – продолжал Гиря, – Алька ему одну флакушку продала, с двух бы – да, можно и кони двинуть… А так – ничё, оклемается.
– Да и подохнет – невелика печаль, – жеманясь, добавила Инка. – Толку-то с них, с этих косоглазых…
Лейтенант молчал.
– А скажи, летеха, – продолжил Гиря, – чё ты в этой… ну, королевне своей, нашел? Мало тебе девок, что ли? Приходи в «Джебб», такую кралю тебе найдем – ваще! А хочешь… – он искоса глянул на Инку, хочешь, эту забирай, я не жадный! Ну, хочешь? Девка умелая, небось слаще сахара будет!
– Благодарю вас, господа, – медленно произнес Нефедов, – но я только из бани…
– Ну и чё? – вылупился на него Гиря. – Не понял…
– Пачкаться неохота, – ответил лейтенант.
Глаза Гири сузились и загорелись медвежьей злобой.
– Ах ты падла… – медленно произнес он. – Ну, ничё, в следующий раз я твою сучку не так отделаю…
Нефедова обдала с ног до головы ледяная волна, в голове зазвенело и стало пусто. Все мышцы налились свинцовой тяжестью, и в звенящей этой пустоте он произнес:
– Мразь…
Гиря ударил справа. Почти не размахиваясь. Нефедов, хоть и был здоров от природы, драться никогда не умел. Но здесь, будто кто учил его, будто не натянутые до предела нервы, а какая-то иная, спокойная сила выбросила вперед его левую руку. Отмахнув удар вбок, он коротким, режущим движением влепил кулак правой руки снизу в челюсть Гири.
Тот икнул, глаза его помутились.
Но он устоял на ногах.
И тогда Нефедов ударил слева и справа, коротко и четко раз-два. Гиря оступился, нелепо взмахнул руками и, сделав два шага назад, осел в грязь. Сидя на заднице, он попытался привстать, но подскочивший Нефедов сдавил его шею руками.
Гиря налился кровью и захрипел.
«Я его сейчас убью, – возникла мысль в холодной и пустой голове лейтенанта, – убью, о Господи…»
Гиря моляще захлопал руками по луже – сдаюсь, сдаюсь, пощади… Лейтенант разжал руки. Гиря хрипел в грязи.
– Убили, убили, ай, батюшки, убили! – выла и голосила Инка. На крыльцо высыпали покупатели. Но никто не вмешивался. Нефедов провел ладонью по лицу, стирая морок.
С минуту он растерянно глядел на Алевтину, на мужиков на крыльце, на тунгуса у их ног.
Инка кое-как подняла Гирю. Тот оперся на нее, и вдвоем, ковыляя, они пошли прочь.
– Ну заходи, герой, че продать-то? – буднично спросила его Алевтина и машинально поправила светлый локон из-под косынки. – Водочки, што ль?
– Забыл… – растерянно улыбаясь, ответил Нефедов. – Забыл, зачем приходил…
Минус 273 градуса по Цельсию
Тому, кто долго страдал, кто знает вкус безнадежности, кто досыта испил людского безразличия, вдоволь наушибался о каменные плечи чугунных людей, познал тоску, изведал печаль, кто исследовал боль, постиг сухость сомнений и удушье безверия, тому дарят боги бесстрашие.
Боги, боги мои! Горек ваш дар, горек и безотраден… Ибо тому, кто уже ничего не боится, некуда больше спешить.
Уже прибыли его поезда, прижаты к земле его самолеты, и давно на дне его авианосцы. Он не ждет ничего, и никто никогда не постучит в его дверь, не зазвонит его телефон, не бросит в ящик письмо почтальон.
Тот, кому некуда больше спешить, изведал мудрость. Постиг печаль. И звенят на поясе его ключи судьбы, он же, мятежный, готов променять их на мешочек с пеплом, что так долго стучал и стучал в его грудь.
Променять на скрип телеги – летним утром, по росе, вдоль пруда, где клонят к воде свои ветви старые ветлы, где жирует карась, где скользят, как по льду конькобежцы, жуки-плавунцы, где прячется под корягой хитрая выдра, и следит, следит усталыми глазами, как пылит по дороге древняя бричка, и мотает башкою Чалый, и косит бешеным глазом Каурый, и вихляет колесо, и спешит, спешит-поторапливает коней дед, озабоченно щурясь на солнце – поспеем ли к автобусу?
Ибо уже осень. Осень и город зовет в свои строгие кварталы послушных учеников.
На звон колокольчиков колхозных коров, что поутру, в легкой дымке, в лазоревом, жемчужном мареве тянутся меж окон старого дома, и молчаливый пастух в брезентовом плаще с через плечо закинутым бичом, что змеею волочится сзади, раскланивается с хозяйками.
На гром команд и шепот страсти, на стоны боли, на рев толпы, на визг тормозов, на треск угольев и детское лепетанье ручьев – на что угодно, лишь бы заглушить, забыть, задернуть занавеской то окно, в которое все бьется и бьется осенняя муха – печаль, и зудит, и звенит, и жалуется, и плачет безнадежно и безостановочно.
Стоит ли мудрость печали, а спокойствие – счастья?
И чего все-таки больше в бесстрастии – безнадежности или безразличия? Или, если всего этого поровну, то чего же все-таки больше – усталости или безверия, нелюбви или зависти?
Потому что если прямоволосый не завидует кудрявому, и наоборот, то оба – лысы…
Смешной человек! Так долго страдая, не ты ли молил о пощаде? И ты ее получил.
Ибо не совместить страсть и беспристрастность. Смешной человек, смешной…
Надя прилегла рядом с Нефедовым. Осенняя ночь дышала влагою в ставни, но в доме было тепло и уютно. Дремал котенок, принесенный Владом, наигравшись с клубком, и старая материна шаль, подаренная ей ветреным королевичем, все бросала и бросала тени на потолок.
Нефедов чуть подвинулся во сне, и Надя уместилась под боком летчика. Оторопь и боль, усталость и обида – все осталось там, за окнами, и истома сна, подкравшись тихой сапой, полегоньку ослабляла налитые тяжестью мышцы, и темной паутинкой опутывала мозг – спи, усни, отдохни.
И вот уже за сомкнутыми веками чуть блеснул огонек – далекий, неясный, нестрашный. И душа поднялась над постелью, а потом над крышей и городом, и осмотрелась, поднявшись.
Чуть разматывался вслед ей серебряный клубок, и растягивалась нить, дабы не потерялась она, путешествуя, ни на миг не оторвалась, где бы ни была, от усталого, спящего тела.
Над забывшимся Алмазом вились дымы из труб, печи потрескивали. Над крышами поднимались потоки тепла, и кое-где – стремительно, как метеоры, возвращающиеся вспять, пронзали небо молитвы.
Иные, чуть приподнявшись, гасли и, потухнув, черной золой осыпались на землю.
Иные, пройдя полпути, теряли силу и застывали, колеблясь на ветру, и потом, носимые потоками, летели над спящей землею, и ветры отрывали от них – кто плат, кто занавесь, кто выплетал нитку, кто выхватывал целый клок.
Спал город, и свечение атмосфер отражалось от его железных крыш.
В ледяной пустоте то тут, то там гасли и вспыхивали огоньки. Души спящих, оставив хозяев, спешили кто куда. Кто в библиотеку в два часа ночи, чтобы понять, разрешить, разгрызть то, что мучило днем, кто на танцы, кто в ресторан, кто никуда не спешил, а только сонно покачивался над крышей, ничего не хотя узнать, никого не желая увидеть.
Надя полетела на юго-запад, туда, к теплому морю, что сверкает под негаснущим солнцем, что так сонно бормочет, ласкаясь к босым ступням, что так близко и так недоступно.
Она стремглав бросилась в волны и, опускаясь в зеленую глыбь, видела, как шарахнулись в стороны стайки мальков, как напряженно застыл под нею катран, щуря подслеповатые глаза – кто ты? И не сделаешь ли зла?
Выпрыгнув на поверхность, она легла, раскинув руки, и, убаюканная лепетом прибоя, ослепленная солнцем, отдалась волне.
Течение уносило ее вдаль, берег превратился в нить и вот исчез совсем, и только небо и море, и чайки, и облака – все, что осталось в мире, ласкало ее и убаюкивало.
Душа купалась и ликовала, и соленые воды смывали, разъедали ту накипь, что пристала к ней, и уносили навсегда.
Рыбки, крохотные рыбки тыкались носами в пальцы, и веселый Людвиг, ее дельфин, оторвавшись от стаи, что загоняла косяк хамсы, стремглав бросился к ней.
– Ну как, здорово тебе достается? – спросил он, подплыв.
– А, пустое, – махнув рукой, ответила Надя. – Терпимо пока… Ну что, рванем?
– Тогда крепче держись! – ответил дельфин. Надя забралась на его скользкую спину и обхватила коленями бока. Развернувшись, Людвиг понесся навстречу яхтам, белой стайкой скользившим вдоль берега.
– Дельфин, дельфин, смотри, дельфин! – закричали на лодках и защелкали фотоаппаратами.
Людвиг пролетел совсем рядом с бортами. В восторге кричали и махали руками дети, бросали ему рыбу взрослые.
А дельфин все несся вдоль пляжей и гор, молов и лодок, отчаянных пловцов, заплывших за буйки и унесенных прибоем пластмассовых бутылок и деревьев. Мусор, ненужный мусор земли – щепки и пакеты, – завистливо провожал скрипучим шепотом странную пару, и отчаянно тянули к ним лапки утопавшие мухи, и ревниво косились на них прибрежные чайки: а не съедите ли вы нашу рыбу?
Надя хлопнула ладошкой дельфина, тот остановился. Она зачерпнула пчелу и выпустила воду меж пальцев.
Пчела чуть шевельнула намокшими крылышками.
Надя тихонько подула на нее – раз, другой, третий.
И пчела ожила – сначала чуть затрепетав подсохшими лепестками крыл, потом чуть сильнее – еще не веря в спасение и пробуя силу, а потом, одним движением снявшись с руки, заложив вираж, полетела к берегу.
– Как всегда, даже «спасибо» не сказав, – улыбнулся дельфин.
– А, ладно! – махнула Надя. – Ну, прокати меня еще разок, да пора, пожалуй, возвращаться…