Лед и пламя Мурашова Екатерина
Веру она видела каждый день по многу раз, но ничего удивительного в первичности ее интереса не наблюдалось. Софи вообще склонна была замечать людей и предметы и думать о них только тогда, когда они были ей нужны. Вот диван. Он стоит у них в гардеробной столько, сколько Софи себя помнит. В случае надобности на него можно сесть. Но кто же специально думает о диване? Так же и слуги. Они готовят, моют, прибирают в комнатах и помогают одеться. Все это совершенно не может служить предметом для размышлений. Правда, Оля Камышева говорила, что передовой человек должен неустанно размышлять о судьбе трудового народа, к которому относятся не только крестьяне и фабричные рабочие, но и слуги. В устах Оли все это звучало весьма убедительно, но вместе с тем Софи полагала, что если бы у Оли появился хотя бы один стоящий поклонник, она, скорее всего, изменила бы систему своих приоритетов.
Вера жила у них, пожалуй, уже года три-четыре. Или больше? Года два назад с ней случилась, кажется, какая-то история. Матушка перешептывалась по этому поводу с подругами и гувернанткой, ходила разговаривать к папеньке в кабинет. Что-то там такое касательно Веры решали. Софи не помнила. При всей своей энергичности она была на удивление нелюбопытна к тому, что не имело к ней отношения. Ровно до этой минуты Верина жизнь не интересовала ее совершенно. Теперь все изменилось, и острые глаза Софи придирчиво оглядывали девушку.
Если бы не замкнутое, пожалуй даже угрюмое, выражение лица, Веру можно было бы назвать настоящей русской красавицей. У нее была толстая, блестящая коса цвета только что опавших каштанов, резко очерченные брови, безукоризненно прямой нос и сочные, яркие, будто вымазанные помадой губы. При всем этом большие, орехового цвета, без блеска, глаза ее не освещали, как должно, а скорее затемняли красивое лицо, делали его менее значительным и в чем-то даже неприятным. В тускловатых Вериных глазах что-то такое, пожалуй, таилось, но тайну эту никому не хотелось разгадать, как мало кому хочется взять в руку змею или ящерицу. При крупных статях в ее фигуре были соблюдены абсолютно все должные пропорции, и двигалась большая Вера на удивление легко и бесшумно.
Все увиденное Софи скорее понравилось. Вспомнилось, как истово, по-звериному рыча и подвывая, лежа поперек на своем сундуке, рыдала Вера в день смерти Павла Петровича. Значит, хозяина любила, рассудила Софи, и мне, его дочери, если сумеет, услужит. К тому же Вера была явно неглупа и хороша собой. Если бы ей удалось разыскать Сержа, он наверняка стал бы с ней разговаривать.
– Хорошо, Вера, я скажу тебе, – решилась Софи. Вера удовлетворенно улыбнулась яркими губами (глаза ее при этом остались тусклыми и серьезными) и тут же погасила улыбку. – Значит, слушай. Его зовут Сергей Алексеевич Дубравин. Спутать его ни с кем невозможно, потому что он – самый красивый мужчина Российской империи. Живет он где-то в Семенцах… «Разве Можно Верить Пустым Словам Балерины», – пробормотала Софи известную в Петербурге присказку, служащую для запоминания последовательности улиц на территории бывшего Семеновского полка. – Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская… Вот, Подольская, точно! Он так говорил. Он там то ли в гостинице живет, то ли в комнатах… Нет, в комнатах наверняка, он что-то смешное рассказывал о хозяйке… Да…
– А где он служит? По какой части? – спросила Вера.
– Служит… – растерялась Софи, мучительно вспоминая, что говорил Серж по этому поводу. Получалось, что ничего не говорил. – Я не знаю точно. Может, он студент? Или в канцелярии?
– Из разночинцев, что ли? Или из недостаточных? – с нескрываемым презрением уточнила Вера.
– Нет! Нет! – вспыхнула Софи. – Он дворянин! И у него денег много. Анатоль говорил, что Серж по крупной играл и платил наличными…
– Ага, – удовлетворенно сказала Вера.
– Что «ага»? – подозрительно покосилась на горничную Софи.
– Дак ничего, барышня. – Лицо Веры мгновенно приобрело прежнее, слегка туповатое выражение. – Еще что-нибудь изволите сообщить?
– Нет, Вера, больше я ничего не знаю, – с сожалением призналась Софи и взглянула на девушку с тщательно скрываемой надеждой. – Ты можешь его отыскать?
– Попробую. – Вера согласно кивнула крупной головой. – Думаю, если он с адресом не соврал, то отыщем вашего, Софья Павловна, красавца. Не с первого раза, так со второго… Есть способы… Имя-то верное, без обмана?
– Конечно верное! О чем ты думаешь, Вера?! Он же во всех домах бывал…
– Я-то знаю, о чем я думаю, да вы не знаете… – проворчала горничная и решительно добавила: – Коли имя верное, услужу вам, отыщу!
– Ой, Вера, спасибо тебе! – В припадке благодарности Софи чмокнула горничную в щеку. Вера едва заметно отшатнулась, плеснув на подол Софи мыльной водой. – Если б ты знала, как меня одолжишь! Отыщи мне его, и я тогда для тебя… все, что захочешь!
– А что же сказать-то ему? Или письмо напишете?
– Письмо? Нет, в письме не получится. Скажи, что я немедленно хочу его видеть. По очень важному делу. Скажешь?
– Отчего же не сказать? Так и скажу: желает вас барышня Софья Павловна Домогатская срочно видеть по важному делу. Правильно ли?
– Все правильно, Вера, – подтвердила Софи и вздохнула с облегчением. – Только ты уж иди поскорее. Хочешь, я сама гребни прополощу и вытру?
Когда Вера ушла, Софи почувствовала, что ей невмоготу более в четырех стенах. Час туда, да час обратно, да там искать, да застанет ли еще… В общем, раньше темноты Веру ждать не приходилось.
«Отчего я сама не могу поехать его поискать? – с досадой думала Софи. – Все эти этикеты – для чего они придуманы? Чтоб люди понять друг друга не могли, что ли? Да ведь и так же не понимают. Чего ж еще?.. А вот мы теперь разорились, значит ли это, что я могу одна идти, не спрашиваясь, куда захочу? И в булочную пирожное есть, и на рынок, и в театр… нет, в театр порядочная девушка одна идти не может… Хотя зачем же мне одной? Сейчас Вера Сержа отыщет, мы поговорим, все решим, и уж я больше никогда одна не буду… Скорее бы… А сейчас…»
Софи торопливо оделась, с трудом, выворачивая руки, застегнула крючки на новом, траурном, платье, накинула темный капор и вышла на улицу. С Невы дул теплый, поглаживающий щеки ветерок, меж булыжниками мостовой белела пыль, нанесенная с Царицына луга. Софи медленно двинулась вдоль улицы в сторону Литейного проспекта. Почти на углу, на солнечной стороне улицы, прямо на путиловских плитах тротуара дремали большой кудлатый пес и его хозяин, мальчишка зеленщика. Рядом стояла корзина с овощами. Мальчишка вытянул ноги, привалился к стене дома и, разомлев на солнышке, сладко почмокивал губами. Пес, не открывая глаз, смешно дергал носом и лапами, отгоняя мух. Не удержавшись, Софи на цыпочках подкралась к мальчишке и дернула его за белый вихор. Мальчишка вздрогнул и проснулся, а пес тут же оказался на ногах и коротко угрожающе тявкнул.
– Да ладно тебе! – Софи стянула перчатку и потрепала пса по свалявшемуся загривку. – Смотри, – обратилась она уже к мальчишке, – увидит кто, донесет хозяину, он тебе уши надерет.
– Заперто у них, барышня, – плачущим голосом проблеял мальчишка. – Я и задремал на солнышке-то. Заперто у господ Бекетовых, вот я и дожидаюсь. Может, хоть из прислуги кто придет, отопрет… Разве можно господам быть такими… Чтоб и дома никого…
– Заперто в середине дня, так уж надолго, – сказала Софи. – Поспал и будет, неси овощи обратно в лавку, а то завянут на солнцепеке-то.
Мальчишка проворно подхватил корзину, завернул за угол и потрусил в сторону Кирочной улицы, где и находилась лавка зеленщика. Пес, встряхиваясь и недовольно оглядываясь, последовал за ним.
Софи глянула им вслед, отчего-то еще раз охватила, запомнила всю картинку и словно подписала ее. «Спящий мальчишка с пыльными щеками и черными пятками, корзина с заветрившимися овощами и пожухлой пряной травой, репьи в пышном хвосте пса, его прощальный взгляд через плечо…»
Таких подписанных картинок хранилось в памяти Софи несметное множество. Когда, с чего они стали появляться, она уж и не помнила. Хранила на всякий случай, иногда перебирала, как старые почтовые карточки. Вдруг когда-нибудь сгодится?
С Литейного слышалось цоканье копыт и грохот колес по мостовой. Откуда-то доносился запах мокрого сена и гнилой картошки. Софи хотела уж развернуться и прогуляться теперь по Пантелеймоновской в сторону Летнего сада и Инженерного замка, как вдруг с ней поравнялась, а затем и остановилась знакомая карета.
Из кареты торопливо, едва ли не на ходу, выпрыгнула Элен. Очень пожилой лакей, сидевший рядом с кучером, замешкался, и Софи едва успела подхватить запутавшуюся в юбках подругу.
– Элен, что ты здесь делаешь? – удивленно спросила она. – Я думала, ты в имении давно. Вчера хотела писать к тебе…
– Ах, Софи! Я знаю, знаю, тебе не до меня сейчас, но я не могла не приехать!
– Почему же? – удивилась Софи.
В голове у нее промелькнула дикая мысль, что Элен каким-то образом узнала о поручении, данном Вере, и теперь приехала отговаривать подругу от неприличного поступка – встречи с мужчиной. В их паре именно Элен всегда следила за приличиями, Софи же попросту не могла (да, если честно, и не хотела) запомнить все то множество ограничений, которое регламентировало поведение светского человека. Многие из них вообще казались ей глупыми. Ну почему, например, девушка не может проводить мужчину до двери, не может подняться навстречу, когда он входит в комнату, а обязана сидеть, как будто кто-то приклеил ей зад к стулу? Почему? А если он ей дорог? Или: нельзя первой спросить мужчину о здоровье. С чего бы это? А если он намедни с лошади упал?
– Я тайком приехала, – отдышавшись, сообщила Элен. – Матушка, как узнают, голову с меня снимут. Хорошо вот Афанасий согласился меня отвезти. Дядюшка Афанасий такой добрый, мне все позволяет… – Элен с нежностью взглянула на темнолицего морщинистого старика, он ответил ей не менее нежным, прямо-таки умильным взглядом.
– Сердечко у леди чересчур доброе, – пробормотал Афанасий и искоса поглядел на Софи, которую издавна недолюбливал за «вольность поведения» и считал неподходящим обществом для своей барышни.
Афанасий был взят в дом из деревни еще при прадеде Элен. Утверждал, что хорошо помнит те времена, когда были «настоящие баре, не чета нынешним, и в народе подлинная строгость и благочинность». В зрелые годы Афанасий служил дворецким в особняке Нелидовых (деда Элен по материнской линии). Был грамотен, умен, в социальных тонкостях петербургского общества разбирался едва ли не лучше своих господ. Манифест об освобождении крестьян осудил со всей страстью души высокопоставленного, достигшего вершин холопа. Сам «воли» не принял, жалованье, которое ему платили после освобождения, называл «барской милостью» и каждый раз демонстративно и униженно благодарил. Элен полюбил практически с момента рождения, ибо в ее хрупком, аристократическом облике увидел возвращение прежних времен и прежних хозяев, еще не испорченных «поганым вольнодумием». Отзывался о ней почему-то на английский манер – «доподлинная леди». Элен говорила, что Афанасий похож на «дядюшку Тома» из романа Гарриеты Бичер-Стоу, и искренне любила неизменно терпеливого к ней старика, вовсе не сознавая того, что с другими (в первую очередь с молодыми слугами) Афанасий желчен, нетерпим, болезненно обидчив и не брезгует прямой клеветой, чтобы выжить «негодного» из дома.
– Мне так жаль, Софи, так жаль, что слов нет! – продолжала Элен. – Ты знаешь, я всегда Павла Петровича любила. А он… он надо мной все подшучивал, что я не такая бойкая, как ты… – На глазах Элен выступили слезы. – А теперь… Как же ты теперь, голубка Софи?!
– Да так, помаленьку. – Софи пожала плечами, мысленно отслеживая путь Веры и одновременно пытаясь сообразить, чего же, собственно, ждет от нее Элен. – Дела наши плохи. Денег совсем не осталось. И позор. Мы уж теперь, пожалуй, не вашего круга. Так что…
– Ах, Софи! Что ты такое говоришь! – Элен разрыдалась и бросилась в объятия подруги, а Афанасий гневно нахмурил клочкастые брови, явно соглашаясь со словами Софи. – Как же я смогу тебя позабыть!.. Все наши тебя любят и привет передают: и Ирочка, и Мари, и другие. А Оля сказала, что она тебе завидует, потому что ты теперь… – Элен закатила влажные глаза, вспоминая точные слова Оли, при этом ее гладкая белая шея слегка выпятилась вперед.
«На курицу похожа, – подумала Софи, осторожно высвобождаясь из объятий. – Голову по-куриному запрокидывает, и глаза назад смотрят. Отчего ж я раньше не замечала?»
– Оля говорит, что ты теперь, не стесняемая светскими условностями, сможешь начать настоящую трудовую жизнь, и в этом смысле тебе больше повезло, чем всем нам… Ты не сердишься?
– Дура она, и все, – равнодушно отозвалась Софи. – Чего ж на дуру сердиться?
– Ну не скажи, Софи! – Чувство справедливости заставило Элен поступить бестактно и возразить подруге, несмотря на ее горе. – Оля очень умна. Она читает много и больше всех уроков берет…
– Само собой, это важно, – согласилась Софи, думая о том, что Вера сейчас, пожалуй, уже добралась до Семенцов. Но как бы отвадить Элен?
– Я вот что подумала, голубка Софи. Тебе нынче поддержка нужна, а матушка твоя сама в горе, в хлопотах, а братья с сестрами малы, да еще вы с Аннет понять друг друга не можете. А с Павлом Петровичем вы схожи были, всегда друг друга понимали. Я понимаю, как это тяжко теперь, что опереться тебе не на кого. Может быть, ты согласишься пока у нас в Нелидовке погостить? Ты в трауре, я понимаю, но там никаких развлечений не будет, и я с тобой не стану выезжать. Мы будем в церковь ходить, в лес, на речку, Евангелие по вечерам читать, вышивать, варенье варить… Меня Маняша обещала научить вологодское кружево плести…
– Барышня Елена Владимировна! – не удержался от упрека Афанасий. – Что вы говорите-то!
Софи взглянула на старика с язвительной улыбкой. Она его вполне понимала. Какой афронт! Его леди приглашает в усадьбу дочь проигравшегося самоубийцы! Разумеется, сама леди по доброте душевной просто не понимает, что делает, но он-то обязан бдить! Старый холоп, пекущийся о господской чести даже там, где сами господа не находят нужным об этом подумать… Вот прекрасный зачин для рассуждений Оли Камышевой о современных социальных типах! Но у Софи (вот беда-то для народного блага!) совсем другие интересы… Афанасий может не беспокоиться. Софи внутренне передернулась от красочно описываемой Элен перспективы – прожить лето в деревне, непрестанно слоняясь по окрестным церквам, ставя свечи и выслушивая пресные, как просвирки, соболезнующие речи… А в свободное время плести кружева в обществе Элен и ее карамельной Маняши… На коклюшках… Брр! Слово-то само какое противное! Почти как «клуша»… А курица Элен, ясно, готова выполнять при ней роль добродетельной наседки. Не будет этого!
Софи лукаво, украдкой от Элен, подмигнула Афанасию и показала ему язык. Старик вздрогнул и уставился на девушку в траурном платье с величайшим недоумением. Потом потряс головой и отвернулся, видимо убеждая себя, что столь вопиющее нарушение приличий ему просто привиделось.
– Милая Элен! – проникновенно начала Софи. – Я так тебе благодарна за твою заботу, что у меня просто дыхание («в зобу» – захотелось сказать Софи, но она удержалась) спирает. Не говори больше ничего, а то я тоже расплачусь… Фсс! – Девушка выразительно шмыгнула носом, а Афанасий взглянул на нее с откровенным подозрением. – Но к сожалению, я не могу принять твоего великодушного предложения. Я вас всех очень люблю, но мне, я думаю, тяжело будет в Нелидовке, да и со своими надобно быть. Церкви и все такое – это восхитительно, но ведь и разговаривать надо, а я… – Софи еще не успела точно сформулировать описание того состояния души, в котором она якобы находится, а из глаз Элен уж снова полились слезы.
– Прости, прости меня, голубка Софи! Теперь я понимаю, как я была vulgar! Звать тебя в гости, когда ты каждую минуту думаешь о бедном Павле Петровиче и делишь горе с родными… Прости меня! Только моя любовь к тебе…
– Будет, Элен! – не выдержала Софи, не в силах больше слушать дурацкие излияния подруги.
Если бы она могла поговорить с ней о Серже! А еще лучше – съездить в фамильной карете Скавронских в Семенцы и поискать его там… Вот бы Афанасий порадовался! Но это – пустые мечтания…
– Может, зайдешь к нам? – спросила Софи, прекрасно понимая, что Элен, с ее безукоризненным знанием светских приличий, просто не может принять приглашение.
– Никак невозможно! – первым отреагировал Афанасий, внимательно прислушивавшийся к разговору. – Елене Владимировне домой надобно. И так задержались сверх меры…
– Ну, добрый путь, – кивнула Софи. – Спасибо тебе за все. А я, пожалуй, до Михайловского сада пройдусь…
В кухне было людно и весело. Братья вместе с гувернером-французом пускали мыльные пузыри. Гриша в синей гимназической форме макал толстый куверт, свернутый из обрывка «Нового времени», в тарелку с мыльной водой и с величайшими предосторожностями выдувал огромные радужные, едва ли не с голову младшего братца, пузыри. Тихий Леша ошеломленно смотрел на рождающееся чудо и, кажется, временами даже забывал дышать. Сережа возбужденно подпрыгивал на месте, размахивал собственным размокшим кувертом и приговаривал:
– А вот сейчас лопнет! Ей-богу, Гриша, сейчас лопнет!
– Не божись и не говори под руку! – выговорил воспитаннику мсье Рассен, сворачивая для него свежий куверт.
Софи поздоровалась с французом, оторвала лист от газеты.
– Ой, Соня, ты тоже будешь дуть, да? – обрадовался Гриша. – Спорим, у меня больше будет! Я сейчас такой выдул, прямо как арбуз, но он лопнул сразу… Мсье Рассен нас рассудит…
Француз скрутил трубочку для Сережи и теперь пытался уговорить робкого Лешу тоже попробовать выдуть пузырь.
«Матушка его всегда терпеть не могла. Он с папой дружил. Они в кабинете о политике разговаривали и вино пили. Теперь его первым рассчитают. Найдет ли место? Ведь он уже совсем старенький».
Софи с неожиданным сочувствием взглянула на немолодого, слегка потертого мсье Рассена. Раньше, когда они с Гришей были поменьше, дети любили слушать его рассказы об императоре Наполеоне и бесконечных французских революциях. Себя мсье Рассен называл «старым карбонарием» и утверждал, что в молодости знался с писателем Бальзаком и был членом «Голубой венты» (тайной республиканской организации). Потом он вынужден был бежать из Парижа, а после каким-то сложным путем оказался в России. Как-то осознать смысл, а уж тем более запомнить последовательность французских революций Софи не могла (в отличие от Гриши, живо интересовавшимся французскими «свободой, равенством, братством»), но Наполеоном готова была восхищаться. Мешало то, что его победил-таки наш русский Кутузов.
«Но что же Вера?» – размышляла Софи, аккуратно выдувая из трубочки чудесный, живой, колышущийся пузырь.
Весь путь горничной до Семенцов был виден Софи так, как будто она сама проделала его. На Литейном Вера, конечно же, села на конку. Поднялась по винтовой лестнице на открытый империал, там проезд дешевле. Вагон пошел в сторону Невского. Вожатый часто звонит в колокол, вагон раскачивается, а Вера сидит на скамейке, боком к ходу движения, и о чем-то думает.
Удалось ли ей найти Сержа на Подольской улице? Поговорить с ним?
Ответ вместе с Верой явился лишь ввечеру, когда в квартире уже зажгли лампы. Самого Сергея Алексеевича Дубравина отыскать покуда не удалось, но есть обнадеживающие сведения, которые надобно будет проверить. Вера этим обязательно займется, потому что уж пообещала барышне и обмануть ее надежды никак не может. Тем более речь о сердечных делах. Не гневалась ли барыня, не искала ли запропавшую Веру?
Всю следующую неделю Вера регулярно отлучалась из квартиры и приносила все новую информацию. Знакомый солдат обещал узнать о Дубравине среди квартирующих неподалеку военных. Один из офицеров признал Дубравина по описанию и подтвердил, что тот и вправду живет на Подольской улице. Консьержка из доходного дома сказала, что видела Сергея Алексеевича в прошлый понедельник. Кухарка расспросила своего друга-истопника, который слышал, как камердинер Сергея Алексеевича говорил, будто они с хозяином уезжают к однокашнику хозяина в имение. Ненадолго, на несколько дней. Скоро, пожалуй, должны уж вернуться.
– Что… что ж ты делаешь-то?! Нешто у басурман научилась?
Вера вытянулась на узкой лежанке, застеленной суконным пледом, всунула гибкие пальцы в густую поросль на груди Никанора, играя, потянула вверх. При взгляде сбоку поросль напомнила ей полегшую под ветром зрелую пшеницу. Сказать? «Не буду говорить, не поймет, неотесан. Насторожится еще», – лениво подумала Вера.
– Отчего ж у басурман? Французское. Они, как и мы, в Христа веруют…
– Неправильно они веруют, не по-нашему, – наставительно возразил Никанор, приподнявшись на локте и пристально разглядывая Веру. Вера потянулась под его взглядом, Никанор облизнулся и моргнул, но все-таки продолжил свою мысль: – Правильную веру только греки соблюдают и еще армяшки… О-о!.. Голуба моя, сколько ж хранцузы всякого непотребства придумали!
– Неужто не нравится?
– По нраву, голуба, по нраву… Срамно только… О-о!..
Потом Вера положила голову Никанору на грудь, так, чтоб он не мог видеть ее лица, и, поглаживая пальцем его большую загрубевшую ладонь, спросила как могла безразличнее:
– А что, барин твой… богат ли? Знатен?
– Про знатность не ведаю, я у него всего второй год на службе, и разговоров мы про то не ведем, а вот при деньгах – это точно. Жалованье мне ни разу пока не задерживал. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Прежние-то господа, бывало… Вот Карл Сигизмундович, одно слово – немчура, хоть и дворянского звания…
Однако Вера не была расположена слушать рассказы Никанора о прежних хозяевах.
– А что же он, деньги-то с имения получает? Или служит где? Или, может, игрок?
– Ни-ни! – возмутился Никанор. – Нету этого и никогда не было. Играет в гостях, как все молодые люди, но больше на проигрыши жалуется. Хартуна, говорит, меня не любит. Ты не знаешь, Хартуна – это что?
– Фортуна, наверное. Богиня удачи у греков.
– Ну вот, расстроила ты меня. Я думал, греки – наши братья по вере, а теперь у них какая-то Хартуна завелась.
– Никанорушка, лада, что тебе до греков? – рассмеялась Вера, целуя мужчину в ладонь.
– Братство должно быть между людьми – вот что. Без этого не спасемся, – серьезно сказал Никанор и осторожно потянулся губами к Вериному уху.
– Ой, пусти, не надо, я щекотки до смерти боюсь!.. Так где, ты говоришь, твой хозяин служит-то?
Все это время Софи жила как дитя на пожаре. Мучительно, до зуда в икрах хотелось куда-то бежать, кричать, что-то немедленно делать. Вместе с тем сладкий ужас от предвкушения гибели мира нашептывал прямо противоположное: забиться в какой-нибудь угол потемнее, затаиться и глядеть оттуда, чтоб никто не увидел и не нашел. Может, удастся как-нибудь пересидеть.
Сто раз она собиралась сама поехать в Семенцы и проверить Верины слова на месте. Но горничная, словно угадывая ее мысли, толково предостерегала:
– Не вздумайте сами ехать, Софья Павловна. Прислуга с вами из неловкости разговаривать не станет, побоится от собственных хозяев укоризны. А как еще узнать? Да и что за дело: девица благородного звания мужчину разыскивает! На черную кость плевать, пусть думают что хотят, но сам-то Сергей Алексеевич что вообразит, как отыщется? Другое дело – прислуга по поручению. Здесь все пиететно…
Необычная для бывшей крестьянской девушки (Софи знала, что Веру взяли из деревни, да и сама Вера об этом говорила) речь сначала удивляла Софи.
– Откуда ты так говорить научилась, Вера? Кто тебя учил?
– А я, Софья Павловна, грамотная и книжки всякие читать люблю.
– Какие ж книжки? Неужто из батюшкиной библиотеки?!
– Да нет, что вы, Софья Павловна! Как можно! – усмехнулась Вера. – У нас, у черной кости, свои книжки…
Софи была слишком поглощена собой, чтобы расслышать в словах Веры насмешку, но вспомнила, как Гриша со смехом рассказывал, будто Вера по вечерам читает его учебники по географии и естественной истории.
«Молодец, Вера!» – решила Софи. Образованная, пусть и на свой лад, горничная нравилась ей больше необразованной.
Софи пыталась занять себя каким-то делом, но все – кисти, книжки, пяльцы – буквально валилось у нее из рук. Только рояль, одиноко стоящий в гостиной, давал ей какое-то отдохновение и выход обуревавшим ее эмоциям. Софи не уродилась музыкальной, и уроки музыки, которые она когда-то брала, не принесли ей особой пользы. Однако сейчас она с воодушевлением тарабанила по желтоватым клавишам те немногие пьесы, которые знала наизусть, и даже пыталась разбирать новые. Многие значки она позабыла, полутонов не слышала, поэтому хаотическое присутствие в ее исполнении диезов и бемолей ее вовсе не смущало.
Удивительно, что ничего не говорила Наталья Андреевна, которую обычно пение и музицирование старшей дочери доводили до нервных припадков. В юности Наталья Андреевна считалась неплохой исполнительницей, почти профессионально пела и до замужества много лет брала уроки у профессора Консерватории Бельского. Рояль в гостиной входил в ее приданое, и первые годы замужней жизни она частенько присаживалась за него. Музыку (больше всех – Бетховена и Листа) Наталья Андреевна любила трепетно, по-девичьи. Поэтому ей было особенно невыносимо слушать бодрые безграмотные экзерсисы Софи.
Молчание и неожиданная терпимость матери могли бы заставить девушку задуматься о причинах, если бы, повторимся, она вообще могла в эти дни размышлять о ком-то, кроме себя и своих сложных (придуманных от начала и до конца) отношений с Сержем.
Однажды за завтраком Наталья Андреевна устремила на старшую дочь какой-то странно пронзительный взгляд и многозначительно сказала:
– Сегодня к нам на ужин Ираклий Георгиевич Андронников пожалует…
Занятая своими мыслями, Софи посмотрела на мать с мимолетным удивлением: они же в трауре, визитов не принимают. Да и кто придет летом в дом игрока-самоубийцы? Впрочем, понятно, тут же догадалась Софи. Наверное, Ираклий Георгиевич, старший друг отца и сосед по имению, едет к себе в Осиновку и пришел от мамы узнать, не будет ли у соседки каких просьб и поручений по продаже и всякому другому. Он всегда был услужлив и деликатен. И, как многие грузинские смеси, исповедовал какой-то свой особенный кодекс чести, не очень-то привязанный к светским модам и предрассудкам.
– Ну что ж, пусть пожалует, – равнодушно согласилась Софи, проглотив последний кусок сдобной булочки с помадкой и заметив, что мать ждет от нее какого-то отклика.
– Я прошу тебя выйти и принять его вместе со мной.
– Зачем?! – Теперь уж Софи действительно изумилась. – Да и что нам? Он же меня ребенком считает, дразнит всегда, шутит. А сейчас вроде неуместно. О чем же я с ним говорить буду?
– Найдется о чем, – значительно сказала Наталья Андреевна и замолчала, склонившись над чашкой с остывшим чаем.
После чая заинтригованная Софи немедленно взяла в оборот Аннет, мамину любимицу и наперсницу.
– Чего это там маман затевает? – напрямик спросила она сестру. – Зачем Ираклий Георгиевич зван?
– Да я не знаю, – мямлила Аннет, но ее небольшие светлые глазки лукаво поблескивали, выдавая имеющиеся в наличии сведения, а пуще того желание, чтобы высокомерная и грубая сестра немножко поупрашивала ее.
Софи, когда хотела, вполне умела быть милой.
– Анечка, зайчик, ну скажи, пожалуйста. Мама ведь тебе одной и доверяет. Мне и словечка не сказала. А мне ж надо знать, иначе чего я там буду – дура дурой…
«И поделом тебе!» – читалось на лисьем личике сестры. Софи смирила себя, хотя так и хотелось пребольно дернуть за жиденькую косичку. Чтоб завизжала на весь дом.
– Анюточка, зайчик мой беленький, ты только намекни, про что разговор-то… Хочешь, я тебе мою синюю бархотку дам поносить?
– Насовсем отдай, – тут же сориентировалась Аннет и победно улыбнулась. Видимо, на материальную выгоду из этого разговора она не рассчитывала. Собиралась ограничиться моральным удовлетворением. – У тебя еще черная есть и лиловая с камушком. А у меня только розовая, да она мне не идет… – Испугавшись, что зарывается и тем ничего не добьется, предложила: – Хочешь, я розовую тебе отдам? Поменяемся…
– Ладно, ладно, говори, – согласилась Софи, подумав мимолетно, что при нужде она всегда отберет синюю бархотку обратно. – Может, ты и вправду не знаешь ничего?
– Я-то не знаю? – Аннет обиженно выпятила нижнюю губу трубочкой, отчего внезапно напомнила Софи запеченного молочного поросенка. – Мама со мной всегда разговаривает, и я все дела знаю… У нас ведь после папенькиной смерти денег совсем не осталось…
– Это-то и я знаю, – фыркнула Софи. – Что ж с того?
– Вот маменька и думает денно и нощно, как бы нам теперь денег раздобыть и на что дальше жить… И вот она мне прямо-то не говорила, но я поняла, что она решила…
– Что ж решила-то? – Софи подалась вперед и едва не схватила сестрицу за плечи, чтоб поскорее вытрясти из нее окончание фразы.
– Решила снова замуж выйти! – выпалила Аннет. – За Ираклия Георгиевича!
– Да ты что?! – ахнула Софи, прижав ладони к вспыхнувшим щекам. – А как же траур?! А папа?
– Ну, кушать-то тоже что-то надо, – резонно заметила Аннет. – И за Гришину гимназию платить… Объявят-то, наверное, потом, когда траур кончится. Ираклий Георгиевич – одинокий, богатый. Жена у него умерла, сын взрослый, за границей живет… А папа – что ж? Сам виноват. Трудиться надо было, а не вести… безнравственный, порочащий дворянина образ жизни…
Последняя, явно пропетая с чужого голоса фраза как-то особенно задела Софи.
– Сучка ты, – севшим голосом сказала она и отвернулась.
Аннет хотела было заплакать или на худой конец вцепиться сестре в волосы (впрочем, в их драках всегда побеждала Софи), но вспомнила про свою выгоду и предпочла проглотить оскорбление.
– При чем тут я-то? – Она пожала плечами. – Я, что ли, замуж пойду? Ты уж всегда так – когда злишься, дороги не разбираешь… Так я возьму бархотку-то? Или сама дашь?
Софи стиснула зубы, раскрыла коробку с лентами и молча швырнула сестре вожделенную бархотку. Аннет, еще раз пожав плечами и задрав носик, удалилась.
Софи опустилась на козетку возле трюмо и задумалась.
Спустя час обида за отца и гнев на мать прошли, и она уж видела в сложившемся положении множество преимуществ. Ираклий Георгиевич богат. Он заплатит долги отца, и, значит, не придется продавать имение и квартиру, а Гриша останется учиться в престижной гимназии Карла Мая. Ираклий Георгиевич добрый, не станет обижать младших братьев и сестру, да и сама Софи тоже легко с ним договорится.
«Впрочем, я-то что – отрезанный ломоть, – вспомнила Софи, и прекрасное лицо Сержа, словно озерное видение, всплыло перед ее глазами в клубах какого-то непонятного тумана. Лицо улыбалось, а губы беззвучно шевелились, повторяя те именно слова, которые больше всего на свете мечтала услышать Софи. – А как же все-таки маменька решилась? Да и он? Полюбили, что ли, друг друга?.. Или раньше что-то… Да нет, чепуха, я бы знала… Как странно…»
Впрочем, долго размышлять о мотивах чужих поступков Софи не могла, да и не хотела.
Вера, как обычно, не принесла никаких определенных известий о Серже, но все же настроение Софи до вечера оставалось вполне бодрым. Некоторое облегчение от того, что с семьей все так хорошо устроилось и больше думать об этом не надо, присутствовало, и довольно. Аннет надела к обеду синюю бархотку, но матушка даже не сделала ей замечания.
«Волнуется, наверное, – подумала Софи, но никакого сочувствия к матери не ощутила. – А что же она меня-то попросила вечером быть, а не лиску Аньку? Наверное, оттого, что я старшая… Забавно все это будет… Как же он: руку и сердце, что ли, предложит? Да ведь они уже старые совсем, смешно… И целоваться им уж, наверное, не хочется… – Софи представила себе целующихся Наталию Андреевну и Ираклия Георгиевича и содрогнулась от какого-то непонятного отвращения. – Фу, гадость!»
Высокий, со следами былой статности Ираклий Георгиевич нервничал еще более явно, чем Наталия Андреевна. После чопорного, молчаливого ужина (все дети глядели с удивлением, не узнавая гостя, обычно говорливого и веселого) семейство удалилось, оставив Ираклия Георгиевича, Софи и Наталью Андреевну в гостиной. Софи присела к роялю, Наталья Андреевна опустилась на краешек стула, Ираклий Георгиевич остался стоять возле окна и в волнении теребил ламбрекен. Повисло молчание.
– Софи, я хочу сообщить тебе, – не выдержала наконец Наталья Андреевна. – Поскольку твоего отца уже нет в живых, то Ираклий Андреевич обратился ко мне с предложением… с просьбой…
«Еще бы он обратился к тебе с этой просьбой при жизни папеньки!» – цинично подумала Софи и изобразила полное внимание к словам матери.
Впрочем, Наталия Андреевна на дочь не глядела, комкая в руках платок, уже насквозь промокший от пота.
– Ираклий Георгиевич, как друг нашего дома, вошел в наше затруднительное положение и предлагает тебе… оказать ему честь и… стать его женой… – Закончив, Наталия Андреевна облегченно выдохнула лишний воздух, который неизвестно когда скопился в ее груди.
– Разумеется, венчание и все формальности после окончания траура, – поспешил добавить Ираклий Георгиевич. – Поверьте, Софья Павловна, я не изверг и понимаю, что сейчас вы, как и вся ваша семья, не можете думать ни о чем другом, кроме постигшего вас горя… Но дела требуют разрешения немедленного, и, если бы вы, Софи, как справедливо выразилась ваша матушка, оказали мне честь, я мог бы заняться ими теперь же, на правах, скажем так, человека близкого…
Несколько мгновений Софи казалось, что она ослышалась. Потом иллюзий не осталось.
– А я думала, вы на маме хотите жениться, – беспомощно произнесла она. – Аннет мне сказала…
Оба покраснели. Наталья Андреевна – в синеватую сторону, так, что щеки и лоб стали почти лиловыми, а Ираклий Георгиевич – кирпичным оттенком, в цвет стен старых заводских корпусов.
– Вот видите, Ираклий Георгиевич, – с досадой сказала Наталья Андреевна, немного оправившись. – Я ж говорила вам, она совсем ребенок. Надо было мне ее сперва подготовить, а вы все сами хотели. Пожалте теперь… Софи, милая, пойми… – Она замолчала, подбирая слова.
– Да как же так может быть! – закричала Софи, крутанувшись на табуретке, и со всей силы оттолкнулась ладонями от открытой клавиатуры. Вместе с криком тишину гостиной разорвал громкий диссонансный аккорд потревоженного рояля. – Вы же моего папы старше на сто лет! Как вы можете…
– Всего на четыре, Софи, деточка… – неуверенно возразил Ираклий Георгиевич (на самом деле он был старше покойного Павла Петровича ровно на десять лет, но кому нужно знать об этом?).
– Софи, я прошу тебя не поддаваться эмоциям и серьезно подумать над предложением Ираклия Георгиевича, – внушительно сказала Наталия Андреевна. – Ты знаешь, что я очень редко тебя о чем-нибудь прошу. Мы с тобой вообще никогда… Впрочем, теперь это неважно. Все эти годы тебя фактически воспитывал отец. Результат налицо. Тебе шестнадцать лет, ты уже невеста, но даже после смерти отца ты ни разу не задумалась ни о чем, кроме своих пустых удовольствий. Однако теперь ты должна осознать свою ответственность…
– То есть ты хочешь попросту продать меня ему? – Софи указала пальцем на Ираклия Георгиевича, смуглое, прорезанное глубокими бороздами лицо которого приобрело теперь какой-то пепельный оттенок. – Чтоб он заплатил папины долги и оплачивал Гришино обучение?
– Наталья Андреевна, позвольте мне объяснить Софье Павловне…
– Не надо ничего позволять, и так все ясно! – высказалась Софи.
Вся ее бывшая многолетняя симпатия к Ираклию Георгиевичу улетучилась как дым. Сейчас он казался ей бесконечно старым и отвратительным.
– Софи, деточка, ты все не так поняла! Я знаю тебя с пеленок и всегда восхищался твоим живым нравом. Ты с младенчества была похожа на веселый колокольчик. Рядом с тобой я каждый раз молодел и душой и телом. Ты помнишь, я качал тебя на колене, приносил тебе игрушки, пел вместе с тобой песенки? Моя бедная жена скончалась пятнадцать лет назад, когда ты еще лежала в колыбели. Сын вырос и покинул меня. У него своя жизнь, и я думаю, что он уж никогда не вернется в Россию. Я всегда любил тебя, но я стар и одинок, и я никогда не мог надеяться…
– А теперь появилась возможность приобрести меня за сходную цену вместе со всем моим дорогим семейством? – Софи встала, выпрямившись во весь свой рост, и даже слегка приподнялась на цыпочки.
– Софи, ты не смеешь оскорблять человека, который оказывает честь не только тебе, но и всей нашей семье…
– Сегодня я довольно наслушалась про честь… – Внутри у Софи все дрожало, свернувшись в тугой узел, но каким-то неимоверным усилием воли она ухитрялась казаться почти спокойной.
– В конце концов, я твоя мать и могу просто…
– Крепостное право отменили больше двадцати лет назад, – отчеканила Софи. – Всего доброго, мама. До свидания, Ираклий Георгиевич. Мне жаль, что так получилось. Было бы куда разумнее, если бы вы посватались к маме. Я думаю, она согласилась бы…
Глава 6,
в которой читатель бегло знакомится с городком Егорьевском и населяющими его обывателями, а Евпраксия Александровна Полушкина вспоминает молодость и делится с сыном своими планами
Ежели случится вам путешествовать Пермско-Тюменской железной дорогой, на перегоне от Тюмени до Тобольска поглядите в окошко вагона. Увидите справные дома под тесовыми крышами, за ними поля, засеянные пшеницей, а еще дальше – бурую равнину с чахлыми березками, синюю тайгу, топи, буераки… Наезженные тракты, уводящие в дебри. По этим трактам и ныне ездят, как встарь. Да что там встарь – еще совсем недавно, до тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, железная дорога кончалась в Екатеринбурге, а дальше – извольте на почтовых лошадях или уж как сумеете. Один путь до Тобольска, другой – до Ялуторовска и от него на Ишим и Тюкалинск. Где-то среди этих дорог пролегла еще одна, через самые что ни на есть глухие места. И на дороге этой городок – Егорьевск.
Не слыхали?
И что за беда. Не вы одни – едва ли не вся Российская империя понятия о нем не имеет. Еще лет с полсотни назад стояло здесь сельцо в полтора десятка дворов, жители коего мало чем отличались от окрестных хантов да самоедов; а путники, проезжая зимой по тракту, пугливо прислушивались к волчьему вою.
Да и ныне Егорьевск невелик. Обитателей от силы тысячи полторы. Имеется полицейский участок, куда изредка наезжает из Ишима уездный исправник; почтовая станция; четырехклассное училище; церковь Покрова Богородицы с голубыми луковками; Крестовоздвиженский собор да трактир «Луизиана» с номерами для приезжающих. Местное общество, состоящее из десятка чиновничьих и купеческих семейств, изнывает от скуки, полирует друг другу кости да мечтает о путешествии в большой город – как на иную планету.
В те времена, о коих идет речь – как раз года за два до проведения от Екатеринбурга до Тюмени железной дороги, – общество это отнюдь не было бесформенно. Имелся у него центр, глава, начало и конец, источник благ и, пожалуй что, самого существования. Помещался оный центр в трехэтажном бревенчатом доме, обросшем разнообразными пристройками, флигелями и службами, и носил имя – Иван Парфенович Гордеев.
Собственно, не будь Ивана Парфеновича, не было бы и Егорьевска. Чести основателя он себе, впрочем, не присваивал, отдавая должное купцу Даниле Егорьеву, первым наладившему в этих местах прибыльную торговлю лесом. Гордеев начинал при нем – в приказчиках, понемногу сделался правой рукой, преемником дела, а по-настоящему разбогател уже потом, на золотодобыче.
Золота в здешних местах прежде никто и не искал, а смутные слухи о россыпях вдоль болотистых берегов речки Чуйки числились по разряду бабьих сказок, вместе с девицей-огневицей да медведем на костяной ноге. Однако же вот, оказалось – не сказки! Гордеев, что называется, поймал фарт. Помогли ему, по слухам, местные самоеды, с которыми он водил дружбу, еще когда скупал пушнину для Егорьева; а пуще других – маленький плосколицый человечек, родом из дальней северной тайги, обвешанный колдовскими амулетами, что не мешало ему, впрочем, откликаться на христианское имя Алеша. Этот Алеша и теперь обретался в Егорьевске – вроде при Гордееве, а вроде и сам по себе.
Остальные городские обыватели, впрочем, точно так же существовали: вроде сами по себе, а на деле – при Гордееве. Ибо его прииск, лесопильный завод, подряды и мастерские давали заработок, его деньгами питалась местная культура, с его пожертвований процветали собор и Покровская церковь. Да, капиталами он ворочал увесистыми. А между тем не имел даже купеческого звания – писался крестьянином. И не выказывал никакого стремления перебраться из Егорьевска в места более цивилизованные. Почему? Возможно, если б ему задали такой вопрос, он ответил бы как тот древний римлянин, о существовании коего, ясное дело, и не подозревал: лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме! А может, привел бы и другие резоны…
Прииск Иван Парфенович назвал Мариинским – по имени жены, умершей лет двадцать назад. Второй раз он так и не женился. Детей, Петрушу и Машеньку, поднимала сестра – Марфа Парфеновна, отказавшаяся ради братниной семьи от мечты о монастыре. Мечта эта и ныне ее манила. Да на кого переложишь обузу? Петя, достигший уже тридцати годов, жениться покамест не собирался; а Машенька… Машенька не уродилась ни хозяйкой, ни рукодельницей. Болезненная, как чахлое деревце: ветер дунет, она и поникла; к тому ж еще и хромоножка. Вот кому в монастырь прямая дорога!
Леокардия Власьевна Златовратская имела на этот счет иное мнение. Дама сия, отменно образованная, приходилась покойной супруге Ивана Парфеновича младшей сестрой. Гордеев ее выучил в Екатеринбурге на свои деньги, выдал замуж и приспособил вместе с супругом к делу просвещения егорьевского юношества. С тех пор вот уж много лет она яркой звездой сияла на егорьевском небосклоне.
– Ладан! – провозглашала Леокардия Власьевна в сердцах, вперяя обличающий перст в супруга или в прислугу – киргизку Айшет, ходившую за ней преданной тенью. – Ладаном все пропахло – невозможно вздохнуть. Мон шер, справедливо ли это, когда женщине – или замуж, или в монашки? Должна же быть эманципация!
– Терциум, радость моя, нон датур, – не особенно вникая в суть жениных переживаний, отвечал г-н Златовратский – который, в отличие от Ивана Парфеновича, о древних римлянах знал если не все, то уж куда более, чем о современниках, живущих по соседству.
Современники, понятно, вовсе не заслуживали пренебрежения. Сторонний взгляд мог бы обнаружить здесь целую галерею типов, достойных пера бытописателя. Да вот беда: откуда ему взяться, взгляду-то? Приезжих издалека в Егорьевске считали на единицы за год. Номера в «Луизиане» (в которых благодаря стараниям хозяйки не водилось не только пыли, но и, как это ни удивительно, даже клопов) бывали заняты мелким торговым людом, а чаще пустовали. Немногочисленные егорьевские барышни томились и чахли от недостатка женихов, в условиях коего даже угрюмый политический ссыльный Петропавловский-Коронин смотрелся завидным кандидатом.
Если принять на веру, что населяли Егорьевск обычные живые люди, каковые издавна имеют привычку любить, болеть, дружить, завидовать и ненавидеть, то любому сделается понятно, что в каждый отдельно взятый момент кипели в городке свои, егорьевские страсти, быть может далекие от судьбоносности столиц, но тем не менее…
В просторном бревенчатом доме анфиладой располагались три комнаты, в которых самым причудливым образом воссоздана была атмосфера московского салона тридцатилетней давности. Казалось, вот-вот колобком вкатится незабвенный Фамусов, раздастся треснутый бас Скалозуба, нестройный гомон других гостей… Впрочем, гостей не наблюдалось вовсе, а из хозяев можно было видеть двоих: средних годов женщину со следами былой значительности на лице и молодого, схожего с ней человека лет около тридцати.
Женщина расположилась в кресле, возложив опухающие ноги на низенькую скамеечку и раскрыв на коленях растрепанный том, писанный по-французски. На низком столике рядом – чашка чаю и две надкусанные ватрушки, одна с творогом, другая с брусникой. Молодой человек стоял посреди комнаты и имел вид усталой томности и вежливого, слегка раздраженного ожидания. Видно, впрочем, было, что ничего хорошего для себя он не ждал.
– Николя, – слегка гнусавя, произнесла дама (несмотря на разные нестыковки, только так нам и следует именовать находящуюся в комнате женщину), – я давно хотела с тобой поговорить. Вот случай. Я думаю, что пора уж тебе бросить все эти мальчишеские выходки, скачки, штуцера и серьезно подумать о своем будущем. Как ты себе мыслишь? Или тебя все устраивает в этом… – Дама картинно обвела окружающее полной, все еще красивой рукой. Кроме уже упомянутого «салона», в «это», несомненно, попадала виднеющаяся за окном широкая улица, по колено утонувшая в черной грязи, и деревянные домики, на две трети скрывшиеся за покосившимися заборами, на остриях которых висели перевернутые горшки. Сюда же входило и низкое разноцветное, похожее на замаслившееся одеяло небо.
– Разумеется, нет, – грассируя, отвечал молодой человек и приподнял бровь, картинно, словно пробуя на матери ужимку, предназначенную для кого-то другого. При виде гримаски сына по губам дамы скользнула едва заметная удовлетворенная улыбка. – Но я не вижу, что можно было бы сделать. Потому и пропадаю на охоте, в разгуле… Ты знаешь меня лучше всех, мне тесно здесь, но ведь отец не отпустит меня от себя, не даст денег… Он хочет, чтоб я учился жить на его манер, рыбу мороженую возить, соль, торговаться из-за экономии гроша на казенных поставках. Я… Я пытался… Мне тошно это, сам не знаю почему. – В процессе речи молодой человек утерял позу, позабыл о ней, заговорил горячо, делая выразительные жесты руками. – Бывает, поедешь на болота уток стрелять, присядешь где-нибудь на пригорке, смотришь в небо и думаешь: вот кабы улететь отсюда… Куда? Да черт его разберет… Может, и там нет ничего…
– Есть, Николя, есть, верь мне! – с неменьшей горячностью перебила сына мать. – Есть другая жизнь, без этого сонного прозябания, без запаха прогорклого жира, без этих тупых рож, каждая из которых мнит себя пупом земли… О, там они знают свое место! – Лицо дамы заклубилось воспоминаниями, задергалось какими-то мелкими жестокими судорогами, а рука сама собой сжалась в кулак. Наблюдая за ней, можно было рассудить, что раньше, в прежней жизни, она командовала по меньшей мере ротой гренадеров. – Ты, Николя, рожден для той, далекой жизни. Потому тебе и тесно здесь… Настало, впрочем, время сказать. Знаешь ли ты, что Викентий Савельевич не родной тебе отец? Понимаешь ли, что это значит?
– Понимаю ли я? – Жесткая гримаса, мужское отражение материнской мимики, перекосила в целом привлекательное лицо Николая. – Да что ж тут знать-то? Каждому, кто не дурак, видно. Мой-то родной папаша не захотел, видать, на вас жениться, вот и пришлось… Правда, не совсем ясно, какая отцу корысть была… Я ведь, если правильно понимаю, уже в браке рожден? Фамилию рода Полушкиных ношу…
– Я, между прочим, по молодости красавицей считалась, – с остатками былой надменности произнесла дама. – Викентий до всей этой истории глянуть на меня прямо не смел. Посылал корзины с цветами, фрукты к праздникам и даже записки не писал… Не смел… К тому же он честолюбив был. Когда понял, что к чему… Знатная фамилия, связи в Москве, да и приданое немалое… Расчет тоже имелся, чего теперь скрывать…
– Это да, это понятно. – Николай кивнул. – Ваш грех он прикрыл и все обещания сполна исполнил…
– Верно. Хорошо, что ты понимаешь. Это признак аристократии – уметь быть благодарным. Разве чернь может? Ни-ко-гда. Ты это знаешь? Благодарность, Николя, – вот знак, по которому всегда можно отличить благородного человека от неблагородного. Поэтому все господа-прогрессисты со своими проектами улучшения жизни народа обречены изначально. Плебс понимает только силу. А любые уступки воспринимает как слабость. Слабые ненавидят сильных – это закон. А когда сильные начинают подлизываться к слабым и бросать им подачки, последние их еще больше ненавидят, но при этом еще и перестают уважать. В результате напряжение между классами увеличивается. Вот это мы и имеем в Сибири, на приисках. Сколько бы подачек им ни кидали, они все равно будут бунтовать, потому что чувство благодарности им органически неведомо. Иван Парфенович Гордеев это на своей шкуре испробовал, теперь небось поумнел. Викентий, надо отдать ему должное, изначально по этому поводу не обольщался и с народом не либеральничал. Все-таки, что ни говори, но купеческое сословие свой разум и опыт имеет издавна. Гордеев же – из грязи в князи…
– Мама, мы о чем с вами говорим? – Николай счел возможным выразить свое недоумение. – Вы хотите рассказать мне об устройстве общества, как вы его понимаете? Может, я лучше книгу прочту?
– Не дерзи матери! Я о тебе забочусь, а больше и некому. Викентий Савельевич тебя как родного воспитал, что да, то да. Но ведь ты-то все равно наособицу получился. Теперь ему только на Ваську надеяться. А Васька, прости господи, полный дурак вышел. Ох те-те, грехи наши тяжкие… Ах, Николя… В России все по-другому… Древняя земля, древняя культура. Каждый знает свое место… Разве можно в Сибири найти хорошую прислугу? Ты ей даешь указания, а она вылупит на тебя глаза и орешки лузгает… Стыд один!.. Знаешь ли, кто твой настоящий отец?
– Нет… а вы мне сейчас сказать хотите? – В ореховых глазах Николая зажглись разом мальчишеское любопытство, тревога, надежда непонятно на что.
– Иди сюда. – Мать подозвала сына поближе, заставила наклониться и что-то прошептала ему на ухо.
– Вот так даже?! – Николай отпрянул от матери, задумался, явно прикидывая, можно ли верить сказанному. По всему получалось, что можно. Некоторое время по лицу молодого человека, словно отблески фейерверков, пробегали самые разнообразные мысли и прожекты. В конце концов иллюминация погасла. – Он никогда не признает меня, даже если и знал…
– Знал, – кивнула Евпраксия Александровна. – И принимал деятельное участие в моем устройстве… А насчет признания… Смотря в каком качестве ты перед ним явишься. К старости, знаешь ли, многие люди становятся сентиментальными. Тем более что, по моим сведениям, других сыновей у него нет. Только две дочери…
– А в каком же качестве я могу явиться? – Николай взглянул на мать с искренним недоумением. – Николаша Полушкин, сын сибирского подрядчика. Что ж еще? В университетах мне учиться уж поздно, пожалуй, да если честно, то и охоты нет… Да отец меня и не отпустит никуда. То есть отпустить-то отпустит, конечно. По его понятию, пусть бы я и вовсе катился с глаз, коли к казенным поставкам меня не приставишь… Но ведь денег-то не даст. А что в столицах без денег?
Крайняя дверь анфилады приотворилась, в проем, диковинно высоко над полом, всунулась веснушчатая, почти мальчишеская физиономия.
– Маменька! Я вас спросить хотел…
– Поди! Поди сейчас, Вася! – раздраженно крикнула Евпраксия Александровна. – Видишь же, я с Николашей разговариваю! После спросишь!
Физиономия обиженно сопнула и скрылась из глаз.
Евпраксия Александровна обернулась к старшему сыну. Глаза ее блестели возбужденно и торжествующе. Пальцы скомкали бочок от ватрушки, на поджаристой корочке остались следы ногтей. Казалось, она скинула добрый десяток лет.
– Об этом и разговор, если ты не понял, – усмехнулась она. – Чтобы иметь должное положение и необходимые в столице финансы, прежде ты женишься на дочери Гордеева. Все равно уже возраст пришел. А она когда-то по тебе сохла…
– На хромоногой Машке? Да вы что, мама?! На что вы меня толкаете? А еще говорите на всех углах, что любите меня, дескать, без памяти… Да я лучше… Я лучше на младшей дочери остяка Алеши женюсь! Она пусть косоглазая, зато не хромает и ладаном от нее не несет. Пусть дурочка, пусть смеется все время… С ней хоть позабавиться можно. А Машка… она мало что калека, она же скучная и холодная, как зима без снега. А Гордеев – самодур из самодуров, почище Викентия Савельевича в сто раз. И этакую долю вы, маменька, своему любимцу… Ну, не ожидал!
– Николя! Я думала, ты умнее. – Евпраксия Александровна дернула самым уголочком губ.
Более позволить себе не могла, слишком много на карту поставлено. А ну как Николаша взаправду заупрямится? Другого шанса не будет. Зачем тогда дальше жить? Один взгляд на старшего сына, на его породистое, нервное, надменное лицо – и сразу вспоминается московская жизнь, молодость, сверкание огней… Кудрявая зелень тихих садиков, подвешенные на цепях качели, нежный шепот и как бы случайное прикосновение горячей руки… Даже снег в Москве пах удивительно и тонко – только что распустившимися ландышами. Тройка, запряженная в расписные сани, нетерпеливые лошади опускают головы, потряхивая длинными гривами и покусывая снег. Взбитая пена серебристых мехов, из которых, словно из гнезда, высовываются хорошенькие девичьи личики, раскрасневшиеся от мороза.
Тронулись. След от саней, края которого заботливо окопаны лопатой, возвышается над очищенными тротуарами более чем на полметра. Взгляд сверху. Москва, деловая пестрота Китай-города, все у девичьих ножек, обутых в белые фетровые валенки. Встречные кавалеры учтиво раскланиваются. Прохожие из простых, милые, румяные, с ясными светлыми глазами и русыми бородами в инее, улыбаются вслед тройке, машут меховыми рукавицами. Легкие сани несутся как ветер, а копыта лошадей отбрасывают назад твердые, как град, ледышки, барабанной дробью стучащие о защитный фартук. Над домами, прямо в безмятежном небе то и дело круглятся лазурные, в золотых звездах купола…