Путешествие к центру Москвы Липскеров Михаил
А невнятно потому, что во время ответа целовал руку отцу Евлампию.
– Он, сука, – продолжил он также невнятно.
А невнятно потому, что на сей раз он целовал самого отца Евлампия. Трижды, крест-накрест, вдоль и поперек. Как это и принято у простых православных типа Никиты Михалкова и Патриарха Московского и всея Руси.
Да и не принято среди черного духовенства произносить внятно слово «сука». Пусть даже и по китайскому адресу. Кстати, в переводе с китайского слово «сука» означает «железный крюк у лодки». Это я запомнил с 1957 года, когда обозвал своего соратника по общаге Дома коммуны и сокурсника по геофаку Института цветных металлов и золота Ло Гуаньшо вышеупомянутой сукой. За то, что он между оконными стеклами доводил до съедобного по китайским меркам состояния три куска трески. Ну, обозвал я его не совсем за то, что доводил, а за то, что довел. И выяснил это в моем присутствии. И если кто-нибудь когда-нибудь скажет при мне, что русский с китайцем – братья навек, тот всю жизнь проведет с опустошенной мошонкой. И вот тут-то я и узнал, что «сука» – это железный крюк у лодки. Когда я, сдерживая рвоту, объяснял ему, что это не совсем так, он сквозь треску пробормотал: «Зерезная цепь у родки». Как позже объяснил мне другой китаец, Ван Зевей, в переводе с китайского это означает «русская зидовская морда».
Послушник Алексей вынул из кармана второй камень-окатыш, на котором был вырезан тот же самый остров с храмом. Тот, да не тот. Если первый напоминал дремлющего ветерана ВОВ, то второй был типичной третьей частью Пасхального канона Иоанна Златоуста.
– И много он таких нарезал? – спросил очарованный отец Евлампий.
– Много. На тысячу сто долларов.
– Каких долларов?! Откуда у нас на острове доллары?!
– Это не у нас, батюшка, – ответствовал Алексей, – а на Валааме. Я туда десяток камней отвез и через Ваську Митрохина, что лещом горячего копчения себе на хлеб зарабатывает, заплывшим на русскую святыню иностранным туристам за полторы штуки баксов и продал.
– Ты ж говорил, тысячу сто.
– Это чистыми. А еще сотку комиссионных Ваське и три сотки его «крыше», дьякону Никодиму. И вот что я думаю, батюшка. Мы сажаем этого китайца за резьбу – и на Валаам.
– Погоди, – остановил его отец Евлампий, – откуда этот китаец взялся на острове?
– Подождите, батюшка. Сначала в келью сходим. Позавтракам с чуть-чуть, а уж потом делами займемся. И я вам все обо всем расскажу, что в монастыре, и об китайце речь пойдет беспременно, потому что я этого китайца, а имя ему Степанакерт, по имени города, в котором он выродился неизвестно из кого и неизвестно от кого, который его в это кого занес, имею в виду для материального и духовного функционирования вверенного вам монастыря и храма... – И Алексей повел отца Евлампия в келью.
Отец Евлампий, в миру артист театра и кино Андрей Смуглов, по пути размышлял о том, что никогда ни в коем разе не след обучать русского человека русскому языку. Потому что он с ним родился и давать ему в руки словарь сочетаемости слов русского языка такое же безумие, как попытаться перенести эти самые руки на какие-то новые места. Человек начинает задумываться и расставлять слова, как ему кажется, интереснее. Стараясь при этом в одной фразе совместить шесть, а то и семь правил грамотного словосложения. Получается невообразимая мрака. И вселенская тоска. Беспросветнее которой только песни группы «Лесоповал».
Братия встречала отца Евлампия у входа в монастырь. По очереди подошли к ручке, испросили, получили благословение и отправились в трапезную в ожидании отчета настоятеля о путешествии из-под Петербурга в Москву. Помимо братии благословение получил темный безразумный человек, которому отец Евлампий привез сладкий напиток «Дюшес», добытый на брошенных на произвол судьбы в окрестностях города Приозерска стратегических на случай войны складах. Но войны не случилось, весь хранившийся продукт военное начальство сплавило в местный дом престарелых. И денежку наварили, и несколько мест в доме освободили. А сладкий напиток «Дюшес» никто брать не стал. Даже для престарелых. Потому что тогда связь между их кончиной и стратегическими складами была бы уж очень назойливой и отдавала телепередачей «Чрезвычайное происшествие». А это и на хер никому не нужно. Темному безразумному человеку «Дюшес» был в радость. Вот ему его и привозили, когда кто-нибудь из монастыря был по пути. (Подробнее об этом человеке вы можете прочитать в романе писателя Дмитрия Липскерова «Русское стаккато британской матери».)
Переодевшись в келье в форму, отец Евлампий отправился в трапезную, где его ожидали монахи, числом три штуки, трудницы, числом две штуки, по уходу за скотиной, числом четыре штуки – три молочные коровы и козел неизвестной надобности. (Этот козел достался отцу Евлампию вместе с ныне покойным великосхимником отцом Вархаилом, который этого козла... В общем, отец Евлампий не считал невероятным, что этот козел появился на острове семьсот лет назад вместе с основателем монастыря святым Агафангелом.) Был безразумный человек, пускающий дюшесные слюни, и несостоявшийся беглый даос. (А может, и не даос, а вовсе даже и конфуцианец. Все китайцы на одно лицо, кроме японцев.)
Перед трапезой все помолились за упокой души сгибших за демократию человеческих людей с обеих-двух сторон.
А потом эконом Алексей поведал отцу Евлампию грандиозный бизнес-план по эксплуатации китайца, владельца таланта превращения камня в живое существо с божественным уклоном. План был очень прост: постричь китайца в монахи и определить ему послушанием придание добавочной стоимости окатышам присущим китайцу художественным мастерством и освящение их с последующей реализацией на свободном рынке острова Валаам через трейдера лещом горячего копчения Сереги Митрохина под защитой дьякона Никодима. А потом уже можно и дальше. В Россию. Да хоть бы и в Кинешму, где у Алексея сохранились кой-какие почти некриминальные завязки. И иконостас человеческий, и храм Обрезания Господня до ума, и причал нормальный, чтобы теплоходы с туристами... А то Валааму всего две сотни лет, а вон как, а мы семь веков – и вот тебе. Так что китайца отпускать никак нельзя.
Отец Евлампий задумался. С одной стороны, хотелось ему и монастырь в порядок привести, чтобы дыры в стенах залатать. И колокол новый завести вместо надтреснутого, звона которого отец Евлампий несколько стеснялся. И иконостас путный, а то всего пяток образов самодельного письма, совсем маленьких. С другой стороны, превращать остров в православное торжище он не мог. Что хотите делайте, но не мог.
И тут у отца Евлампия зазвонил телефон. Звонил ему мой сын Дмитрий. Может быть, именно он писал всякое творчество. А может, и не он. А его однофамилец. Помимо написания разного рода художественных произведений этот (а может, и не этот) сучонок занимался бизнесом. Являлся совладельцем трех ресторанов. В это дикое сочетание чистого творчества и незамутненного прагматизма никто не верил. Ни люди бизнеса, ни жители эмпирей. И все на него смотрели как на бородатую женщину. Так что он был вхож! Отец Евлампий изложил ему идею трансформации монастыря. Сын задумался. Отцу Евлампию даже было слышно по телефону, как он задумался. А потом Дмитрий сказал:
– Значит, так, Андрей, посади своего китайца за камни, пусть денно и нощно режет. Так, чтобы ни один камень не был похож на другой. Напомни ему о нефритовых воинах его предков. Стимулируй его идеей персональной выставки в Москве. И чтобы ни один камушек с острова не уплыл. Через месяц позвоню. Благослови меня, Андрюша....
И китайца посадили за резьбу.
Да, кстати, забыл рассказать, как художественно подкованный китаец попал на остров. А забыл потому, что не знаю. Как и никто не знает. Просто в субботу, в банный день, внедрился в парную человек желтого цвета с раскосыми глазами. Чистой воды китаец. Или киргиз. Но больше китаец, чем киргиз. Научным образом эта идея ничем не была подкреплена. А просто как-то внезапно парящимся монахам явилось откровение, что это китаец. Ну, может, процентов семь-восемь и было в нем что-то киргизоватое. Но не довлело. Совсем не довлело. Я бы даже сказал, было китайщиной подавлено, низведено до уровня малочисленного национального округа в подавляющей мощи китайской цельности. И обращать на это внимание никто не собирался. Китаец, он и есть китаец. Даже если он и коренной уйгур. А уйгур – это вам не киргиз. Так что, х...ли говорить. Да никто и не собирался с ним говорить. Откуда он и что. Никого в монастыре это не колыхало. Захочет сам сказать – скажет. Не захочет – пусть так живет. Просто человек из одной части пространства в другую переместился. Мы – дети твои, галактика. Так что зачем, откуда и почему произошел в монастырь китаец, это Бог его знает. А если Бог знает, то остальным знать совсем и не надо. Так думали монахи, так думал и отец Евлампий. Да и вообще русский с китайцем – братья навек.
И вот китаец режет себе и режет. Неделю режет, две режет, три режет. И вот уже роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей, озеро еще журчит, но пруд уже застыл... Какой, на фиг, пруд? Нет на острове пруда. Да и странно бы это было. Вокруг острова озеро, а внутри – пруд. Это уж чересчур красиво.
И вот на восходе двадцать второго дня резьбы, когда монахи в темноте поволоклись к заутрене, раздался рев двигателя парома. Неурочный рев. Вневременной в это время суток. В этот день недели. И все, кроме режущего китайца с киргизской побежалостью, чесанули к причалу. Заутреня – каждый день, а чрезвычайный паром – не каждый. На то он и чрезвычайный. А если бы каждый!.. Ладно, хватит.
На борту парома в позе капитана Грея стоял сокурсник отца Евлампия, писатель и бизнесмен, мой старший сын Липскеров Дмитрий Михайлович. Чистой воды Васко да Гама! И вот он сошел на берег. И все отправились к заутрене. А потом – к ранней обедне. А потом – к трапезе. А потом – в келью отца Евлампия. В кою и был вытребован камнерезчик преимущественно китайского перед киргизским происхождения с творчески осмысленными окатышами. Писательская сущность моего сына в душе охнула от восторга, а бизнесменовская подумала и сказала:
– Я беру все. За это ты получаешь полноценный иконостас, ремонт храма и всю потребную церковную утварь из патриаршей лавки-аптеки Софрино на Пречистенке.
И бизнесмен с литературным уклоном замолчал. Многозначительно замолчал. Послушник Алексей с бизнесменовским уклоном многозначительность прочухал и, улыбнувшись с лукавинкой, задал почти конфиденциальный вопрос:
– И все, Дмитрий Михайлович?
Дмитрий Михайлович отвел глаза.
– Вы что-то хотели сказать? – ненавязчиво спросил беглый бизнесмен.
– Хотел! – чисто по-писательски вызверился писатель. – Все это при одном условии. Без меня ни один камень с острова уйти не должен. А лучше, чтобы и не был вырезан.
– Это что ж, Димк, – удивился отец Евлампий, – утопить, что ли, китайца прикажешь?
– Я этого не говорил, – после паузы ответил Димк.
– Как можно топить живого китайца, даже с киргизской примесью! – возмутился послушникэконом с мутноватым прошлым. – Ослепить, как Барму и Постника. И всего делов. Никто ничего не узнает. У него глаз до того узкий, что как бы и вовсе нет. Так что довести его до логического завершения, и вся недолга.
Через пять минут послушник уже бил в храме Обрезания Господня первые из тысячи поклонов в качестве епитимьи, наложенной отцом Евлампием за греховный умысел. Безразумный любитель напитка «Дюшес» следил, чтобы наказанный при каждом поклоне шарахался лбом о каменный пол. А мой сын сидел рядом и жалел. Когда лоб слегка закровянился, его (сына, а не лоб) осенило. Он ворвался к отцу Евлампию с воплем: «Китайца оставляем зрячим!», схватил изрезанные тем камни, приволок их в храм и стал подкладывать их под поклоны послушника Алексея. И на каждом и без того эксклюзивном камне появлялось эксклюзивное кровяное пятно.
Взошедший в храм отец Евлампий с опаской смотрел на колотящегося грешника, на хлебающего стратегический «Дюшес» надсмотрщика и на сверкающего однокурсника в абсолютно мирском размышлении – что ему делать в монастыре с тремя е...анутыми. Поймав себя на сквернословии, отец Евлампий наложил сам на себя епитимью – семь дней на хлебе и воде.
Когда все было закончено, разумная часть присутствующих обратилась к Липскерову Дмитрию с молчаливым вопросом:
«Какого х...я?» (Еще тысяча поклонов и еще семь дней на хлебе и воде.)
– Так вот, – поведал urbi et orbi Липскеров, – как вам известно, в России со страшной силой происходит первоначальное накопление капитала. Многие его уже первоначально накопили, и у них появилась тяга к прекрасному по части манекенщиц и малиновых пиджаков. А некоторые из них накопили капитала больше чем начального. И они потянулись к вечным ценностям: к Богу и высокому искусству. Когда ты мне сообщил о чрезвычайном китайце, я понял, что эту великую тягу к Богу и высокому искусству можно совместить. За большие бабки забодать им камни, вырезанные неизвестным иноком в XVI веке, заточенным в монастырь за непотребство, а именно за написание иконы «Благовещение Пресвятой Богородицы» в воспаленном состоянии. Скажем, что, по неподтвержденным сведениям, эта икона послужила толчком к написанию А.С. Пушкиным поэмы «Гаврилиада». Там в монастыре инок подвергся некоему воздействию, лишившему его состояния какой бы то ни было воспаленнности. Результатом чего стали эти геммы (камеи, хрен их разберет). А чтобы цена была поболее, камней должно быть немного и они должны быть не похожи один на другой. И вот китаец эту задачу выполнил. Он нарезал двадцать шесть непохожих друг на друга камней. Я договорился с жаждущими, что они получат эксклюзивные камни XVI века. Заодно помогут Богу и реализуют свой бюджет на благотворительность. Бабок должно хватить Но при этом на рынок не должно попасть ни одного нового камня. Чтобы не допустить демпинга. Поэтому и возникла проблема китайца. Сейчас ее нет!
– Как так?! – заинтересовались заинтересованные лица. Кроме малого с «Дюшесом».
– А так! – азартно воскликнул мой сын. – Теперь на камнях появилась подпись художника. Кровью! Мой пиар-агент придумает историю. И цена возрастет вдвое. (Ну, сука, писатель! Ну, сука, бизнесмен!)
– А ты что, сам не можешь придумать? – осведомился отец Евлампий.
– Конечно, могу. Но пиар-агент стоит дешевле.
– Как так? – ошарашено спросил отец Евлампий. – Ты что, себе платишь?
– Конечно. Любая работа должна быть оплачена. За этот креатив с камнями я заплачу себе двести пятьдесят франклинов.
– Это что такое? – не понял отец Евлампий.
– Двадцать пять тысяч долларей, – проснулся бизнесмен в окровавленном послушнике Алексее.
– Правильно считаешь, парень! И все пятьдесят пущу на благотворительность!
– Какие пятьдесят, когда двадцать пять? – дуэтом спросили отец Евлампий и послушник-эконом. А малый с ограниченными возможностями перестал хлебать «Дюшес».
– Двадцать пять тысяч – это мои агентские за продажу камней (ну, сука, бизнесмен, ну, сука, писатель!). А китаец пусть себе режет. Будем продавать как высококачественный фальшак. На повседневные нужды монастыря и братии.
– Так любой же может камень окровянить, – усомнился в сохранении китайца Алексей, – и выдать свою кровь за подпись художника...
– Нет, мой милый, – успокаивающе проговорил мой сын, – ДНК у той кровищи будет другая. Не как у тебя... – Мой сын осекся и посмотрел Алексею в окровавленный лоб.
Через три года монастырь преобразился. А отец Евлампий на острове затосковал от благополучия и указом Святейшего был переведен в Москву, где получил приход в храме Великомученика Димитрия Солунского на Благуше. Для отдохновения. И для помощи своей болеющей маменьке, что проживала в Москве, по улице Кирпичной, в доме 18, строении 3, в квартире 26.
А бывший бизнесмен послушник Алексей кудато исчез.
Глава девятнадцатая
Отец Евлампий, увидев меня, кивнул, и мы вошли в маленький домик, где помещались крестильня и комната для переодевания. А также имели место обеденный стол, старинный комод, спасенный от сожжения при замещении старого быта в окрестных жилищах на новый в лице рижских гарнитуров (плюс двести сверху) и такой же замшелый диван для послеобеденных размышлений. Ночью на нем обитала тетя Паша, существовавшая при храме с незапамятных времен. Это с моей точки зрения незапамятных. А с точки зрения тети Паши, московское наводнение 1924 года было вчерась, а усекновение головы Емельяна Ивановича с предыдущим отсеканием конечностей – намедни. А Буонапарту она собственноручно готовила декокт от кашля и соплей. Потому что когда граф Растопчин Москву сжег, то топить в городе стало нечем и инператор сильно простудился. И по возвращении в Париж мог Жозефинку заразить и не тем что ты думаешь охальник потому что промеж нами ничего быть не могло с оккупантом Лев Николаич это другое дело а рассопливившаяся француженка задохнуться могла при срамном контакте с любимым мужем вот такие дела Михаил Федорович. Эх, сопли русские, любовь французская...
Тетя Паша поставила на стол глиняный горшок со щами, вынутый ухватом из русской печи, находящейся в каком-то другом измерении. Спустилась в пол и вылезла с мочеными яблоками и балыком сома, который привез из города Саратова бродяжествующий монах дьякон отец Богдан. Этот дьякон когда-то ставил с отцом Евлампием монастырь Обрезания Господня, куда был выдворен с Валаама. За буйство страстей, проявившееся в членовредительстве отца Варсонофия. Пытавшегося обвинить отца Богдана в язычестве и ведьмовстве. Выразившихся в предсказании судьбы главе ООО «Ромашка» из города Кимры Хворостенко Роману Васильевичу. Прибывшему на Валаам для совершения Таинства Крещения «very important persоn». Дело в том, что вышеупомянутый глава ООО «Ромашка» Хворостенко Роман Васильевич получил при крещении имя Лазарь, так как дело происходило в субботу перед Вербным воскресеньем, когда весь христианский люд отмечает день святого Лазаря, воскрешенного в эту самую субботу некоторое время назад Господом нашим Иисусом Христом. Когда Хворостенко узнал, что отныне он не Роман, а Лазарь, то страшно возмутился, так как числился по обществу «Память», где имя Лазарь не поощрялось. И потребовал, чтобы его перекрестили. Что у нас, православных, не принято. Совсем не принято.
Но отец Варсонофий, польстившийся на щедрую мзду, перекрестил его в чисто русское имя Михаил. Присутствовавший при крещении отец Богдан кротко заметил, что вообще-то Михаил – это Моше. Но эти суки греки букву «ш» не произносили. И с их кривым языком получается Моисей, для русских – типично еврейское имя, парадоксальным образом у евреев не существующее. И, стало быть, дети Хворостенко Михаила Васильевича могут носить отчество Моисеевич. Хворостенко совсем обиделся осквернением потомства и совершенно непоследовательно дал в морду отцу Богдану. Отец Богдан спрятал в карман рясы выбитый зуб, за который в свое время заплатил семендяевскому стоматологу Якову Семеновичу сто рублей советских, и успокоил МОИСЕЯ Васильевича Хворостенко, что его потомкам это не грозит. Так как самого МОИСЕЯ Васильевича пристрелят во время стрелки с главой ООО «Лютик» и гореть ему в аду. Потому что перед смертью он не успеет раскаяться. Тут-то отец Варсонофий и обвинил дьякона отца Богдана в язычестве и ведьмовстве. За что и был отп...зжен отцом Богданом. И совершенно справедливо, потому что вскорости Хворостенко МОИСЕЙ Васильевич был застрелен на стрелке с главой ООО «Лютик» Пастуховым Владимиром Игоревичем, по странному совпадению оказавшимся братом отца Богдана. И отца Богдана для исправления выдворили с Валаама в монастырь Обрезания Господня.
Кстати, насчет ада отец Богдан тоже оказался прав. Об этом ему поведал во сне отец Варсонофий, который делил с Хворостенко МОИСЕЕМ Васильевичем один котел.
Отец Евлампий отца Богдана принял, как и подобает христианину. Назначил ему в послушание литье свечей, в котором отец Богдан оказался виртуозом, о чем и не подозревал, потому что никогда этим не занимался и узнал об этом, только когда приступил к этому самому литью. (Надо бы мне, когда я вернусь домой на Лечебную, пианино прикупить. А вдруг?.. Да где ж мне на моих хилых квадратных метрах пианино содержать! Вот так вот из-за вечной российской жилищной проблемы страна лишилась великого пианиста.) А когда он наготовил свечей на двенадцать лет или сорок три года, его потянуло странствовать. Отец Евлампий дал ему благословение, и отец Богдан пошел по России. В городе Саратове на крытом рынке закупил балык сома, который и послал отцу Евлампию в монастырь. Но к тому времени отец Евлампий уже служил в Москве, и сомовий балык из монастыря привез ему бизнесменствующий писатель, или писательствующий бизнесмен, Липскеров Дмитрий Михайлович, навещавший в монастыре Обрезания Господня камнережущего китайца.
Не торопясь, мы с отцом Евлампием приступили к трапезе. Предварительно обратав по сотке вискаря и помолившись. Вот тут вот за хронологию я не ручаюсь. Может быть... может быть! Сначала мы помолились, а потом по сотке?.. Или наоборот? Логика подсказывает, что после службы можно сразу по сотке, без молитвы. Ибо сколько ж можно молиться?.. Да, конечно же, сразу. А то молись, молись, а Господь тебя слушай. Можно подумать, у Него других дел нету. Траур за трауром по всему отечеству. То тут рванет, то там рухнет. То дети утопнут, то старики сгорят. И за всех их кто-то же молится. И от молитв этих звенит в ушах у Господа, и тоска в Нем великая настает, и наша невынужденная привычная молитва будет для Него двадцать два. Чистый воды перебор. И Он каким-то Ему одному ведомым образом молитву нашу может признать идущей не от сердца, а от вязкой привычности, при которой через секунду молящиеся синхронно спрашивают друг друга: «Ты что-то сказал?»
Поэтому, полагаю я, мы не молились, а попросту чокнулись, дернули под моченое яблоко из несуществующего подвала и сомовий балык– путешественник, купленный отцом Богданом на крытом рынке города Саратова, доставленный почтой на северный остров в храм Обрезания Господня и привезенный оттуда в Москву Липскеровым Дмитрием Михайловичем.
А потом приступили к щам. Под кою пищу питье виски суть потрясение основ. За которое по головке не погладят. Кому это положено. А кому это положено, найдется всенепременно. Что-что, а не погладить по головке в России охотников до... и выше. Больше, чем неглаженых голов. Оттого-то, полагаю я, в каждом русском человеке странным образом совмещается глаженый и гладящий. В каждом русском человеке жертва и палач взаимозаменяемы. Пока не вымрет под напором либерально-атлантической бездуховности, общечеловеческих ценностей и толерантности последний истинный русский. А этого произойти не может. Потому что не может же мир лишиться последнего богоносца. Так что мы вечно будем нацией зэков и вертухаев. И вечно из зоны в зону будет кандехать Иван Денисович с автоматом в скованных наручниками руках.
Вот мы под щи и приняли в себя по лафитничку водки. (Лафитничек – это такая древняя емкость для питья водки. Она в виде рюмки, расширяющейся кверху, но граненая. Граненость – родное для русского человека качество емкости для питья водки. Граненость как-то очень ловко приспособлена к русской губе, ложится на нее мягко и неназойливо и затрудняет непроизвольное по ней скольжение с неконтролируемым проливанием части водки. А за это я, бл...дь, убью на х...й! Есть в лафитниках очень важная мистическая составляющая. Какой бы емкости они ни были, в них всегда вмещается ровно один глоток. Под любой размер рта пьющего. Будь то губки, роднящие владельца с куриной задницей, или хлебало бурлака на Волге. В других странах лафитники как-то не распространены. Люди там, как я уже говорил, настолько бездуховны, что не могут пить залпом. В один глоток. Вот почему лафитник придумали мы. Так что Россия – родина слонов и лафитников. И графинчиков под лафитнички.)
А щи были!.. Это я вам скажу!.. А впрочем, ничего говорить о них я не буду. А то, прочитав их описание, описанное со свойственным мне талантом, вы уже никогда не сможете есть другие щи. Скажу только об одной их особенности – щи были с мозговой костью (а русские щи не могут быть без мозговой кости, особенно кислые, это вам не борщ какой с салом). При поедании таких щей волосатые люди испытывают некоторое затруднение. Потому что костный мозг очень легко разлетается при колочении кости о стол и застревает в волосах. Что может омрачить последующий возможный поход в музей имени Александра Сергеевича Пушкина.
Когда мы опростали графинчик, оприходовали кастрюлю со щами и приготовились ко вкушанию гусенка, невесть откуда появившегося на столе, в дверь раздался стук. Тетя Паша вздрогнула и отложила гусиный резак. Потом на секунду исчезла и возвернулась в бархатном салопе, кокошнике и румянце живописца Кустодиева. Больше восьмидесяти лет я бы ей не дал. Да она и не просила. А отец Евлампий, приняв бразды резания гусенка, бросил:
– Ухажер Прасковьи Филипповны. Фельдфебель Третьего драгунского полка Его Императорского Величества в отставке. Степан Ерофеич Стукалов.
Стук повторился. Отец Евлампий продолжал резать гусенка.
– Служил службу ратную, службу трудную. Двадцать лет служил и еще пять лет. Генерал-аншеф ему дембель дал. Возвернулся домой, а жена его пятый год лежит во сырой земле, под березонькой. Ну, он в город и подался...
– И когда это было? – неизвестно зачем уточнил я.
– В одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году, – припомнил отец Евлампий, протягивая мне на тарелке гусенковскую грудку, – и на базаре около Преображенского кладбища повстречал вот ее. Прасковью Филипповну.
– Я, батюшка, – доверительно наклонилась ко мне Прасковья Филипповна, – у Льва Николаича в кухарках служила. Ну, и по другой надобности.
– И на этом рынке повстречала Степана Ерофеича. Она на базар за квашеной капустой наведалась. Там, по словам очевидцев, была самая лучшая на Руси квашеная капуста, – обгладывая гусиную ножку, продолжил отец Евлампий, – а зеркало русской революции без квашеной капусты себя не ощущало. Как глянет в себя и увидит Ленина, Троцкого и матроса в Зимнем, подтирающего жопу фламандским гобеленом шестнадцатого века, так его на квашеную капусту и тянет. Потому что сивуху только квашеной капустой заесть можно. Вот он Прасковью Филипповну за капустой и гонял. С самых Хамовников. Такая уж на Преображенском капуста была. Гений, одним словом.
– Бывалоча, съест миску с подсолнечным маслом, – сладко продолжила Прасковья Филипповна, – анисовой запьет, посмотрит в себя – а там никакой революции. Токо я. Уже раздемшись... Но в тот раз я уже к нему не возвернулась. Дролю моего повстречала. Бойфренда моего коханого. Усладу лона моего.
– Степан Ерофеич после дембеля на рынке торговлю охлажденной норвежской семгой крышевал, – сказал, вытирая рот, отец Евлампий.
На этих словах дверь слетела с петель.
Глава двадцатая
Дверь грохнулась на пол, пришибив полосатую кошку, которой до пришибления в комнате не существовало. Что странно. Как ее могло пришибить, если ее не было? Может быть, она каким-то образом успела влететь в комнату, чтобы успеть попасть под падающую дверь?.. Очень может быть. Сущность кошек такова, что вы можете на нее (кошку) наступить в темной комнате, даже если ее там не было. Неизведанный зверь. Загадочный, как шаровая молния.
О пришибленную кошку споткнулся человек, который и снес дверь, которой пришибло кошку. Вопреки ожиданиям, это оказался не дембель стапятидесятилетней давности Степан Ерофеич Стукалов, а тот надтреснутый интеллигент, который во время службы бесполезно топтался в храме и чтото хотел знать, но стеснялся об этом спросить. И вот он, собравшись с силой духа (физической в нем визуально не наблюдалось), снес дверь, чтобы выплеснуть наболевшее и плескануть выстраданным. Человек лежал на полу, а мы – отец Евлампий, напрасно напидарастившаяся Прасковья Филипповна и я – наблюдали, как он выбирается из-под незваной кошки. Странное дело, кошка была невелика в размерах, а выбирался надтреснутый интеллигент из-под нее, как из-под похотливого слона, отсидевшего пятерик в одиночке. А вы говорите – кошка. Я думаю, что он бы до сих пор под ней лежал, если бы кошка не исчезла так же внезапно, как и появилась. Такая уж у кошек сущность. А может, кошки и вовсе не было. Может, это щи мне в голову ударили. Может, это не у кошки, а у щей такая странная сущность... Скорее всего, так. Только почему у надтреснутого интеллигента поцарапано лицо?.. Дверь так поцарапать не может. Ладно, подумаем как-нибудь об этом на досуге. Или не подумаем. Затрахаешься думать над более насущными странностями бытия. Откуда дети берут аистов, где находится пятый угол, как из него выбираться и не слишком ли дорого платить жизнью за несколько пистонов такой бл...ди, как Клеопатра? На данный момент мы имеем пропавшую кошку, кем-то поцарапанное лицо интеллигента и самого интеллигента при кем-то поцарапанном лице.
Отец Евлампий поднял его, а я поднес ему лафитник водки, который оказался налитым неустановленным лицом неустановленным способом. Интеллигент выпил залпом (как и положено поступать с лафитниками) и не поперхнулся. А чего поперхиваться, когда в лафитнике всего сорок граммов. Так что странно не то, что он не поперхнулся, а то, что в лафитнике было всего сорок граммов. В наших-то с Евлампием и Прасковьей Филипповной лафитниках было по сотке. А может, и не странно. Может, сущность лафитников и заключается в том, чтобы принимать объем под индивидуальную глотку? Надо будет подумать об этом на досуге. А может, и не надо. Я вот уже сколько времени ломаю голову, почему при заявленном повышении пенсий на сорок шесть процентов пенсия в восемь тысяч двести сорок три рубля повышается на пятьдесят рублей, а мясо при инфляции в восемь с половиной процентов при цене двести двадцать рублей за кило дорожает на тот же полтинник? И ни хера понять не могу. Так что не будем заморачиваться по поводу физической сущности трансформации объема лафитника. Остановимся на мысли, что каждому воздастся по лафитнику его, и каким лафитником вы судите, таким и вас судить будут.
Прасковья Филипповна дала интеллигенту кусок сомовьего балыка, присланного отцу Евлампию в монастырь дьяконом Богданом из Саратова и пересланного из монастыря в Москву Дмитрием Липскеровым, имеющим в монастыре свой фартовый интерес. Интеллигент сглотнул балык, и надтреснутость его под влиянием лафитника и балыка куда-то испарилась. Был надтреснутый интеллигент, а стал просто ненадтреснутый. Что уже и не совсем интеллигент. Вот непонятное воздействие лафитника и балыка на надтреснутость... Куда уходит надтреснутость? В какие города?... Надо будет подумать об этом на досуге. Нет, не надо. Потому что если над всем на досуге думать, то и досуга как такового не будет, а будет сплошное смятение духа. Которое и ведет к надтреснутости души. Которой мне и так достаточно, как и всякому русскому интеллигенту. Это, можно сказать, сущность русского интеллигента. Так что мне своей надтреснутости хватает. И не фига, как сказал один монашествующий английский чувак, множить сущности сверх необходимого.
– С чем пожаловал, сын мой? – участливо спросил бывшего интеллигента отец Евлампий.
– Еще выпить можно? – спросил бывший интеллигент.
– Отчего ж не выпить, – согласился отец Евлампий, а Прасковья Филипповна расплескала гармонь по лафитникам. И странным образом лафитник бывшего интеллигента вырос в объеме. А у меня остался прежним. Хотя я и интеллигент настоящий. А может?.. Все!!! Хватит!!! Пошел бы я на хер! К делу.
Все выпили, и Семен (так себя обозначил во времени и пространстве гость) обратился к отцу Евлампию:
– Гражданин батюшка...
– Лучше просто «батюшка», – кротко поправил его отец Евлампий.
– Well, – согласился Семен. – Значит, батюшка, такое у меня к вам дело...
– Если исповедаться, то пойдемте в храм, – предложил отец Евлампий.
– Нет, в храме я уже был. Христа Спасителя. На экскурсии. Хороший храм. Да и исповедоваться мне не в чем.
– Что, – участливо спросил отец Евлампий, – совсем грехов в себе не ощущаете?
– Нет, не ощущаю, и никогда не ощущал. Разве что в детстве онанизмом баловался. Ну дак это... – и интеллигент Семен развел руками.
Он замолчал, пребывая в не слишком твердой уверенности, является ли детский онанизм грехом.
Мы с отцом Евлампием переглянулись, одновременно улыбнулись и понимающе посмотрели на интеллигента Семена. Так что он понял, что если детский онанизм и является грехом, то не сильно грешным. Чтобы каяться в нем через десятилетия. И тут вмешалась Прасковья Филипповна, которая была несколько недовольна пришествием интеллигента Семена. Вместо дроли ее, бойфренда ее, услады лона ее. И выходит, что она понапрасну нацепила себе на жопу турнюр, доставшийся ей от Софьи Андреевны. Тетя Паша по-наглому поперла против нашего с отцом Евлампием взгляда на проблемы детского онанизма.
– Это как же не грех?! Семя свое без пользы на землю изливать! Вместо живого человека! Так ведь и привыкнуть можно. И ежели бы все мужчины беспробудно дрочили, то все бабы бесплодными бы остались! И род человеческий прервался бы до срока.
– Это вы, Прасковья Филипповна хватили через край. Детский онанизм – это, конечно не... а с другой стороны, куда ж... вот и Михаил Федорович подтвердит...
Михаил Федорович в моем лице подтвердил, на мгновение погрузившись в сладкие воспоминания о эякуляции на репродукцию «Девочки с персиками».
Прасковья Филипповна призадумалась. Возможно, она вспомнила лубок о Бове Королевиче... Но нет... Она встряхнула кокошником и спросила:
– Ты из какой семьи будешь, Семен?
– С семьей у меня сложно. До недавнего времени у меня была только мама. Инженер.
– О! Инженер! – и она победно обвела нас всех победоносным взглядом. – И что ж, Семен, твоя инженер не наняла тебе к твоему мужеску сроку гувернантку? Али в доме кухарки не было? Для стряпни и для барчука? На полставки?
Семен смотрел на возбудившуюся Прасковью Филипповну, плохо представляя себе, чего она от него хочет.
– Это... что ж... вы хотите сказать... чтобы моя мама наняла мне гувернантку? Или кухарку? Чтобы я на них дрочил, что ли?
– Больной! – заорала Прасковья Филипповная. – Что бы ты их...
– Прасковья Филипповна! – вскричали мы с отцом Евлампием.
Интеллигент Семен, покрутил головой в тупой задумчивости, а потом, что-то просчитав в своей интеллигентной голове, мягко улыбнулся Прасковье Филипповне и сказал:
– Понимаете, если бы моя мама наняла кухарку для ЭТОГО, то на стряпню ее зарплаты уже бы не осталось.
– Это что за инженер у тебя мамаша?! – изумилась Прасковья Филипповна.
– Советский! – уже втроем ответили мы ей.
Прасковья Филипповна, что-то прокрутив в своей потрескавшейся от времени памяти, по-доброму улыбнулась Семену:
– Тогда не грех.
И мы втроем облегченно вздохнули. И выпили под гусенка.
– Так с чем пожаловали ко мне, Семен... – Жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик – на жандарма. (Это метафора слов: «Отец Евлампий вопросительно глянул на Семена».)
– Сергеевич, – ответили жандарм и сыщик друг другу. (Обратно метафора.)
– Так чем, Семен Сергеевич, я могу вам помочь? И почему вы ко мне прийти пожаловали?
– Потому что в других инстанциях я уже побывал, и все без толку. Вы моя последняя надежда.
– Чем могу, помогу, – искренне ответил отец Евлампий.
– Присоединяюсь, – сказал я.
– Да и я тож не откажусь, – внесла свою словесную лепту Прасковья Филипповна и добавила, потупив взор: – По женской части.
– Тьфу на вас, матушка! – возмутился отец Евлампий. – Вы уж лучше по кухарской части распорядитесь.
Прасковья Филипповна посмотрела на стол, и с него мигом исчезли тарелки, рюмки, щи и прочие пищи. Остались лишь флакон wisky (виски), лафитники, загримировавшиеся под стаканья для wisky (виски), и сомовий бок, по вкусу ничем не отличающийся от свежевыпеченного пая с корицей. А так, на вид, сомовий бок, он сомовий бок и есть. Вот все, что осталось. Но все равно красиво. Кто-то красиво уходит, а кто-то красиво остается. Я имею в виду Прасковью Филипповну, которая прихлебывала wisky (виски) и густо затягивалась коричневой пахитоской. Что такое «пахитоска», я не знаю, но звучит красиво. А раз все остальное красиво, то без пахитоски никуда. И без граммофона. «Перебиты, поломаны крылья. Дикой болью всю душу свело. Кокаина серебряной пылью все дорожки мои замело». А потому что какая, на фиг, пахитоска, если без кокаина! Лично в меня пахитоска без кокаина не лезет. Тонкость организма. Вот кокаин и образовался. Перед каждым застольщиком по две дорожки. Чтобы ни одну ноздрю не обделить. И по доллару, скрученному в трубочку. Если уж wisky (виски), то кокаин через доллар. Иначе западло. Однако отец Евлампий от своих дорожек отказался по неизвестной мне причине. Не помню я, чтобы в священных писаниях и преданиях был прямой запрет на кокаин.
– Не люблю я кокаин, Михаил Федорович, – смущенно мотивировал отец Евлампий свой немотивированный отказ.
– Ну и чё, батюшка, – проговорила между двумя вдыханиями Прасковья Филипповна, – что не любишь. Кокаин не родина, чтобы его любить. Давай, батюшка, вдохни. А то все как все, а ты не как все... Нехорошо получается...
Я молчал, следуя за движением кокаина по моему организму, а интеллигент Семен Сергеевич свистнул носом, сладко кашлянул и неожиданно грозно произнес:
– Да, батюшка, отец Евлампий, нехорошо. Я бы даже сказал – НЕ СО-БОР-НО...
Е...аться – не работать! – обалдели мы все, а Семен Сергеевич грозно посмотрел на отца Евлампия, и отец Евлампий вдруг увидел рассвет, медленно встающий над заснеженными Соловками. И вытравить этот вид можно было только восстановлением соборности. Потому что русскому народу без соборности одна дорога – на Соловки. А отец Евлампий на северные острова соглашался только по доброй воле.
– Ну вот и славно, батюшка, – сказала Прасковья Филипповна, глянула в зеркало (не русской революции, а обычное), увидела себя в бархатном салопе с турнюром и в кокошнике в стеклярусе (неликвид, оставшийся от путешествий МиклухоМаклая) – и ахнула. После аханья она перевернула зеркало, с обратной стороны которого тоже было зеркало. В нем тоже отражалась Прасковья Филипповна, но в короткой кожаной юбке и малиновом топе, из которого вопили о воле две здоровенные натуральные груди. Взгляд у нее был томный, с поволокой, заволокой и подволокой. Она внимательно осмотрела себя, улыбнулась, как Мария Магдалина до известной встречи, и шагнула в зеркало.
– Куда это она? – спросил я из чистой любознательности.
– На рынок. Преображенский. В рыбные ряды. С норвежской семгой, – ответствовал отец Евлампий. В перерывах кашля, возникшего от случайной затяжки Прасковьиной пахитоской.
– Так, – как ни в чем ни бывало встрепенулся Семен Сергеевич, – о чем я говорил?
– Ни о чем, – ответил я, – не считая какой-то херни о связи нюхания кокаина с соборностью. Поэтому можете начинать сначала. По какой такой причине ты, безверный интеллигент, приперся в Божий Храм, протолкался в нем без пользы смысла всю службу, потом вторгся в частное церковное владение, неизвестно зачем вверг нас в бессмысленный диспут о греховности детского онанизма, был накормлен, напоен, намарафечен и в благодарность за это обвинил нас в отсутствии соборности. Ну не е... твою мать!..
Сергеич хотел что-то вякнуть, но я опустил ему на плечо свою тяжелую десницу в кольчужной рукавице и пригнул его к столу:
– Да знаешь ли ты, смерд, что я за это могу с тобой сделать?!
– Не знаю, – все-таки ухитрился вякнуть безверный интеллигент, задыхаясь от запаха пая с корицей, исходящего от бывшего сомовьего бока.
– Он не знает, Михаил Федорович, – довольно-таки безосновательно подтвердил отец Евлампий. Откуда он мог знать, что Семен Сергеевич не знает, что я могу с ним сделать за ложное обвинение в отсутствии соборности?
И я отпустил его. Откуда Семен Сергеевич мог знать, что я ним сделаю, если я сам об этом ничего не знаю? Просто наш человек, приступив к какой-либо деятельности, не всегда точно знает, с какой целью он к ней приступил, и жутко мучается во всех смыслах этого слова. Осенью сорок пятого года выкинули японцев с Южных Курил, а что с островами потом делать, не знали. И вот уже третье поколение русских людей мыкается там, и многие даже ни разу в жизни не видели трамвая. А отдать жалко. У меня был знакомый удав, который, будучи сытым, по непонятным соображениям заглотнул двухголового теленка. Когда я его спрашивал, на хера ты заглотнул двухголового теленка, он ничего ответить не мог. Только мычал на два голоса. Теленок застрял в районе головы, так как остальная часть удава была уже заполнена предыдущей пищей. Какой – не знаю. Он ее сожрал без меня. А выплюнуть теленка жалко. И в конце концов мир лишился и удава, и двухголового теленка. Еще один пример – этот последний абзац. С какой целью я его написал, не знаю. Потому что к концу творчества забыл, для чего его начинал. А вычеркнуть жалко. Вот же ж...
Так что я вытащил морду лица Семена Сергеевича из сомовьего пая с корицей, и он начал рассказ.
Глава двадцать первая
– Я московский интеллигент в пятом поколении. По слухам, мой прапрадед подрабатывал спичрайтером у Федора Михайловича. Расставлял знаки препинания в знаменитой пушкинской речи. А так служил у Каткова в должности больной совести. Когда хозяин чересчур забалтывался в своих охранительных тенденциях, прапрадед за рюмкой водки пенял ему за это. Чем приводил в страшное смущение. В этом страшном смущении тот начинал проявлять либерально-консервативные замашки в арендованной им газете «Московские ведомости», в результате чего его периодически клеймили позором то либеральные, то консервативные круги. В зависимости от направленности замашек. А между тем это было явным проявлением нарождающегося плюрализма, давшего в России мощные всходы....
Семен Сергеевич сделал паузу, во время которой мы освежили беседу глотком-другим виски. После третьего Семен Сергеевич осведомился у нас, о чем он говорил и где находится.
– Вы, Семен Сергеевич, – благостно отвечал отец Евлампий, – сидите за столом в доме...
– Понял где, – прервал его Семен Сергеевич, коего вполне удовлетворило местонахождение за столом. Где находился сам стол, его, по всей видимости, не интересовало. – А говорили о чем?
– О плюрализме.
– О! – воскликнул Семен Сергеевич. – Это когда вверху газетной полосы печатается прослушка из VIP-сауны, а внизу – реклама досуга с девчонками без комплексов. Это когда девчонки, – глаз у интеллигента в пятом поколении загорелся, – дела...
– Не надо! – сказали мы с отцом Евлампием.
– Прадед был помощником присяжного поверенного, ходатаем по гражданским делам.
– Адвокатом то есть, – пояснил я отцу Евлампию.
– А при советской власти не чурался и уголовщины. Дед – прокурором.
– Ни фига себе семейка! – воскликнул я.
Отцу Евлампию эта контрпреемственность тоже показалась забавной. Он даже собрался предположить, что произошло бы, если бы прадедушка с дедушкой встретились в одном процессе, но Сергей Семенович его опередил:
– Это произошло в 1962 году. На камвольном комбинате вскрыли хищение миткаля.
– Что такое «камвольный комбинат» и что такое «миткаль»? – спросили мы с отцом Евлампием.
– Камвольный комбинат – это комбинат, на котором производят миткаль. А миткаль – продукция, которую производят на камвольном комбинате. И судили главбуха комбината. Которым являлся мой отец, внук адвоката и сын прокурора.
– Ни фига себе! – воскликнули мы с отцом Евлампием. – Такого не может быть!
– Конечно, не может быть, – согласился Семен Сергеевич, – но есть. Точнее, было. Дело в том, что прокурор не знал, что он является сыном адвоката.
– Ни фига себе! – опять воскликнули мы с отцом Евлампием. (Не удивляйтесь, что мы все время с отцом Евлампийом восклицаем вдвоем. Просто, кроме нас, за столом, больше никого не было. Только Семен Сергеевич. А ему чего восклицать? Вот мы и восклицаем вдвоем.)
– Мало того, – продолжил Семен Сергеевич, – прокурор не знал, что, помимо сына адвоката, он еще и отец обвиняемого, и, конечно же, мой дед. Так как ко времени процесса я уже успел народиться. Но поскольку я в процессе не участвовал, то в хищениях миткаля с камвольного комбината участия не принимал по причине малолетства...
– Позвольте, Семен Сергеевич, вас прервать, – по возможности вежливо сказал отец Евлампий. – Каким образом ваш прадедушка-адвокат не знал, что является отцом вашего дедушки-прокурора, а ваш дедушка-прокурор не знал, что он отец обвиняемого, вашего отца – расхитителя миткаля главбуха камвольного комбината по производству миткаля.
– Да! – горячо поддержал я отца Евлампия в его исканиях.
Семен Сергеевич обхватил голову руками, так что губы непроизвольно оказались на уровне бокала с виски. И тут уж, никто не виноват, волейневолей пришлось ему виски выпить. Эта акция придала ему дополнительных сил, и он, отпустив голову, оглядел нас и в интонациях прибывшего жандарма в последней сцене комедии «Ревизор» произнес:
– Более того. Обвиняемый, мой отец, главбух, расхититель миткаля с камвольного комбината по производству миткаля, не знал, что он мой отец.
– Е... – не выдержал отец Евлампий и тут же наложил на себя епитимью в сумме двухсот молитв: «Господи Ииусе Христе, Отце небесный, помилуй мя».
Я оказался потверже. Все-таки я старый волк. Меня этим не сильно прошибешь. Но прошибешь. Поэтому я закусил губу, сглотнул кровь, взял Семена Сергеевича за глотку и очень спокойно попросил:
– С этого момента подробнее. Сука.
– Конечно, – выдрался из моей руки Семен Сергеевич. – Мама моя работала на камвольном комбинате по производству миткаля камвольщицей миткаля. И была стахановкой. То есть камволила миткаль на шестнадцати камвольных станках. Под «Песню о встречном» Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. И между восьмым и девятым станками встретила моего папу. То есть тогда еще не папу, а простого главбуха камвольного комбината по производству миткаля. А чего он делал между восьмым и девятым станками, доподлинно не известно. Может быть, уже готовился к хищению миткаля. А может, готовился к вредительству станков в рамках обострения классовой борьбы в стране победившего социализма. (СССР – страна победившего социализма, а Израиль – страна победившего иудаизма. Ну и кому лучше?) Никто не знает. Но маму он употребил в рамках внезапно вспыхнувшей страсти. У мамы страсти не было, но отсутствие последней заглушалось музыкой со словами «не спи, вставай, кудрявая». После употребления мамы страсть у папы внезапно стихла, и он пошел себе дальше расхищать миткаль. А я родился себе и родился. В те года операции по прерыванию беременности не были предусмотрены УК РСФСР для женщин стахановской направленности. Подозревалось, что у них тоже родится стахановец – по теории Трофима Денисовича Лысенко. При условии, что роды будут происходить между ткацких станков, способствующих воспроизводству производителей миткаля. И невозможно для державы лишиться стахановца.
Семен Сергеевич подкрепил себя глотком виски, призвав и нас с отцом Евлампием к такому же действию. Мы не могли отказать в этом человеку со столь сложной и необычной судьбой. Все-таки на Руси как-то больше принято рожать под копной свежесжатой ржи, в хлеву (нет, это в Иудее), в канаве, по пьяному делу и по Достоевскому. Но вот между восьмым и девятым станками... Это несомненное завоевание социализма и торжество советской научной мысли.
– И вот начинается процесс. В зал вводят моего отца под руководством адвоката, деда моего отца, а моего прадеда, который (дед-прадед) об этом ни сном ни духом. Как, впрочем, он ни сном ни духом не подозревает об отцовстве над прокурором, которого зачал неизвестно где и неизвестно от кого в ночь с Татьянина дня на следующий в царствование его величества императора Николая Александровича. Прокурор же не подозревает, что является единокровным сыном адвоката и единоутробным отцом обвиняемого, которого он зачал тоже в ночь с Татьянина дня на следующий в рамках адюльтера с неизвестной ему дамой в номерах г-жи Самсоновой, что на Каланчовке. В шестидесятых—семидесятых годах прошлого столетия там размещался Москонцерт.
– Мать твою, – встрепенулся я, – об эти года я там работал. Играл в артиста разговорного жанра. Бывают же такие совпадения.
– Бывают и не такие, – полусогласился со мной Семен Сергеевич. – Мой отец тоже употребил мою маму в ночь с Татьянина дня на следующий во время ночной смены. Очевидно, в нашей семье это фамильное. Заниматься ненормативным сексом в ночь с Татьянина дня на следующий. И тут получается страшная ситуация. В какое-то время непроизвольно прокурор, адвокат и обвиняемый оказываются на одной линии огня. Прямо перед глазами народного судьи. И у него возникает смутное подозрение, а о чем, он и не подозревает. В это время в зале суда появляется секретарь суда Ниночка Осмоловская, которая выходила тошнить через неделю после ночи с Татьянина дня на следующий с судьей. И она тут же падает в обморок. Потому что адвокат, прокурор и обвиняемый абсолютно на одно лицо. На лицо судьи. То есть меня. Тут-то и раскрывается в подробностях вся непростая история моей семьи. И страшная роль в ней Татьянина дня. Особенно следующей за ним ночи. То есть все мужчины в моем роду зачинаются в ночь с Татьянина дня на следующий, являются незаконнорожденными и ступают на стезю юриспруденции. Уже имеются в наличии судья, прокурор, адвокат и подсудимый. И ребенку, который родится у Ниночки Осмоловской, места в системе не остается. И чего делать, не знаю. Налейте, налейте скорее вина, рассказывать больше нет мочи...
Налили ему, конечно. Чать, не звери. И себе, ясное дело. И у меня что-то забрезжило...
– А о палаче вы не подумали?
Семен Сергеевич было возбудился, но потом опять сник:
– А мораторий на смертную казнь?..
– Ну, сегодня он есть, а завтра отменили... Как выборы губернатора...
Чувак опять возбудился и опять сник:
– Не, это не годится... Это что ж получится: мой сын-палач казнит моего отца-осужденного? Другими словами, шлепнет своего деда? Рыжий, рыжий, конопатый убил дедушку лопатой?.. Както не очень красиво.
– А почему вы решили, – осведомился отец Евлампий, – что ваш сын родится рыжим?
– Как почему? В меня.
– Если в вас, – дал мягкую отповедь отец Евлампий, – то он родится лысым.
Семен Сергеевич машинально провел рукой по голове. Он действительно был лысым.
– Но раньше-то я был рыжим! Поверьте мне на слово.
– Чем докажешь? – уцепился я в попытке както разрешить коллизию.
Мы с отцом Евлампием испытующе уставились на лысого.
Он заметно затосковал.
– Лысый, лысый, пойди попысай, – пошутил я.
Ох, не надо было этого делать! Семен Сергеевич на секунду отработал пантомиму «Статуя Командора». А потом сорвал с себя брюки.
– Действительно рыжий, – согласились мы с отцом Евлампием.
– То-то, – удовлетворенно сказал отец будущего палача. – И что прикажете мне делать?
– А может быть, пустить его по инженерной части? – предложил я.
– Или в еще кого? – расширил выбор отец Евлампий.
– Нельзя, – поник лысыми кудрями Семен Сергеевич, – нельзя рабочую династию юристов порушить. – И поник еще ниже. До дна тарелки изпод щей.
Рабочая династия – это он точно подметил. В моей семье то же самое. Мой сын, помимо бизнесменства, еще и писательствует. Вот и я пишу. А на бизнесменство у меня таланта нет как нет. Вот и получается, как в песне: «Сынок мой фонбарон е...т одних богатых, а я, как сукин сын, – кривых, косых, горбатых» (в фигуральном смысле этого слова. А так – вообще отошел от этого дела.)
От полной безнадеги мы с отцом Евлампием сделали по глотку. Семену Сергеевичу плеснули в тарелку из-под щей. Чтобы через кожу как-то впиталось. И задумались. В результате пошли в храм Великомученика Димитрия Солунского. Чтобы помолиться ему, чтобы подсказал выход. Молить святого, чтобы никогда внук не казнил своего деда, сын – отца, и так далее, и тому подобное. Пусть великомученик подскажет нам, как воплотить юридическое предназначение будущего сына Семена Сергеевича, какую найти ему профессию, чтобы не пришлось ему никого никогда казнить. И великомученик нашел выход.
Умудренные, мы вернулись в дом. За несуществующие волосы я извлек голову несчастного из тарелки из-под щей, а отец Евлампий сказал ему в закрытые очи:
– Не обязательно ваш сын должен стать палачом. Есть еще одна юридическая профессия, сын мой.
– Какая? – спросил во сне бывший рыжий. Судья по профессии.
Отец Евлампий выпрямился, прижал руку к сердцу и благоговейно произнес:
– Президент Российской Федерации.
Семен Сергеевич улыбнулся во сне и, не просыпаясь, вылетел в окно.