Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар

«Когда нечем стало его околпачивать, — рассказывает о том народе Курилов, — выдумали попы легенду — будто придет избавитель в виде белого слона с пятном на лбу и начнется столетняя сытость. Легенда — это нарядная неправда!.. Понимаешь теперь, зачем приезжал жулик в котелке?»

Прознав о приходе белого слона, собрался народ на встречу долгожданного своего бога. Но «как ударили в барабаны, заиграли на длинных трубах, бог испугался. Оборвал поводья и бросился напрямки, все сокрушая на пути. Да, Зямка, бивнями!.. Тогда его загнали в большой сарай и долго убивали стрелами».

Убитого слона захотели починить, нашли механика, он «выгреб из слона лопатой, растянул на подпорках, вставил механизм, отрегулировал и живот на случай поломки сделал на застежке молния».

Вот такой бог и стал жить в неведомом королевстве — на несмазанных колесиках.

Смысл сказки кажется очевидным: настоящего Бога убили, а вместо него представили муляж с молнией.

Диагноз по этому поводу ставит сосед Курилова, лежащий с ним в одной палате: «А вы вовсе не атеист, Курилов! <…> Я по поводу вашего слона. Атеизм — это неведение бога. А вы отрицаете, деретесь с ним, совсем непочтительно отнимаете у него вселенную».

И вселенная не дается таким, как Курилов!

Если деяния большевика Увадьева из романа «Соть» начинаются со случайной гибели ребенка на стройке, то от Курилова просто уходят, разбегаются все окружающие его дети. И единственному, кто остается при нем, он, так и не преодолевший пороженское свое наследие, рассказывает сказку о народе, поверившем в пустого бога.

Осталось лишь добавить, что имя Еноха — как черная метка — поминается и в этой книге Леонова.

Прочитавший роман Горький в сердцах обвиняет Леонова в чем попало. Сетует ему на то, что он слишком начитан, слишком много знает: «Формула Эйлера, Ирод Антипа, Сеннахериб, Вергилий, Кана Галилейская, Сенека, базилевс и т. д. и т. п. почти на каждой странице!»

Это предъявляет Леонову тот самый человек, что так долго огорчался из-за необразованности молодого писателя всего несколько лет назад.

Нет, не в том, не в том суть претензий Алексея Максимовича!

«Вы показали, как умирает Курилов, — пишет Леонову взбешенный Горький, — а не как работает он. Его заболевание и смерть недостаточно оправданны. Читателю кажется, что Курилов умер потому, что автор не знал, что с ним делать».

Горькому стоило бы проще написать: «Зачем ты убил Человека, Леонид?! Мы же о другом с тобой договаривались! Мы договаривались, что мы его создадим — Человека! А ты убил! Ты бога моего убил! Ты! — на кого я больше всего надеялся».

Причем убил его Леонов по Дороге на Океан, то есть по дороге к мечте. Это воплощенная антигорьковская позиция, это воплощенная антигорьковская религия. Человек не звучит гордо, вот что! Человек вообще не звучит. Человек — навеки на дне (будучи иезуитски въедливым, в аббревиатуре названия леоновского романа про Океан вполно можно увидеть просто «ДнО»).

Быть может, Горький не понял этого в полной мере, но почувствовал наверняка. Так же, как Курилов почувствовал, что бывают пустые внутри боги (и привозят его «жулики в котелках» — как марксизм из Европы, а? Ведь и так можно препарировать сказку).

Горький сделал множество замечаний по книжке, но Леонову не пришлось ничего исправлять. Просто потому, что письмо свое Горький не отправил. Наверное, не увидел в том смысла. Зачем отправлять, если дело уже сделано.

Послесловие к теплопожатию

Завершая эту непростую тему, нам хотелось бы вспомнить речь Леонида Леонова, произнесенную им 28 марта 1968 года на торжественном заседании в Кремлевском дворце съездов в честь столетия со дня рождения Горького и опубликованную.

Речь называлась «Венок А.М.Горькому» и при всей своей, как часто у Леонова случается, внешней благопристойности содержала очевидную переоценку личности великого пролетарского писателя.

Начинается речь с утверждения, что Горький — «крупнейший на обозреваемом историческом отрезке властитель дум и деятель культуры в нашей стране». Тут очень важно отсутствие слова «писатель». Да, думами властвовал, деятелем культуры, редактором, издателем, организатором был — ну а что все-таки с писательством?

И далее Леонов позволяет себе прямые сомнения в долгожительстве прозы того, кому он якобы свил свой венок: «…еще и не приспела пора для окончательной оценки Горького, но видно уже теперь, что из тройки замечательных русских писателей, вместе с ним перешагнувших рубеж века, этот мастер слова и жизни если не сильнее, то шире других повлиял на общественное мнение своего поколения. Почти равные по заданной потенциальной мощности, они крайне разнятся по характеру своих литературных судеб. Время покажет, насколько отразится, и отразится ли, почти молниеносный подъем горьковской славы на длительности ее последующего бега».

В этом есть даже некоторая наглость: Кремлевский дворец все-таки не место для вполне прозрачной крамолы.

Леонов поясняет: «Большая и круглая дата, ради которой мы собрались, обязывает нас к искренности».

Во всем своем выступлении Леонов эту линию выдерживает. Соглашается с тем, что Горький «признанный арбитр основных человеческих достоинств», «вожак двух сряду штурмующих поколений», «учитель, предназначенный формулировать гражданские заповеди века»… Но вот о писателе Горьком Леонов будто бы и не помнил в первой части своей речи.

Леонов поминает «драгоценное мускульное ощущение его властного, как пароль, рукопожатия», и, думается, мало кто в зале понимал, что имеет в виду Леонов, какой еще пароль. А Леонид Максимович спокойно назначал себя наследником того тепла, что принес Горький от Льва Толстого, Гоголя, Пушкина… И это, по мысли Леонова, тоже важное горьковское дело: тепло это донести, раз уж было больше некому.

Но когда, наконец, речь заходит о писательстве, то Леонов причисляет Горького «к той особой в нашей литературе полуподвижнической линии просветителей, где отвергается не только развлекательно-беллетристический сервис, но и отвлеченная созерцательность в отношении пускай высочайших тайн бытия, если не работают на реальное злободневное задание…»

Проще говоря, Леонов ставит Горького в тот ряд, по поводу которого, напомним, матерился в «Белой ночи» белогвардеец Пальчиков: «Да, сперва Радищевы, Новиковы, Чаадаевы <…> эти домодельные свободоискатели и подстрекалы, эти проклятые жернова на шее русской интеллигенции. <…> Они взошли теперь, багровые дрожжи девятнадцатого века. Радуйтесь, дьяволы…»

Развивая мысль свою о просветительской линии, Леонов заявляет уже прямым текстом о «непрочности» и «недальнобойности» произведений, написанных ее приверженцами. И чуть ниже добавляет, что «саморасточительная щедрость неминуемо должна была к концу жизни привести Горького — нет, не к отчаянию, а к позднему размышлению, что растраченные калории могли бы пригодиться ему для переплава всего сделанного в какие-то высшие, более долговечные ценности».

Даже непонятно, как все это пропустили и проглотили тогда! Видимо, просто ничего не поняли, зачарованные медленным и туманным течением леоновской фразы.

И чтобы все стало совсем ясно, Леонов — в противовес горьковской линии — ничтоже сумняшеся выводит, с явным предпочтением, свою, состоящую «в отражении события не в документе, а в самой человеческой душе, с приматом художественной личности над материалом, потому что только таким способом, представляется мне, и возможно выделять дальнейшее множество еще неведомых, неповторимых существований из окружающей нас бездушной, математической пустоты, в которой всего так много, что почти нет ничего».

Далее в докладе Леонов умудряется комплиментарно высказаться о Церкви, обмолвиться о масонах (самоё слово это было в те времена запрещено и ассоциировалось известно с каким заговором), но это уже не столь важно для поднятой нами темы.

В том мире, который Леонов выстроил для себя, в той, как он любил говорить, системе координат Горький оказался в итоге персонажем скорее чуждым. И по причине затаенного леоновского неверия в горьковского бога — Человека. И по причине того, что на Горького в числе прочих все чаще и суровее с годами возлагал Леонов ответственность за грядущую погибель России, в которой уверялся все более и более.

Особенно жестко про это Леонов напишет в «Пирамиде», где присутствует откровенно неприязненное упоминание о двух литераторах, которые пилят двуручной пилой тело Родины.

Имя одного литератора — Чернышевский. А второго — да, Горький.

Глава седьмая

Леонов и Сталин

«Леонов может отвечать…»

Они познакомились в 1932 году у Горького.

Леонов хотел встретиться со Сталиным чуть раньше и даже написал совместно с Всеволодом Ивановым в начале 1931 года письмо вождю: «Нам очень хотелось бы получить возможность повидать Вас и поговорить по поводу современной советской литературы. Ваши высказывания по целому ряду вопросов, связанных с экономикой промышленности, сельского хозяйства и пр., внесли огромную ясность в разрешение многих сложнейших проблем нашего строительства. Отсутствие такой же четкой партийной установки в делах литературы вообще заставляет нас очень просить Вас уделить нам хотя бы самое краткое время для такой беседы, тем более что нам хорошо известно Ваше постоянное внимание к этой области искусства».

Два весьма маститых «попутчика» из числа молодого поколения явно хотели разобраться в вопросах дальнейших взаимоотношений со своими недругами из РАППа, но тогда вождь не откликнулся. Выдержал паузу.

А тут Алексей Максимович позвонил и сказал Леонову:

— Тебя хочет видеть Сталин.

Леонов к 1932 году — глава правления Всероссийского Союза писателей (послужившего прообразом Союза советских писателей, который еще не создан), член редколлегии журнала «Красная новь» (с февраля по сентябрь 1932-го) и еще и «Нового мира» (наряду с Фадеевым и упомянутым Ивановым). Вячеслав Полонский бросает вскользь о Леонове в своем дневнике по этому поводу: «Очень он доволен: в некотором роде власть. Тихонько, смирненько — он двигается и преуспевает».

«Соть» воспринимается как один из самых актуальных романов современности и тиражируется постоянно: только в 1931 году вышли сразу три издания романа.

Леонов — твердо в первой пятерке советских писателей, наряду с Фадеевым, Шолоховым, Всеволодом Ивановым и Алексеем Толстым. И над ними — Алексей Максимович.

И вот он у Горького.

— Ступайте в библиотеку, посмотрите новые приобретения, — посоветовал Горький Леониду Максимовичу.

Минут двадцать пробыл Леонов в библиотеке и вышел, услышав оживленные голоса Горького и Сталина.

«Знакомьтесь», — говорит Горький.

Сталин невысокий, в военном френче. Черноволосый. Леонов потом удивится по поводу того, что у Солженицына — Сталин рыжий. «Все правдоподобно о неизвестном», — мягко и точно поиронизирует Леонов по этому поводу.

Прошли за стол.

На первой же встрече Леонов сказал то, что считал сказать обязательным.

На вопрос Сталина: «Что нового в литературе?» — ответил:

— Товарищ Сталин… Если вам когда-нибудь потребуется кричать на нас и топать ногами, делайте это сами. А не поручайте злым людям, которые совершают это с двойным умыслом.

— Зачем кричать? — ответил Сталин с характерным акцентом. — Зачем топать?

Леонов, конечно же, имел в виду РАПП.

И РАПП действительно скоро разгонят, в апреле того же года. Леонов многие годы верил, что его разговор в первую встречу со Сталиным повлиял на ликвидацию ассоциации пролетарских писателей, так много попортивших крови «попутчикам». Едва ли Сталин сделал это по просьбе Леонова. Но услышал и его; и его тоже.

Впоследствии Леонов еще трижды попадал на встречи со Сталиным у Горького.

Однажды за обедом вождь заметил вслух:

— А Леонов хитрит?

— Как хитрит, товарищ Сталин? — спросил Леонов.

— А водку не пьет.

Леонов никогда не отличался ни любовью к алкоголю, ни выносливостью в его употреблении, а тут еще и Сталин напротив — как вообще возможно пить!

В те дни Леонов работал над романом «Скутаревский», на то и сослался:

— Книгу пишу. Завтра буду делать трудную главу.

(Он писал сцену охоты на лису в «Скутаревском».)

— Понимаю, понимаю, — сказал Сталин, выдержал паузу и добавил: — «Унтиловск»?

Леонов не сразу понял, о чем идет речь. Позже вспомнилась ему частушка из «Унтиловска»: «Во рту сухо, в теле дрожь». Над леоновским волнением иронизировал Сталин. Косвенно, кстати, подтверждая, что спектакль он все-таки видел и запрещен «Унтиловск» был не без его участия.

Окончание частушки, к слову, было такое: «Где же правда? Всюду ложь!»

Леонов пожал плечами, надеясь, что сейчас внимание переключится на иную тему, но тут вдруг встал в полный рост присутствовавший на обеде зампредседателя ОГПУ Генрих Ягода и поинтересовался:

— Скажите, Леонов, зачем вам нужна гегемония в литературе?

Было отчего похолодеть. Ягода приходился шурином — братом жены — Авербаху, и отношения меж бывшим рапповским деятелем и видным «попутчиком» Леоновым были соответствующие.

Леонов нашелся тогда: взъерошил волосы и сыграл под дурака:

— Какая гегемония? Я хочу, чтоб мне на голову не срали. А то сползает на глаза, я бумаги не вижу…

Ягода захохотал, довольный ответом.

К вечеру развеселились настолько, что стали петь. Горький похвалил музыкальные таланты Леонова — гости, естественно, сразу затребовали от него исполнить песню. Тот отнекивался как мог, сослался на отсутствие музыкального инструмента. Дело дошло до того, что кого-то из охраны послали к Леонову домой, в Большой Кисловский. Дверь человеку в форме открыла напугавшаяся Татьяна Михайловна — она к тому же была беременна вторым ребенком; у нее попросили мандолину для Леонида Максимовича.

Исполнение песен — к сожалению, не знаем каких — прошло успешно; и вообще, тогда все закончилось хорошо.

Одна из самых важных их встреч случится в том же 1932-м. О ней Леонов будет вспоминать часто, всю жизнь.

Вновь обед у Горького, за столом — сам Алексей Максимович, Сталин, Ворошилов, Бухарин…

По обыкновению Леонов садится подальше от больших людей, слушает, сам говорит мало.

Все, кроме Леонова, выпивают, шумят.

Ворошилов вовлекает писателя в разговор, шепотом спрашивает, что нового в литературе.

Леонов называет недавно вышедшую книгу Всеволода Иванова «Путешествие в страну, которой нет».

Сталин, неожиданно прекратив ту беседу, что вел на другом конце стола, вдруг громко спрашивает:

— А что, Иванов совсем исписался?

Леонов попал в затруднительное положение — оттого что ответ был заключен в самой формулировке вопроса: что-что, а формулировать, замешивая иронию с провокацией, Сталин хорошо умел.

Леонов стал защищать Иванова. Чтоб поддержать адвокатство Леонова, в разговор вмешался Горький.

Обращаясь к Сталину, он сказал, указав на Леонова:

— Этот человек может отвечать за всю русскую литературу.

В присутствии первых лиц государства Горький назначил Леонова одновременно и наследником — не только своим, но русской классической литературы вообще, — и первым писателем Страны Советов.

Сталин замолчал и в течение доброй минуты, в полной тишине смотрел Леонову в глаза. Леонов взгляд выдержал, но «тигрово-полосатые» глаза вождя запомнил навсегда.

Наконец Сталин сказал, переведя глаза на Горького:

— Я понимаю. Я вам верю, Алексей Максимович.

И все вновь заговорили, задвигали посудой.

Потом Леонов скажет, что и слова Горького, и эта минута, когда вождь и писатель неотрывно смотрели друг на друга, спасли ему жизнь.

Леонид Максимович, пожалуй, делал допущение: никакой гарантии сохранения жизни не давали ни веские слова «буревестника», ни отчасти дерзкий поступок молодого писателя, не стушевавшегося под немигающим взглядом диктатора.

Рискнем предположить, что именно думал Сталин в те долгие мгновения, пока смотрел на Леонова. Возможно, он все-таки ждал, что писатель дрогнет: на то были причины.

Леоновская манера не вспоминать о своих архангельских приключениях, сказать по чести, достаточно наивна. В те годы жили десятки и сотни людей, помнивших о том, как отец Леонова возглавлял Общество помощи воинам Северного фронта, и наверняка видели юного стихотворца, молодого офицерика, в белогвардейской форме. И газеты всего-то десятилетней давности, где отец и сын костерят большевиков, истлеть еще не успели, и целые подшивки «Северного утра» в центральной библиотеке Архангельска наверняка были.

Даже по сей день сохранился десяток документов, прямо говорящих об участии Леоновых в контрреволюционной деятельности; а в те времена подобных документов могло быть еще больше.

Леонов прожил целую жизнь, чувствуя затылком мрачное дыхание своего прошлого, которое в любое мгновение могло настигнуть и спихнуть в небытие.

Не в силах избавиться от этого непреходящего страха, Леонов начинает жуткую, почти самоубийственную игру со смертью: из романа в роман у него появляется один и тот же герой — бывший белый офицер, живущий в Стране Советов: злой, сильный, упрямый волк, иногда обряжающийся в одежды смирения и послушания и делающий это даже искренне.

Впервые офицерик, именно что прапорщик, как и Леонов, и тоже совсем мальчик, появится, как мы помним, в «Воре» — ему Векшин руку отрубит. В том числе и потому Леонов нес тихий и мстительный огонек ненависти к Векшину через всю жизнь и потом таки неотрубленной писательской рукою Митю своего умертвит.

А дальше возникает целая галерея белогвардейских мальчиков, возмужавших в чуждой им и ненавидящей их стране. Виссарион в «Соти». Глеб Протоклитов в «Дороге на Океан». Стратонов в повести “Evgenia Ivanovna”. Порфирий в пьесе «Метель». Отчасти к тому же типу можно отнести «волков» — предателей, «окопавшихся» в Советской стране и разоблаченных: младшего Скутаревского, тоже, кстати, участника Гражданской войны, — в «Скутаревском», Пыляева — в пьесе «Половчанские сады», Луку Сундукова — в пьесе «Волк».

Сей объемный, охватывающий едва ли не весь свод созданного Леоновым список героев продолжает бывший провокатор Грацианский в романе «Русский лес». В последнем случае, конечно же, о прямой автобиографичности речи и идти не может, но этот неистребимый, тайный ужас Грацианского, видного, между прочим, общественного деятеля сталинских времен, Леонову был хорошо знаком.

Грацианский в одном из эпизодов работает в архивах, где, по всей видимости тайно, вырезает из них «лишние» документы.

Доныне в Архангельских архивах хранятся подшивки «Северного утра» с аккуратно вырезанными антисоветскими статьями обоих Леоновых, отца и сына, и порезаны газеты были еще в советские годы. Вряд ли Леонов сам занимался этим; но отношение иметь мог?

Скрытность Леонова в этом вопросе была просто маниакальна: о белогвардейском прошлом писателя не знали его самые близкие люди — к примеру, дочери. Обнаруженные не так давно архивные документы были неожиданностью для всех. Вместе с тем, внимательное прочтение произведений Леонова дает понять, с каким самозабвенным и жутким наслаждением он дергал судьбу свою за ус.

И вот для Сталина все это тайной могло и не быть.

Имя Леонова он знал давно.

Еще в 1925 году в присутствии Сталина председатель РВС СССР и нарком по военным и морским делам Михаил Фрунзе делал доклад на Политбюро о литературе. О Леонове он отозвался восторженно и провидчески: «Это будет крупная литературная величина». Надо сказать, у военного наркома и, кстати, заступника Сергея Есенина был отменный литературный вкус.

В том же 1925 году докладывал на Полютбюро и сам Сталин: его выступление было посвящено журналу «Красная новь», где Леонов уже опубликовал своих «Барсуков».

Леонов говорил, что в сталинской личной библиотеке кто-то видел черканый-перечерканый экземпляр «Вора». В наши дни книжку со сталинскими пометками обнаружить не удалось, однако доподлинно известно то, что Сталин Леонова читал.

К 1932 году в голове Сталина сложилась новая и неожиданная для многих картина литературного процесса. Началось все с постановления ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», когда был распущен РАПП — организация, пытавшаяся в ультимативной форме единолично руководить литературой и по своим лекалам править «попутчиков».

В этой ситуации Сталин начинает присматриваться к самым важным из них: насколько крепки они, насколько преданы делу большевизма, насколько полезны могут быть — Алексей Толстой, Булгаков, Пастернак, Всеволод Иванов, Леонов…

Найти среди них людей с идеальным прошлым было непросто, а возможно, и ненужно. Куда важнее и нужнее чистопородного догматика — талантливый «попутчик» с червоточинкой. Потому что сам он про эту червоточинку помнит, вину свою знает и всегда может быть уверен, что ему есть за что снять голову с плеч.

Именно такие литераторы и собрались у Горького 26 октября 1932 года на Малой Никитской. Пообщаться со Сталиным и несколькими членами Политбюро пригласили сорок три литератора.

Встрече с «попутчиками» предшествовало общение с писателями-коммунистами, где Сталин подверг жесткой критике за самоуправство и зазнайство распущенный уже РАПП и, кстати, помянул имя Леонова: «Ваши неправильные установки в этих вопросах вы так вдолбили в головы писателей, что буквально сбиваете их с толку. Леонов, например, просил меня сказать: нет ли, не знаю ли я такой книги о диалектическом методе, по прочтении которой сразу можно было бы овладеть этим методом. Вот до чего вы забили головы писателям вашим неправильным схоластическим толкованием применения законов диалектики к творчеству писателя. Вы забыли, что знание этих законов дается не сразу и в применении к творчеству художественных произведений не всегда было обязательно».

И вот — «сбитые с толку» собрались отдельно. Критик Корнелий Зелинский оставил записки об этой встрече.

«На диване в библиотеке Алексея Максимовича сидели и беседовали Вс. Иванов, Вал. Катаев, Л.Леонов.

Они говорили и спорили о широко известном коринском портрете Алексея Максимовича, изображенного во весь рост, в пальто, с палкой, на фоне соррентских гор. Портрет висел тут же».

Вышел Горький, со всеми поздоровался «довольно холодновато». Леонов его останавливает, о чем-то говорит с ним: может себе позволить запросто общаться с классиком.

Появляются Сталин, Ворошилов, Молотов, Каганович, Постышев. Зелинский отметил, что все усталые и явно недосыпающие ночами.

Горький выступает с приветственным словом. Следом берет слово Авербах, «говорит, как всегда, резким, отчетливым голосом. Гладкие, быстрые формулировки. Признание за РАПП ошибок, которые поправила партия».

Сталин над Авербахом откровенно подшучивает.

Поднимается Лидия Сейфуллина и начинает ругать рапповцев, обвиняя их, что они по сей день травят писателей. Вот, к примеру, Тынянова затравили до такой степени, что он начал слепнуть.

Вступает Вс. Иванов:

«Меня вот огорчила Лидия Николаевна Сейфуллина. <…> РАПП и раньше, несмотря на свои ошибки, принес нам всем пользу. Вот меня, например, РАПП бил два года, и ничего, кроме пользы, от этого не вышло. Я человек крепкий».

Здесь Сталин засмеялся и сказал через стол Леонову, что Иванов себе цену набивает.

Леонов выступал следом, говорил в своей манере: неопределенно и словно бы нарочито неопределенно. Сказал, что «трудно и ответственно быть писателем, не обладая информацией о жизни страны». По мнению Зелинского, «Леонов намекал на осведомительные сводки, которыми пользуются члены Политбюро».

После официальной части все выходят покурить, пообщаться. Зелинский опять замечает, что Сталин разговаривает с Леоновым.

Заходит речь «о материальной базе, — вспоминает Зелинский, — Леонов рассказывает, с каким трудом писателям приходится получать дачи».

«Сталин дачи и вообще “базу” обещает и между делом говорит Леонову: а вот дача Каменева освободилась, “можете занять”».

Зелинский утверждает, что «зловещий смысл этих слов» до слушателей не дошел.

Позже на эту историю с каменевской дачей много ссылались, иногда с недоброй усмешкой: вот-де Леонов едва не перебрался в дом смертника.

Но в те дни, заметим мы, всё еще не было столь трагично. Да, Каменев был в 1927 году исключен из партии, затем восстановлен и вновь исключен. В 1932-м его отправили в ссылку в Минусинск, но убивать Каменева пока никто не собирался, и до начала большого террора было еще несколько лет. А ссылка — ну что, в России этим мало кого можно было напугать. Не такой уж зловещий смысл, в общем.

Леонов ответил, что не хочет быть связан с именем Каменева.

— Я тоже так думаю, — ответил Сталин.

На дачу Каменева в итоге въехал Исаак Бабель. Леонов же получил спустя три года самый захудалый участок в Переделкине: едва ли не на болоте…

Закончился перекур, начался обед. Леонова усаживают ровно напротив Сталина, рядом с Фадеевым. Все выпивают, немного поют, читают стихи.

Потом выступает Сталин и в числе прочего говорит о том, что и стихи хороши, и романы, но лучше все-таки — пьесы: «…пьесы сейчас — тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесу рабочий легко просмотрит. И через пьесы можно сделать наши идеи народными, пустить их в народ».

Несмотря на несколько небольших эксцессов, вечер закончился весело и дружественно; Зелинский вновь отметил, что под конец встречи Сталин много общался с Леоновым и Авербахом.

Леонов, как мы видим, тоже испытывал человеческий интерес к общению с вождем. В отличие от, скажем, Шолохова, который, напротив, по воспоминаниям Зелинского, на той встрече держался особняком. А когда Сталин заговаривал о Шолохове, тот все время будто бы норовил избежать этого внимания. Но, к чести Леонова, ни тостов, ни славословий в честь вождя он не произносил ни в тот день, ни во время других встреч.

Стоит добавить, что впоследствии был расстрелян каждый четвертый участник этого знаменательного события. Оставшиеся в живых вспоминали потом, что убили и всех тех, кто поднимал за вождя бокал, и тех, кто пытался спорить с ним.

В том, 1932-м, Леонов переживает очередной подъем: он избран в состав секретариата МОРП (Международного объединения революционных писателей), у него за год выходит девять книг, в том числе два издания «Соти», два издания «Саранчуков», «Барсуки», «Вор», «Белая ночь», «Избранные произведения»…

Но этот подъем — накануне большого обвала.

Незадолго до писательской встречи со Сталиным, в сентябре 1932-го, «Новый мир» закончил публикацию романа «Скутаревский».

Леонов многого ждет от этой книги, внешне апеллирующей к насущной повестке дня, а именно — к прошедшему в 1930 году процессу Промпартии, уже упомянутому нами.

В романе Леонова действует ученый — интеллигент старой закалки, принявший советскую власть; и вредители, напомним, тоже появляются.

О сомнениях Леонова в массовости вредительства мы уже писали; но по сути это не столь важно. Важно то, что в случае с романом «Скутаревский» Леонов переиграл самого себя. Скорее всего, он втайне надеялся, что у него пройдет тот же финт, что и в случае с «Сотью», с «Белой ночью» и «Саранчой»: он вновь напишет все, что ему нужно, отчасти одев свои апокалипсические видения в весьма условные соцреалистические одеяния, — но вот не получилось.

Начала складываться парадоксальная ситуация: если за «Барсуков», за «Вора», с их порой нарочитой антисоветчиной, его и хвалили, и ругали примерно в равной степени, то за самые — по крайней мере внешне — советские вещи его начнут бить.

Финал 1932 года и наступивший 1933-й принесли писателю немало огорчений. И не только ему. Юрий Олеша отметит в дневнике: «Литература кончилась в 1931 году. Я пристрастился к алкоголю…» Леонов вытянул еще год, до 1932-го, но далее ему предстояло перенести такие удары, которых он избежал бы, если б просто замолчал. Но ему не молчалось.

Его начнут хлестать критической розгой незадолго до Нового, 1933, года. Близкие писателя помнят, что новогодняя ночь в том году была и печальна, и томительна.

«…Страна ждет сверкающих и высоких произведений»

Застрельщиком выступил академик Алексей Николаевич Бах, биохимик, народоволец, затем эсер, достаточно быстро пришедший к большевикам, еще в 1920-м создавший Биохимический институт Наркомздрава, с 1928-го возглавляющий Всесоюзную ассоциацию работников науки и техники, с 1929-го являющийся академиком АН СССР. В общем, весомая фигура — и едва ли с этой стороны ждал удара Леонов.

Тем не менее «Литературная газета» 29 октября 1932 года (то есть всего через три дня после встречи писателей со Сталиным у Горького) вышла со статьей Баха на первой полосе — «Наше слово о литературе». Журнальная публикация романа на тот момент еще не завершилась — но критикам уже не терпелось.

«…Произведение растянуто, — пишет Бах. — Мы, люди науки, привыкли мыслить более конкретно и четко, поэтому требуем от литературы такой же ясности.

Как мне кажется, Леонов в “Скутаревском” неясно отметил те этапы, которые характеризуют историю нашей интеллигенции. <…>

С одной стороны, успех пятилетки, яркая насыщенность многих лет социалистического строительства, с другой — мировой кризис на Западе, который даже у сторонников западной буржуазии поколебал веру в целесообразность и жизненность капиталистического строительства, — все это привело к большим сдвигам, заставило интеллигенцию многое пересмотреть, многое отбросить, многое принять.

Вот эти две основные причины <…> Леонов не отобразил с достаточной яркостью в своем “Скутаревском”».

В том же номере продолжает тему критик Иван Анисимов. Из приличия приподняв на мгновение шляпу пред автором обсуждаемого романа («…крупная вещь большого советского художника сосредоточит на себе пристальное внимание…»), Анисимов сразу приступает к делу: «Первое, что бросается в глаза, требует своего объяснения, — это достаточно резкая диспропорция между масштабами замысла, между темой, которую берет роман, и тем, что представляет собой целое “Скутаревского”. Леонов написал роман мрачного колорита, с придавленной перспективой…»

И ведь правду пишет! Едва ли Леонов хотел подобное читать о себе, но колорит-то, да, мрачный.

«Как же получилось, — всплескивает руками Анисимов, — что художник, искреннейшим намерением которого было дать правдивую картину нашей действительности, пришел к итогам “Скутаревского”?»

Ответ тут, конечно же, сформулирован в самом вопросе: у Леонова действительно было «искреннейшее намерение дать правдивую картину» действительности — так он и приходил к итогам почти всех своих текстов.

«Перед автором “Скутаревского”, — продолжает Анисимов, — был замечательный путь, продиктованный действительностью. Но он не вступил на него. <…> Его Скутаревский гораздо более походит на чудаковатых, взлохмаченных и темных профессоров старой Москвы, столь беспощадно изображенных в воспоминаниях Белого, чем на ученого, строящего социализм. <…>

Он погрузил Скутаревского в мещанское болото. После этого становится естественным, что роман не показывает настоящей перестройки интеллигента, а значит, и не решает своей основной задачи. Фигура Скутаревского оказывается однобокой, искривленной, приплюснутой».

Особенно красочно смотрится определение «приплюснутая фигура». Не беремся судить о стиле совкритиков, но вот с классовым чутьем у них точно было все в порядке.

«Мы с удивлением наблюдаем, — восклицает Анисимов, — как он [Леонов] занимается довольно злым развенчанием Скутаревского именно за смелость его мысли. Его изобретение оказывается “фокусом, который стоил громадных денег”, “решением несбыточной темы”. После неудачи своего первого опыта Скутаревский начинает сомневаться в правильности “тех путей, по которым доныне деспотически вел свою науку”. Неудача опыта изображена Леоновым как разгром Скутаревского. Там, где было естественно ожидать нового прилива “искательской ярости”, и нового творческого энтузиазма, и новой поддержки советской страны, автор романа видит лишь паническое отступление».

И даже то, чем Леонов, возможно, хотел спасти свою книгу — появлением в романе вредителя, — тоже ставится ему в вину.

«“… В судорожной истерике последних дней” сына Скутаревского Арсения, ставшего вредителем, Леонов “возобновляет” свое старое знакомство с Достоевским. “Психологические пейзажи”, нарисованные здесь автором “Скутаревского”, полны надрыва, мрака, безысходности и во многом определяют основной тон книги».

«От Леонова страна ждет сверкающих и высоких произведений…» — так завершает свою статью Анисимов. В том смысле, что это вот у вас не сверкает, посему — заберите обратно.

И дальше покатился каток по Леонову.

Г.Мунблит в той же «Литературке», как и предыдущий оратор, начинает за здравие и спустя две строки в изящном кульбите переходит к заупокойным рассуждениям: «Основное качество романа, не вызывающее сомнений, — его правдоподобие. <…> И, вместе с тем, отдельные образы, да и весь роман в целом оставляет впечатление фальши».

О, как читал всё это Леонов, за голову хватаясь, само имя, скажем, Мунблита повторяя как ругательство.

Надо осознавать к тому же, какое значение имело тогда печатное слово: люди истово верили ему, зачастую оно звучало как резолюция высших инстанций, как диагноз и даже как приговор: «В газете пропечатано, смотри!»

«Образ Скутаревского, — сообщает Мунблит, — двойственен и двойственен противоречиво.

С одной стороны — это специалист, большой мастер своего дела, знающий себе цену, сознательный строитель социализма. <…> С другой — это колеблющийся интеллигент, без места в жизни, без сознания верности избранного им пути. <…>

В Скутаревском, — заключает Мунблит, — воплощены две основные тенденции, под влиянием которых происходит в наши дни расслоение интеллигенции. Тенденции эти противоположны, несовместимы. В романе же Леонова грань, проходящая через расслаивающуюся социальную категорию, резко отделяющая одну ее часть от другой, стерта. Ибо здесь один человек совмещает в себе полярные эти тенденции».

Неизвестно, догадывался ли Мунблит о том, что человеческая душа, характер человеческий вообще не являются некоей цельной и одномерной субстанцией; равно как и о том, что достаточно точно подмеченная противоречивость Скутаревского являлась отражением внутренних сомнений самого Леонова.

Скорее всего, ни о чем таком Мунблит не думал, посему самоуверенно утверждал, имея в виду советских ученых, да и просвещенную советскую интеллигенцию вообще: «Люди этого типа попросту умнее Скутаревского. И писать о них — дело более тонкое и сложное, чем представляет себе Леонов. <…>

Образ Скутаревского не продуман, не раскрыт и не показан читателю. Он ложен и мертв в романе Леонова, этот образ, или, вернее, его попросту нет здесь, ибо традиционная фигура мятущегося интеллигента с мочальной бородой и в запотевшем пенсне, наделенная здесь внешними атрибутами великого ученого, не воспринимается как реальность, как правда, как образец подлинного писательского проникновения в суть вещей. Она здесь самозванна, эта фигура.

И печальнее всего, что в самозванности своей она в романе не одинока.

Самозванцев в романе несколько, и нужно сказать, что играют они свои роли далеко не блестяще.

Помощник Скутаревского — коммунист Черимов, коему надлежит представлять в романе возникающую пролетарскую интеллигенцию, — стоит в первом ряду.

Характеризуется он следующим образом. По поводу сделанного им изобретения газеты… “приводят краткую, но поучительную биографию молодого ученого, украшенную, правда, не перечислением научных работ, а указанием на количество его общественных нагрузок”.

В суждениях и взглядах своих Черимов предельно “ортодоксален”. Так, “он повсюду отстаивает взгляд, что под всяким изобретением должна подписываться вся масса сотрудников, а не один только его вдохновитель”, не только пропагандируя этим систему обезлички, но и обнаруживая трогательную неосведомленность в технике изобретения, где в его представлении действует какой-то “вдохновитель”. О нем сообщается также, что “всякую истину он принимал в строгой зависимости от ее резонанса во мнении масс”, что ему “никогда не удавалось больше получаса в месяц выкроить на любовь” и что в науке он всегда отдавал предпочтение насущному перед грядущим. Словом, характеристика ему дана всесторонняя и исчерпывающая. Перед нами законченный тип скучного, неумного “человека в футляре”, возведенного в идеал и представляющего в романе Леонова новые кадры пролетарской интеллигенции — веселых, умных, работоспособных людей.

Рядом с Черимовым, но в ином плане, чем он, подана в романе комсомолка Женя — предмет запоздалой страсти профессора Скутаревского. Девушка эта (тип подруги художников с Монпарнаса) лишена каких бы то ни было стремлений, побуждений, замыслов».

И так на целую полосу. «Надуманный, ложный роман» — вот резюме Мунблита.

Справедливости ради надо сказать, что рядом со статьей Мунблита есть отзыв упоминаемого нами в прежних главах критика Нусинова — вполне сдержанный и скорее приветствующий новый роман Леонова. Мало того, здесь же опубликован отрывок из пьесы «Скутаревский», которую Леонов начал готовить для Малого театра сразу по окончании романа.

Однако главная тональность уже была задана, и пошла кочевать по страницам едва ли не всех крупнейших изданий страны. Хлестали с оттягом: одни работали за идею и кожей чувствовали чужака, иные мстили Леонову за ранний успех, за десятки отлично раскупавшихся переизданий, за многочисленные к тому времени переводы на иностранные языки, за любовь Горького, за внимание Сталина, за ту сложнообъяснимую степень свободы, которую позволял себе в своих текстах Леонов.

Критика была непрестанной.

Вероятно, в те дни Леонову впервые пришла в голову мысль написать Сталину. Уже тогда писатели начали понемногу применять этот действенный способ спасения: кто, если не вождь, услышит, кто, если не вождь, поймет. Не так давно, 28 марта 1930 года, Михаил Булгаков обратился с письмом «Правительству СССР», и Сталин перезвонил литератору 18 апреля того же года. Случай Булгакова, известный в писательской среде, был далеко не единственным.

Но тут в семье Сталина случилась трагедия, которая отмела любые мысли о возможности послания. В ночь на 9 ноября 1932 года жена генсека, Надежда Сергеевна Аллилуева, покончила с собой. Ей было всего тридцать лет.

Причина ее смерти, конечно же, не называлась, хотя слухи о самоубийстве ходили.

Сталин действительно переживал гибель жены и до конца своих дней держал на видном месте ее фотографии: и в кремлевской квартире, и на даче. По ночам иногда просил шофера без лишнего шума отвезти его на Новодевичье кладбище к ее могиле и сидел там подолгу.

Спустя неделю после смерти Аллилуевой, 17 ноября, «Литературная газета» публикует письмо следующего содержания:

«Дорогой т. Сталин!

Трудно найти такие слова соболезнования, которые могли бы выразить чувство собственной нашей утраты.

Примите нашу скорбь о смерти Н.С.Аллилуевой, отдавшей все силы делу освобождения миллионов угнетенного человечества, тому делу, которое вы возглавляете и за которое мы готовы отдать свои жизни, как утверждение несокрушимой жизненной силы этого дела».

И подписи: Леонид Леонов, Инбер, Никулин, Никифоров, Шкловский, Олеша, Вс. Иванов, Лидин, Пильняк, Фадеев.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Дана Новицкая – яркая женщина, сумевшая достичь определенных карьерных высот, но столкнувшаяся с нек...
Данная книжка состоит из трех частей. В каждой из них дается авторский взгляд на мир интимных отноше...
Прозаик, драматург, сценаристРассказы грустные, полные натурализма, в которых каждый найдёт знакомые...
«Буря» – одна из самых удивительных пост-шекспировских пьес Застырца. В ней всего два действующих ли...
Эта книга расскажет о жизни в целом: такая, какая она есть. Ни хорошая, ни плохая. Любовь, предатель...
Книга предназначена для широкого круга читателей, но будет интересна и специалистам психологам, андр...