Бизар Иванов Андрей
– Связь… аккумулятор…
– Купи новый! – капризно растягивая слова, сказал дряхлый урод.
– Откуда деньги взять?.. – скривился Влас.
– Укради, – сказал тот. – Ты вор или кто?.. Укради себе телефон! Не можешь?.. Какой же ты вор тогда, если телефон украсть не можешь?!
Говорил он с акцентом, не глядя на нас; все время что-то выискивал в записной книжке, приводя в действие все морщины в невероятное смятение. Если кто-то проходил мимо, он вскидывал брови, выпучивал глаза, его взгляд был чем-то вроде упреждающего выстрела. Он был сильно раздражен; его передергивало от любого звука; он пыхтел и бубнил под нос ругательства. Плохо выбритый, взъерошенный, мешки под глазами, он был похож на носовой платок, в который тысячу раз высморкались, а теперь завернули умирающего попугайчика.
Попросил Власа сказать мне, чтоб я вышел из кафе. Я подумал, что ослышался, но Влас сделал мне знак глазами, я встал и вышел, оставил их вдвоем. Меня это жутко взбесило, но я решил дотерпеть до конца. В этом чувствовалась интрига – в этом было гораздо больше смысла, чем во всей моей жизни! Чем абсурдней, тем лучше, думал я, чем абсурдней, тем лучше!
Я курил на улице и поглядывал на них через стекло. Пантомима меня развлекла. Влас был похож на поджарый ластик, который постоянно подтирал за тупым карандашом. Урод писал и писал, ронял крошки, Влас собирал их в ладонь, готов был съесть! Он что-то рассказывал, а старик пил кофе, жрал пирожок и снисходительно слушал; Влас сверкал улыбками, видно было, что шутил, а босс умышленно старался казаться вялым и ко всему безразличным. Перебил и что-то надиктовал Власу. Повторял, встряхивая головой (желтый хохолок вздрагивал), а Влас записывал на руке. Старый черт производил впечатление человека, который не сделает ни одного лишнего движения, ни слова на тебя не потратит, если не получит с тебя за это после. Часто поправлял пиджак. Тянул рукава, вытягивая из себя слова… Ему было жарко. Его все достало. Пора кончать. Ушел, так и не взглянув в мою сторону.
– Все уладилось. Старый хрыч берет нас в дело, – потирал ладони Влас, стряхивая с себя что-то. – Блин, перхоти, не поверишь, с него насыпалось… Епона мама! Для начала мы должны поработать у него в борделе. Он приглядится к тебе… Не все так сразу. Приглядится, привыкнет, со всеми познакомит, и, когда убедится, что все в ажуре, тогда можно будет начать.
Решили обмыть. Влас хлопал меня по плечу, повторял, что первый шаг к своему острову в Карибском море сделан. Поздравлял меня, выпили. Я последний раз спал в нашей квартире. Сквозь сон слышал, как мать мыла пол… Утром собрал вещи и ушел.
Бордель был у черта на куличках. Огромный особняк в три этажа. С подвалом, где, как сказал Влас, иной раз держали провинившегося (шлюху или должника).
– Все эти публички – просто копейки для него, – говорил Влас, – просто от не фиг делать. Когда у тебя столько недвижимости, ты уже не знаешь, что с ней делать, чтоб она была не в убыток! Через его подставные фирмы банкиры и нефтяные магнаты отмывают деньги, понимаешь?.. Вот это дело! Вот за эти услуги он получает по полной программе…
Банька, душ, камин, веранда, чердак (там и поселились), десяток комнат, пять шлюх и два шлюхана. Влас советовал ни на что не обращать внимание:
– Наше дело – ремонт, так что делай вид, что ты ни хера не рюхаешь… Делай, что скажу, и все…
С безразличным видом я изучал паркет, он был просто ужасно собран – в глазах рябило, ближе к плинтусам его не было вообще: голый цементный пол. Кое-где из стен торчала пакля, свисал какой-нибудь шнур или топорщилось стекловолокно. Мастера заметно спешили, не замазали трещины, плохо прибили карнизы, там и тут линолеум показывал язык, бледный след не доведенной до конца кисти… Все это Влас обещал поправить за смешные деньги.
– На всем экономит, – ухмылялся он. – Ничего не доделано. Даже старые вещи прежних хозяев не выкинули. Скупой платит дважды.
Мы бродили по комнатам, изображая усердие, стучали молоточками, устраивали совещание над каким-нибудь пустяком. Жирный педераст, который управлял делами в этом борделе, говорил, что самая главная проблема – это сквозняк.
– С ним совсем невозможно, – вздыхал он, – потому что жара, ребятки, непереносимая, а сквозняк бывает такой пронизывающий, что насморк, простуда, невралгия… Девочки и мальчики все жалуются, я тоже, примите к сведению, жалуюсь. Подумайте, ребятки, над этим!
Влас обещал решить проблему в считаные дни. Поменял петли на дверях, наглухо забил окна на чердаке. А потом мы снова плутали, путаясь в прожженных занавесках, переставляли горшки с паутинкой на зачахших кактусах. Истребляли химический запашок. Влас плевал на пол и усмехался:
– Сам ворочает миллионами, а порядка навести в доме не может.
Мы вытряхивали пепельницы, собирали грязные кружки. Влас говорил, что через эти «домики» проходят клиенты со всего света, они тут отдыхают, все те, кто молол муку на его ветряных мельницах…
– Махинатор с большой буквы, – шептал Влас, – у него подпольный бизнес, свои магазинчики. Бандитский мир его прикрывает. Менты тоже.
Выносили мусор, объедки, недопитые и пустые бутылки.
– Скоро планирует поехать в Америку, чтобы привезти экзотический материал: мулаток, негритянок, чикон, всякое такое…
Повсюду натыкались на предметы гигиены с закопченной кровью… уродливые ржавые инструменты… груды одежды… кроссворды, заполненные детской рукой проститутки… презервативы, шприцы…
Менеджер шлюх страдал не только от сквозняков, но и от жары, пил бесконечно джин, «швепс» и всякие лимонады, которые ему привозил оспой побитый чувак по кличке Костлявый. Педераста все звали Попик или Папик, кто как, – он все время вздыхал и громко рыгал, рыгал и вздыхал: «Ох-хо-хо…»; он прохаживался по дому, оглядывая наши деяния печальными потухшими глазами, говорил: «Вот так уже лучше… Молодцы, ребятки, это уже совсем другое дело… Теперь жить можно…» Его бульдожьи щеки вздрагивали, он жутко чавкал, – жрал постоянно: чипсы, гамбургеры, всякую дрянь… и снова пил джин. Из его вывернутых ноздрей торчали ржавые, как проволока, волоски; из карманов безразмерных штанов торчали тюбики и туалетная бумага; он со всеми был вежлив, даже с провинившейся шлюхой. Если кого-то надо было наказать, он говорил Костлявому: «Костенька, разберись, пожалуйста, с этой девицей-красавицей. Пожалуйста, объясни девушке, как себя нужно вести в нашем заведении». Костлявый был психопатом каких мало, любил выпить, нюхнуть, затащить шлюшку в баньку. У него было жутко серое лицо. По всему было видно, что печень уже не работала. Его рвало время от времени. Влас говорил, что у него тубик. «Скоро отъедет, урод, – шептал он, с ухмылкой, – тубик – долго не протянет». В Костлявом ощущалась жесткость умирающего зверя, который всем вокруг доказывает, что он еще порвет кого угодно перед тем, как сдохнуть. Молчаливость, выработанная в сырых стенах Батарейной тюрьмы, делала его похожим на тень. По сути, он ни с кем не говорил вообще; с нами он «работал», а так как мы были под его началом, то людей в нас не видел, так как готов был получить инструкции убрать кого угодно, нас в том числе. Говорил он, наклонив голову по-собачьи, глядя уголком одного глаза; от этого становилось страшно, потому что в той части лица, откуда он так косил, появлялась убийственная решимость тебя растерзать. Он был настоящим вместилищем болезней. Ему было лет сорок пять, но выглядел он гораздо старше. Жердь с сухими длинными руками. Сутулый, впалая грудь, широкие плечи. Черные редкие зубы. Брюки со стрелочками, тупоносые ботинки, белая рубашка, пиджак. Он был неуклюж и вечно стукался о что-нибудь. Возле глаз собралась мертвая кожа, отливала синим; случался тик: веко вдруг начинало дергаться, а за ним вся кожа вокруг глаза. Я часто пытался себе представить его мать, отца, его самого ребенком, но ничего не получалось. Он гонял, как чумной. Все соседи на него жаловались педерасту. Попик просил: «Костик, ты бы не мог немножко помедленней? Ну хотя бы тут, на нашей улице, а?» Костлявый рокотал в глубине своей глотки низкое «ладно», очень угрожающе. Как-то мы не кисло выпили, и Влас в разгаре пьянки мне сказал, что Костлявый, если напьется и выйдет из себя, может запросто всех нас тут перестрелять. Один раз уже было… палил без разбору… все попрятались, кто куда. «Попик всегда требует у него пистолет, когда наливает третью, – шептал Влас. – Пистолет запирает в сейф. Потому что Костлявый – маньяк, чокнутый, без крыши над головой».
Заковали, вывели, погрузили. Ехали минут пятнадцать. Под моросящим дождем отвели через двор к широким старым дверям. В кабинете ждал инспектор. Худосочный, лысенький, со слипшимися глазками, похожий на обмякший воздушный шарик. В лице – наивность, сонливость, кабинетность. Серая мышь! Он запросто мог бы быть компьютерным червем. Изобретателем игр или вирусов.
– То sekunder[68], – сказал он мне, прямо как врач пациенту, указал на стул.
Я сел. Выпустил воздух, вытянул затекшую ногу. Колено погладил. Возле него на стуле стоял рюкзачок; на кармашке – отражатель в виде листика; а за спиной на стене были постеры с экзотическими девушками, репродукция картины Гогена и детские рисунки.
Наконец он спросил, говорю ли я на каком-нибудь языке. Я сказал, что говорю по-английски.
– We are waiting for interpreter now, understand?[69] – сказал он, подумал и спросил: – Может быть, мы могли бы начать понемногу? Попробуем?
Я сказал, что можно попробовать. Он дал мне подписать бумагу с текстом о том, что я готов сотрудничать; доставал еще и еще бумаги, объяснял пункты; давал заполнить формы; я такие заполнял когда-то, когда мы с Хануманом окунулись в это болото три года назад…
«Может, я сейчас все это заполню и меня направят в Сундхольм? – подумал я. – Как тогда… Может, это все так, проверка?.. Восстановят, дадут "голубую карту", отправят на интервью повторно…»
Надежда заиграла в поджилках; я ринулся заполнять графы… Там были вопросы на трех языках. Я все обстоятельно написал. Он подкладывал и подкладывал бумаги, декларация, прошение, причины, обозначить, почему и при каких обстоятельствах…
Точно! Все как тогда! В моей голове зазвенело от счастья: сейчас заполню, и меня выпустят! Даже если что, в закрытый лагерь, но не домой… не в Эстонию! Они ни черта про меня не знают!
Написал те же фальшивые данные, что и три года назад:
имя: Евгений Сидоров
город: Аксу
страна: СССР
– Нет! – завопил инспектор и хлопнул ручкой по столу (я даже вздрогнул), все его лицо исказилось, передо мной сидел совершенно другой человек – холодный надзиратель, готовый отправить меня на электрический стул. Он орал: – Советского Союза нет, дорогой мой! Не существует он больше! Понимаешь? Не существует! Попрошу написать государство.
Я написал: Казахстан, – сказал, что у них должны быть мои данные, потому что я был в Красном Кресте.
Зазвонил телефон. Он легко оторвался. Переменился в лице. Словно из роли вышел. Заговорил с кем-то. И меня вдруг не стало. Я наблюдал сценку из жизни датского инспектора полиции, которому кто-то звонил. Я почувствовал себя зрителем перед экраном телевизора. Захотелось встать и уйти, глотнуть свежего воздуха. Пройтись, просто пройтись по улице в чьей угодно шкуре, лишь бы не видеть этот кабинет. Глянул в окошко: свинцовое небо, свинцовые крыши… Голубь перечеркнул серое облако. Инспектор положил трубку, вздохнул, сказал, что переводчик будет только в понедельник.
– Ну раз уж мы начали… – снова вздохнул и покрутил шариковую ручку, покивал себе и затараторил: – Ты находишься здесь, потому что находился нелегально на территории Датского Королевства, без документов, и, несмотря на то что ты подал прошение о предоставлении тебе убежища, не являлся на интервью три года! Три года! И все равно ты каким-то образом оставался в стране! Ты давно в розыске. Понимаешь? В розыске! Потому подождешь до понедельника… Недолго осталось, ведь скоро все выяснится, да? Ты тут все верно написал? Если все верно написал, так и нечего бояться. Чего бояться? Ты же не совершал никаких преступлений, а? Или все-таки совершал? Три года в Дании, и никто не знает, где ты был… За три года много преступлений совершил, наверное… Будем надеяться, что нет, не много… Будем проверять. Скоро все выяснится. Тебя надо зарегистрировать. Регистр, понимаешь? Ты был в Красном Кресте, мы все про тебя знаем, да, но на тебя подали в розыск, потому что ты не являлся на интервью! Видишь, ты в розыске! Reported disappeared![70] Понял? Непорядок. Так нельзя. Никто не рассматривает дела людей, которые не являются на интервью… Это нарушение. Должен быть в закрытом лагере. Пока посидишь в Вестре! Как только установим твою личность, тебя сразу переведут в Сундхольм, в лагерь, понимаешь? Там получишь одежду, одеяло, все, ложку, чайник, деньги на карманные расходы… А пока должен ждать. Мы свяжемся с твоим посольством… вот бумага, напиши здесь, можешь по-русски, для своих пишешь, как и почему ты оказался без визы и без паспорта на территории Дании… и имя свое, еще раз здесь и здесь… и с какой целью и когда ты въехал, через какую страну… молодец… тут поставь свою подпись, вот тут… молодец… Нужно будет проверить еще отпечатки пальцев… будем проверять. У нас столько дел… Теперь подпиши здесь, это разрешение на использование твоих отпечатков пальцев для поиска в Интерполе. Вот, подпиши, и целиком имя в графу, что ты разрешаешь использовать свои отпечатки пальцев с целью установления своей личности… молодец… Порядок! Спасибо…
Его рабочий день подошел к концу; инспектор отключался вместе с компьютером, он уже не был ментом, личина с него сползала, еще несколько секунд, и он станет простым смертным, он по инерции договаривал, медленней и медленней:
– В следующий раз придет переводчик… надеемся, что ты тут всю правду написал… Если нет, то ты сам подписал, что согласен с тем, что если будет установлено, что ты умышленно ввел в заблуждение следствие, то будешь уголовно наказан лишением свободы до установления личности… С законом лучше не играть в прятки! В понедельник в суд поедем… пока отдыхай… всего хорошего…
Фен привозил один угрюмый чувак в синем «талботе», – он был в сговоре с хозяином. Брать «разрешалось» товар только у него. Костлявый строго следил за движением возле дома.
Дверь в туалет в соответствии с правилами должна быть приоткрытой; неподвижная тюремщица все слышит, краем глаза видит меня с приспущенными штанами, слышит…
Шлюханы были из детского дома; чем-то походили друг на друга: одинаково тощие и диковатые; как братья, спали в одной постели и стонали под клиентами совершенно одинаково: «Давай! хювя, хювя! ой, апуа! ой-ой, саатала виитала! ой-ой! хюуува! давай-давай!»[71]. Слонялись, как коты, по домику и приставали с болтовней. Один постоянно говорил: «Сейчас бы дунуть, да? Неплохо бы было, да?»; другой говорил, что выпил бы чего-нибудь… Каждый день я слышал, как один говорил другому: «Круто было бы такой дом иметь, да?» Они были очень довольны – радовались всему, выходили на балкон и радовались. Они носили джинсы в обтяжку, играли в карты, тырили всякую мелочь, все, что плохо лежало. Один все время напевал:
- А я бродяга, я бродяга-странник,
- Небо мой, небо мой родимый дом.
Пальчики, пальчики… Вот откуда все беды. В последнем письме мать писала, что ее изводит по утрам какой-то котенок; просыпается по утрам – в пять утра – и слышит, как он мяукает где-то на улице. Мяу – и тишина секунд на десять; и опять – мяу. У нее кровью сердце обливается. Написала, что, когда слышит его, думает, что я там где-то вот так же: мяу – и тишина, мяу – и тишина… Nobody's fault but mine[72] Она так повернулась из-за всего, что со мной приключилось… Она не переживет… Небо мой, небо мой…
Хозяин был доволен нами – наконец сказал, что можно открывать свою фирму. «Это второй шаг к миллиону», – сказал Влас, насыпая дорожку. Надо было обтяпывать наши дела. Влас просил старого ханурика, чтоб выдал на карманные расходы, на парикмахерскую, белые рубашки и галстуки. Черствый урод в очередной раз проявил прижимистость. Заставил Костлявого с пидором переворошить все шкафы. Достали нам и рубашки, и галстуки, и ремни; шлюхи нагладили брюки. Костлявый с Попиком собирали нас, как нищие дед да бабка внучков в путь-дорогу, в большой город, в люди, в университеты. Впечатление складывалось такое, что вся болтовня Власа о миллионах, которыми вращал одутловатый субъект, просто фантазии. Не мог такой скупердяй ворочать миллионами и жаться с выморочным бельишком.
– Это он такой потому, что в детстве жил в нищете, – убеждал меня Влас. – Всю жизнь терпел. Ты что, думаешь, мы первые, кто пытается его за ниточку дернуть? Он всех баландеров насквозь видит. С ним макли строить смысла нет. Только обмишуришься! Кровь у него такая. Он на хуторе родился. У него отца не было. Мать штопала да коров доила. Что он видел? Колбасу раз в год, да и ту на соседском столе. Он же сидел… Сидел за скупку краденого… Барыжничал… А ты как думал? Еще б он не жался! За крону удавится. Он всю жизнь помнить будет, что одна крона – это червонец рублей, а червонец раньше был сам помнишь: ого-го! Еще б он не жался… У него теперь клиентура – нефтяные компании, чинуши и хозяева корпораций! Он для них из костей таких, как мы, построил свои ветряные мельницы и прокручивает, прокручивает их миллионы, состригая свои пети-мети… С миллионов за оборот десятки тысяч выходят! Что-то крыше, что-то нам, остальное в карман… Иногда крыше не платит. Он мне несколько раз так тихонько говаривал, мол, держи язык за зубами, перевода не было, не было, и мне вместо пятисот крон штуку сует, не было перевода… Чтоб крышакам не платить… Я все ему припомню! Все это ему боком выйдет! Сейчас уж как-нибудь да потерпим! Но день придет…
Чтобы открыть нашу шарашку, пришлось много бегать, просиживать штаны в душных фойе: бумаги, пыль! Мелькали люди с папками и мобильными телефонами. Все они казались мне аферистами. Всюду мокрые салфетки. Кому-то вызвали «скорую». Люди толпились у дверей, прохаживались по холлам, кому-то что-то доказывали в окошечко приемной, все поочередно хватались за телефоны и просили или даже умоляли кого-то подождать или обещали перезвонить. Мозги плавились. Шевелились дурные предчувствия, но я шел до конца, я летел навстречу смерти со скоростью света. Папки, влажные руки с манжетами, подписи… Влас подкашливал. Здесь и здесь. Старик желтел от удовольствия, становился мутным, как могильное дно, отправлял нас открывать счета в банках, давал денег на билет в Тарту, Пярну… В каждом городишке у него были публички; Влас был в курсе, везде проверил: нет ли там новых девочек… ему со скидкой или бесплатно… свои люди, сочтемся… Торопились на последний поезд; метались по городу в поисках киоска: телефонные карточки… мобильник умер… Пятидесятикроновые и стокроновые карточки Влас покупать не хотел: «Купим одну за тридцать крон – мобильник, может, еще оживет… В первую очередь фен и шлюхи, а потом все остальное!» Купив карточку, мы искали рабочий телефонный аппарат. Карточки быстро выходили на ноль, просто моментально. Потому что старый урод выговаривал Власу: почему не поднял трубку?., где ты был?., что с телефоном?.. Влас оправдывался: аккумулятор – зарядка – антенна… Аппараты стояли на обочинах; некоторые даже были на дорогах. Нас объезжали с ревом машины. Ничего нельзя было понять. Старик от нас требовал невероятного. Влас матерился. Бежали искать туалет, чтобы нюхнуть пару-тройку нитевидных дорожек, затем – киоск: купить воды, сигарет, карточку, украсть ручку или хотя бы выпросить спички на худой конец. И снова – туалет, аппарат, киоск, шлюхи. Я едва поспевал за Власом. В нем было столько змеиной энергии. Со скоростью портнихи резал своими ногами материю города: перебегал дорогу, не предупреждая, срезал углы там, где их не было. Мы не спали сутками. Жара подстегивала. Мы прыгали по улицам, как черти на сковородке. От одного банка к другому. Вечно не хватало каких-то бумаг. Условия усложнялись; не успели доехать от офиса до банка, как уже что-то изменилось! Влас матерился и выуживал какие-то формуляры. Стояли в очереди, сидели у окошечка, нам объясняли, терпеливо, напомаженные люди с белоснежными манжетами водили по пустым листам лупой, из-под которой козявками вылезали вновь народившиеся параграфы, артикли, скобки, в которых спаривались едва различимые блошки-буковки. Снова в путь, в очередь, звонить старику – карточка – киоск – телефон – доверенности, поручительства, справки…
Наконец, в один прекрасный день, все было готово. Я даже изумился. Неужели? Мы снова встретились со стариком. Влас передал ему бумаги, печать, все дела. Тот бросил на стол триста крон и ушел. Влас закатил глаза, зашипел:
– Скотина! Ты видел? Как псам бросил кость… Как псам… Шестеркам так не бросают… Шнырям так затрещину не дают… Не глядя, не предупреждая, раньше чем успели спросить… Чтоб не просили больше… Типично эстонское жмотство! Сколько раз мне за работу вот так же швыряли четвертак! Надо убираться отсюда, из этой страны… Потому что русским тут только и будут, что кидать кость, как собакам… Хуже! Хуже чем собакам!
Интересно, как долго они будут устанавливать мою личность… Теперь у них такие мощные компьютеры. Пять минут – и готово. Прогресс работает на ментов. В первую очередь.
Раз в неделю – не чаще – мы брали портфель с документами, Костлявый брал пистолет, и мы ехали в банк получать деньги. Влас меня так запугал всякими историями о бандитах, которые постоянно следят за банками, отслеживая жертву, что у меня тряслись поджилки. Особенно на отходняках. Как-то получали миллион… Старик в своей машине следил, пристроился к нам, медленно ехал… Влас хихикал:
– Параноик, старый параноик…
– Отсиди тестеру в Киргизии, посмотрю на тебя, параноик… – рявкнул Костлявый. – Беспредельщики на каждом углу. А мы без бригады на подстраховке. Хихикает он…
– С бригадой делиться надо, – ехидно заметил Влас, – тогда и будет подстраховка…
Костлявый косо посмотрел на него в зеркальце, цокнул языком и только. Припарковались. Я отнес дипломат старику.
– Ну как оно? – спросил он. – Страшно было?
– Нет, – ответил я гордо, хотя крыша ехала, аж асфальт под ногами плавился!
Он дал мне девятьсот крон. Мы с Власом сели на автобус и поехали на точку.
– Сотню зажал, – сквозь зубы цедил Влас, – сотню зажал…
Доставили на допрос. Там был и переводчик. Улыбнулся. Справился о здоровье, самочувствии. Я давно не слышал русскую речь, тем более такую официальную русскую речь. Говорить с инспектором было проще; врать на чужом языке всегда проще. Пронырливый переводчик закрадывался в самое нутро. Это делал его безупречный русский язык. Меня даже передернуло, когда услышал, как по-домашнему он управляется со сложными и редкими словами.
– Извольте, присаживайтесь! В ногах правды нет, как говорится. А нам она нужна: правда. Понимаешь, что говорю?
Я попытался пойти в атаку, выразить недовольство, потребовать, чтоб перевели в лагерь, но голубоглазый переводчик меня осадил:
– Оп-оп-оп! А ну-ка тихо! Ты думаешь, ты где? А? Ты в центральной полиции! Понимаешь? В полиции! Отвечать будешь, когда спрашивают. А сейчас тебя никто не спрашивает. Так что сиди и жди, когда инспектор спросит, понял? Ну вот и хорошо, если понял!
Инспектор не торопился, заварил кофе (и мне плеснули в пластмассовый стаканчик), пожаловался переводчику, что никак не войти в рабочий ритм после уикэнда. Компьютер тоже медленно заводился – дышал, пыхтел, пощелкивал. Мы тянули кофе. Они говорили о каких-то повседневных делах, о чем-то, что опять случилось на Нёрребро[73], и еще о каких-то могилах, от которых отмахнулся переводчик, поморщился, сказал, что ничего не хочет слышать об этих «мусульманских провокациях», и вслед пожаловался на легкое недомогание, трогал пальчиком пластырь на щеке, проверяя, не отлепился ли. Переводчик пробуждал во мне очень сложную гамму эмоций, которые мне не удавалось разобрать как следует (меня тошнит от него или я его ненавижу?); в нем чего-то недоставало, что-то в его образе проблескивало и гасло, как нерасслышанное слово, оттого казался он слишком искусственным. Его белое, как мукой посыпанное, лицо, вздутый прыщик под светло-коричневым пластырем, ямочки, маленький подбородок без единого волоска, мягкое образование второго подбородка (легкая сдоба сладкой жизни), шустрые презрительные глазки, длинная красная шея – все это делало его актером в моих глазах, даже прыщик, казалось, он выпустил и заклеил намеренно: произвести на меня это сложное впечатление. Ему было лет сорок пять. Как большинство копенгагенцев, он заботился о своей внешности, потому выглядел значительно моложе своих лет.
Начали допрос. Было много заковыристых фраз: просили назвать имена дальних родственников, учителей, преподавателей, друзей, станции в городе, ближайшую к дому трамвайную остановку… Вся легенда летела кувырком; они не верили ни одному моему слову; переводчик ухмылялся так ехидно, точно родился в Казахстане. Сил изворачиваться, убеждать их у меня не было. Хотелось сдохнуть у них на глазах, сделать им этакую гадость, а там пусть расхлебывают!
Переводчик сказал, что Красный Крест не станет рассматривать моего дела, пока мои паспортные данные и место рождения не будут подтверждены, пока достоверно не станет известно, кто я такой, пока что мои заявления не вызывали ни в ком доверия, – так он говорил, без единого слова инспектора, по собственной инициативе, и, видимо, поступал так не в первый раз, и делал он это с очевидным удовольствием, с запалом, с нервом в голосе, с жестокой обличительной ноткой… говорил, говорил, а потом сказал, что мы едем в суд… и мы поехали…
У судьи был самый настоящий парик и мантия, как у священника; он был такой старый и сухой, как деревянная маска, уже весь изъеденный тоской по загробному миру. Так стар он был, аж не верилось, что до такой старости можно дожить и еще что-то соображать. Он и молотком лупил, что все сотрясалось, даже стул подо мной. Пророкотал, как вулкан, стукнул молотком, и меня повели…
Переводчик забегал вперед, открывал двери, держал рукой и, поставив пятку к пятке, вытягивался по струнке, даже втягивал животик. Наверняка таким образом выражал свое ироничное отношение к моей персоне. А может, воображал кого-то другого на моем месте, похлопывал меня по плечу, представляя, что хлопает Путина по плечу… как знать… Возле машины, во дворе суда, возникла легкая заминка. Он предложил мне сигаретку, которую сам же дал прикурить, поднеся заботливо пламя зажигалки, и заговорил совершенно иначе, как бы неформально, почти по-товарищески:
– Жизнь в России сейчас такая трудная, так непросто там жить, – выражал он понимание. – Я понимаю, почему люди к нам едут в таком количестве, но не могу оправдать обман, воровство. Люди хотят получить красивую жизнь или легкие деньги. Но мы работали, чтобы лучше жить! Мы не строили коммунизм, мы работали ради среднего человека, понимаешь? В Дании есть такая поговорка: у нас богатых мало, а бедных еще меньше. Понимаешь, что я имею в виду? У нас есть все: демократия, социальные условия, забота о человеке, и мы еще принимаем беженцев. Но мы не можем принимать беженцев бесконечно и потому, что они не живут в своей стране так же хорошо, как мы в Дании. Это не причина. Если жизни угрожает опасность: война, преследование на религиозной основе – это причина, а не недостаток средств. Хорошая жизнь зависит от самих людей. В космос вы первыми запустили человека, и на ядерное оружие у вас там были средства, на многое были средства, гонка вооружений, шпионаж, ГУЛАГ, ВДНХ… Теперь тоже можно хороший мир построить. Это в руках граждан страны. Но они едут сюда… пляшут в кабаре стриптиз, в ночных клубах, занимаются проституцией…
– Кто? – изумился я.
Стеклянными глазами он смотрел перед собой, дым валил из его рта, как из трубы.
– Как это кто?! – очнулся. – Женщины из бывшего Советского Союза… Они все становятся этими – шлюхами… хотят купить хорошую жизнь, продавая свое тело… Они притворяются, чтобы получить от европейца то, чего они не могут получить от русского… Я их понимаю, в России ужасные проблемы: алкоголизм, СПИД, голод… мафия, война с Чечней… Поэтому они едут в публичные дома в Европу… Но Европа не резиновая, как это у вас по-русски говорится…
Я бросил сигарету.
Ушел в себя. Забил на прогулки. Чтоб никого и ничего не видеть. Ряды дверей – вот что было непереносимо. Сжав руками голову, я вспоминал, как мы с Дангуоле плыли по реке Оденсе на катамаране: ивы, мост, плеск, на встречном каноэ выплывает мальчик с видеокамерой, его отец гребет… блики, улыбки, капли с ветвей падают на лицо, и она смеется, влажные листья шуршат, капли в ее волосах… Забыться… растаять в этом смехе, с шапкой на глазах, и перенестись из этого склепа в замок… пройтись по коридору с метлой, пробежать по лестнице, задуть пламя свечи, услышать, как она смеется… Сколько раз, прижимая ее к себе, я думал: найти бы такое место, где все просто и доступно, где вечность, бесконечность, бессмертие так же понятны и неотделимы от существования, как голод, холод и страх… укрыться бы в таком месте, чтоб смерть, время, болезни всегда проходили мимо! Единственным таким местом был только замок в моем сердце. Мощные стены Вестре не могли сломить рыхлые стены замка! В моей душе, несмотря на свою дряблость, он был многократно крепче. Я лежал и улыбался: в моем сердце был замок Хускего и Дангуоле, она там жила, ходила, зажигала свечи, травила ядовитым раствором грибные наросты на стенах, шпателем орудовала под потолком, кистью водила по стенам, она там сворачивала джоинт и передавала его мне с зажигалкой взорвать… и ничто не могло ее оттуда изгнать, ничто не могло ей там повредить, никакая сила, никакие менты, никакие бандиты, никакие ужасы, страхи… нет, все было бессильно, там она была в полной сохранности, навсегда!
Увижу я еще раз ее или нет? Увижу или нет? Кто мог мне это сказать? Кто – конкретно кто – мог ответить на этот вопрос?
…каждый час в глазок заглядывал тюремщик; скоро я настолько вошел в ритм каменной жизни, что стал предугадывать, когда за дверью поскребутся и заглянет безымянный глаз.
Дорожка за дорожкой… Лезвие работает, как снегоуборочная машина. Кофе, коньяк, девочки… Крыша отдыхала по полной… Влас изливал желчь на каждом шагу, шипел мне в ухо на кухне:
– Ишь как фраерятся, костоломы! Мало того что коньяк хлещут, как водку, так им еще и кофе к нему подавай! Да что за бандиты пошли! Ну никакой воровской культуры! Сплошной гоп-стоп, беспредел. Просто какой-то День ВДВ в борделе устроили. Хорошо, не палят по бутылкам, ковбои херовы.
Субботник в домике: гогот и топот гопоты…
– Я три года занимаюсь этими скотами, – шептал Влас каждый день, – три года! Представь, сколько я вытерпел! Мы их так разведем, так разведем, по миллиону за год, как минимум! – Он повторял это по несколько раз в день…
Лезвием на телефонной карточке расчесал тонюсенькую дорожку, шмыгнул носом, прочистил ствол, вобрал, откинул голову, пальчиками пробежал по крыльям носа, шмыгнул еще два раза, так торопливо, точно ему разбили нос, и нервно сказал:
– Нужно подождать чуток, мда, нужно только дождаться момента, верного момента, хорошего перевода, хм, хорошего клиента. А время, черт возьми, уходит… Черт, наша фирма не может существовать слишком долго – начнутся проблемы с налоговой инспекцией, надо будет исчезать…
Быстро сделал мне дорожку. Я вобрал ее и тоже запрокинул голову. В глаза била кухонная лампа. С каждой понюшкой свет становился ярче. Под потолком плыла какая-то паутина. Голова кружилась. Как я устал ждать и терпеть! Как я устал!
– При первой же возможности тюхаем отсюда! Что тут делать, в этом болоте! Главное, не с пустыми руками. Возьмем миллион и тюхаем. У меня знакомые в Латвии. Они состряпают паспорта. Все, что хочешь. И хата будет, и девочки, и кайф. Деньги есть – документы найдутся! Только держи себя в руках, слышишь! Держи себя в руках до конца!
Я был на грани срыва – так я устал. Устал натыкаться на тампаксы и презервативы. Устал от шлюх, от их бесконечных жалоб и болтовни, у каждой были сотни, тысячи историй… каждый клиент – история!., и у каждого клиента, который оказывался в этом борделе, была тоже своя маленькая беда, которой он успевал поделиться с проституткой, а потом, наливая кофе или коньяк, я оказывался жертвой, в которую необходимо было все это перелить, – о, у клиентов было столько причин, чтобы искать утешения в борделе! Столько всяких неурядиц… болезней, долгов, обид, комплексов… понос души, геморроидные стоны! Мои бедные уши… Попик, Влас, барыга из «Талбота», с Пятой линии… истории, истории… Моя мать с четырех лет пичкала меня своими сказками, на что-нибудь жаловалась, что-нибудь вспоминала, а я слушал, мои дедушки и бабушки демонстрировали шрамы, живописали ужасы войны, сплетничали, шептали, тискали… мой дядя, Хануман, Потапов, Иванушка… у всех истории, которым конца и края нет и не будет! Если б я запоминал все, что мне рассказывали девочки, клиенты, беженцы (удивительно! в историях шлюх и беженцев было столько общего: у проституток были причины искать убежище в борделе, а у беженцев – в Дании, и причины эти были практически идентичными!), мой мозг разорвался бы! В середине лета в этом борделе стало нестерпимо душно. Устав от беспорядка, я часами лежал на чердаке с закрытыми глазами, спать я не мог, я не спал сутками, просто лежал и слушал: голоса… издалека доносились – девичьи, детские… пение птиц, лай… Проникнувшись пасторалью, запахами с огорода, поймав звук поливальной машинки, механической пилы, я воображал, что находился на даче или в пионерском лагере. Но стоило открыть глаза, как меня выворачивало наизнанку. Грязное белье, простыни, стаканы, шприцы, «гаражи», пакетики, обмывки, выборки, жженые ложки, пустые зажигалки, жевательные резинки, тампоны, опять презервативы… Вспыхивала ругань, шакалом крался шлюхан… Летела туфля… Меня трясло. Хотелось бежать. «Терпи! – говорил Влас, расчесывая дорожки. – Терпи! Я ж как-то вытерпел…» Фен, фен, фен… Дорожка за дорожкой, пакетик за пакетиком… «Опять этот на "талботе" приехал, – изумлялся Костлявый. – Вы что, ребята!..» Я стал скелетом. Одни глаза. И те на ниточках, болтались, как елочные игрушки, впитывая всю эту мразь двадцать четыре часа в сутки на триста шестьдесят градусов. Меня постоянно лихорадило, я твердил сквозь зубы: ненавижу… ненавижу… Но раз уж такой содом тут идет, то какая разница! ты в дерьме по-любому, сколько бы ни притворялся, ты в дерьме! если тут дерут, сосут, насилуют, держат в подвале должников с кляпом во рту и скотчем на глазах, какая разница: ты в этом домике и знаешь об этом и ничего не можешь сделать или ты в другом городе и ты опять же знаешь, что такое происходит в одном или в сотне подобных домиках где-то, и ничего не можешь сделать? какая разница? ты в говне по-любому! мы все в говне! все до одного в яме! Человек насилует человека, значит, человек – насильник. Я – человек, значит, я – насильник тоже.
Меня все чаще навещали дурные предчувствия. Иногда, после продолжительного разговора, если Влас вдруг выходил с кухни (ночами сидели на кухне), мне начинало мерещиться, что кто-то третий с нами был – мы были не вдвоем, а был еще кто-то, помимо него, кто-то третий, и он почему-то тоже вышел, или если не вышел, то продолжает присутствовать… Я это не придумал себе, а чувствовал: там всегда был свидетель, некто, кто был настолько близко, что мог даже мысли мои слышать. И когда я понимал, что никого, кроме нас с Власом, на кухне не было, меня охватывал мистический ужас. Даже кости хрустели от оцепенения. Страшно было помыслить: кто мог бы тем третьим быть, если был?
Ездили в Карусель. Собиралась целая банда разодетых бритоголовых гундявых ублюдков… Сутенеры и их вышибалы. Я смотрел на них с нескрываемым презрением. Влас меня тихонько одергивал, если я открывал рот («Зубов не досчитаешься», – шипел он мне в ухо.); он на каждом шагу меня перебивал, всех уговаривал пойти в казино, поставить на зеро, залихватски хлопал в ладоши: «А не поставить ли нам всем вместе на зеро?!» – и хохотал. Я передвигался за ними по инерции. Но меня уже как бы не было. Я смотрел на всех глазами мертвеца.
Попик шел на поводу у Власа, но ставил на красное, всегда на красное, пока шарик летел, он манерно поводил плечами от удовольствия, пританцовывал, жмурился, будто по его сальной потной спине бежала дрожь возбуждения. Шарик с треском летит, щекочет нервы; Попик потеет, рычит… Урррр… Пролетел… Он закудахтал от удовольствия: «Не везет!» И кому-то в сторону: «Ой, какие люди! Вот, вылез протрястись…» У него было много знакомых. Его встряхнула игра. Проигрывал. У него выделялся адреналин. Ему нравился гей-дилер. Он говорил, что ездит в Карусель только ради него. Каждый раз его приходилось вытаскивать чуть ли не за шкирку. Он настаивал поиграть с мальчиком в картишки. Влас говорил, что мальчик оберет его до нитки. «Пусть оберет, – сладострастно стонал Попик. – Я домой голый поеду. Мне все равно. Я буду с ним голый играть или посмотрю хотя бы, как мальчик обирает других. Поехали! В кои веки я вылез. У меня интерес, может, есть. Понимаешь? Интерес. Хочу посмотреть, как мальчик карты раскладывает. Ты не хочешь, ну и езжай…» «Костя, скажи ты ему, – обращался Влас за помощью к Костлявому. – Будем грузиться, шеф. Все, будем грузиться. Все, все, поехали…»
Синий «талбот». Синяя ночь. Сентябрь линяет. Дожди вьют веревки. Влас на своих циркулях через лужи вприпрыжку… Синяя тень в желтом свете фонаря. Мертвец с впалыми щеками и серым лицом дает ему пакетик. Триста крон в карман. Через лужи обратно. Намел четыре дорожки, вобрали по одной.
– Только что звонил старый пердун, – стучал зубами Влас. – Фирма закрывается, – шмыгнул носом. – Как-то быстро пролетело это дело, я и не заметил. Последний перевод будет маленьким. Надо брать! Слышь, надо брать! Потом и того не будет! Все! Лавочка закрывается, слышь?
Я сказал, что слышу, мне насрать.
– А мне нет! Мне не насрать… Я три года ждал этого дня! – Он шумно втянул дорожку, пальцами пробежался по крыльям носа. Причмокнул, сказал, что пол-лимона тоже деньги. – И такой суммой можно распорядиться с умом. – Налил мне коньяку, шепнул, что есть варианты. – С умом вложим в дело. В бизнес, а не в рулетку. Все уже продумано и налажено…
Я втянул дорожку, выпил коньяк и остекленел: щекотка в пупке, мерцание в глазах, даже начал похрустывать, как новая купюра.
Влас снова налил и, лезвием делая дорожки на карточке, шептал:
– Нельзя сдаваться, понимаешь? Жизнь такая штука, легко сломаться, слышь? Так бурлаком всю жизнь и проходишь! Таких уродов кинуть сам бог велел! Святое дело! Нельзя отступать! Нельзя сдаваться!
По голове бежали мурашки, все вокруг стало жидким, как от мескалина.
– А кто сказал, что я сдался?.. – услышал я свой голос. – Я и не собирался отступать… мне на деньги насрать, я вот что имел в виду, насрать на деньги, понимаешь?..
Утро…
– Ну, по дорожке и вперед?!
Влас режет ногами асфальт. Побрякивает ключами на пальце. В дипломате документы, печать, телефон. Бреду за ним. Шатает. У входа в банк, солнце лезет в душу.
– Да не стой ты так, как нищий на паперти. Что, сдурел, что ли? Встал перед дверьми банка, руки в брюки, бандит бандитом. Вон присядь в тени на скамейке что ли. Стоит, как медведь-шатун. Я фигею с тебя, ей-богу! Ей-богу!.. – Полный дипломат долларов. – Все на мази. Все как в аптеке. Вечером в Риге будем. Уже ждут. Сейчас машина подъедет. Паспорта начинают лепить. В пятницу в Амстердам двинем или в Париж.
От фонтана шла приятная волна прохлады. Журчание успокаивало. Мы тянули сигареты и переговаривались. Мечтали. Влас говорил, что все-таки предпочел бы Испанию, какой-нибудь остров, или еще что-нибудь такое, экзотическое. Я хотел только одного: чтобы судорога, которая меня держала все эти годы, отпустила, чтобы перестало биться сердце, как суматошная летучая мышь. И вдруг – отошло. Я вытянулся на скамейке, откинул голову, закрыл глаза. Париж…
Следак объявил мне, что я поднял сейф на сто тысяч. Были предъявлены документы, отпечатки пальцев были сняты с предметов, перечисленных в невообразимом количестве. Показания свидетелей (соседи-алкоголики), необыкновенно подробные описания… детали, детали… Следак хорохорился, распинался, игриво с ходу предложил пойти на сделку:
– Я все знаю, все знаю… Ты мне сейчас подробно рассказываешь об отмывке денег, а я тебя выпускаю. Но если ты не подпишешь признание, у меня нет к тебе претензий. Документ-то, если ты хоть чуть-чуть соображаешь, сфабрикован. Але, – пощелкал пальцами, – смотри мне в глаза, я с тобой говорю. Так вот, тут, при всей пестроте дела, нет никаких весомых фактов. Такое стыдно передавать в суд. Я не могу тебя задержать более чем на десять суток. И если ты не подписываешь, я тебя выпускаю. Как и предполагалось… Так и было задумано… Затем оно и сфабриковано, чтобы тебя всего только поймать. Тебя и твоего дружка, Власа. Где он сейчас, кстати? Кинул тебя и растворился? Это не первый случай. Найдем, никуда не денется. Вот пойми одну вещь. Нас использовали как обычных ищеек. Кинули нам дело – ищите! Дали на лапу, не без этого, а что делать? Попросили придумать дельце вместе с Попиком, чтобы мы, идиоты, тебя изловили… Он приходил, сидел тут, стонал, плакал – диабет, геморрой, сто тысяч из сейфа, все такое! Мы свое дело сделали, поймали тебя, зайчика, а там что будет дальше, это уже нас не касается, потому что держать мы тебя не можем. Тут не за что держать. Ты в отказ, нам предъявить нечего, прокурор нас на смех поднимет, а мы и довольны, руками развели, тебя выпустили, а там, на улице, тебя ждут. Понимаешь? – Молчу. Продолжает: – Для начала я просто хочу, чтоб ты оценил размеры проблемы, в которую ты вляпался, дорогой мой. Ты не понимаешь… Ты думаешь, ну там поиграли в игры, ну там пожили в публичке, открыли фирму, сняли бабло, ну дали промаху, ну мало ли… дадут там условно… Ан нет! Ты еще не понимаешь, что ты натворил, мальчик. Не понимаешь. Вы с Власом открыли фирму, через которую прошло около двадцати миллионов! Куда? Мне интересно, что ты скажешь о последнем, очень большом переводе, миллион сто тысяч? У? Да, миллион сто тысяч! Сто тысяч были сняты в Таллине, а миллион ушел в Ригу, где действительный директор фирмы, воспользовавшись правом подписи, получил его, имея при себе все необходимые документы, включая печать, получил и испарился, а? Что скажешь? Сюрприз, не так ли? Сколько ты получил? Сто тысяч? Пятьдесят? Ты думаешь, раз у тебя шишка на голове – тюкнули по башке, – так сразу не виновен? Отмажешься? Закосишь? Не выйдет! Будешь отвечать за весь миллион! Ты никогда не выплатишь этих денег. Ты даже десять тысяч в месяц заработать не мог! Ты же поэт. Фантазер. Фуфло! И вдруг такая реальность… Назови мне фирмы, компании и имена клиентов, делавших переводы на вашу фирму! Все! Подробно. По чьей инициативе была открыта фирма… С какой целью и так далее… Он включил диктофон…
…выключил. Осклабился, дал сигарету, сам закурил, сказал с грустью клоуна в голосе, что он – жалкий коррумпированный мент, такие цепи, как у него на шее, на зарплату себе не купишь; он рисовался – сказал, что использует пленку в своих собственных целях, потому что что-то законно тут сделать не представляется возможным, так как все – продажные свиньи и у старика все щели замазаны; сказал, что меня не должно волновать, в каких целях он использует пленку, мне не следует волноваться вообще; он сказал, что сейчас эта пленка для него и для меня станет оружием, меня эта пленка спасет, а его озолотит немного; по истечении десяти дней он меня выпустит, только тогда, когда он посчитает нужным, никто знать не будет, он берет на себя ответственность. С этого момента я для него ценный материал, который ему нужен живым. Это обычная сделка. Я предоставляю ему информацию – он мне возвращает жизнь. Все честно. Никто никому ничего не должен. Старик сам хвост прижмет. Когда следак поговорит с прокурором и комиссаром о том, что тот вытворяет и какие лица через его подставные фирмы отмывают бабло, хм, хм, хм, вот тогда посмотрим, кто начнет хвататься за соломинку.
– Тут уж не до тебя будет… Будь уверен, кое-кому придется раскошелиться… Все любят деньги, и комиссар, и прокурор, и такой маленький человек, как я… Понимаешь?
Он сказал, что, как только дойная машина придет в действие, старик полезет в закрома, начнет скрести по сусекам, частями носить, всем… Про меня и думать забудет. Мелкий паразит. Есть опасность покрупнее. Пленка. Мой труп будет усугублять содержимое пленки. Он придаст ей весомость. Нужны деньги. Неприкосновенность свидетеля. Закрыть дело. Все замазать, законопатить. За каждую услугу надо платить. Придется раскошелиться. Поговорить с комиссаром. Коньяк прокурору – и с розыска до суда снимут. Святых не бывает. Суда тоже не будет. Пока каша варится, можно унести ноги…
Перед тем как уехать, мать устроила настоящее кино: со шпиками, перебежками, маневрами, условными сигналами и пр. До последнего не давала паспорт, шипела, что сделает визу сама, клялась и торжественно прижимала паспорт к груди. «Брат ждет, – дышала она, одними губами шептала: – Бра-ат…» Он так участвует во всем этом. Во имя семьи! Она так думала. Про его живое участие. Непосильный взнос донора. Литр крови отлил во спасение племянничка. О да! Он переживал, спать не мог! Ему грезилось, что меня не оговорили, что меня не подставили – ни перед бандитами, ни перед ментами, – он наверняка был уверен, что я на самом деле в Эстонии украл миллион. Он начитался газет. Придумал себе схему, в которую я якобы был вовлечен; нарисовал сюжет, в который я лихо вписался. Так как не знал он меня. А когда не знаешь толком человека, запросто впишешь его в любую фигуру. Вот он и свинтил для меня детективчик. Наскоро, как они и лепятся на самом деле писаками всякими, которые и Эстонии-то толком не знают, у которых в романчиках по Старому городу гонки на «мерседесах» и «БМВ» с преследованием, ажурные мосты через незнамо какую реку в центре города, парки такие, что век гуляй, не обойдешь, – одним словом, брехня! От первого до последнего слова! И примитивные неправдоподобные фабулы! Из газет вырезанные грубыми ножницами трясущейся рукой алкоголика! Левый бензин, подставные фирмы, без уплаты налогов и акцизов, крыша, общак, ну и прочее, тому подобное… Все, чем питалось воображение моего дяди, как и в случае убогих романистов, были дурацкие газетенки, только он эти газеты подбирал в поездах. Сам он их даже не покупал – экономил! Подбирал их и читал, с запозданием. Этого было достаточно. Более чем! Еще бы, газеты, подобранные в поездах, могут так разбередить воображение, что сам себя по утру не узнаешь! Так с ним и было. Спать не мог. Все фантазировал, придумывал, делая вид, что за меня переживает. Ох, он переживал! Живо вылепил махинаторов, которые толкают серый бензин из Мажейкяйска; несколькими нажатиями слабосильной воли убедил себя в том, что так оно и было и никак иначе быть не могло, да, да, да, – в полусне накручивал себя и набрасывал нули к любой грандиозной сумме, какая бы ни всплыла в голове. Он надеялся, что я не все просадил и приеду не с пустыми руками. Ведь я ему даже звонил. Я ему звонил из телефонного автомата. Карточки, карточки… Он не давал мне рта открыть; он все время нес какую-то пургу, он говорили и говорил: «Я все знаю, уже все знаю, да, тебя ищут, да, пропала крупная сумма, я знаю, я знаю… – И шепотом: – Крупная сумма… Найдем тут применение…» Выдавал желаемое за действительное! Бредил! Хотел, чтоб у меня были деньги. Так мечтал об этом, что стал галлюцинировать! Он думал, что силой своего воображения сделает меня тем, кем я не был и не мог стать, но кого он бы хотел во мне видеть на тот момент, в силу обстоятельств, крайней нужды и безвыходности… Ведь он так нуждался… у него ничего не получалось, ему было одиноко и пусто, средств не было, работы были смешные, денег постоянно не хватало… Все время белкой в колесе судьбы. Стартовый капитал, чтобы встать на рельсы. Позарез! И чем больше, тем лучше! Происхождение капитала его не смущало. Тем более между нами, родственниками, какие могут быть разборки… Все свои, и всякие вещи случаются… Жизнь такая штука… Он готов понять и простить, осуждать не станет, и матери тоже поможем, и ее тоже из болота вытянем… Ну сколько можно мучиться!.. Он всем готов помочь, всех готов спасти… плевать, откуда деньги, главное, чтоб они были… да, да, да… де-де-де-деньги! С дрожью в голосе: «большая», – и со смакованием: «сумма»… О, куда там, переубедить, разубедить, разуверить! Проще мусульманина обратить в христианство! Нет, нет, что ты… Мой дядя уже не мог запахнуться в мыслях, его распирало… Он плохо меня помнил, поэтому ему было просто вымазать мой образ в дерьме, потому что никогда не обращал на меня внимания; я был блохой, выкидыш его задроченной растяпы-сестры… Сын алкоголика-мента, который носится по футбольному полю и сочиняет стихи… Это все, что он обо мне знал на определенный момент; потом была пропасть лет в десять, куда им, как экскаватором, ссыпалось все дерьмо перестроечного периода с питерским роком и «Тропиком рака», который он якобы мне подарил на день рождения, на который ни разу не пришел… Некоторое время после мы переписывались, он с самого начала взял менторский тон, его письма меня постоянно чему-нибудь учили, это были маленькие, тщательно процеженные строки, он старательно правил мои письма, иногда даже отсылал обратно с исправлениями, указывал на орфографические ошибки, как школьнику, разве что оценки не ставил. Как только ему позвонила мать, задушенным голосом сообщила, в его голове зазвонило: «Я так и знал! я так и знал… вот он какой… таким он и был… какие к черту стихи… бандит! он же всегда был настоящим бандитом!» Я просто уверен, что так он себе и сказал. Тут же выстроил совершенно новый и, как ему казалось, мой подлинный образ. Придумал себе человека в сером пальто и шляпе (черные перчатки, слепые очки, грязные тупые ботинки); спать не мог – так у него все чесалось: скорей, скорей, увидеться с племянничком! Я был в его сознании этакий Ален Делон со строго сжатыми губами, колючим взглядом эмиссара, с чемоданчиком, полным бабок. Он сказал, что займется моим устройством здесь. У него были соображения. Он давно об этом думал. Это был подходящий момент. Раз уж так вышло… Он хотел, чтоб я смылся как-нибудь через Латвию. Купил бы фальшивый паспорт… Его фантазия зашла слишком далеко. Она вываливалась из него, как прямая кишка! Он уже не в силах был справиться! Он даже придумал, что я стал убийцей, убил там кого-то – не все ли равно кого? – просто так искать не станут, большие деньги, большие деньги… Он так ждал меня, потирал руки, выскребал из ладоней соль! Так он потел. И все рисовал картины в уме: вот я приеду весь в золоте, ему слиток на стол: бац! Вот вам за труды и участие ваше, дядя! Не тут-то было! Голодранец с трясущимися пальцами. В моих глубоких, как карьеры, глазах плавали жмурики! В ушах стоны матери: «Мы – семья… Мы – семья! Одна семья!» Повторяла и повторяла. Она, вечный изгой в этой самой семье; она, кто всегда говорила, что нет никакой семьи, а есть одни тираны и деспоты, вурдалаки да вампиры, которые пьют кровь тех, кто послабее. Она, кого всегда били и давили. Теперь она мне говорила о семье. О семье… Какой семье? Откуда вдруг взялась семья? О чем ты, мама? Мне было больно на нее смотреть. Ее перекосило. Ей понадобилось это цементирующее понятие «семья». Она говорила это мне. Я постоянно видел, как ее мордовали, слушал ее рассказы о том, как над ней издевались родители, и должен был слушать, как она мне дышит в ухо про семью. Как все внезапно вывернуло! Она гримасничала. «Это нервное», – повторяла она. Из-за меня. Это все я. Она даже в церковь ходила. Жимолость и валерьянка, мать-и-мачеха, гвоздика… Она куталась в платок и оглядывалась по сторонам. Налетал и налетал вихрь, бросал охапками снег, точно сено. Зверский мороз схватил и держал улицы. Мать назначала встречи через бабку, у которой я кантовался, там меня никто не искал, – приходила и все оглядывалась по сторонам. Бабка по вечерам нервы пилила, говорила, что с матерью творилось что-то страшное, какие-то припадки, настоящая падучая, с упреком в глазах говорила, с цы-цы-цыканьем, с покачиванием головы… Ну да, конечно… Все из-за меня… Тут и Боженьку в инвалидной коляске подкатили, дали к Библии прикоснуться, чтоб очистился, вынес из души понос… Не тут-то было! Не надо мне говорить, что мать вот только сейчас перекосило! Она мне рассказывала, как над нею издевались родители. Потом папашка добавил свое… Эти жуткие порядки, она мне рассказывала… Люба то, Люба это… Чуть что не так, папашка ей в глаз… В синяках битая битой ходила… Жизни не видела… Завод, детский сад, в депо мыть электрички пошла, и по хозяйству вечером до поздней ночи, с надрывом, точно Вавилон строили! Давай! Нажимай! Поднимай! Стиснув зубы… Бурлаки по жизни… Огород, картошка, помидоры, кролики, свиньи… сгрести помет, потравить крыс, вывести муравьев, пересчитать кофейные зерна!!! Но я молчал. Я б мог многое сказать. Не было сил. Мать всегда была изгоем. Ее всегда ковыряли, заставляли пахать, погоняли как лошадь. Она покорно делала все, что ей скажут. Скотинка. Послушная лошадка. Я хотел ей сказать: «Мама, что ты несешь!? Какая семья?! Еще скажи – государство… Может, мне и ментам тоже поверить? В то, что они помогут… Они так помогут, дольше всех себя искать будешь! Так упрячут, никогда не найдешь!» Но я ничего не сказал. Не мог. Уже ничего не мог. Она сморкалась и говорила, что могла бы меня прятать в шкафу…
Я представил себе этот шкаф, в котором мы с ней от отца прятались, когда я был маленький, – он приходил пьяный, мы прятались, а потом уходили на чердак или в подвал… Внезапно я понял, что замок в Хускего, мой вагончик, в котором я жил последний год, – все это и был своеобразный шкаф, в котором я прятался! Я подумал, что «институт миролюбивых исканий» мистера Скоу был как раз для таких, как моя мать! Она бы там все стены облизала, в этих руинах. Вылизала б от подвала до трубы. Никакого сомнения! Она б там пахала как проклятая! Не покладая рук! Даже не вникая в теорию. Она бы просто всю энергию отдавала замку! Если бы кто-нибудь рассказал ей, что я отапливал храм, она встала бы перед тем человеком на колени, она стала бы молиться на него, она поползла бы за ним на край света! Она бы рыдала от счастья: ее сын отапливал храм! Да, она бы была на седьмом небе… Сын, ее сын, отапливал храм… Ее сын, может быть, да, но я уже не ее сын; уже четыре года как от меня осталась одна оболочка, из которой страх выжал весь состав духа; все то, что когда-то было ее сыном, страх из меня высосал, набив, как чучело, таблетками, дымом, грибами, всякой порошковой парашей, истерическим хохотом, припадочным криком, негодованием, желчью, липким потом, слюнями, слепотой. Это уже не ее сын. Это точно не ее розовенький, кудрявенький ребенок, а вонючее грязное животное, которое валяется в тряпках на нарах. Животное не может быть чьим-то сыном. Животное для того и существует, чтоб над ним издевались, унижали, допрашивали, били, давили, калечили. Животное обречено на пытки, цирк, зоопарк, бойню и т. п. Ничего лучше для него не придумано, потому что это не в интересах каннибалов; животные для того и нужны, чтоб жрать их плоть, пить их кровь, возить на них воду, открывать на них фирмы, а потом паровозом гнать в зоны, в лагеря…
В камеру вошли двое, я сразу все понял. Доставили к инспектору; довольный переводчик улыбнулся.
– Ну что, – потирая руки, как на празднике, сказал он, – вот мы тебя и вычислили!
– В каком смысле?
– Вот твое имя. Узнаешь свою фотографию? Ты, оказывается, из Эстонии!
Инспектор показал копию моих документов. Вот оно! Началось! Закрутилось, завертелось. Небо мой, небо мой…
– Разыскиваешься. Интерпол тебя ищет. Бандит. А что? Не так, скажешь?
– Не понимаю, о чем вы говорите.
– Ну все, хватит. Поехали, – лениво сказал инспектор.
– Мы едем в твое эстонское посольство, – объяснял переводчик. – Делаем тебе визу, отправляем тебя домой.
– Я требую убежища, – твердо сказал я по-датски.
Полицейский издал горловой звук. Я повторил еще раз, тверже и громче. Сказал, что имею право. У всех есть право просить убежища. Я прошу! Сейчас! Я хочу все рассказать! У меня есть причины, основания…
– Вы обязаны меня выслушать! – крикнул я. – Вы должны понять, выслушать, почему…
Переводчик с наслаждением наблюдал, как во мне растет истерика, как слезы вот-вот прорвутся… Он даже рот открыл от удовольствия.
– О'кей, о'кей, – отрезал инспектор. – Сперва едем в посольство, а потом в Сундхольм, в Сундхольме выслушают…
Через час, если не меньше, я был в Сундхольме.
3
Снаружи Сундхольм выглядел, как и раньше, – Хануман так много говорил о страшных изменениях, я их не приметил, все было как и раньше: зона, обнесенная толстой стеной с проволокой; камеры, тропинки, заборчики, зеркала на въезде; пропускной пункт с ментами внутри и снаружи, которые стояли так, словно охраняли новенький шлагбаум; постриженные кусты, выкрашенные дорожки; у Reception[74], который больше был похож на старую корчму, перестроенную в бургерный ресторанчик, стояли обрюзгшие охранники в отглаженной форме и тяжелых ботинках. Как они любят тяжелую обувь! Она, вероятно, у них в сознании что-то символизирует. Какую-нибудь основательность, закон, тяжелую солдатскую поступь, твердость, мощь, надежность или что-то вроде того… Стена все такая же желтая. Всё те же казармы, крытые затейливой черепицей. Я заметил обмотавшихся в тряпки женщин из Сомали, они стояли у автобуса, в который грузились люди (у каждого белый мешок с красным крестом). Мужики толклись у дверей, курили, жестикулировали, что-то кричали кому-то, кто уже был в автобусе… Тут ничего не изменилось!
Повели знакомыми клетками, через многочисленные ворота, из одного колена в другой. Наконец-то я вздохнул с облегчением: это не Вестре – тут не чувствовалось давления стен. Коридоры были короткие. Дверей было мало. Зато ощущалась летучесть времени. Сундхольм – это транзит. Пинок под зад. Раз, два… пошел! Выдали белье. Отвели в мою комнату. Захлопнули клетку. Остался один. С мешком моих старых вещей. Переоделся. Достал табак. Свернул. Проверил шкафчики, вешалки. Обшарил весь пол. Заглянул под матрас. Койка металлическая. Пружинная. Нашел зажигалку – выпала из наволочки. Закурил. Стол, рисунки на стене. Привезли баланду… поел, поболтал с курдами, неграми, помылся и уснул нечеловечески глубоким сном.
На следующий день – полицейское интервью. Как попал в Данию, что к чему, кто я такой и т. д. и т. п. Все сначала… Хлипкий полицейский в расползающемся свитере кашлял, сморкался, гора салфеток росла. Переводчица-полячка, женщина в летах, суетливая, как наседка на яйцах, часто меня переспрашивала, правильно ли она сказала то или это по-русски.
– Ни-ка-ко-го гражданства, – повторила за мной, – то ест лицо без гражданства… или без паспорту, хотели сказать?
– И без паспорта, и без гражданства! – с улыбкой уточнил я.
– Но гражданство ест? Паспорта нету, а гражданство должно быть?..
– Нет, – сказал я. – Нет гражданства!
Объяснил, что такое «серый паспорт». Нажал на то, что это одна из составляющих той политической причины… Но меня попросили в это не вдаваться. Это потом, сказал полицейский, все причины можно будет перечислить потом, и зашелся кашлем. Полячка старалась. Каждую букву выговаривала, и все равно нет-нет да проскальзывало польское словечко. Полицейский на меня даже не смотрел, с отсутствующим видом телеграфиста заносил каждое слово, зачитывал вопросы, кашлял, записывал ответы, просил, чтоб я говорил покороче, самое главное, суть, торопился… но перерыв устроил. Мы с полячкой пили кофе из пластмассовых стаканчиков на улице (угостила меня сигареткой). Она говорила о каких-то Млынках, где было так красиво, так тепло и так невозможно бедно; ее речь меня окутала и убаюкала. Быстро сбежались сумерки, облепили нас, обняв за плечи; мы стояли у фонаря… ни ментов, ни колючки, – елочки и кустики… где-то за стеной пробегал детский смех, громко шлепал мяч по луже, блуждал звонок велосипеда… закуток деревенской жизни! Я совершенно забылся…
В два приема довели дело до конца. Проверил, расписался, получил копию; отвели коридорами в другую клетку, впихнули в комнатку к сонному мужичку. Тот приподнялся. Я сразу понял, что калека… сидевший… урод уродом.
– Тяпа, – представился уркаган с вдавленным носом, шрамами на лице, недоразвитой культей руки (протянул левую, пожал). – Перестала расти, когда было семь, – пояснил он. Тут же сделал чифирь и дал табачку. – И мне скрути, – попросил он, – будь добр! А то у меня такие крутки выходят, что стыдно предлагать.
Он был из Каунаса.
– Только никому это не говори, что я литовец, – добавил он смущенно. – Я тут дурака валяю. Сук за нос вожу. Прикидываюсь, что из Белоруссии. Только они прочухали уже, что я не оттуда. Суки есть суки… У них свои методы, «зайчики», говорят, никакие не «зайчики»… А я откуда знаю, что не «зайчики»… Ляпнул-тяпнул, твою мать, знал бы что не «зайчики», а так что толку теперь, вот сижу, жду… И буду сидеть, пока не узнают, откуда я на самом деле. А как они узнают? Никак. Мне даже бабки предлагали… Мент говорит, давай я те сто баксов дам… Я ему «фак ю», понял?! Мне что, сижу и сижу, пусть устанавливают. Сто баксов, дурак…
Походка у него была «гуляй-нога».
– Упал на стройке в шахту лифта. Дом строился. Мы зашли выпить. Я отошел отлить. Ну и… железяка в ноге. Боли. Я изображаю боли. Мне таблетки дают. Я их измором, измором… Посмотрим, кто первый треснет…
Через пять минут после знакомства я уже знал, что первый срок ему дали за изнасилование.
– Шалава просто так сдала. Менты науськали. Мы там воровали понемножку, менты знали, что мы воровали, а материала на нас не было. Чисто работали, молодые были, трезвые… Не докопаешься. Нас воры научили. Наколки, наводки, туда-сюда, у-у-у время было! Хаты поднимали, склады бомбили! И ни одна сука не могла доказать, понял?! Головная боль! Посадить-то кого-то надо было. Преступления есть, никто не отвечает. Ну вот… Нашли шалаву, заставили на нас заяву написать, и сразу на пять лет. Никакого тебе адвоката, никакого протеста, никакого ничего. Ну, неплохо все это прошло; меня там знали, у меня там уже много товарищей сидело, встретили как надо. Мне инвалиду все ж легче, особое отношение. Но я не пользовался, я всегда как все был. И в баскетбол одной рукой играл, и в теннис. Рисовал… Я вон им тута тоже на стене нарисовал цветок. Потом увидишь, когда в следующий раз на допрос поведут, там слева на стене в ментовском коридоре пальма в кадке, это я им тут нарисовал. Они мне табак за это, то есть деньги на табак. На зоне тоже рисовал, в шахматы научился играть… В шахматы играешь? Отлично, поиграем, надо будет спросить эту соцработницу… Она за все тут отвечает. Ты кумекаешь на каком-нить? Отлично! Поможешь мне перевести кой-чего. У меня, вишь, нога болит, надо доктору все объяснить. Тут был пацанчик, переводил, а его потом того, депортировали. Мне теперь таблетки-то дают; только свою жалобу я не могу ни в устной, ни в письменной форме выразить. Ну никак. Наконец-то толмач есть. Во как мне повезло, да еще русский. Ваще круто устроился. Мне тут уже месяц не с кем словом обмолвиться. Прикинь, все с неграми да чучмеками… Да хер их знает, откель они, черные; мусульмане, одним словом. Тык-мык. Ничего сказать не могу. Ты женат?
Я сказал, что у меня подружка – литовка.
– Ну так мы почти родня! Я как первый раз вышел, тоже сразу же женился, на русской. В доме только по-русски говорили. Я сам так сказал. И книги по-русски читал. Я даже торговал книгами. Ездил в Москву, Псков, Калининград, что ты! Ни одна сволочь не догадается, что не русский! Ну, дочь народил, а потом как-то запил опять ни с того ни с сего. Пять лет не пил, а тут… Все из-за водки… Вся фигня в жизни из-за нее и зелья… Ты как, лекарство по вене гоняешь? Ну и правильно, что нет! Это правильно… А выпить мы тут устроим, бражку, только сахар надо раздобыть или конфеты с хлебом, самое то…
И снова нырнул в прошлое, и понесло: развелся, жил в какой-то комнатушке, в общаге, свой угол, пенсию за день пропивал, резко бросил пить, нашел работу, опять запил, бросил, закодировался, связался с религиозными деятелями, продавал книги на духовную тематику среди русскоязычного населения, православные, кришнаиты бесплатно кормили, опять завязал, понял?., во как!., книги, книги, неплохой бизнес, бабуськи читали, да и молодняк тоже, Тяпа старался, с душой торговал, мог убедить любого, что без Библии нынче жить нельзя, а не прочесть Рериха – преступление, просто преступление против сердца! Понимать надо! Ездил поездом, читал да с образованными людьми общался, вникал, эрудитов слушал! Да только опять приключилась беда. Дружка его замели. Ну, собрались три друга, пошли к жене его, помочь, деньги то да се, а там «козел» у подъезда стоит, а как вошли в прихожую, там ментовское пальто на вешалке, – что за чертовщина! Откуда? Глядь, а за столом мент в рубахе серой сидит да суп наворачивает. Харя красная, сальная, сидит да посмеивается! Асту по жопе хлоп… Видел бы Казис! Ну, они повернулись, пошли да «козелок» его и угнали. По всему Каунасу гоняли; подъедут к ресторану, войдут: «Эй, что, не узнал, накрывай, менты жрать приехали», и так далее. Быстро подцепили на хвост ментовку, гоняли по городу, пьяные уже вдрызг, и с моста в реку прыг! Ну, вот, за угон, да за аварию и все прочее снова Тяпа пошел на зону…
– Совсем мало дали, – сказал он, дуя на чай, – хрен его знает почему! На прицепе я был… За рулем не был. Да и вести бы не смог. Отметелили так, что месяц одним легким дышал, а носом так на всю жизнь больше дышать не смогу! – Пошмыгал. – Вишь, ни хера не тянет. Но это мелочи! Я и так инвалид, мне не привыкать. А вот братки мои… Ой блин! Один так еще ни разу не попадался… Ему это было как гестапо для Плешнера! Мне полторашку дали, восемнадцать месяцев! Не успел зону обойти да с каждым поздоровкаться, как глядь – уж и звонок!
Вышел, еще больше пить стал; так пил, что хату спалил. Одни головешки! Идет Тяпа по улице, весь чумазый, пьяный, слезами умывается; тут «мерс» останавливается, и из него Кепке выходит… А Кепке, знаешь, как тогда поднялся? Он тогда уже город держал! На зоне у нас паханом был… Меня увидел, узнал… сердце сжалилось…
«Ты что, бродяга, голову потерял? С крыши, что ли, спрыгнул? Что с тобой приключилось, погорелец горев?» – «Хату спалил, негде жить, все спалил, денег нет, ума нет, все… иду топиться! Прощай!» – «Постой-постой, бедовый, иди сюда, на восемь штук тебе на ремонт, и чтоб потом на новоселье пригласил!»
– Восемь тысяч баксов! Вот так руку в карман запустил, из нее выгреб восемь штук, все, что в кармане было, дал и поехал, во как! Ну, а что я мог с теми деньгами сделать? Пропил опять – вот что я сделал. Ой, стыд, мама моя! Кепке меня нашел, в общажке, пьяного, Йесус Кристус!
Двумя пальцами Тяпу, чумазого, почти неразумного, за шкирку Кепке из пепла выудил, на ноги поставил, сказал: «Выметайси отседа, дурак, поживи с недельку у меня на даче, присмотри за собаками, мясо им бросай, да сам не суйся, дуралей, руку вторую отхватят. Понял?»
Тяпа присматривал за волкодавами своего благодетеля, а их там была вся бойцовая стая, все победители подпольных турниров, золотая дюжина Кепке! Смерть, а не псы! Просто смерть! Тихие, внимательные, на первый взгляд равнодушные. «Да только не смотри, что тихие, если что – в горло и амба!» – Тяпа отхлебнул два раза. Он в те дни ни капли не выпил; страх его брал пить. «Тут надо быть трезвым, – говорил он. – С такими зверями, что ты! Тут надо следить за собой, и за этими тварями глаз да глаз нужен!» Ходил, замки на вольерах проверял. «Заброшу мясо, крови в сток налью, чтоб натекла в миску, посмотрю, как глаза наливаются кровью, замки проверю сто раз, но спать не могу… Какой тут спать?..»
Боялся, потому как, если засыпал, все ему глаза их кровавые снились, мерещилось, что псы из вольера вылезли и к нему подкрадываются. За неделю поседел на треть головы, а еще на треть облысел, и вся его шишковатость стала еще очевидней. Наконец приехал Кепке, посадил его в свой «мерс», повез на пепелище. Зашел дурак к себе, а там – храм-хоромы! Чудеса да и только! Шик модерн евростандарт!
– Идешь по коридору общаги, ну грязь грязью, бомжатник, клоповник, дверь открываешь и входишь в квартиру Майкла Джексона! – и божился Тяпа, крестился… в ноги хозяину бросился: «Кепке, ты… ты… мне… отец родной! Спаситель!» Кепке не стал слушать, повернулся, пошел, а через пару месяцев его грохнули.
– Пошел дела свои решать, да не на тех нарвался. Схватился за калаш, да шмальнуть не успел… и кранты. С тех пор не стало порядку в городе, повалила шваль на улицы, лохотрон, обувалы, беспредельщики, черти короче, понял?.. А менты совсем оборзели… Стоят смотрят, демоны, как средь бела дня кооператоров грабят, и посмеиваются…
Задумался Тяпа, вроде за ум взялся, пить бросил, в завязку ушел. Но опять началось. Вышел дружок его, бедовый, вышел – и понеслась! Однажды забрели они на стройку с друзьями, начали распивать, друзья пошли за второй, а он пошел отлить. Дело было в высотном доме, и почему-то их занесло на пятый этаж. Дом был недостроенный, дверей не было, были проемы; он шагнул в проем – и в шахту лифта… сломал ногу, еле собрали, хорошо, жив остался.
А потом друг у него объявился, трезвенник, надоумил Тяпу за границу податься, историю для него придумал; сказал: «Ты, брат, тут, в этом гадюшнике, совсем сопьешься и сдохнешь, на тебя жалко смотреть; поезжай, брат, в Данию. Я туда людей вожу и тебя, брат, провезу, и еще денег дам; у меня рейс будет через неделю, тебя тоже возьму, паспорт свой у меня оставь, приедешь, пойдешь в Сундхольм, я нарисую и напишу, куда да как. Скажешь, что русский с Белоруссии, что преследуют, убить хотят, мафия. Вон, покалечили уже, убить хотели, менты не помогают и не могут, потому как все коррумпированы, понял? Так, мол, и так, пешка в большой игре, убрать хотели – выжил, теперь спасения и заступничества ищу за границей, так как свои не могут помочь, понял?»
– Ну, поехали… Вот так, получается, – говорил Тяпа, передвигая фигуру, – что я тут по своему желанию сижу; вот нелепо-то как! Раньше меня насильно сажали, а теперь могу сказать, и кто, и откуда, еще мне ведь денег предлагали: сто долларов дадим, если сознаешься! Представляешь? Сто долларов мент на стол положил передо мной и говорит: говори, кто ты есть и откуда, и они твои! Идет? Я подумал и говорю: давайте, мол, тогда уж тыщу! Мент щеки давай раздувать, хохотать мне в лицо! Где это видано, чтобы мент такому пройдохе, как я, предлагал деньги?! Это же бред! Я такого придумать бы не смог! Сон какой-то! Мент мне деньги предлагает, чтобы я из тюрьмы же вышел! Бери, говорит, деньги, иди на сознанку, кто ты есть, и мы тебя спокойно со дня из тюрьмы выпишем и домой бесплатно отправим. Во как! Я его спрашиваю – сто долларов? Он – да, сто долларов. Фак ю! Я ему говорю – фак ю тебя в жопу, понял?! Сижу! Добровольно! И буду сидеть до упору! Вот сюда, – поставил он коня, – и теперь думай, не торопись, смотри внимательно, сейчас смотри внимательно, потому что дело серьезное…
И умолкал, давал мне подумать, начинал пить чай, кипятить новый, перебирать пакетики чайные или щупал пачку, взвешивая, сколько табаку еще оставалось, бормоча:
– Теперь нас двое, а? Курева маловато… Ты перед сном накрути мне круток семь-восемь на ночь, я спать не могу. Колобродить буду да ментам спать не давать, так что ты мне накрутишь, добро?
– Добро, вот сюда…
– Да не торопись ты, подумай лучше второй раз.
– Хорошо, лучше подумаю…
– Ну добре… Думай, думай…
В шахматы с ним играть было бессмысленно. Я так у него ни разу и не выиграл, так здорово он играл. Бывало, убирал свою ладью – и без ладьи все равно выигрывал; убирал своего ферзя – и все равно ставил мне мат! Пока играли, наслушался историй о каунасской мафии, о том же Кепке, об истории литовского государства… Рисовал он тоже неплохо – и все грезил какими-то патриотическими бреднями: графически доказывал, что Каунас – центр Европы, и все в таком духе… Наизусть знал не только имена всех главарей банд, которые заправляли в Литве, но также всех литовских князей, о заправилах литовского теневого бизнеса и политиках он говорил с не меньшим трепетом в голосе, что и о князьях; помнил все войны, все великие битвы, дни великих разборок, когда кого отравили, когда какой город сдали, когда какую головку посадили, в какой тюряге когда самую длительную голодовку объявили и закончили; говорить обо всем этом мог часами безостановочно, пока не приспичит в туалет, и всегда возвращался к тому, как в первый раз он заинтересовался историей своей Литвы. Это было в поезде. В одно из его путешествий в Москву; ехал он с одной русской учительницей, которую турнули из школы, и пошла она продавать книги. Она ему тогда и рассказала про Грюнвальдскую битву, про ту роль, которую литовский народ сыграл в распаде немецкого ордена храмовников, и как защитил он при этом Балтику да Россию.
– Во так, а я – литовец – не знал ничего, а мне она – русская – глаза открыла. И почувствовал я, с одной стороны, гордость за нас, литовцев, что немцам под зад ногой дали, но и стыд, что я, литовец, не знал этого, а она – русская – знала, ну и стал это дело изучать…
Соседом нашим был индус, которого никак не могли выслать, но и выпускать тоже по какой-то причине не хотели; у него была жена в Германии, немка, и, чтобы зажить с ней вволю, он должен был поехать на родину и прожить там полгода, но он зачем-то поехал в Данию… Я не первый раз такое слышал; я ему сказал, что он был не первый такой… Я знал в Фарсетрупе одного непальца по имени Сом, у него была такая же история, но ему сделали визу, и он спокойно уехал в Германию… «В том-то и дело, – взорвался индус, – что я не первый! Таких случаев сотни! Все индусы и непальцы, тайцы, китайцы женятся в Германии, а потом едут куда-нибудь, им делают визу, и они спокойно едут к своей жене… Но меня они почему-то закрыли! За что? Они не объясняют! Они…» Он хлопал дверью и начинал психовать; было слышно, как он бушует у себя в комнате… Меня попросили охранники не доставать его разговорами… он потом сам пришел ко мне, извинялся, просил больше не начинать с ним разговоры… «Потому что они меня уже психопатом в этой тюряге сделали! – взревел он. – Я просто уже схожу с ума! Поэтому лучше со мной не разговаривать вообще!» Опять хлопнул дверью и ушел. Я больше его не беспокоил; да он и так все время молчал, запирался и работал: забивал чопики в решеточки, как и все. Жил он один, у него были телевизор, магнитофон, куча всего, книги… Он смотрел телевизор, курил, не вынимая сигарету изо рта, и работал, работал, работал безостановочно! Был алжирец, который невыносимо ловко играл в пинг-понг и все облизывался сквозь клетку на уборщиц. Были негры, которые ни с кем не хотели общаться. Все они были транзитные ребята. Им делали документ беженца, допрашивали и выпускали дальше, в открытый лагерь. А вот индус был постоянным жильцом Сундхольма. Он сидел уже больше года.
– Я пришел, – сказал Тяпа, – а он уже обжился!
Мы, как и все, работали. Чоп-чоп… Тяп-ляп… В три руки… Чоп, чоп, чоп… Ловко у него выходило. Раз-два – готово! Забивал он чопики одной рукой ловчее меня. Историю мне какую-нибудь всегда рассказывал. С сигареткой да чифирем вприглядку. Целыми днями чопики в решеточки забивали, решеточки складывали в коробочки, коробочки – в короб. Чух, чух! Тихой сапой, незаметно, день за днем, за ночью ночь. С чаем да табачком, от одной коробки к другой, за одной историей другая. В конце недели сдавали эти коробки, расписывались, а в понедельник получали деньги. Нас выпускали в общий коридор, там мы могли отовариться в киоске; я сразу же купил себе вполне легальные одноразовые станки (Big Gillette, самые дешевые), скоренько разобрал один, лезвие припрятал, – и как же у меня стало весело на сердце! Крутили табак, слушали радио, заваривали чифирь и принимались за чопики. Чух, чух! Эта рутина мне была по душе. Я даже забыл, что мой кейс должны были рассматривать. Выключился.
Социальная работница моментально пропиталась ко мне симпатией, вздыхала, цокала языком, качала головой и говорила, что у меня великолепный английский, – это было ответом на все мои вопросы: «Такой великолепный английский!» Я ей: мне никак нельзя возвращаться, и никто этого не понимает… Она кивает, вздыхает… Я ей: в Вестре сидел в нечеловеческих условиях… Она вздыхает и цокает… Я ей: спать не могу, мне бы в отдельную камеру и снотворного побольше… Она: да-да, посмотрим, что можно сделать… охранники тоже жалуются… ваш сосед никому спать не дает… у вас такой великолепный английский!
Несколько раз приглашала к себе в кабинет на собеседование, попили чай с пирожными. Ей не давал покоя «наш инвалид». Я тоже жаловался ей на него. Говорил, что спать невозможно из-за его стонов – у него боли в ноге, – я извелся! Добавлял: «Могу прямо у вас в кабинете сейчас лечь и уснуть мертвым сном…» Она качала головой, гладила меня по плечу, говорила: «Бедный ты, бедный…» Она очень хотела найти способ примирения с Тяпой – так он их всех достал. Они уже не знали, что делать. Он изводил начальство жалобами. Что-то поджигал регулярно в коридоре – расческу или картонку, – воняло круглый год, комиссия была недовольна. «Нас ведь тоже контролируют и проверяют… Вы бы ему объяснили – у вас такой великолепный английский, переведите ему! Мы ему только добра желаем…»
Тяпа хихикал; ерзал от удовольствия. «Давай их поджарим! Напишем еще парочку жалоб!» Я писал за него письма во все инстанции – соцработница стала совсем не своя. Вызывала меня и спрашивала: как это он так быстро выучил английский?., так ловко письма пишет! Столько неприятностей от этих писем! Я пожимал плечами. Пил чай и говорил, что это он со словарем.
У Тяпы был громадный словарь. «Пацанчика депортировали… от него наследство осталось!» Он его пустил на самокрутки в «голодный месяц», в остальное время использовал как подставку, когда чопики набивал в решетки: «Охренительное подспорье! Как удобно! Смотри! Без словаря ничего бы не вышло!» Он был прав – одной рукой ничего бы не вышло; я двумя-то едва-едва: решетки мелкие, чопики гладкие, сквозь пальцы, как рыбки, проскальзывают. «Не суетись, паря, – учил Тяпа, – тут не скорость нужна, а деликатность!» Хвалился: вот какой он изобретательный, такой хороший способ придумал чопики набивать! И съезжал на старую тему: инвалид с детства, но никогда не отставал ни в чем ни от кого, и в баскетбол одной рукой играл, и в пинг-понг… делал новый виток: «Бог отнял у меня одну руку, как испытание мне придумал такое. Зато дал такую левую, что получше иной правой. Ею я и рисую, как многие не умеют, и всякое такое…» Своей культей за Бога цеплялся, для крепости святых поминал и тут же устраивал демонстрацию: садился на койку, распахивал словарь, высыпал в него массу чопиков, брал культей решеточку, прижимал ее к страницам и здоровой рукой гнал, как с горочки, по словарю чопики, запихивая их в решетку. Так дела у нас продвигались. Скоро и я намастырился, набил руку, вошел в ритм, мы почти поспевали за индусом. Тот сам заметил, когда однажды мы принесли к решетке свои коробки и подле его трех поставили. Он глянул на нас и сказал снисходительно: «…well, well, well… doing good, as far as I can see…»[75]
Мы ждали новую порцию чопиков, пили чифирь и сочиняли жалобы, придумывали, на что бы такое пожаловаться. Расстройства и паника, которую я наблюдал при каждой встрече с соцработницей, его вдохновляли; он весь сиял, гулял по коридору, переваливаясь, стонал, требовал таблеток, используя фразу, которой я его научил (Гимми пилз!.. Гимми пэйнкиллерз!..), а потом вновь садился за чай, чесался и придумывал: «Чё-то спина, шея побаливают…», – и я немедленно это записывал! Социальная работница недоумевала: как он мог написать все те жалобы? Им звонили из Директората, спрашивали, что это там у них творится, кого они там так довели, кто это там такой грозит голодовкой, кто это у них там такой завелся, кто это там с ума сходил?
– Никто не желает ему плохого, – говорила мне соцработница, хлопая ресницами и машинально перебирая бумаги на своем столе. – Почему он ругается?
Я пожимал плечами, прихлебывал горький кофе, хрустел сухим рулетом, вздыхал и высказывал робкие предположения: возможно, то жуткое происшествие, которое его так обезобразило…
– Ну ведь он инвалид с детства! – вскрикивала она.
Я соглашался, но…
– …видите ли, рука у него такая с детства, это же травма психическая на всю жизнь, а все остальное: лицо в лепешку, нога в щепки – это жизнь постаралась, мир, люди… и, несомненно, является следствием врожденного увечья, непременно!
– Да, как вы правы! Как вы все умеете объяснить! Какой английский! Как вы так хорошо по-английски научились говорить?!
Я пожимал плечами: я ж с ним в одной камере живу… я его каждый день слушаю… еще бы я не понимал!..
– Если человек обезображен, – рассуждал я, – разве не ощущает он несправедливости?.. Того, что он обделен?..
Всплеснув руками, она восклицала:
– Конечно, конечно! – И тут же пускалась в свои рассуждения: – Но разве мы в этом виноваты?.. Разве мы ему ноги ломали?.. Видите, за чужие злодеяния приходится расплачиваться совсем другим людям… все ему только добра желают… а он нам что?..
Просила помочь решить эту проблему – на нее со всех сторон давили, давили…
– У меня тоже есть начальство, – говорила она. – Они требуют, чтоб был порядок, чтоб я наладила с ним отношения, решила его проблемы… Договориться с ним никак не получается. Притворяется, что не понимает! Такие письма шикарные пишет! Такие открытки рисует! А говорить не желает! Невозможный он человек! Чуть что, скандалит, рычит, кричит…
Тяпа спуску не давал – старый уркаган устраивал настоящие истерики: топал здоровой ногой, ноздри раздувал и жутко бранился. Соцработница хотела, чтоб я посодействовал как-то… Вопросительно заглядывала в глаза, печенье пододвигала. Я хмурился, понимал, что меня норовят использовать, а мне толку от того не будет никакого! Они все такие: им бы только человеком манипулировать, чтоб свою работу не делать. Сама не могла договориться с Тяпой, не хотела мозгами шевелить: табачку ему купить, шоколадку принести, – меня припахать решила. Вот такие они! Находят более-менее вменяемого в толпе идиотов и на его совесть давят, чтоб он за них порядок для них же устраивал… Так было в лагерях, так у них обстояло дело и в тюрьмах, так в Европе, Азии, Африке, на Востоке, везде! Во всем мире!
Пообещал, что поговорю с ним, но предупредил: повлиять на него невозможно… кто я такой, чтобы влиять на него?., он же – авторитет, а я – это так, мальчишка…
– Вряд ли он меня послушает…
Она кивала. Втягивала с шумом воздух. Затем всплескивала руками и переходила на ультразвук:
– Так неужели ничего сделать нельзя?
Я обещал попробовать… шел докладывать Тяпе: жалобы попали в цель, болото зашевелилось… Рассказывал в деталях. Тот шлепал себя по колену здоровой рукой, смеялся, приседал, пританцовывал, входил в раж, еще раз заставлял пересказывать ее слова. Я говорил: «мы хотим ему только добра», «почему он про нас так плохо пишет, что нам звонят из Директората и выговор делают», «говорят, скоро комиссию пришлют»…
– Во-во, – захлебывался Тяпа. – Пусть комиссию пришлют! Пусть комиссия разберется! Человек больше года в закрытом лагере… а индус ваще уже полтора! Пусть посмотрят на нас! Пусть увидят: инвалид!., с детства!., рука не работает… нога болит… спать не могу…
И так далее… всю пластинку от А до Я, по пунктам, не пропуская, не сбиваясь: мафия – долги навесили – чуть не убили – покалечили – сам сирота – штырь в ноге – ходить не могу – боли – спина-шея ааааа!
Пускался в пляс, выкрикивая:
– Ну, курва! Ну, стерва! В печенки влез я им, в самые печенки, Йесус Мария!
Тут же просил свернуть ему крутку, заваривал чифирь, приговаривая, что он им еще покажет, что они плохо знают литовского уркагана:
– Ой, хлебнут они со мной горюшка! Ой мама, не знают они, с кем связались, святы отцы! Мы им еще кровушку попортим! Будут знать, как нашу пить!