Я люблю тебя, прощай Роджерсон Синтия
– Что в этой гребаной Шотландии такого, чего нет у нас в Польше?
– Нам тебя, сукина сына, не хватало!
– Завел там себе бабу, а? Как вообще живешь? Регулярно?
– Давай сюда чемодан, – сердито, будто она не в настроении, командует тетка Агата. И верно – у нее на глазах слезы.
Чемодан неподъемный, в нем подарки из Шотландии. Глиняные кружки и тарелки в клетку, книжки с раскладывающимися замками, бутылочки «Гленморанджи».[23] Я раздаю бутылки, их тут же открывают, и все начинают говорить разом. Сейчас, глядя на меня, вы не подумали бы: бедный Мацек, ни братьев, ни сестер, ни родителей; живет один-одинешенек в сыром фургоне, где воняет газом, а по стене в ванной ползет плесень. Нет, у меня большая семья. Галдящая, обожающая обниматься и целоваться, вечно спорящая и рыдающая в голос семья. Я не забыл про смех? Смеющаяся, хохочущая до слез семья.
В этот дом я пришел, когда умерла мама. Здесь почти ничего не изменилось. Тетка Агата не любит перемен. Те же красные обои в гостиной, та же фотография Пилсудского в Закопане над тем же диваном.
Сегодня сочельник, и мы едим свежего карпа, короля всей рыбы во всех озерах. Тетка Агата до сегодняшнего дня держала этого карпа у себя в ванне. Лучший способ сохранять их. Я скучаю по ее стряпне. Она отличная повариха, моя тетка Агата. Ни у кого так не получается.
У нас в семье (если не считать меня) рано женятся. Среди гостей семеро ребятишек и три младенца. И несколько подростков. Никак не запомнить все имена, и я все повторяю в уме: Мацек, в следующий раз тебе следует привезти больше подарков. Все говорят, говорят; говорят и жуют, а младенцы хнычут. Их передают с рук на руки, даже я держу одного. Мальчика, девочку – не пойму. Младенец смотрит на меня и ударяется в слезы. Пытаюсь состроить смешную рожу, и младенец принимается визжать как резаный, тогда я передаю его другому кузену. На кухне, где мы сидим, очень тепло. Тепло и душно, пахнет людьми и съестным. Я фотографирую всех нас, но все сразу не влезают, только по частям. Чувствую, что объелся, не только теткиной стряпней – всем. Один кузен уже хорошо выпил и затягивает песню, но это песня-дразнилка. Нехорошая песня про какую-то ерунду, которая приключилась давным-давно. Кузина, та, которую он дразнит, она плещет в него вином, а тетка Агата вскакивает и делает вид, что ругается, но у самой в глазах смешинки. Все покатываются. Столько смеха и пунцовых лиц, и никто уже не обращает внимания на надрывающихся младенцев.
Мне уже хочется побыть одному, чтобы все запомнить, усвоить. Мне это не всегда легко – радоваться. Наверное, я не слишком сообразительный.
Наконец я укладываюсь спать в комнате, где стоят все мои коробки со всеми моими пожитками из старой квартиры – с книгами, дисками, какими-то пиджаками и ботинками, с кастрюлями и сковородками, тарелками и чашками. Коробка с фотографиями и всякой мелочью, вроде подарков от Агаты. Шарф, который Марья подарила мне на день рождения. Мне тридцать семь, а вся моя жизнь умещается в этих коробках. Что такое вещи? Но они тревожат меня. Я засыпаю, отвернувшись от коробок к окну.
На следующий день я встречаю Марью. Ту самую Марью, от которой сбежал в Шотландию.
Я еду в трамвае, а она там, на улице. Идет своей прежней походкой, вроде как никуда не торопится, никто ее не ждет. Я прошу вагоновожатого остановиться и бегу по снегу. Мои ботинки, они не зимние, и ноги с каждым шагом промокают все сильнее.
– Марья!
Она останавливается и ждет меня со своей прежней улыбкой. И как прежде смеется. Будто ничего не изменилось. Один раз мы с ней были на вечеринке и занялись любовью прямо на куче пальто. Я здорово перебрал и скатился с одежной горы, а она тогда хохотала в точности как сейчас. Той ночью мы с ней топали домой по длинной Гродской улице и всю дорогу пели. И вот теперь я обнимаю ее, несмотря ни на что. Крепко обнимаю и целую прямо на улице. А как же мне удержаться? Она такая ladny, Марья. Такая теплая.
– Мацек! Давненько не виделись.
– Как поживаешь, Марья?
– Хорошо, Мацек.
– У тебя новый парень? Я слышал, ты теперь с Томашем.
– Нет! Томаш получил отставку в прошлом месяце. – Марья прыскает, будто сказала что-то смешное, и я смеюсь, хотя шутки не понимаю. – Теперь у меня новый. Николас. Грек, из университета. Латынь изучает. Красавец!
– Это здорово.
– Я дрянь, да?
– Нет, нет. Ты – это ты.
– Ты все еще злишься на меня? Не сердись, Мацек.
– Я не сержусь. Я запутался.
Она целует меня прямо в губы, я чувствую ее язык. Так просто.
– Спасибо, милый Мацек. Ты всегда был милым. Ты и сейчас мой самый любимый. Просто не могу я быть серьезной, это ужасно. Может, когда и образумлюсь.
– Ты? Когда тебе будет восемьдесят пять, не раньше.
– А ты тогда женишься на мне? Когда я стану старухой и так растолстею, что никому не буду нужна?
– Да. Конечно, Марья, – улыбаюсь я. Горько, что она верит этой улыбке.
И мы идем к ней. Это всего через одну улицу, а грек вернется только часа через три. Мы раздеваемся – три секунды, и мы совсем голые. С Марьей нет нужды ходить вокруг да около. «Хочешь?» – «Не знаю, а ты?» – и все. В комнате чем-то пахнет, но я не хочу думать чем. Куревом другого мужчины, его лосьоном. Отгоняю все мысли.
Потом она хочет накормить меня. Говорит, я могу оставаться еще два часа. Но мне не хочется есть. Не хочется оставаться. Я одеваюсь, а она заворачивается в одеяло, сидит и смотрит на меня.
– Слушай, Мацек, а ты ведь так и не сказал, ты сейчас кого-нибудь любишь?
– Я?
– Ага, любишь! Посмотри-ка на себя! Покраснел!
– Не смейся.
– Прости. Хорошо, что ты влюблен. Ты это здорово умеешь. А она тебя любит?
– Не знаю. Может быть. Немножко.
Марья выбирается из кровати, подходит, голая, ко мне и застегивает на мне куртку. Как будто мне четыре года. Целует на прощанье у двери. Крепко и звонко.
– Береги ее, Мацек. И себя побереги!
Рождество прошло. Три дня спустя я хожу по Суконным рядам,[24] покупаю подарки. Янтарное ожерелье для Ани. Ножик с рукояткой из янтаря для Сэма. Тетка Агата собрала мне в дорогу целую коробку всякой снеди. Я рассказываю ей про полки в «Теско», заваленные польской едой, но она мне не верит. И глядит озабоченно, а мой младший кузен сердится, что я опять уезжаю, так скоро. Но я рад, что мой визит закончился. Это все равно как переесть торта, исключительно замечательного торта. В сон клонит. Я хочу увидеть Аню. В последний раз я ее видел в раздевалке бассейна. Мы не говорили тогда. Ее поцелуй. Ее поцелуй.
Ночью в самолете я смотрю на огоньки внизу. Огоньки, что жмутся друг к другу. Сверху это хорошо видно. Люди, им хочется быть ближе к другим людям.
Из эдинбургского аэропорта автобусом еду до Хеймаркета, потом поездом до Инвернесса и снова автобусом до Эвантона. Ни с кем не разговариваю. В первый день после возвращения английский режет ухо. Сижу с закрытыми глазами, но до конца не засыпаю – боюсь забыть где-нибудь теткину коробку.
На своей дорожке встречаю мистера Маккензи, хозяина.
– Здравствуйте, – говорю. – Я, прошу прощения, надеюсь, вы хорошо провели Рождество. Да?
– Да. По-тихому.
– Очень хорошо. Мистер Маккензи?
– Да?
– Извините, если вам некогда, но я хочу напомнить – у меня в фургоне по-прежнему пахнет газом. Теперь даже на улице около фургона.
– Ничего подобного. Вы ошибаетесь, с газом все в порядке.
Как я устал. На секунду зажмуриваюсь.
– Пойдемте и этот газ понюхайте. Сами поймете. – Раньше я с ним так не разговаривал.
– С – газом – все – в – порядке, – очень медленно, как идиоту, говорит он и поворачивает к своему дому. У двери оглядывается на меня и добавляет: – А шляпа у тебя дурацкая. И ты в ней как дурак.
– Паскуда! Говорю тебе, газом пахнет!
Он заходит в дом и так поспешно захлопывает дверь, что серебряный рождественский венок падает на крыльцо.
– Kurwa! – ору я двери. – Kurwa mac!
Озираюсь, ищу, что бы такое сломать, швырнуть. И вдруг гнев уходит, остается только усталость и голод.
Иду в магазин купить молока, хлеба, бутылку водки. Терпеть не могу шотландский хлеб, водка у них – так себе, а вот молоко превосходное. И бекон мне здесь нравится. Немного погодя в фургоне у меня становится веселее. Горят свечи. В духовке греется банка супа, а я слушаю радио – главным образом все еще рождественские гимны – и думаю про себя: «Мацек! Зачем ты здесь? Зачем?»
Я надеюсь, что она придет, и она приходит. Как будто я наколдовал.
– Мацек, – говорит она, открывая дверь.
– Пожалуйста, Аня. Рад тебя видеть, заходи. – Мне вдруг становится стыдно. Этот фургон, здесь могло бы быть и получше.
– Как Краков?
– Хорошо. Семью повидать очень хорошо.
– Все здоровы?
– Да. – На мгновение мне вспоминаются Марьины зеркала, и во рту отдает горечью.
– Мацек, а у меня новости.
– Садись, Аня. Я могу сварить тебе чаю. Хорошие новости?
– Хорошие новости, Мацек. – Но глаза говорят: печальные новости. И похоже, я их знаю, похоже, я ждал этих печальных новостей.
Если она попросит чаю, я заварю особого чая, с малиной, которую дала мне тетка. Но Аня хочет сока. Наливаю два стакана. Один даю Ане и тоже сажусь. Не рядом с ней, но фургон у меня такой тесный, что наши коленки, они почти соприкасаются. Я стараюсь отодвинуть свои коленки подальше от нее, потому что – я же вижу – что-то стряслось.
– Ну, Аня, расскажи мне свои хорошие новости.
Аня вздыхает, лицо у нее розовеет.
– Я скажу быстро, чтобы скорее с этим разделаться. Я беременна.
У меня вырывается какой-то звук, но не слово.
– От мужа. Уже четыре месяца.
Я все еще не нахожу слов, но уже по другой причине. Как холодно. Сил никаких. Ощущение, что я сплю, а это – дурной сон.
– Я не знала, что беременна. Почти до самого Рождества не знала.
– Я понимаю, – киваю я. Лоб над правым глазом пронзает острой, мучительной болью.
– Прости, Мацек.
– У меня для тебя рождественский подарок, из дома.
– Как это мило с твоей стороны, Мацек! А у меня для тебя ничего нет.
– Тебе и не нужно ничего мне дарить. – Слова застревают в горле, но я все-таки говорю. Достаю из чемодана подарок. Не знаю, что еще сделать, что сказать.
– Потом открывай.
– Спасибо.
– Ты рада этому ребенку? Ты своего мужа любишь?
– Я хочу ребенка и мужа не брошу. – Она берет меня за руку. Держит ее двумя своими.
Я поднимаю стакан, хочу отпить, но горло не слушается, не глотает.
– Хорошо, Аня. Пожалуйста, я понимаю. Конец. Да?
– Да. Ты прости меня. Я сюда больше не приду.
Не могу на нее смотреть. «Не плачь, Мацек!» – это я себе приказываю.
– Ну, тогда до свидания.
– Мацек, мне очень…
– Убирайся! Просто уходи. Проваливай!
– Мацек, я пришла сказать, что мне очень жаль. Зачем ты так? Разве нельзя расстаться по-другому?
Черт! Теперь она плачет!
– Проваливай! – снова ору я. Как мальчишка, которого обидели. Себя я ненавижу, а ее – еще больше.
Аня ставит недопитый стакан на стол и встает. Сует в карман мой подарок. Идет к двери. Пальто она не снимала.
– Постой, не уходи. Я люблю тебя, Аня! Люблю! Люблю!
Это ужасно. Ненавижу, ненавижу себя! Я бросаюсь к ней и сжимаю в руках.
Аня поворачивается, и я отпускаю ее. Я не мальчишка. Я зол, да, но помню, что я взрослый.
Я беру Анину руку и хочу пожать, но вдруг нагибаюсь к ней, вот так, и целую.
– Если нам надо попрощаться, мы, поляки, прощаемся вот так. Надеюсь, у тебя будет славный ребенок. И хорошая жизнь.
– Спасибо. До свидания, Мацек! – очень серьезно говорит Аня, и лицо у нее мокрое.
Я приоткрываю дверь, не выпуская ее маленькой, ледяной руки. Другая Анина рука, она лежит у нее на животе.
А потом мы скидываем одежду и любимся так, словно никакого завтра не будет.
Тысячу лет ни единого завтра.
Канун Нового года
Мацек
Последний день года. Все пьют, пьют, пьют. И ходят в гости. Подморозило уже, а всего половина десятого. Гололед будет, машины в кюветах. Сирены, салют. Я тоже пойду в гости к одним полякам – познакомился на работе. Семейная пара, убирают в спортивном центре Дингуолла. Пешком пойду, от меня до них всего десять минут. Мне они нравятся, милые люди. Идут с работы на автобус – за руки держатся. А на работе говорят друг с другом по-польски, только очень тихо.
Отнесу им бутылку водки из дома, а еще кусок торта, что испекла для меня тетка Агата.
Но вот и она, пришла.
Аня, замерзшая и розовая. Бегом бежала, наверное. Она забирается в мое сердце и уютно устраивается в нем, ей это нетрудно, потому что, когда я вижу ее, моя грудь открывается нараспашку. Без всяких слов.
Никаких слов. Мои милые поляки поймут, если я опоздаю.
Сэм
Напился вдребадан. Папаня оделил пивком, а потом уж я сам уговорил полбутылки виски. «Граус». Припрятал загодя. А мог бы и на виду оставить, фиг бы они заметили.
Сижу, слушаю музон.
А ничего себе ощущеньице, когда накиряешься.
К Мацеку смотаюсь, подарочек снесу. Ему понравится. А то сидит небось бедолага, один как пень. Мацек – правильный мужик. Мы с ним знатно повеселимся. Может, он мне плеснет чего покрепче.
Но в окне фургона маячит ее лицо.
Очуметь! Развлекается он!
Аня
– Я только заскочу к маме с папой. Проведаю – и сразу домой.
– До двенадцати вернешься?
– Ну конечно, вернусь, – уверяю я своего заботливого мужа, надеваю шерстяное пальто, выхожу из дома и лечу на стоянку для фургонов.
Какие-то мальчишки уже запускают петарды за автобусной остановкой. «Где пожар?» – кричит мне в спину один из них.
Когда так мчишься, груди ужасно болят. Я придерживаю их руками, и мне безразлично, видит меня кто или нет.
Некоторое время спустя растолковываю Мацеку спряжение глаголов – он с ними очень вольно обходится, а должен научиться. Спрягаю глагол «бежать». И «любить»: люблю, любишь, любит. После – потому что я полуодета, а он нагой, и дюжина свечек освещает фургон – я принимаюсь раздумывать о самом этом слове – спрягать. Сопрягать. Сочетать. Сочетаться браком.
Роза
Ты куда?
Поздно. Сэм грохает дверью изо всей дурацкой силы. Вот такая у нас новая привычка появилась. Прелесть!
Мне что-то тревожно, а Гарри только дергает плечом и откупоривает бутылку какой-то шипучки. Не шампанское, но мне без разницы. Поить меня (да и Гарри тоже) чем-то стоящим – только деньги на ветер бросать. Мы с Гарри не по этой части.
Чего, спрашивается, мы здесь торчим? Неправильно это. Нам бы встречать Новый год в Лейте. У мамы на кухне, где полным-полно народу. Горластые приятели Гарри. Сэм остался бы с нами, а не удрал так по-хамски. Как будто ненавидит нас.
Все сикось-накось, кроме Гарри. Да и тот чудной – дальше некуда.
Чуть раньше я написала Альпину.
Мне страшно.
Мне, малышка, тоже.
Январь
Эвантон
В кооперативной лавке вполовину уценили рождественские пудинги. Сточная канава завалена обрывками рождественских хлопушек. Поутру на кухнях у местных кумушек только и разговоров, что о пьянке – кто сколько принял и что из этого вышло. На школьном дворе дети скребут санками остатки снега. А елка у парковки совсем скособочилась, даже одиннадцатилетние ребятишки могут дотянуться до звезды на ее верхушке. На лицах горожан выражение усталости с легким, впрочем, оттенком торжества – изможденные, но непобежденные воины, одолевшие еще одно Рождество.
И конечно, у каждого на какое-то время «шкурка» стала потоньше – Рождество подточило обычные преграды, и все тайны, хранимые в душе, пробиваются наружу. Взять, к примеру, женщину, что как раз сейчас выходит из лавки. Вот она здоровается с соседкой и как ни в чем не бывало принимается обсуждать январские распродажи, а ведь сама только что узнала про свой диагноз. Всего минуту назад, взирая на уцененные пудинги, думала: «К следующему Рождеству меня здесь уже не будет». И вот болтает, словно ее волнуют распродажи, но подруга, не зная ничего, что-то чувствует и трогает ее за руку.
А та четырнадцатилетняя девчушка, что громко хохочет с подружками под козырьком автобусной остановки, за рождественские каникулы успела переспать с четырьмя разными мальчишками. Но это как раз ни для кого не секрет, потому что мальчишки на весь свет растрезвонили про свою победу. Секрет – депрессия, в которой она пребывает. То, как она ощущает собственное тело, – секрет. Но не такой уж большой секрет для ее матери, которая заметила, что дочка в последние дни позабросила свою косметику.
У каждого свои секреты. Но в январе их труднее скрывать, и если в это время года вам немного не по себе, если друзья сторонятся вас, то лишь потому, что нелегко хранить секреты. Роза мучается головными болями – она планирует побег. Аня в нужные моменты забывает улыбаться мужу.
Сэм
Захожу в гостиную, а там мама, опять торчит за компьютером и, само собой, моментально жмет на кнопку «удалить». Она что, думает, удаленные письма и вправду исчезают? Никогда, что ли, не заглядывала в папку «удаленные»? Все я знаю про нее и про Альпина. Сопли и слюни, вот что я вам скажу. Козлы старые.
У меня есть своя страница в «Bebo»,[25] ну и когда мама слиняла, я заглянул в сеть – почитать, что там наговорили Джейку, моему второму «я» в «Bebo». Порядочно, признаться, наговорили. Оно и понятно – Джейк клевый парень. Тут я заметил имя Роксаны, щелкнул его – вот черт, она ему пишет! Джейку то есть. Ни фига себе!
Я-то себе представлял ее в доме, где никакого компа и в помине нет и куча всякой странной жратвы. Видал я ее родителей – у папаши усы, а мамаша расхаживает в спортивном костюме. Чума! Но против Роксаны я все равно ничего не имею. Мои предки лучше, что ли?
Но вообще-то дела хреновые. Роксане нравится Джейк. Джейк, которого я сотворил прошлым летом в один дождливый тягомотный день. Джейк – старший из семерых ребят. Родителей у них нет, а их усыновил богатый брокер, но имя его он назвать не может по соображениям безопасности. Ему пятнадцать, трахается направо и налево, играет на ударных, матерится, не дурак выпить и – высокий. Что ни слово – то хохма или подковырка. Говнюк он, по большому счету, Джейк этот. А Роксане читать бы у камина что-нибудь полезное да поглаживать сережки с дельфинчиками, что я подарил ей на Рождество.
Тут входит мама – и начинается. Чего она вечно лезет ко мне со своими разговорами? Гляжу, как у нее двигаются губы, и не отзываюсь. Прикидываюсь, что не слышу. Проще простого, когда включен iPod. Может, постоит да уйдет.
– Сэм. Сэм! Да сними же свои наушники, я с тобой разговариваю.
– Что.
– Есть хочешь? Я просто помираю с голоду. Бутерброд с беконом будешь?
– Не, мам, спасибо.
– Точно?
– Точно.
– Но ты же не завтракал?
– Ну и что?
Она смотрит в окно, вздыхает, как водится, и опять:
– Я что-то продрогла. А тебе тепло? Может, камин затопить?
– Как хочешь.
– И как это понимать? Тебе холодно или нет?
– Нет.
– Дождь кончился. Шел бы на улицу, поиграл.
«Шел бы на улицу, поиграл»? Она что, думает, мне семь?
Словом, задолбала, и, чтоб от меня отстали, натягиваю куртку и выхожу на улицу. Иду себе, глядь – Мацек впереди, то ли больной, то ли с похмелья. Я-то после Нового года отлично знаю, что при этом чувствуешь, – блевать тянет, а шевельнуться не можешь. Примерно дней десять.
Пока я его догонял, Мацек уже вошел в свой фургон. Стучу – тишина. Зову по имени – никакого ответа. А я же вижу, кто-то за шторами шевелится. Снова стучу.
– Эй, Мацек! Ты дома? Это я.
Что за чертовщина.
Потом дверь открывается и он говорит:
– Сэм, извини. Заходи.
Внутри – как ураган прошел. И самого Мацека зацепил.
– Бороду отпускаешь, да? Мацек?
– А! – Он ощупывает подбородок, будто только сейчас заметил щетину.
Я бы, кажись, душу заложил за такую.
– Ты думаешь, с бородой я прекрасный мужчина? Может, мне перестать бриться, порастить эту бороду?
– Ты что, рехнулся? Борода – это для лохов. Хиппари только с ней ходят.
– Ну ладно, ладно.
Вид у него невеселый какой-то.
Я сам ставлю чайник, раз уж Мацек не утруждается. А он зевает и чешет живот. Вообще-то, это неприлично. И воняет у него гадостно.
– Ну, Мацек, что новенького?
– Что новенького? Я пропащий, вот что.
– Пропащий? Это по-польски – «с похмелья»?
– Это по-английски – «пропащий». Я влюбленный, а она замужем.
– А я тебе еще тогда сказал – она замужем за моим преподом по английскому.
– Да, помню. – Он трет глаза, а я наливаю нам обоим по чашке чаю. – И она ждет ребенка.
– Чума! От тебя?
– Нет, от мужа.
– Вот хрень. Можно я себе бутерброд с беконом сделаю, Мацек? А то просто с голоду подыхаю.
– Пожалуйста!
– А ты хочешь?
– Нет.
– Ну и что теперь будет? Если она ждет ребенка?
– Не знаю. Может, и ничего.
Я зажигаю газовую горелку, наливаю масла на сковородку, шлепаю кусок бекона. Вот, сразу приятнее запахло. А мне и вправду есть хочется адски.
– Так в чем проблема? Она беременная и замужем, стало быть, ты не должен ни жениться на ней, ни нянчиться с детишками. Так? Разве ты не можешь просто спать с ней при случае, и все? А пройдет время, глядишь, ты и вообще ее разлюбишь. Как если б вы с ней были женаты.
– Думаешь? Мы можем быть счастливы, просто оставаясь любовниками какое-то время?
Выражение лица у него сейчас в точности как у моей старой собаки. Никакой гордости. Словно косточку выклянчивает или еще что. А я сам? Мечтаю получить от Роксаны… хоть что-нибудь. Один взгляд. И ведь никто же заранее не предупредит, как любовь сушит.
– Знаешь, я понятия не имею. Прости, друг. Просто подумал – ты же можешь попробовать. Терять-то нечего, верно?
Люблю, чтоб бекон хрустел на зубах. Отличный получился бутерброд, жаль только, Мацек сегодня плохая компания. И эта хрень с Роксаной никак из головы не идет. А Мацек, между прочим, в той рубашке, что я подарил ему на Рождество. И все равно мне чего-то не хватает. Все равно чувствую себя последним дураком. Вроде как есть два лагеря: люди, типа нас с Мацеком, которым что-то нужно, и те, которым на все плевать.
Аня
Он мне нужен. Только о нем и думаю. Но в то же время – не хочу, чтобы все открылось. Мне и Йен нужен. Передать не могу, до чего легкомысленной я стала, всякое чувство реальности утратила. Точно по краю пропасти хожу, а голова так кружится, кружится. В жизни своей столько не смеялась, но, видит бог, я как выжатый лимон. Стоит присесть – и сразу наваливается сонливость. Люди кругом о чем-то толкуют, я веду машину или смотрю кино – мне все равно. Это довольно весело – ни на что не обращать внимания. Ничего теперь не знаю. И от этого жить стало совсем просто. Разве что – опасно.
Впервые у меня было такое гадкое Рождество. Нет, я, конечно, и раньше знала, что это самое мучительное время для несчастливых браков (по официальным данным, 17 января – излюбленный день для подачи заявлений на развод), но я как-то не задумывалась, что это означает. Нестерпимая боль от беспрестанного веселья. Горькая досада при виде чужого счастья.
Мой малыш уже существует. Ему больше четырех месяцев. У него есть глаза, уши, ногти. А по мне и не скажешь. Йену нравится класть руки мне на живот и разговаривать с ним, что приводит меня в замешательство. Не знаю почему. Ведь это довольно мило на самом деле.