Я люблю тебя, прощай Роджерсон Синтия

Мое имя у нее на устах! Просто называет меня по имени, а как будто признается мне в любви. Глупо. Знаю, что вы думаете. Давайте, давайте, смейтесь надо мной! Бедный, трогательный Мацек – как мало ему надо для счастья.

– Да, я здорова. А что, выгляжу больной? Время года такое. Хотя, пожалуй, вы правы. Мне немножко нездоровится. – Она отворачивается и тихонько, словно только самой себе, говорит: – Должно быть, я больна.

Я много раз думал о том, как мы обнялись. Много раз. Сказать, как это было? Я обнимаю ее, а она поначалу не шелохнется. Потом кладет руки вот сюда, мне на пояс, а голову склоняет сюда, ко мне на грудь. И чуть-чуть вздыхает, печально так. А потом – к этому я чаще всего возвращаюсь – она притягивает меня к себе. Я чуть в обморок не рухнул, сердце так и зашлось. Стою и думаю: теперь что? Поцелуй? Но прежде, чем я ее поцеловал, она отпустила руки и убежала. Без пиццы.

Теперь мы с ней в лавке. В очереди перед ней всего один человек, и он уже почти закончил. Времени совсем мало.

– Аня, где больно? В животе? В голове? Это грипп?

Она ничего не говорит, хотя смотрит прямо на меня. Смотрит и бледнеет.

– В животе, – говорит она. – Мне что-то дурно.

Теперь ее очередь, и Аня протягивает продавщице какой-то видеодиск, буханку хлеба и газету. Продавщица щелкает кассой, Аня рассчитывается. Думай, Мацек, живей думай, что сказать, чтобы задержать ее! Но она вдруг говорит:

– Рада была с вами повидаться, Мацек.

И дверь за ней закрывается.

Плачу за свои рогалики, даже не смотрю на сдачу. Выхожу из лавки и думаю – все, конец. Но чудо! Она сидит на скамейке. Наклонилась вперед, голову руками обхватила.

– Аня, пожалуйста! Что случилось? Я отведу вас домой, и сумку вашу донесу. Мне не трудно.

– Это очень любезно с вашей стороны, Мацек. Но думаю, мне просто нужно немножко посидеть.

– Вы далеко живете?

– Нет, чуть выше по улице. На Содейл-роуд.

– А. – Мне это, конечно, уже известно.

– Не знаю, что со мной такое. Слабость какая-то. И усталость.

– Наверное, вы слишком много работаете. Какая у вас работа?

– Я семейный консультант. Бывает, устаешь очень, но работа интересная.

– Вы рассказываете женатым людям, как обезопасить их брак, да?

– Нет, чаще выслушиваю, почему они несчастливы.

– А брак, его стоит безопасить?

Она на миг задумывается. Я буквально вижу, как она думает. Это человек, который осмотрительно выбирает слова.

– Хороший брак – стоит. Хороший брак может спасти жизнь.

Я едва сдерживаюсь, чтобы не обнять эту ледяную женщину.

– Вы о любви много знаете, наверное, – говорю я.

– Гм… я много думаю о ней.

– Я тоже. Я философ ведь.

Она слегка усмехается, будто я пошутил.

– Я хочу сказать – философ по образованию. В Кракове я преподавал в колледже.

– Вот как. Я догадывалась, что вы не обычный торговец пиццей.

– А каковой он, обычный торговец? Все думают и чувствуют по-своему.

– Да, конечно. Это я глупость сказала. Как сноб.

– Вовсе нет. Мы все так думаем. А иначе – времени не хватает.

– Да, не хватает.

– Наверное, мы оба философы.

– Может быть. Может быть.

Я сажусь как можно ближе к ней, но так, чтобы не касаться. Ее ладошки, маленькие и белые, лежат на коленях, наверное, холодные как льдинки. Где ее перчатки?

– Почему вас зовут Аня? Вы знаете, что это польское имя?

– Да. Мой отец – поляк. Моя девичья фамилия Замойска.

– Откуда?

– Из Калица.

– Ага.

– Вы там бывали?

– Нет, но знаю, где это. Приятное место, по-моему. Небольшое. Фермы.

– Я бы хотела как-нибудь съездить туда. – Но голос у нее при этом такой безучастный. Она зевает и вздрагивает. Ее передергивает с головы до ног.

– А знаете, Аня, что делаем мы в Польше вот в такой день, когда мы продрогли и устали?

Аня на мгновение прикрывает глаза. На веках просвечивают жилки. У нее такая тонкая кожа.

– Что же вы делаете? – шепчет она.

– Мы ставим чайник и завариваем чай.

Она разочарованно открывает глаза.

– И мы не добавляем молока. Мы добавляем малиновой… вы бы сказали – каши.

Аня морщится, будто эта картинка ей не нравится.

– А если день очень-очень холодный и совсем ужасный и все не так, а у нас очень сильный кашель, тогда мы открываем бутылочку «Голдвассера».[20]

Аня не спускает с меня глаз. Что за глаза! Я не стану говорить вам таких слов, как «синие» и «прекрасные». Но вспомните последний раз, когда вы были влюблены. Вспомните электрический свет.

– Моя тетка, она держит в буфете одну бутылку всегда, на полке верхней.

– Голд… что?

– «Голдвассер».

Я знаю, когда помолчать хорошо, – пусть сама представит себе. Она уже лучше сидит, не согнувшись. Щеки порозовели.

– Что это? – спрашивает она так тихо, что приходится следить за ее губами.

Похоже на то, как она зовет меня по имени, – этот шепот на скамейке возле магазина. Никого больше нет в Эвантоне, только мы. Вот такую глупую любезность говорит мне этот шепот.

– Аня. – Мне нравится произносить ее имя. – Аня.

– Да?

– Это объяснение трудно. «Голдвассер» прозрачный, как вода, и золото плавает в нем.

– Не настоящее золото?

– Самое настоящее.

– Как же его можно пить?

– Золотушки совсем маленькие, просто пыль золотая.

– Невидимые?

– Нет, их видно. Но глотать их легко.

– А эта вода с золотом – какая она на вкус?

– Это не вода, это спирт. Очень крепкий. А на вкус как… розы. И как корица, и как имбирь. Как солнце посреди зимы. Как кусочек сочного сахарного тростника. – «Как конец всех печалей», – хочется мне сказать.

Анины зрачки становятся больше. У нее такие светлые глаза, легко следить за зрачками. Ей ничего не утаить с такими сине-белыми глазами и зрачками, которые увеличиваются у всех на виду.

– Здесь его не купить, да?

– Здесь есть «Голдвассер», но другой. Не такой крепкий. В вашей стране запрещено продавать так много спирта в одной бутылке. Но у меня всегда имеется бутылка. Из Кракова привожу.

– Вы поедете домой на Рождество?

– Да. На следующей неделе.

– Хорошо. Хорошо быть дома на Рождество.

– И я привезу еще «Голдвассера».

– На слух похоже на эликсир, – снова шепчет она, будто я единственный ее друг и ей хочется весь день сидеть со мной на этой холодной скамейке.

– Я знаю это слово. Eliksir – по-польски, – шепчу я в ответ. – Eliksir… волшебное лекарство, да?

– Да. Восхитительный напиток, который излечивает все болезни, возможно, даже останавливает смерть. И превращает недрагоценные металлы в золото.

– «Голдвассер» этого не может.

– Но вы сказали, что в нем блестки настоящего золота. Золота, которое можно пить. Золота, от которого можно захмелеть.

И без паузы, словно мы только об этом и говорили:

– Мацек, вы верите в жизнь после смерти?

«Это начало, – говорю я себе. – Теперь мы подружимся и будем разговаривать обо всем: о жизни, о смерти, о любви. И будем понимать друг друга. Я и Аня, шотландка с польским именем, бледная до прозрачности».

Нет. Мы не станем друзьями.

Я беру Аню за руку – белую, озябшую ручку, – поднимаю ее сумку. И знаю, что делать. Мы идем на стоянку для фургонов и ни слова не говорим. Около моего фургона я поднимаю руку и прижимаю Аню к себе, вот так, к своему боку. Нам так удобно, как будто кто-то заранее снял с нас мерки. Аня тихонько вздыхает.

И говорит, что у нее есть муж. А я говорю, что это ничего, хотя про себя думаю, что, в общем, это несчастье.

В фургоне я расстегиваю ей пальто, а она, как ребенок, поднимает руки, помогает его снять. И вся дрожит, хотя я оставил обогреватель включенным и у меня тепло. Я обнимаю ее, а она меня нет, но это и не нужно. Я хочу приподнять ее лицо и поцеловать, и у меня почти получается. Но она снова тычется лицом мне в рубашку.

– Ш-ш-ш, – шепчу я. – Молчи.

И сажаю ее на диван, снимаю с нее ботинки, ставлю их к обогревателю. Потом сам снимаю пальто и наливаю два стакана «Голдвассера». Так тихо кругом. Даже собаки не лают. Только в ушах какой-то шум. Это мое сердце колотится. Даю Ане стакан – хоть бы он оказался чистым, – но она даже не смотрит. Аня отпивает и закашливается.

– Na zdrowie!

– За здоровье! – с улыбкой отвечает она. Но это не настоящая улыбка. Почему я это знаю, ведь мы же с ней совсем чужие?

Она залпом допивает весь стакан и говорит:

– Спасибо, Мацек. Ты добрый. – И встает. – Я, пожалуй, пойду.

А сама стоит, и тогда я через голову стягиваю с нее свитер. Медленно расстегиваю блузку и тоже снимаю. Там у нее белая майка, я ее поднимаю, тоже и лифчик. И кладу обе руки на ее грудь. Очень осторожно. В этом нет секса, и она мне разрешает. Руки мои спускаются ей на талию, чувствуют косточки на бедрах. Только сейчас с улицы доносится какой-то шум – пролетел поезд на Инвернесс, машина посигналила. Я расстегиваю ее ремень. Она молчит и не двигается. Но она со мной, думаю я…

Хочу, чтобы Аня была моей женой. Она мне нужна. Мы поженимся! Эта мысль появляется еще до Аниного ухода. Поселимся с ней в славном домике на окраине и будем разводить цыплят. А можно и в Инвернессе. В доме у реки, чтобы слышать всегда воду. Только не здесь. Не в фургоне в самом центре города. А сколько у нас будет детей? Думаю, всего один, чтобы много времени проводить наедине.

Сэм

Мы с Мацеком вдвоем у него в фургоне, и я наконец решаюсь спросить его. Но…

– Прости, – отвечает он.

– Но почему? Свинячить я не буду, даже могу платить и все такое.

– Не нужны мне твои деньги, Сэм. Твои родители, как они огорчаются, только если узнают, ты так говоришь.

– Почем ты знаешь?

– Я знаю, они хорошие люди, просто глядя на тебя, Сэм. Посмотри на себя! Ты ведь хороший мальчик. Здоровый. Вежливый. Я же вижу. Ты только почему-то сердишься на них. Тебе незачем убегать.

– Ты просто не догоняешь. Они только прикидываются хорошими. Никто ни фига не знает. Мама отцу рога наставила, а тому по барабану. Зла на них не хватает, вечно клеятся – где я, да что я. Типа, секут что-то в моей жизни. Типа, хоть раз сделали, что я прошу. Мацек, если б ты их увидел, ты бы сам все понял. Они полные кретины. Житья мне не дают.

– Житья не дают? Послушай меня, Сэм. Я понимаю, родители иногда могут… сильно не угождать…

– Значит – нет, так? Думаешь, мне надо остаться с ними?

– Да. А сюда приходи когда хочешь – чаю попить, пирога поесть. Тебе повезло.

– Ага, повезло. У самого небось нет придурочных родителей.

И тогда Мацек рассказывает, что мать у него померла, а про отца вообще никто ничего не знает. Никаких родителей. Везучий, гад.

А все равно жалко его как-то. Интересно, потащит он к себе в Польшу какие-нибудь подарки? Ну, там, мишек в клетчатых одежках, коржики, виски. А может, какую еду человеческую – хлеб хотя бы, фасоль в банках. Польша же бедная. И крошечная, куда меньше Британии, и без моря. И хрен знает где она вообще находится, не помню, – вроде справа от Испании. Но что бедная – это верняк.

А, знаю! Я подарю Мацеку что-нибудь на Рождество. Что-нибудь клевое, такое, что больше ему никто не подарит. Еще не решил, что именно, но что-нибудь супер. Рубашку, скажем.

– Слушай-ка, Мацек, а ты какого размера?

– Такого, как ты видишь.

– XL, стало быть.

Для Роксаны у меня подарок уже есть – сережки с дельфинчиками. В симпатичной такой деревянной коробочке. Так и представляю их на ней.

Тут Мацек, ну точно он экстрасенс, спрашивает:

– Ты влюбляешь в эту польскую девочку, да, Сэм?

– Ну, люблю. И что?

– Это хорошо. И не смотри на меня так, будто я тебя обзываю нехорошим словом. Я думаю, любовь – это как сойти с ума, да? И страшно… Но, Сэм…

– Чего? – Не очень-то мне хочется его слушать. Перебор это. Я бы ему сказал, что рано мне еще про любовь, только мы оба знаем, что это вранье.

– Это так увлекательно, да? Не каждый день случается. Самая увлекательная вещь на свете. – Он умолкает и хмурится. Похоже, вспомнил про миссис Маклеод. Помешался на ней, чудило. – Она, любовь то есть, заставляет нас такое сотворять, чего мы никогда бы не сотворили. Она нас другими делает. Каждый атом – другой.

– Каждый электрон, и протон, и ядро каждого атома? – уточняю я, потому что мы как раз проходили это по физике, а я – чтоб вы знали – далеко не тормоз.

– Да, Сэм. Ты будь осторожный! Думаешь, ты все знаешь – кто ты и какая у тебя жизнь. А любовь, она посмеется над этим.

Ну, теперь, слава тебе господи, все понятно! А если честно, чего мне хочется, так это поцеловать ее и, если повезет, лет этак через десять перестать о ней думать.

Аня

Если бы перестать думать. Если бы заснуть.

– По-моему, у меня депрессия, – сообщаю я доктору Стюарту, который знает меня целую вечность. То есть я надеюсь, что у меня депрессия. А подозреваю я, что у меня полный упадок сил – физических и душевных. Ужас! Умоляю, пусть это будет депрессия! От этого есть таблетки.

– Почему?

Потому что переспала с поляком, фамилии которого даже не знаю. И с тех пор не могу думать ни о чем другом. Меня тошнит, я плохо соображаю, и у меня нет никаких сил. Я без преувеличения не в своем уме.

– В последнее время мне что-то не по себе.

– В каком смысле?

В сексуальном.

– Мысли путаются. Все время чем-то озабочена. Сплю плохо. Аппетит пропал. Забываю все.

– Подобные симптомы могут быть следствием других причин. Не было ли у вас каких-либо стрессовых ситуаций?

Близость с чужим мужчиной. Из-за которого я сама себя не узнаю. Из-за которого все мои убеждения обратились в призрачное ничто.

– Да нет. Работа нравится. Мужа люблю. Ребенка хочу завести.

– И давно хотите?

Доктор считает, что я просто перенервничала из-за будущей беременности, никаких таблеток не нужно. И в любом случае – «антидепрессанты не пойдут на пользу плоду, буде таковой появится». Как будто теперь мне есть дело до этого ребенка!

– И месячные в последнее время какие-то странные – нерегулярные и очень слабые. Просто мазня.

– Да? В таком случае вам, вероятно, следует пройти тест на беременность.

По дороге домой я размышляю о будущем. Голова идет кругом! Все надо ломать. У меня все было так хорошо распланировано, а теперь я словно ослепла, а кто-то взял и переставил всю мебель в моем доме. Беременна! Где же моя радость? Мои надежды? Надо заехать в аптеку за тестом, говорю я себе и… пропускаю поворот. Завтра куплю, успокаиваю я себя.

Теперь я точно понимаю, как словом «неустойчивый» можно описать состояние психики. Перед глазами все плывет, земля уходит из-под ног. Но все это не имеет никакого значения, а имеет значение, более того – пугает меня то, что я не в силах сосредоточиться. В голове первозданная пустота.

Примусь за что-нибудь и застыну столбом. И так весь день. Взяла в руки туфли, села на кровать и смотрела в окно бог знает сколько времени. Бог знает, а я нет, потому что не заметила, как отключилась. Вчера зашла в ванную за лосьоном для тела (собиралась взять с собой в бассейн) и впала в транс прямо перед зеркалом, а когда очнулась, оказалось, что уже опаздываю. А в раздевалке увидела в зеркале собственные груди и в восхищении не могла оторвать глаз. Отрадно после стольких лет обнаружить у себя приличный бюст. Никаких сомнений – я беременна. И тест не нужен, это очевидно. Только не так, как я себе представляла.

Мацек! Вон он, сидит на своем месте, а я плаваю, в точности как в прошлый вторник. А кажется, будто год назад. Сегодня он не улыбается мне – почему? Смотрит серьезными черными глазами. Словно ничего не было. А что было? Непредвиденный эпизод. Несчастный случай. Магазин, тошнота, озноб, «Голдвассер». Тот час я могу объяснить только как внезапный приступ. Эпилептический припадок. Меня в определенном смысле там не было. Хотя, разумеется, я все отчетливо помню; во всяком случае, начало и конец. Теперь я понимаю, что значит «лишиться чувств», и знаю, что человек не может отвечать за то, что с ним происходит, пока он в бесчувственном состоянии. И Мацека я тоже ни в чем не виню. Я пала жертвой не его, а моего собственного тела. Отпускаю себе этот грех и впредь обязуюсь быть начеку.

Я его целовала или нет? По-моему, нет. Не по-настоящему, во всяком случае.

Я так ослабла, а он казался таким высоким, сильным. Я ощущала себя маленькой, ведомой за руку девочкой. Фургон у него старой модели. Зеленый с белым, дверь низенькая – Мацеку пришлось согнуться в три погибели.

Внутри было темно и сыро. Никаких характерных деталей – ни фотографий (разве что одна – молодой женщины), ни украшений, ни цветов. В нос ударил запах плесени и какой-то фруктовый душок. Тоска и уныние во всем. А мне это пришлось по сердцу – всецело отвечало необычности моего собственного настроения. Он показал мне бутылку «Голдвассера». Так наркоторговец исподтишка вытаскивает кокаин; так какой-нибудь карапуз с гордостью демонстрирует свои каляки-маляки. Оба этих действа. Преступное и невинное.

– У тебя есть подружка? – поинтересовалась я. Ответ, впрочем, был совершенно неважен.

Он снял свою шляпу и сразу показался мне беззащитным, обнаженным. Я на мгновение отвела глаза в сторону.

– Нет.

– А я замужем.

– Да, – кивнул он немного погодя.

И умолк. Молчала и я. Хорошая это была тишина, наполненная покоем. Помню, мне хотелось, чтобы он вообще ничего не говорил. Тем более что все было в его глазах. Я поднесла бутылку к окну – по форме смахивает на бутылку виски «Джек Дэниелс». На этикетке цветочный узор в розовых тонах и слова на польском. Внутри в прозрачной жидкости мерцают золотистые блестки. В какой жидкости могут свободно плавать кусочки золота? Мацек уже достал два небольших стаканчика и потянулся за бутылкой, но я еще не могла выпустить ее из рук. Сгустились сумерки, и он зажег свечу.

– Лучше, чем электричество, – заметил он. – И этот дом, этот фургон лучше при свечах. Не такой безобразный.

От свечи пахло какими-то ягодами – то ли клубникой, то ли малиной. Вот, значит, что я учуяла, когда вошла. Должно быть, он часто жжет свечи. Напиток крепко отдавал лекарством и по вкусу напоминал «Южный комфорт».[21] Пряный, забористый. Один миг – и лед внутри у меня растаял, по жилам разлилось тепло, и даже ноющие груди отпустило. Золотых блесток я не почувствовала ни на языке, ни в горле. Мацек сказал тост по-польски, я, кажется, ответила – «будем здоровы». Потом он забрал у меня пустой стакан, и я позволила ему раздеть меня.

Мне казалось, он проделывает это с кем-то третьим, а я лишь наблюдаю со стороны.

Йен очень терпелив, из него выйдет прекрасный отец. Он всегда считается с моими чувствами – даже позволил моему папе предложить несколько имен на выбор для будущего малыша, потому что мне этого хотелось. Все польские, конечно. Милый папочка. У меня есть маленькая черно-белая фотокарточка – папа с другими солдатами-поляками в лесах под Инвергордоном.[22] Вид у них такой, будто работали на ферме и вот устроили перекур. 1945 – нацарапано карандашом на обратной стороне. Все в рубашках с закатанными рукавами, сигареты свисают с губ. Тощие до невозможности, но хохочут и дурачатся кто во что горазд. Словно выпили изрядно на вечеринке и решили сняться все вместе. Фотограф, наверное, молодая женщина; они с ней заигрывают. А может быть, каждый день вдали от войны пьянил без вина. И потом ни жены, ни дети не могли заманить этих вояк домой, и они женились на местных девушках, становясь многоженцами.

Мацек больше не смотрит на меня. Он смотрит на часы на противоположной стене бассейна. Если так пойдет, ему не спасти ни одного утопающего. Ему грустно сегодня, и он не может этого скрыть, но такое лицо, как у него, создано для грусти. Глаза с тяжелыми веками придают ему дремотный, отрешенный вид. Никакому веселью не заставить порозоветь эти впалые щеки. И этот тонкогубый рот, улыбку на котором я видела всего дважды, и оба раза в кафе «Теско». Мацек, если такое возможно, физиологически приспособлен к меланхолии.

Как папа. Тот купается в грусти, упивается ею. Грустит, не испытывая свойственного в таких случаях мужчинам стыда. Я, конечно, изучала историю Польши и как-то раз спросила папу про 1939 год.

– Что могло бы спасти Польшу?

– Другие соседи.

И его глаза наполнились слезами, хотя губы продолжали мне улыбаться. Папа обожает меня. Мама тоже любит меня, но совсем не так. Ей для любви нужна причина, а папа просто любит, и все. И тетя, папина сестра, тоже любит меня не раздумывая, без оглядки, хотя во всем остальном она полная папина противоположность. Предпочитает быть только шотландкой и не выносит, когда папа вставляет польские словечки. И в Польшу больше – ни ногой.

– Чего я там не видала? – говорит она. – Уж лучше на Тенерифе поехать. Там, по крайней мере, солнышко светит, по-английски все говорят и рыба с картошкой продается. И каждому ясно – где ты и что ты.

Вода сегодня какая-то другая – сама тебя держит. Плыву практически без усилий. На душе легко и спокойно. Почему это случается так редко? Опять эта музыка – тот самый диск, который Мацек ставил раньше, с грустной флейтой и скрипкой. Я невольно притормаживаю, подстраиваясь под мелодию. На Мацека не смотрю. От хлорки слезятся глаза. Я плаваю из конца в конец бассейна и, о чем бы ни думала, возвращаюсь вот к чему: все меняется; я изменила мужу; я жду ребенка; я беременная прелюбодейка. Но странное дело – сейчас, в эту самую минуту, меня это абсолютно не трогает. Я сжимаю пальцы, развожу руки в стороны и, рассекая воду, скольжу вперед. Согнуть колени, выпрямить, рывок. Сколько удовольствия в послушности ловкого и умелого тела, не правда ли?

В раздевалке стаскиваю мокрый купальник и начинаю вытираться. Проходит минута, не больше. Внезапно в кабинке появляется Мацек. Это настолько обескураживает, что я даже не смущаюсь. Разве я не заперла дверь? Все совершается так скоро, что сердце не успевает отреагировать – бьется по-прежнему ровно, не обращая внимания на то, что видят глаза. Я ничего не говорю – не могу. Молчит и Мацек. Только берет у меня полотенце и откладывает в сторону. Задняя стенка кабинки – часть стены всего здания; Мацек подталкивает меня к ней. Не грубо. Я все никак не опомнюсь – наблюдаю за собой и даже не ощущаю ни малейшей тревоги. Только любопытство. Затем происходит нечто совсем уж диковинное. Не спросив меня, мои собственные руки притягивают его грустное лицо, и я целую его в губы. И тут сердце срывается с места в карьер. Наверное, у меня сердечный приступ. На что это похоже – целовать Мацека? Это похоже на счастье. А вы как думали?

Роза

Чтоб мне пусто было – Сэм влюбился! Ах, бедолага. Узнаю этот взгляд.

Самой было четырнадцать. Его звали Эндрю Маккей, в школе я сидела за ним. И глаз не могла оторвать от его затылка. Господи, до чего я любила этот ежик светлых волос! Руки аж ныли, так хотелось потрогать коротенькие завитки на шее. У его отца была ферма, и после летних каникул кожа у Эндрю становилась почти золотой. Про свои чувства я и словом ему не обмолвилась. К нам в класс пришла новенькая, такая грудастенькая уже. Она-то его и заполучила, хотя раз в столовой я ее предупредила, что Эндрю – мой. Как бы не так – мой. Но мечтать, как говорится, не вредно.

Стою посреди собственной кухни вся красная как вареный рак. Что, интересно, с ним сталось? И с какой стати я, черт возьми, покраснела? Опять приливы, не иначе. Вспышка прошлого. Щеки так и горят, лоб в испарине. Присаживаюсь с чашкой чая в руках и жду, пока пройдет. У этих приливов свой ритм и протяженность – начало, середина, конец. Когда проходит, у меня такое ощущение, будто молодость отступила еще на шаг, а я осталась, позабытая-позаброшенная. Как старая мини-юбка, которую даже не вспомнить когда в последний раз надевала.

В разговорах с подругами я неизменно заявляю, что на климакс мне плевать с высокой колокольни. Дескать, такое отношение – единственное спасение от кризиса среднего возраста. Молодость остается за плечами, а я кричу ей: пока, соплячка! Кому ты вообще нужна?

Вообще-то – мне.

Кто бы мог подумать, но на самом деле единственное спасение от кризиса среднего возраста – это секс. Как будто в предсмертной агонии, когда количество яйцеклеток во мне стремительно приближается к нулю, мое либидо отбросило всякую осторожность. И вопит во все свое похабное горло: «Сексу мне! Мужиков мне! И побольше! Хоть незнакомых мужиков, но только, умоляю, не моего мужа!!! Толстых болтов! Языков!!! Да хоть бы за руку кого подержать. Господи. Поцеловать. Хоть один раз, хоть одну секунду».

Первый поцелуй. Боже всемилостивый, даруй мне еще один первый поцелуй, прежде чем я откину копыта.

Допиваю остывший чай и чувствую, как расплавленные внутренности во мне остывают.

Гарри уже отправился на работу, а теперь вот и Сэм хлопнул дверью – ни тебе «до свиданья», ни, тем паче, поцелуя. Бедный влюбленный поганец, даже деньги на обед забыл.

В самый последний разочек проверяю почту, а там – письмо от Альпина, точно неразорвавшаяся бомба. Черт, опаздываю. Через десять минут надо быть на месте, а я даже еще зубы не чистила. В последнее время мы писали друг другу часто, лихорадочно – Я тебя люблю, я тебя люблю, я тебя люблю, я по тебе скучаю.

В наших отношениях появилась серьезность, которой во время нашего реального романа не было. Виртуальная любовь в тысячу раз сильнее, уж вы мне поверьте. Открываю его письмо.

Любимая, она знает.

Черт, черт, черт! Он что, не стер нашу переписку? Идиот! Сейчас некогда об этом думать. К тому же она все равно в Лейте. На улице я на нее не натолкнусь. Как есть, с нечищеными зубами, выскакиваю из дома. Лечу по Церковной улице и, к собственному изумлению, обнаруживаю развешенные над дорогой рождественские гирлянды. Очень прозаичные при дневном свете.

Рождество!

Вот вам еще одно доказательство, что со мной что-то творится, в гормональном, то есть, смысле. Доказательство куда более серьезное, чем все прочее, чем даже моя безумная страсть к Альпину, – я забываю про Рождество, более того, меня раздражает Рождество. Я превращаюсь в мужчину! Это мужики ненавидят Рождество. Бывало, я принималась печь рождественские кексы аж в сентябре, нынче же купила готовый, а на поздравительные открытки вообще наплевала. А дальше-то что будет? Черт его знает. Без понятия. На собственный дом мне начхать. Мужа – хорошего, по сути, человека – презираю. Старые друзья, те, с которыми я еще поддерживаю связь, меня бесят. От одной мысли о Рождестве хочется повеситься. Во мне просто больше нет места ни для чего, и объявления типа «три по цене двух» в магазинах косметики меня не колышут. Недосуг мне! Пускай другие – следующая жена, следующая мать – с этим возятся.

И что странно, несмотря на всю эту фигню, я чувствую, что я – это я. Гормональные штучки, надо думать: мое прежнее «я» выползло из темного угла, где хоронилось последние тридцать лет, и расправляет руки-ноги. И прекрасно умещается в моей подрастянувшейся шкурке, легко приноравливается к моему нынешнему «я», к моей подлинной жизни. Вот почему мне так хочется стряхнуть с себя все это: никчемный дом и жалкого мужа, дурацкий, притворный дух Рождества!

Она знает!

В школе я просто носом чую возбуждение ребятни – последняя неделя перед Рождеством. Думаете, это умилительно – хохот, визги? Ну как же! Предпраздничная лихорадка выматывает их вконец, не дети, а сущее наказание – трещат как из пулемета, хохочут как безумные. Хулиганят, говорят друг другу гадости. Учителя тоже в жутком напряжении. Даже мы, в столовке, и то сами не свои. Слышите, как переговариваемся? Нервы на пределе, ей-богу.

Она знает!

Тут из зала доносятся голоса самых младших – репетиция рождественского представления. Звуки «Тихой ночи» выплывают из зала, струятся по коридорам, затекают под двери классов, проникают на кухню и на мгновение останавливают все. Прислушайтесь. За высокими ангельскими голосами слышно, как вся школа делает выдох.

А я наконец вспоминаю о Рождестве. Вот что оно такое для меня: дети поют «Тихую ночь».

Куда я задевала коробку с носком для детских подарков? У Сэма небось уже и волосы выросли на лобке, под мышками. Не помню, когда в последний раз видела его голым. Куплю ему ту игровую приставку, про которую он все талдычит. То-то он удивится и обрадуется. Мы ведь ему объявили, что он ее не получит. А Гарри куплю бутылку виски.

Когда-то мы славно веселились на Рождество.

Она знает!

Мацек

В Кракове сочельник. Краков. Здравствуй, Краков! Мацек вернулся. Полтора года прошло, ты по мне скучал? Я по тебе не очень соскучился. Да, да, приятно, когда кругом говорят на твоем языке, и все же целый час мне как-то не по себе. После возвращения домой со мной всегда такое творится – вспоминаешь, сколько на свете миров. Каждый вечно занят, вечно спешит и думает, что его мир – единственный и самый главный, но это не так. У меня кружится голова, подташнивает. Здесь так много моего прошлого. Я не рад, что вернулся домой. Я еще в Шотландии.

Мне нужно расслабиться, и я захожу в кафе выпить водки. Отменной польской водки. Шотландия мало-помалу тускнеет. Глоток водки – и нет фургона, еще глоток – нет Эвантона. Даже Аня и та понемногу отходит. С моего места видна Главная рыночная площадь. Взгляните: ни одно здание не вяжется с другим, но все одинаково нуждаются в покраске. Они как старики, нищие, тихие старики в разных одежках, но обязательно серых и обязательно изорванных в клочья. Одним старикам приходится поддерживать других – до того они стары, но преисполнены чувства собственного достоинства. От Кракова никогда не услышишь: простите, простите мне мой вид. Краков говорит: да, я таков. Я видал тяжелые времена и не стыжусь этого. А если вас печалят серые тона, взгляните на моих цветочниц.

Я насчитал двадцать три цветочных лотка и сдался. Покупаю несколько роз и на трамвае отправляюсь домой, к тетке Агате.

Поначалу всем хочется поговорить со мной, обнять, расцеловать.

– Мацек! Мацек, старина!

– Когда вернешься?

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Творог является обязательной составляющей правильного рациона. Этот продукт обладает множеством поле...
Сахарный диабет – очень серьезное заболевание, при котором следует соблюдать строжайшую диету. Данно...
Открывает книгу одноименная повесть, посвященная удивительной дружбе писательницы с удивительной кош...
Жанна Евлампиева – филолог, журналист, член Союза Писателей России.Ее стихи, которые с полным правом...
Эта книга поможет вам приворожить любимого человека или вернуть в семью неверного супруга, вызвать в...
В сборник включены разные по настроению и тематике рассказы – от шутливого «Дао водяных лилий» до пе...