Шляпа. Юмористические миниатюры Смирнов Алексей
Некий, будучи целиком в мыле, вещал:
— Возьмите хотя бы тургеневский «Дым» с его рассуждениями о причинах ненависти к Западу и в то же время — преклонения перед Западом. Все дело в русской замкнутости и допетровской отгороженности от мира — а там, в мире, оказывается, и газеты, и книги, и корабли. Отсюда и мучительные рассуждения о судьбе и месте России среди всего этого изобилия, общие места, растерянный поиск идентичности. — Подстригаемый, осведомлявший карательно-влиятельные круги, имел доступ к запрещенной литературе и мог оперировать диковинными для советского человека терминами. — Она как пень в муравейнике.
Столетиями прела какая-то непонятная и впоследствии спесивая духовность. Вполне явившаяся миру в семнадцатом году, а вовсе не уничтоженная тогда же, заметьте. Вопреки наветам врагов…
Слотченко, насвистывая ножницами, увлеченно поддакивал, а когда надушенный клиент удалялся, подбирал с пола упавшую прядь и передавал Свириду.
— Зачем мне это? — брезгливо спрашивал Шунт при виде очередного локона с примесью седины.
— Ты знаешь, кто это был? — строго и тихо отзывался вопросом Слотченко. — Ты забываешь, зачем ты здесь. — И он назвал блистательную фамилию, почти растворившуюся в хвалебных воскурениях.
— Сохрани этот локон. Сохраняй их все — ты же писатель, а в локонах
— сила. Построй себе Ноев ковчег, построй парик, он пригодится тебе, когда начнется мор… Бери все локоны, чистые и нечистые, от каждой твари…
Свирид съеживался под халатом, брал локон двумя пальцами, опускал в карман.
— А когда наступит мор? — спрашивал он, обмирая от сладкого ужаса.
— Когда-нибудь он непременно наступит. — И Слотченко вдруг делал несвойственное ему печальное лицо. — На последней коллатерали… Да что на последней — он уже наступил, он и не прекращался никогда.
От дальнейших разъяснений Николай Володьевич отказывался. Тут входил новый посетитель, который, оказывается, читал в предбаннике газету и слышал провокационные откровения первого господина. Разговор возобновлялся:
— При Петре произошла актуализация комплекса неполноценности, усугубленная традициями многовекового рабства и холопства…
Это тоже был непростой человек, сильно пишущий.
Приходил третий, так что после второго едва успевали подмести пол.
Выяснялось, что прибыл буддист-тунеядец, которому не раз угрожали исключением отовсюду. Его заматывали в простыню, намыливали череп.
— Сотворив человека, — без предисловий начинал буддист, получивший какую-никакую трибуну, — Бог вступил с ним в субъектно-объектные отношения. Таким вот образом и сотворив. А потому и человек неизбежно, в смысле проекции божественности вовне, предается тем же самым отношениям. Мир вокруг равен Богу и равен человеку, и это проекция.
(А бритва скребла ему голову и сочно чиркала.)
— Что же внутри, когда такие проекции? Главная беда человека не в различении добра и зла, а различение вообще как аморфный способ мышления. Непросветленность неотделима от просветленности, а потому тоже хороша. И увидел Бог, что это хорошо, ибо то был Он сам. Ничего плохого нет, потому что больше нет вообще ничего. Вся беда — опять в разделении на хорошее и плохое. Увидел Бог, что это плохо, — так тоже можно было сказать. Это только слова для человека, субъективно различающего объекты…
— Горстями бери, как песок, — шептал Николай Володьевич.
Горстями не получалось, только щепотью. Буддист сидел насупленный.
От него и вправду исходила тугая, непонятная сила.
Потом появлялся поэт. Он мешал стрижке, поминутно хватая себя за лоб.
— Давеча сложилось… кое-что. Представьте — ночью. Я раньше думал, что это для красного словца похваляются, будто ночью снизошло какое-то озарение. И вот пожалуйста. «Люди — одушья далеких планет, которых планет уже больше и нет». Я сразу записал на папиросной коробке, чтобы не забыть… как Маяковский, по-моему, когда ему явилась во сне строчка про «единственную ногу»…
— Как? Как? — извивался Слотченко, орудуя ножницами. — Одушья? Я не ослышался?
Старик печально вздыхал, когда-то давным-давно он сочинял стихи для детей.
Следующий клиентвидел Христа Распятого даже в куриной тушке — и с точки зрения верующего человека был прав. Господствующая идеология вынуждала его помалкивать, и он помалкивал, но в парикмахерской барьеры рушились, наступал момент истины. Болтливый сочинитель бормотал:
— Когда религия с презрением к житейскому еще и насаждается сверху, то под такой шапкой Мономаха расцветают совершенные чудеса, питаемые природным, неистребленным язычеством. Христианство лизнуло нас, лизнул фрейдизм, лизнул капитализм, а вот коммунизм присосался, пришелся ко двору. Утопии разрабатывали на Западе, но там их никто и никому не дал воплотить. Вместо этого — Декларация независимости, билль о правах, британский парламентаризм. А мы подобрали эти утопии, как Рюриков…
Ножницы щелкали, локоны кружились, как опадающая листва.
— Ладь себе парик, — не уставал повторять Слотченко, пока не сменилась Мотвинова коллатераль — тогда не стало и Слотченко.
Шунт продолжил работать парикмахером при Доме писателя; к нему привыкли, его полюбили за то, что у них, писателей, даже парикмахер
— писатель, и далеко не последний; с ним делились сокровенным и никогда не забывали погрозить пальцем: смотри не пиши этого! Он улыбался и отшучивался; чужих тайн Шунт никогда не выдавал и вообще старался не трогать коллег, не выводил их в своих сочинениях.
4
Литератора Быканова Шунт убил четырьмя ударами кухонного ножа — сразу двух ножей — лишь потому, что тот ему до смерти надоел.
Прирезал себе, понятно, локонов; Быканов отчаянно раздражал, временами — бесил Шунта своим высокомерием, барством, противоестественным эстетством.
— Вот кусок колбасы, и я его ем, и это не эксклюзивно, — посмеивался над собой Быканов, закусывая в буфете: помимо прочего он обладал отвратительной привычкой посмеиваться над собой, как будто это наделяло его правом уничижать других. Писания его — временами довольно изящные — были многословны и полнились парадоксами.
Запивая бутерброд пивом, он замечал:
— Люди в своей массе глупы, но умнее, чем хотелось бы. Моральный императив против орального автоматизма, и наоборот. Кант, защищаясь от дьявола, очертил своей философией магический круг… Идеализм — тоже дьявольщина, противная жизни. Изнанка Платона с его любовью к древним мужам: сойдись со старцем, чей бледный кал не издает запаха…
Не унимался, лопотал себе дальше:
— Человек — пузырь на воде. Та же вода, но индивидуализированная.
Он имел мнение обо всем, что попадалось ему на глаза. Если он с видом знатока раскатывал в широком бокале каплю вина, то водно-пузырная тема получала развитие:
— Качество напитка зависит от пространственной организации емкости.
Шунт испытывал тошноту при виде этого гривастого, очкастого, насмешливого человека в поношенном пиджаке, кабинетного писаки разночинного вида. Одновременно у него чесались руки при взгляде на пышную шевелюру сочинителя.
Рассуждая о судьбах литературы и произведений самого, собственно говоря, Шунта, Быканов ненатурально вздыхал:
— В конце концов, любой трюизм — полуправда… Когда начнется повальный мор, трюизмы спасут положение. Это время придет, литературы не станет.
Услышав о море, Шунт сразу решил, что Быканову что-то известно — возможно, даже о коллатералях. Поэтому он велел себе не откладывать убийства и не подвергать себя ненужному риску. Возможно, это был момент сумасшествия, параноидного страха, потому что Быканов навряд ли, зная о деяниях Шунта, вздумал бы его пасти, ходить к нему стричься, вести отвлеченные беседы — не сыщик же он и не садист.
Однако он резал Быканова, орудуя ножами в лучших традициях цирюльнического искусства: разрезал лицо, отстриг голову. Вымыл руки и спокойно вызвал милицию, благо коллатераль уже струилась в пяти шагах. Ежи и снежинки с годами расплющились и выстроились в сеть дорог, поближе и подальше, переплетающихся, пересекающихся, с редкими эстакадами. Он знал, что во многих мирах по его кровавым следам торопятся сотни сыщиков и часто преуспевают, а в иных краях ему выдирали клещами зубы и жгли паяльными лампами. Он не жалел себя, как вообще не жалел своего «я» в других воплощениях и жизнях; правда, о тех не сохранялось воспоминаний, а здесь они были и жили, однако нигде не болело и не жгло.
Он писал длинный роман о задушевных призраках, беседах со старым Мастером и всегда держал рукопись при себе, забирал ее с коллатерали на коллатераль. И Мастер, давно покойный писатель в парике, всегда бывал мудрым и благодарным собеседником, но и себе Шунт, исписывая страницы, казался ничуть не хуже.
Он и сам позволял себе снисходительные шутки, подобающие мэтру, — как будто барин-импотент пощипывает горничную. Он якобы мечтал быть похороненным в Вырице — ах! снова Вырица, опять экривэн… хотя экривэн похоронен в Швейцарии, но в том-то и шутка…
5
Выходя на охоту, Шунт и сам не знал заранее, на кого поднимает ружье — на строчку ли, на человека. Иногда позволяя себе философствовать, он припоминал слова о том, что все люди являются строчками в Божьей книге.
И парик разрастался.
Слотченко не было, но Шунт оставался парикмахером, и дома, в запертом на ключ отцовском столе, у него хранилась странная лысоватая шапочка с разноцветными прядями, локонами и кудрями, как будто пораженная сифилисом, когда волосы выпадают целыми гнездами.
Шунт наклеивал локоны особым стойким клеем и внимательно следил, чтобы в волосах не завелись черви или насекомые; такое было возможно, ибо временами — разделывая, к примеру, Быканова, — ему приходилось стричь с мясом, а мясо — отменная питательная среда.
Давным-давно, еще ребенком Свиридом, он ненароком прищемил котенку хвост и отхватил самый кончик. Котенка было ужасно жаль, и Свирид спрятал клочок в кошелечек, на вечную память. Спустя много лет, испытывая прилив сентиментальности, он расстегнул кошелечек и отпрянул, ибо изнутри поднялся, извиваясь, огромный полосатый червь.
Шунт научился пользоваться ножницами не только в родной парикмахерской, но в и других местах; он постоянно носил их с собой.
Бывало, он дружески приобнимал за рюмкой водки каких-нибудь полутоварищей — например, писателей Мутьяненко и Плечевого; те, горя нетерпением, слушали тост и не замечали происходящего на затылке.
На многих коллатералях у него оставались семьи той или иной численности; он был жаден до женщин, но и тут предпочитал налаживать оптимальные условия. Выбирал незнакомку и следовал за нею, щурясь на многочисленные трассы, где шла такая же, иногда — не совсем: с кавалером, с собачкой, с коляской, с сигаретой. Наконец, Шунт совершал переход и обычно не ошибался, его расчет оказывался наилучшим. История заканчивалась либо интрижкой, либо браком; случалось, что семьи следовали за ним на новые коллатерали, но часто бывало и так, что он вновь оказывался холост.
Острота, которую он не терпел ни в жизни, ни в книгах, требовала выхода и рвалась наружу, и так из Шунта вылепливался маньяк, гроза городских парков и лесополос. Он действовал ножницами, не брезгуя никем; в милицейских и полицейских папках накапливались ужасные фотографии: изуродованные, насаженные на ножницы дети; старики и старухи с перерезанными сухожилиями, которых смерть застигала, когда они беспомощно ползли по тропе к свету; выпотрошенные женщины и мужчины с отрезанными гениталиями; все это явно подвергалось глумлению и частичному пожиранию; вокруг трупов обнаруживались многочисленные следы, всегда одни и те же: по ним выходило, что оборотень отплясывал танец и, вероятно, торжествующе выл. Объективно грубая, но субъективно изощренная процедура.
Истинной бедой Шунта была его богатая фантазия. В детские годы он был отчаянно напуган вещами, которые еще только могут случиться, — напуган до того, что ему становилось легче, когда они осуществлялись на деле, хотя это могло показаться слишком странным и запутанным: он же бежал! он все время бежал от ужаса, желая ужаса и распространяя его. Он мог бы довериться бумаге, но этого было мало, это было понарошку. Шунт был не тем писателем, который в состоянии создавать полноценные миры. Он, разумеется, прославился бы как один из мрачнейших авторов современности, и приходилось учитывать, что этого не приветствовали ни на одной коллатерали. И уж тем более в нем не было бунтарства для потрясения умов, которые щелкают и перекатываются разноцветными горошинами в бараньих черепах.
Сбросив излишек страшного, Шунт делал шаг и оказывался не у дел, между тем как где-то и кто-то ловил его, судил, казнил.
Лишь одно обстоятельство по-настоящему беспокоило Шунта: он старел, и коллатералей становилось все меньше. Возможно, эти процессы были связаны; возможно, что нет. Его уже не окружали залитые огнями шоссе, свойственные мегаполисам; ему все чаще приходилось довольствоваться парковыми дорожками, лесными тропинками, разбитыми тротуарами. Он начинал опасаться, что лишается силы, сила же, как учил его Слотченко, содержится в волосах, а потому он стриг и стриг с утроенной силой, и парик его постепенно густел, тогда как плешь на темени самого Шунта все увеличивалась. Но он не сомневался, что настанет день, когда он наденет этот парик и выйдет, возможно, на последнюю коллатераль — уже гениальным и заслуженным.
Изготовление парика оказывалось, однако, не таким безобидным занятием, ибо многих писателей на многих коллатералях и в самом деле постигал некий мор: они стрелялись, вешались, спивались; их ссылали в лагеря, их покидало вдохновение, и они исписывались вчистую; их переставали печатать и запрещали, вынуждая бежать за границу. Шунт и сам теперь видел, что мор уже давно начался, а сам он отчасти — не следует и о других забывать — является разносчиком этой чумы.
Гуляющие по коллатералям и имеющие власть, конечно же, продолжали существовать и в собственных целях выхаживали невосприимчивое к высокому слову стадо. Но Шунт больше ни разу не встретил себе подобных и не стремился к этому; ему было довольно себя.
6
Однажды он здорово влип: его остановила милиция, вдруг пожелавшая проверить документы. Шунта давно занимал вопрос: с какой ритмичностью возникает в милиционерах это желание, редуцированное до физиологического; есть ли здесь какая-то система, предустановленный ритм, или процесс подобен ерофеевской икоте и протекает стихийно?
Наружность Шунта не объясняла намерения проверять у него документы: человек как человек, ничем не подозрительный даже в своем чудаковатом парике (парик был почти готов, и Шунт уже надевал его, все чаще и чаще).
Милиционеров было двое, один из них знал. Шунт прочел узнавание в его карих серьезных глазах: мальчишка, вчерашний курсант, еще не испорченный системой. И он узнал Шунта, потому что тоже умел ходить по путям и кое-что повидал. Он даже будто бы вспомнился и самому Шунту: когда-то и где-то этот мальчишка спешил, вызванный очевидцами убийства. И там, где это происходило, Шунта задержали, но парень знает, насколько оно маловажно, это далекое отсюда задержание.
Поблизости наметилась спасительная трасса, но Шунт не решался бежать: мальчишке ничего не стоило перепрыгнуть следом и продолжить погоню. Его напарнику — вряд ли, такое совпадение было бы уже чрезвычайным, но парень в пылу преследования не заметил бы его исчезновения. Впрочем — почему чрезвычайным? Вполне возможно, что власти, имеющие доступ к коллатералям, готовили специальные отряды умельцев, отбирая юные таланты, как некогда отобрали самого Шунта.
Оставалось одно — убивать.
Сегодня у Шунта не было настроения проливать кровь — вернее, не было вдохновения. Кровопролитие было писательством по существу, в его форме осуществлялась цензура, и неприемлемые вещи не допускались на страницы книг. Уайльд был прав, когда говорил, что жизнь есть копия искусства. Но искусство требует вдохновения, сейчас же у Шунта оставалось одно мастерство. Ножницы хранились во внутреннем кармане пиджака, вместе с документами. Шунт твердо решил бить кареглазого, ибо надеялся, что специальных подразделений все-таки нет и что напарник за ним не угонится. Быстрое движение — и милиционер закричал, закрывая лицо ладонями, из-под которых потоками хлынула кровь.
— Стреляй! — закричал он требовательно. — Стреляй, не давай ему сделать ни шагу!
Напарник, слишком растерянный, чтобы действовать вдумчиво и толково, даже не прикоснулся к кобуре, а начал бессмысленно свистеть. Он с ужасом смотрел на красные ножницы, которые Шунт неспешно, как в замедленной съемке, погружал обратно в карман. Потом Шунт бросился наутек, и только тогда милиционер потянулся к оружию, но первый выстрел, который он сделал, был произведен в воздух — так велела инструкция, а второй тоже пришелся в воздух, ибо цель растаяла, подобно дымному облачку.
…Отдуваясь, Шунт шагал по коллатерали и поминутно оглядывался. Вот незадача! Сколько же их было всего, путей отступления? Не замедляя шага, он начал загибать пальцы. Три — это точно. Четыре?.. Может быть, даже пять… что-то маячило, скрывалось за пеленой. Но это совсем не дело — четыре ли, пять, когда прежде бывало за сотню!
Он шел озабоченный и даже не пытался понять, куда попал. Что-то родное и близкое, он чуял печенкой. Разберемся.
Часть третья
Ледяной дом
1
Шунт гнался за последней жертвой. Коллатераль осталась одна, последняя в его жизни: заснеженная, чуть подсвеченная фонарями, она чернела одесную. Других не было, миры неуклонно сливались, слипались и костенели. Шунту мешали бежать папки с опубликованными и неопубликованными рукописями, полная авоська. Шунт полагал, что при таком развитии обстоятельств он обязан захватить с собой единственное достояние. В наружном кармане пальто покоился парик, во внутреннем — документы, в перчатках сверкали ножницы. Девица с богатыми русыми косами бежала изо всех сил, и шестидесятилетнему Шунту приходилось нелегко: одышка, больные ноги, натруженная в парикмахерско-писательском деле спина. Он догнал ее примерно на двухсотом прыжке, и та зарылась лицом в снег. Перво-наперво Шунт срезал косы; затем, не думая уже об изнасиловании, от которого прежде ни за что бы не отказался, вонзил разведенные лезвия под румяные щеки.
Парик, как мы сказали, был почти достроен, и Шунт взял от девицы самого красного, с кровью, откуда погуще. Он засветился, за ним гнались, какие-то ротозеи со станции его засекли и вызвали подмогу.
Это было смешно, когда до спасения подать рукой; Шунт быстро затолкал куски кос в карман, перевернул тело, ударил ножницами в остановившиеся глаза.
Писательство — великая страсть, которую не стоит держать в узде; это энергия, и если ее долго сдерживать, она приводит к таким вот плачевным результатам.
Издалека доносились крики, снежный скрип; промелькнула растревоженная белка. «Крыса какая-то», — подумал Шунт. Все. Он уже в возрасте, ему пора на покой. Пускай не будет больше коллатералей.
Обессиленный Шунт не стал подниматься на ноги и кулем скатился с трупа в придорожную канаву. Тонкая наледь треснула, и он вымок; опасаясь за документы и рукописи, Шунт начал выкарабкиваться на трассу.
— Попался, урод! — кричали за спиной, и Шунт знал, что это его сейчас догнали, заломали и, может быть, уже убивают кольями, то есть линчуют. Вопли, похожие на рычание, слабели и глохли; Шунт выпрямился.
Последняя коллатераль лежала перед ним безнадежной лентой подмороженного асфальта. Местность почти не изменилась, и время года стояло такое же: поздний октябрь. Можно было надеяться, что и станция не отъехала далеко — так оно и вышло; Шунт добрался до нее за четверть часа. Бросил взгляд на огромные станционные часы — игрушку, свалившуюся с елки для великанов: половина десятого.
Разумеется, вечера, ибо — темно; пассажиров немного, они уныло разбрелись по платформе. Угрозы нет, она не чувствовалась, но хоть бы и ощутилась? Он использовал свою последнюю возможность. Шунт сунул руку в карман и стиснул парик.
Этот парик, если пристально рассматривать его на свету, был не то чтобы страшен, но гадок. В нем перемешались поэзия, проза, критика и драматургия, множество стилей и направлений. Перед наклеиванием Шунт ровнял локоны, но все равно получилось что-то всклокоченное и неухоженное, какая-то собачья шкура. Иногда парик напоминал ему окровавленный клок, выкушенный из шкуры сказочного зверя, особенностью которого, как явствует из алхимических книг, является многообразие цветов, равно как и предпочтение проживать в преданиях и легендах. Шунт удержался от искушения подойти поближе к фонарю и рассмотреть парик; он стал исследовать карманы дальше, нащупал ножницы и в какой-то момент испытал желание забросить их в снег, потому что больше они уже не понадобятся, однако сдержал себя, решил оставить на память. Теперь документы: с ними все было в полном порядке — членский билет писательской организации, пенсионная книжка, паспорт с прежней пропиской. Перемещаясь с коллатерали на коллатераль, Шунт никогда не оказывался бездомным, у него неизменно обнаруживалось вполне обустроенное жилище, чаще всего — с налаженным бытом и семьей.
Подошел поезд. Шунт забыл купить билет и, недовольный собой, уселся поближе к окну, где грела печка. Контролеры объявились мгновенно.
— Штраф, — равнодушно пожал плечами самый матерый.
— Сколько? — осторожно спросил Шунт, не знавший пока местных порядков.
Сумма, которую ему назвали, ошеломила его.
«Что же это за деньги такие?» — подумал Шунт. Не иначе как здесь состоялась денежная реформа. Такое уже бывало с ним, и он достаточно быстро приспосабливался к режиму — надеялся остаться состоятельным человеком и нынче.
Подступило, однако, чувство опасности, но коллатералей не было. Мир вытянулся в латинскую букву I с невидимой точкой в конце — а может быть, в Т, с перекладиной-тупиком.
Деньги нашлись в бумажнике, которого Шунт в ожидании поезда не осматривал. Купюры очень крупного достоинства; расплатившись, Шунт увидел, что пострадал, но не слишком сильно.
Он благополучно добрался до дома, на набережную; его встречала семья — буднично, ни о чем не расспрашивая. Семья — сильно сказано; встречала жена, дети давно выросли и разъехались кто куда.
Он попытался разобраться в обстановке: действительно, здесь многое изменилось — коммунисты ушли, накопления сгорели, но он все еще оставался членом Союза писателей, чуть ли не живым классиком, и все, оказывается, успели привыкнуть к его чудаковатому пестрому парику, так что жена даже спросила, куда вдруг подевалась эта знаменитая вещь.
— Голова вспотела, — ответил Шунт; сморозил глупость, ибо мороз сполна выдавал его ложь, но дальнейших расспросов не последовало, и Шунт удалился в свой кабинет, где все показалось ему привычным и уютным.
Вошла жена, она держала в руках ножницы, которые обнаружила, когда чистила пальто.
— Ты что, работу нашел? — спросила она недоуменно. — Снова парикмахером берут?
Шунт изобразил удивление, смекая про себя, что парикмахером уже не работает. Но работал. Он пожал плечами.
— Черт их знает, как они там оказались. Положил, наверное, по старой привычке.
Жена посмотрела на него подозрительно. Ей подумалось, что супруг не в себе — не грозит ли ему удар? Возраст обязывает к бдительности…
— Маразм наступает, — бодро утешил ее Шунт. — Захочу что-то сделать — и забуду, что хотел. А то иной раз напишу что-то, потом гляжу — и сам не понимаю: к чему это?
Побродив по дому, он выяснил, что жилище его лишилось многих признаков изобилия и достатка.
— Тебе звонил Тронголов, — сказала жена.
Так, замечательно. Предстояло выяснить, что это за птица.
— Ты не в том положении, чтобы кочевряжиться, — продолжила супруга, и Шунт понял, какая она нудная, отвратительная, старая.
— Думаешь и дальше ходить в присутственное место? — язвительно спросила жена. — О Литераторских мостках мечтаешь? Будут тебе Литераторские мостки… Только до них еще надо дожить, чтобы помереть, а в доме жрать нечего.
Он ходит в присутственное место? Ну да. Так у них было принято называть редакцию почтенного и толстого журнала. Шунт занимал там должность заместителя главного редактора, «работал с рукописями»…
Новый мир просачивался в него все глубже, и вот ему открылось, что журнал еле дышит и вскорости сдохнет совсем, что никто его не читает и вообще журналы давно не в чести, а вся литература поражена проказой. Люди читают запоем, но люди читают — что? Кто такой Тронголов, на что он должен согласиться?
2
Шунт обратил внимание на странное поведение светофоров: многие из них одновременно горели желтым и красным огнями. И раньше так было, подумал он, вспоминая былые коллатерали. «Если вдуматься, то это очень символично для нашего государства: нельзя, но попробуй…»
Тронголову было наплевать на любые цвета. Он гнал свой «бумер» так, что Шунт, сидевший на переднем сиденье, непроизвольно вжимался в кресло, а с заднего сиденья ему жарко дышала в затылок немецкая овчарка, любимица Тронголова, — Альма, конечно, мудрить не приходится. Шунт порадовался незатейливой фантазии хозяина.
— Альма, — сыто урчал Тронголов, все прибавляя и прибавляя скорость. — Альма — хорошая девочка, сиди спокойно. В нее стреляли, представляете? — Он повернулся к Шунту. — Это мне было предупреждение. Ошиблись, однако, сволочи…
Шунт вежливо хмыкнул и огладил себе парик. Телохранитель, тоже сидевший сзади, дежурным жестом потрепал Альму по холке.
Тронголов оказался из тех, кого в последние годы стали именовать новыми русскими. У него было дело, и не одно; он держал банк, и не один. Лицо, огромное до уродства: губы, подбородок, да и язык был великоват — чувствовалось, как ему тесно во рту, как медленно он ворочается. Бритый череп, огромные кисти и ступни, малиновый пиджак, толстенные кольца и броские перстни.
Шунт помнил, как этот господин впервые появился в редакции журнала и спросил непосредственно Шунта.
— Я ко многим знаменитым ходил, — заявил он без обиняков. — Они старые все, пердуны полнейшие, нос задирают. А вы помоложе. Имя у вас тоже громкое.
Он предложил Шунту должность придворного летописца, а заодно — хроникера, тамады и просто изготовителя чтива, которое было бы доступно уму этого неизвестно откуда народившегося урода. Шунт слушал развязное предложение молча, перебирая затупленные карандаши — этим? Или этим, в глаз, и в ухо, и в горло? Невозможное дело: бежать было некуда. Тронголов грохотал в абсолютной тишине, редакцию выкосил мор, но не тот, когда свозят на санках по льду и хоронят в братской могиле, а тот, при котором сохраняется видимость пиджачной жизни, подтачиваемой изнутри миллиардом жуков.
— А волосы у вас свои? — вдруг поинтересовался Тронголов.
Шунт покраснел. Тронголов оглушительно расхохотался. Глаза у него выпучились, живот провис между колен и мерно колебался; телохранитель, топтавшийся рядом, позволил себе солидарную улыбочку.
— Четыреста баксов буду платить, — продолжил бизнесмен. — Мало будет — добавлю. Плюс полный пансион. Поселитесь у меня, ни в чем отказа не будет…
— А это зачем же? — не понял Шунт.
Тронголов удивленно развел руками: — Как же вы мне напишете хронику, если будете где-то болтаться?
Баба, что ли, не отпустит? Везите и бабу, места хватит… У меня знаете, какие хоромы?
Они как раз и направлялись за город полюбоваться хоромами Тронголова, ибо Шунт уже принял решение — вымученное, вынужденное, подлое. Суммы, предложенной Тронголовым, ему не дали бы нигде; книг его, теплых и мягких, с печатью стариковской мудрости, никто не хотел читать и не собирался печатать. Барину понадобился домашний писатель, и барин его получит; он будет вроде как тискать барину-пахану романы, как это заведено на зоне. Барин уже обзавелся собственным гимном и собственным флагом; в забытой Богом кузнице, которую Тронголов озолотил и возродил, ему выковали герб; ему уже вырубили памятник и прикупили место на кладбище, где хоронят великих. Барину выстроили дворец — и вот уже Шунт убеждался, что да, это именно дворец, с башнями и бойницами, с балюстрадами-анфиладами, за кирпичным забором под электрическим током, под охраной пятерых автоматчиков, с конюшней и псарней…
— Охота, рыбалка! — гудел Тронголов. — Что ты сомневаешься — много ли ты наловишь да настреляешь в своей халабуде?
Переход на «ты» состоялся у него плавно, естественно, и он немедленно испытал облегчение: ему стало легче выговаривать слова, и речь его несколько ускорилась.
Шунт думал о товарищах по литературному цеху, пыльных и некогда выстриженных, не нужных никому, с романами-воспоминаниями о Петербурге и Москве, с покойницкими стихами, с бредовыми критическими статьями, интересовавшими только авторов; он обонял в воображении редакционные коридоры, где пахло временем-нафталином.
Парик прирастал к его черепу, и Шунт иногда сравнивал его с репейником.
Жить надо, жить все равно придется — хотя бы и так. Ну, возьмется он, согласится, напишет этому бугаю биографию да десяток романов о братве.
Одни считают, что не важно, о чем писать, главное — как. Другие думают наоборот. Вся штука в том, что «как» перетекает в «о чем», а наоборот — нет. Тема диктует выбор стиля, если есть из чего выбирать. Стиль диктует тему автоматически.
Шунт приосанился, и Тронголов заметил это.
— Очень тебя попрошу… — Казалось, он вымаливает себе новую игрушку-автомобильчик. — Я солидный человек, конкретный и правильный, и у меня все должно быть путем. Люди вокруг меня тоже должны быть солидные… Я могу и не тыкать, — спохватился он вдруг, — это же я от смущения, что ли… Мы ваши книжки еще пацанами читали…
Шунт раздулся окончательно. Последний довод сразил его наповал.
3
По прибытии во дворец Шунта немедленно перезнакомили с челядью и сделали это так, что даже переборщили в намерении обозначить его превосходство. Тронголов, шагая из зала в зал, возбужденно размахивал руками и кривился, когда натыкался на очередного охранника, горничную или массажиста. Никаких, понятное дело, имен и отчеств; Альма следовала за ним, цокая когтями по сверкающему паркету. Тронголов поминутно останавливался и цедил сквозь зубы, обращаясь к холопу и кося глазом на Шунта: «Это пис-с-с-с-сателллль… понятно? Ты в теме? Ты должен прикинуться ветошью, когда увидишь, что он идет…»
Шунт нервно оглаживал парик. Он всегда любил почести и жаждал их, с удовольствием принимал всевозможные награды и грамоты, удостаивался премий и званий, не брезговал председательствовать на ведомственных литературных толковищах. Но здесь было нечто иное. Возможно, его неловкость была вызвана тем, что он не был первым, ведущим писателем современности, живым классиком? Но он и раньше почти никогда не бывал первым, однако же получал удовольствие, когда его чествовали.
В чем же дело?
Тронголов отвел Шунта в его личную комнату, обустроенную на манер лаборатории средневекового звездочета с безнадежным слабоумием. Из пояснений хозяина выяснилось, что писатель («Или ученый», — обронил Тронголов) был запланирован еще на стадии проектирования.
— Кабинет, можно сказать, дожидался вас, — улыбнулся Тронголов, от чего его огромный хоботообразный нос незначительно шевельнулся.
Шунт безмолвно оглядывал постель под балдахином, выведенную в потолочное отверстие подзорную трубу, антикварный глобус без Австралии и рядом такой же, но уже лунный; аптекарские весы, стопки бумаги, чернильницы с торчащими гусиными перьями, непонятные инструменты — астролябии и секстанты; морские атласы, чучела — клыкастые и рогатые головы, заспиртованного уродца, очень большие и неудобные кресла с завитушками. Колбы, реторты, ступки; чесночные грозди, повешенные на гвоздик, какие-то исполинские, полуистлевшие книги. Он раскрыл одну наугад: латынь.
— Как тебе декорация, писатель? — довольно осведомился Тронголов. — Ты не подумай, я же понимаю, что тебе впадлу писать от руки пером…
Он полез под столик неизвестно какой эпохи, вытащил ноутбук.
— Тут все сделано по последнему слову техники!
Тронголов подмигнул и повернул некий рычаг; одеяло на кровати вздыбилось и съехало, явив очередное чучело: крокодила, который приоткрыл пасть и начал делать медленные возвратно-поступательные движения. Зубы у крокодила были сточены. Кабинет наполнился хозяйским хохотом.
— Сюрприз! — восторгался Тронголов. — Это тебе для забавы, когда жена надоест…
Шунт решил, что с него достаточно.
— Я бы хотел как можно скорее приступить к выполнению моих непосредственных обязанностей, — сказал он чопорно. — Мне не вполне удобно пребывать в обстановке роскоши, не заслужив на это права.
— А выпить и закусить? — искренне расстроился Тронголов. — Нет, брат писатель, больно ты деловой! Я люблю деловых, но если деловой не будет расслабляться, он быстро сгорит… — Он ударил себя по лбу. — Да ты сразу и начнешь! Не отходя от кассы! Будешь описывать, как мы с друзьями отдыхаем. Типа вступления — ну, что я тебе объясняю. А дальше все уже серьезно: глава первая. О том, как Тронголов открыл свой первый видеосалон…
У Шунта отчаянно чесалась голова, и он украдкой подсовывал пальцы под парик, раздирая кожу в кровь. Он сильно сомневался, что его старуха («Да-да, старуха», — повторил он про себя неприязненно) захочет переезжать в замок. Дальнейшее показало, что он не ошибся, она действительно отказалась, заявив с истерическим смешком, что отправлялись же раньше люди на заработки, на промысел, да и сейчас отправляются, а жены их дожидаются в теремах…
Хорошо, думал Шунт, шагая за Тронголовым в обеденный зал. Я напишу тебе, быдлу, все, что тебе захочется; куда же деваться, когда приходит время писать не для людей, а для свиней… мы напишем и для свиней, и всякое чмо будет хавать эту продукцию со сладострастным мычанием. Я выставлю вас, распальцованных скотов, такими, какие вы есть (Шунт, повторимся, очень быстро осваивался на коллатералях и моментально впитывал целые лексические пласты), но вы этого не поймете и не заметите по недостатку ума… Я со смеху буду покатываться, занимаясь вашей убогой историографией, я застебу вас, — прилетело словечко, — в дым и мат, а вы так и будете похаживать, порыгивать да попердывать, важные и крутые, конкретные…
Тронголов, даже не присаживаясь за стол, налил себе полный фужер водки, опрокинул, выдохнул.
— Уже можно начинать записывать? — с тончайшей язвительностью осведомился Шунт.
Тот сумрачно посмотрел на Шунта.
— Давай валяй, — выдавил он наконец.
4
Первая глава была построена к утру: Шунту не спалось — он переел, да и выпил лишку. Попробуй не выпить! — в спаивании окружающих Тронголов отличался поистине петровскими замашками. Строить в этой главе, собственно говоря, было совершенно нечего. Шунт просто исправно записывал разнузданные речи, которые велись за столом, — все эти смутные взрыкивания, все эти дикие вопли, и только иногда осведомлялся шепотом насчет персоны, которой в данный момент внимал: что за личность? кем записать?
Он даже не поленился вставить в написанное рассказанные анекдоты.
Чем они были глупее, тем злее становилось чувство, крепнувшее в Шунте.
Тронголов, когда Шунт явился к нему с распечаткой, опохмелялся. Он сидел-покачивался в плетеном кресле, одетый в халат и полосатые трусы до колен.
Шунт отказался от предложенной рюмки, и хозяин махнул рукой.
— Излагай, — велел он сурово, ибо всерьез опасался, что чертов писатель вынудит его напрягать расползающиеся мозги. Но когда тот приступил к чтению, с Тронголовым случилась неподдельная истерика.
Он подался вперед, он колотил себя по коленям, он непристойно ржал и в какой-то момент оглушительно пернул — между прочим, незамедлительно извинившись.
— Игореха так сказал? — переспрашивал он. — Повтори! Во дает, а?
Шунт монотонно прочел сказанное Игорехой, а когда дошел до Вована, который наблевал в собственную дорожную сумку, Тронголов остановил его, вскочил и пошел по дому собирать еще не очухавшихся гостей. Он собрал их всех все в том же обеденном зале и заставил Шунта читать с самого начала. Кто-то недовольно мычал, кто-то хихикал, кто-то развязно протестовал; опохмелка, однако, продолжалась, и произведение Шунта нравилось обществу все больше и больше, под конец ему даже рукоплескали и тянули штрафную, хотя сам черт не разобрал бы, за что полагается штраф.
— Все! — прогремел Тронголов, с силой ударяя Шунта по плечу. — Тронголов вас всех сделал! Знаю — сейчас помчитесь искать себе писак, журналюг… но такого — хрена с два найдете! — Он показал собравшимся кукиш.
Будучи деловым человеком, он немедленно расплатился с автором:
«Привыкай!» Шунт находился в легкой растерянности. Издеваясь и откровенно пакостничая, он угодил и теперь держал в руках очень серьезные для своего времени деньги. Подумав немного, он спросил у Тронголова позволения съездить домой и передать полученную сумму «старухе».
— Толян! — заорал Тронголов, и прибежал шофер. — Сгоняй к господину писателю на квартиру, отдай его старухе бабло да спроси, чего купить надо! Сгоняешь в лавку, чтоб ни в чем нужды не было… На полусогнутых!
— Да я… — Теперь Шунт растерялся окончательно.
— Ты иди и отдыхай — покемарь или ящик посмотри. А потом у нас с тобой будет серьезный разговор. Раз пошла такая пьянка…
Оставив по требованию Тронголова рукопись на столе, Шунт удалился в свою комнату и какое-то время сидел на постели, пиная носком крокодила, которого давеча стащил за хвост на пол и на всякий случай перетянул пасть полотенцем.
Ему придется писать. Ему придется заниматься сомнительным творчеством на последней коллатерали — словно умышленно, методами селекции, выведенной для повального фельетонизма, как называл это явление Гессе.
Остро захотелось убить, загрызть, искалечить — нельзя, но следует подождать. Не исключено, что и можно, и даже в компании, и даже по прямому распоряжению…
В последнем Шунт не ошибся: теоретически такие действия были в порядке вещей. Он достоверно выяснил это, когда ближе к вечеру состоялся обещанный Тронголовым серьезный разговор.
5
К изумлению Шунта, посвежевший в сумерках Тронголов был тверд в своем желании запечатлеть на бумаге, «как оно все начиналось, развивалось и заканчивалось».
— Люди, с которыми ты вчера и сегодня пил, писатель, — люди очень не простые. Не дай тебе Бог с ними поссориться. — Тронголов почему-то выудил из-за пазухи тяжелый золотой крест и приложился к нему губами. Другой рукой он почесывал за ухом Альму.
В камине трещали и щелкали поленья.
— Эти люди, братан, достойны того, чтобы их увековечили в людской памяти. Чтобы вырубили в камне, в бронзе, отлили в золоте.
Шунт уже обратил внимание на тот примечательный факт, что Тронголов был крайне озабочен идеей увековечивания — сюда же шли памятники, кладбищенские участки. Очевидно, в нем тоже было развито чутье на опасность — вот только коллатерали, на которые уходили его дружки, были качественно иными.
— А вы не боитесь описывать… все… на бумаге, ведь это же документ, улика?
Чтобы задать такой вопрос, Шунту потребовалась известная отвага: он открыто признавал своего благодетеля бандитом. Голос его дрогнул, и Тронголов осклабился:
— Приссал? Дошло наконец, на что понадобился? Теперь ты, считай, в бригаде… Да ты не дрожи, ерунда все это. Все, что от тебя требуется, — памятник сделать. Литературный. Знаешь такие книжки — «Литературные памятники»? У Вовановой телки их полный шкаф… Вот и нам нужен такой памятник. Сделаем из железа и кожи. У меня ковщики есть правильные… Ты будешь писать, они — ковать. Поэтому я расскажу тебе много такого, чего никто не знает. И не узнает до поры — мы же типа не побежим с тобой в типографию. Для типографии ты другое напишешь — примерно то же, но иначе.
Шунт чувствовал, как его затягивает в трясину; как посвященность в уголовные тайны делает его пестрый литературный парик довольно ненадежной защитой от пули.
— Я полагал, вы хотите, чтобы я писал для вас развлекательные произведения…
— Это романы, что ли? — Несло жаром, и непонятно было откуда — от камина или от Тронголова. — Это ж семечки! Конечно, будешь щелкать…
Тебе это на пару часов работы. Братва, бывает, скучает сильно, когда долго ждать приходится или стеречь. Книжек сейчас подходящих много, но я хочу, чтобы у меня все свое было, даже книжки. Я издательство прикупил неслабое… Они на ладан дышали, докатились до календарей. А раньше советских писателей шлепали, сплошным потоком.
Шунт припоминал названия книг, которые имел в виду Тронголов и которые он видел в городе на развалах: «Фраер», «Падлы», «Скоты», «Ловушка для лохов», «Последняя шмара Резаного», «Фуфлометы», «Похождения счастливой проститутки»… Как это пишется? Когда он убивал, из-под его пера выходило розовое и безобидное. Хорошо принятое, высоко оцененное. Ведь у него талант. Как ни крути, куда ни кинь, а талант у него имеется, пускай и не высшей пробы. Теперь он не убивает — и что же напишется? Возможно, именно то, что нужно.
Но Шунт сомневался в этом: он знал, что скорее начнет описывать грибные и земляничные поляны, по которым разбросаны дымящиеся потроха, про забрызганные кровью березы, про фекалии, широкими мазками втираемые в мертвые лица. Такое навряд ли устроит Тронголова, он хочет иного… он хочет — красивой пустоты. То, чем торгуют в городе, — пустота, перетекающая в головы, тоже пустые. Те, что стояли у власти и знали коллатерали, вышли-таки на коллатераль пустоты. Он делал свое дело, орудовал ножницами, а большие люди — свое и без его содействия. И вот он стоит в своем парике, продуваемый всеми ветрами, не нужный никому — разве что Тронголову.
— Выпей, писатель, — пригласил Тронголов и вынул из-под кресла здоровенный фотоальбом. — Сейчас ты начнешь знакомиться со своими героями.
Шунт уже вполне уверенно подумал, что после, когда он выполнит задание, его непременно убьют. Но он ошибался, его не собирались убивать. Зачем? С ним произошло совсем другое и после происходило еще не раз.
6
Наступил декабрь; Шунт прочно обосновался в загородном доме Тронголова. Хозяин бывал наездами, и его летописец — Шунт уже с горечью видел себя современным Нестором, секретным агентом в стане врага, — постепенно поднялся на командную высоту: покрикивал на слуг, помыкал ими, и его беспрекословно слушались. Каждое утро, растягивая и расчесывая парик, прежде чем надеть его, Шунт со злорадством воображал себя инопланетным разведчиком, которого занесло в колонию простейших, обладающих зачатками разума. «Это быдло, — повторял он про себя, — эта плесень, ряска, скот, который, понимаете ли, тянется к художественному слову… которому что Достоевский, что сканворд… что кроссворд для разгадывания на приусадебном участке…» И все страницы рукописи Шунта были искусно напитаны тонким ядом, недоступным для рыночного ума.
«Торгово-денежные отношения, установившиеся в стране, — размышлял Шунт, — явно понизили градиент общего интеллекта…»
Рукопись между тем разрасталась, живописуя становление разнообразных кланов и группировок. Шунт особо отмечал места для будущих фотографических иллюстраций — главным образом застолий и похорон. Он уже знал, как приподнялся Вован Бобрышев, как замочили бригаду великолуцких, сколько бабок потратили на местную церковь, где теперь благодарный батюшка прощал Тронголову и его головорезам любые грехи.
Он знал, как сеть видеосалонов Тронголова в мгновение ока преобразовалась в вагоны и составы цветных металлов, он стал разбираться в бензине и ценах на него и даже приблизился к пониманию сущности офшорных зон. Он приобрел некоторое представление о биржевых операциях и узнал еще много полезного.
Тронголов, когда приезжал во дворец, диктовал, но чаще просто развязно болтал под рюмочку. А уж потом Шунт мучился над его косноязычными россказнями, пытаясь придать им пристойный вид.
