Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар
О том же самом задумается критик Марк Щеглов — его статья будет опубликована в пятой книжке «Нового мира» за 1954 год. И тот же вопрос позже поднимет критик Михаил Лобанов, который дебютирует в литературе с доныне небезынтересной книгой «“Русский лес” Леонида Леонова».
Объединяет всех названных одно — это были молодые люди, родившиеся в середине 1920-х. В 1932 году Леонов на одном из писательских собраний говорил, что он не может описывать девушку, донесшую на своего отца, до тех пор, пока сам себе не объяснит, как она это делает, зачем, что в душе ее творится.
Доносительство, отказ от родителей — это был, прямо скажем, вопрос, стоявший тогда на повестке дня всей страны: тотальная классовая борьба зашла и в сферу семьи.
Но вот только критики Леонова в начале тридцатых были малыми детьми — им это не запало в душу так остро, как писателю!
Поэтому Марк Щеглов так удивляется созданной в романе Леонова атмосфере взаимной подозрительности и ненависти: «Поля изощряет свои следовательские способности, — пишет он, — постепенно в методичный разбор дела Грацианского-Вихрова втягивается и Варя; тетка Таиса подглядывает за Грацианским в щелочку, придя с мирным поручением передать ему вновь вышедшую книгу Вихрова; Грацианский выслеживает Вихрова; Крайнов подозревает Грацианского…» и т. д. и т. п.
Причем, на наш взгляд, Леонов в «Русском лесе» не ставил целью добиться именно этого эффекта — но и здесь его добился. И ведь как раз в том, что ему ставили на вид, прав был и точен!
Жаль, молодые критики не ведали о том. Но и даже если б они сами застали те времена, едва ли кому-то из советских критиков пришло бы в голову похвалить писателя за то, что он ненароком продемонстрировал одну из отвратительных гримас эпохи.
Наличествовали в критике и привычные обвинения Леонова в сгущении красок и создании атмосферы мрачности, в странном понимании «советского гуманизма».
В майской «Литературной газете» 1954 года было опубликовано письмо в редакцию Б.Корсунской, чертежницы, которая не без удивления писала: «…даже и видение грядущих веков Леонов почему-то окрашивает в “Русском лесе” в сумеречные тона вечерней негаснущей полоски неба. Так возрождаются в новой книге мотивы “Соти”».
Б.Корсунская, по-видимому, не читала «Необыкновенных рассказов о мужиках» и романа «Вор», тогда б ей не было так удивительно.
«Еще не все леса сняты с “Русского леса”, — продолжает читательница, — еще дают себя чувствовать колебания автора в трактовке отдельных положений, поворотов, а подчас и целых образов. Еще недостаточно четко и выразительно проступают основные линии, создающие благородный, гармоничный и одухотворенный облик всего здания. Так, например, мы слишком мало узнаем о Крайнове, ближе всех героев стоящем к революционному движению в России».
Может быть, и благо для Леонова, что не дожил Сталин до публикации романа и, по своему обыкновению, не прочел его; серьезных упреков в недостаточном освещении «руководящей роли партии» ему было бы не избежать. Достаточно вспомнить, как всего несколько лет назад была разгромлена первая редакция фадеевской «Молодой гвардии» на тех же основаниях. А у Леонова вообще черт знает что творится: десятилетиями натуральные вредители мучают прогрессивного лесовода, ставшего к тому же еще и коммунистом, — а партия о том и знать не знает, и ведать не ведает. И наказывает Грацианского не ее мудрая и карающая длань, а сам он идет топиться в проруби.
Что до упомянутого коммуниста Крайнова, то и в его облике Леонов отдельно отмечает почему-то «ледяной блеск» — и этот «лед» ставит Леонову на вид критик Марк Щеглов, автор «новомировской» публикации о «Русском лесе».
Щеглов отдельно останавливается на мотивах «гуманистического холода» в романе.
«Какие холодно-рассудочные, бессердечные слова и образы рождаются у юных девушек — у той же Поли Вихровой и ее подруги Вари Чернецовой…» — удивляется критик. Слишком ледяным и мучительным видится Леонову, по мнению Щеглова, восхождение к человеческому счастью и сам прогресс.
Щеглов в продолжение темы приводит в своей статье стихи, сочиненные женихом Поли и ей самой однажды продекламированные вслух: «…но с этой стремнины холодной/ никто еще не сходил/ назад, в колыбель, в первородный,/ привычный и теплый ил».
«Нам представляется довольно отталкивающим этот странный оптимизм и это странное человеколюбие, — пишет Щеглов, замечательно метко подметивший пессимистические леоновские воззрения о человечестве. — Холодно-холодно от ледниковой чистоты и ясности, к который подчас поднимает своих героинь Леонид Леонов из “привычного и теплого ила” (каким кажется им, вероятно, всё обыкновенное, человеческое)».
Да это не героиням Леонова так кажется! Это его потайная философия дала в романе неожиданный отсвет.
Едва ли не впервые за всю творческую жизнь Леонова замечания критиков по стилистике «Русского леса» кажутся нам достаточно обоснованными.
«…Случается, — отмечает Антон Тарасенков, — риторика увлекает Л.Леонова в свои мнимо-красивые “бездны”, и тогда его герои, да и он сам, начинают выражаться так выспренне, так завихренно-умственно и так “красиво”, что, право, теряется реальное представление о месте действия и характере персонажей».
Но на самые больные места Леонову наступает опять же Щеглов — и в данном случае писатель наверняка знал, что критик прав.
Щеглов усомнился в том, что Грацианского нужно было делать хоть и случайным, но все ж таки провокатором и сотрудником охранки. Грацианский, по Леонову, не укоренен в советской действительности, а является неким атавизмом «проклятого прошлого», и именно это кажется Щеглову надуманным и ложным.
И с ним ой как трудно поспорить. В защиту писателя можно сказать лишь, что он спасал книгу, спасал тему — и сделать отрицательного героя типичным советским профессором никак не мог.
«Грацианский у Леонова всю жизнь балансирует на кончике иглы, боясь разоблачения своей преступной связи с царской охранкой, — пишет Щеглов, — но это лишь один из возможных случаев, причем самый детективный. Чаще грацианские в жизни боятся разоблачения в более простом смысле, они боятся остаться без облачения в придуманные ими для себя достоинства, ибо тогда-то и откроется бездарная, себялюбивая, скверная их сердцевина».
Но как Леонов мог идти по этому пути?!
В конце концов, если б Леонов решил стать тотально правдивым пред самим собой, он должен был так или иначе связать если не с охранкой, то с белогвардейцами как раз Вихрова, а Грацианского вывести в качестве весьма распространенного советского типажа, эдакого рапповца от лесной науки.
Нет, это было невозможно! Немыслимо.
Наверное, это самое болезненное для художника — когда тебе ставят на вид те недостатки, о которых ты сам знаешь и которые исправить не в силах. Щеглову в каком-то смысле было проще критиковать — причем не впрямую критиковать, а намеками, которые, да, многие тогда уже понимали, и в первую голову — Твардовский, статью Щеглова в «Новом мире» опубликовавший. Но попробовал бы в те времена — а роман писался, напомним, в последние годы правления Сталина — хоть кто-то, кроме Леонова сделать подобный выпад в сторону «левых» ортодоксов.
«Не хлебом единым» Владимира Дудинцева выйдет только в 1956 году, а «Белые одежды» его же, построенные в сущности на той же коллизии, что и «Русский лес» (только вместо лесного хозяйства там биология, а вместо Грацианского — герой, прототипом которого послужил Трофим Лысенко), — в 1987 году.
Леонов Марку Щеглову этой статьи не простил. И когда молодой и, признаем, замечательно одаренный критик умер в 1956 году в возрасте тридцати одного года, Леонов был единственным, кто отказался поставить подпись под некрологом.
— Слишком много крови попортил мне этот молодой человек, — обронил писатель.
И в данной ситуации не знаешь, чью сторону принять: Леонова, который и так сделал максимально возможное в тех условиях, или Щеглова, справделиво потребовавшего невозможного.
Самыми опасными для Леонова в том далеком 1954 году оставались, конечно же, не идеологические и тем более не стилистические претензии, но претензии по существу романа. Происхождение Грацианского и «выспренная» речь героев не так сильно волновали партийное руководство — а вот прямая леоновская атака на маститых лесоводов вполне могла окончиться разгромом книги.
К слову сказать, на неоднозначную трактовку лесных проблем Леоновым Щеглов тоже намекает в своей статье: вот-де, мы сами не специалисты, но говорят, что Леонид Максимович со своим Вихровым и здесь что-то напутал…
Но до прямого партийного вмешательства никто из критиков и литераторов не решался самочинно принять ту или иную сторону в лесных проблемах — как принял одну из сторон сам Леонов. Посему в течение полугода критика романа в глубокий лес не забиралась, а путалась в трех соснах: вот стилистка, вот роль партии, вот Грацианский, вот истеричная Поля… И опять всё то же самое по кругу.
Вадим Кожевников, редактор «Знамени», где роман опубликован, был в те месяцы, как вспоминали современники, на нервах. Полететь могла и его виновная голова: такую крамолу пропустить!
Затаившись, все ждали высшего решения, но его все никак не было. Приступивший к обязанностям генерального секретаря Никита Хрущёв, в отличие от Сталина, книг не читал — это царь Иосиф даже во время войны, или накануне ее, мог дать команду одну пьесу растоптать, а в благодарность за другую лично звонить автору. После его смерти времена наступили иные — до культуры руки доходили далеко не сразу.
Не дождавшись кивка, 10 мая 1954 года в Центральном доме литераторов решили провести обсуждение романа Леонова.
Подготовлено всё было качественно.
Для начала противники Леонова дождались того момента, когда секретариат Союза писателей, где у Леонова сохранялись крепкие отношения со всем «главком», отбыл на съезд в Киев.
Для развенчания романа подобрали (по-видимому, не без закулисных переговоров) хороших загонщиков. Во-первых, Константина Паустовского, писателя признанного и маститого — пусть и в меньшей, чем Леонов, степени. Во-вторых, Степана Злобина, о котором сказать стоит отдельно: далеко не все помнят это имя, а зря.
Биография его была не менее интересна и противоречива, чем леоновская. Родился Степан Павлович в 1903 году, в семье эсеров (мать в 1906-м была приговорена по делу о покушении на генерала Рейнбота к каторге, замененной вечным поселением в Туруханском крае; отец после событий 1905 года тоже был выслан в Сибирь). В 1917-м и сам Злобин пошел по эсеровской дорожке, за что и был арестован большевиками, посажен в Бутырку и отпущен на поруки отца. В 1924 году он снова попал в поле зрения чекистов и опять два месяца провел в Бутырке, но и в этот раз все обошлось — хотя в картотеке неблагонадежных его имя сохранилось.
Первую известность Злобин получил как исторический романист: в 1929 году он выпустил книгу «Салават Юлаев» — вещь, предназначенную скорее для юношества, но в этом смысле дельную и увлекательную.
В Отечественную войну он, пошедший на фронт, попал в окружение и, оглохший от контузии, раненный осколком в лицо, оказался в плену. Там возглавил подполье, готовил побег, был приговорен к смертной казни… В общем, вел себя самым достойным образом.
После войны Злобин пережил наивысший свой писательский успех: в 1951 году он получил по личному решению вождя Сталинскую премию за крепкий, добротный роман «Степан Разин».
Чуть раньше Злобин написал роман «Пропавшие без вести» — о судьбах красноармейцев, оказавшихся в фашистском плену, но на исходе 1940-х такая литература не приветствовалась. Роман был изъят КГБ, а рукопись возвращена автору лишь после смерти Сталина.
В начале 1954 года Злобина постигла новая неудача: выступая 6 декабря на собрании писателей Москвы, он позволил себе некоторые вольности, и через день «Правда» назвала его речь «идейно порочной».
Книги Злобина исчезли из планов издательств, и писатель, так долго зарабатывавший то самое, леоновское «право на Родину», сначала как бывший эсер и сын эсеров, потом как военнопленный, об этом еще и романы сочиняющий, вновь оказался не у дел и без работы. (Опережая события, скажем, что начиная с 1956 года книги его снова начнут выходить.)
В этой ситуации Злобину нужно было как-то возвращать свое имя, и события вокруг «Русского леса», верно, показались Степану Павловичу подходящими для восстановления репутации.
Если, конечно, не предположить, что леоновский роман возмутил его совершенно искренне. Что, признаем, в логике дальнейшей злобинской судьбы тоже допустимо: ведь это он впоследствии будет писать обращение к Хрущёву с протестом против расправы над Борисом Пастернаком и Владимиром Дудинцевым, это он выступит в защиту молодых Василия Аксёнова и Андрея Вознесенского, временно попавших в немилость, это он будет оказывать посильную поддержку и Юрию Домбровскому, и Лидии Чуковской…
Однако ж степень его раздражения на Леонова с его «Русским лесом» все-таки кажется нам несколько преувеличенной.
9 мая Константин Паустовский как председатель секции прозы лично позвонил Леонову. Они, надо сказать, едва не стали родственниками — в свое время Паустовский пришел в гости к Леоновым с племянником и сватал его за Лёну, старшую дочь Леонида Максимовича и Татьяны Михайловны. Сватовство ни к чему не привело, и Леонов потом уверял, что Паустовский затаил по этому поводу обиду. Ну, не знаем.
По телефону Паустовский, посекундно заминаясь, посоветовал Леонову на обсуждение не приходить, дабы поберечь нервы.
Но Леонов все-таки пришел, узнав, что первым заседанием дело не ограничилось и роман будут обсуждать еще раз. В итоге прошло целых три заседания, чего в практике Союза писателей не было никогда. Даже на Пастернака и Солженицына столько времени не тратили.
Паустовский, взвесивший все «за» и «против», сослался на простуду и выступил лишь с кратким вступительным словом, сразу передав бразды правления Злобину.
Степан Павлович выступал два с половиной часа, неоднократно помянув и реальные, и надуманные ошибки и шероховатости романа.
В частности, он заново пересказал все доводы лесовода Васильева, и это, видимо, неслучайно.
По завершении речи у многих из числа собравшихся создалось общее ощущение, что Леонов — по злобинскому мнению — вообще не писатель, а самозванец.
Стилистка романа, о которой Злобин говорил особенно много, была, конечно же, по большому счету, ни при чем. Недаром на заседании присутствовали обе заинтересованные стороны — и Васильев, и Анучин, — занимавшие позиции прямо противоположные.
Они тоже высказались по поводу «Русского леса», и если Анучин еще раз поддержал позицию Вихрова, то Васильев прямо сообщил собравшимся о том, что в романе Леонова «отрицательно трактуется роль государства и даже роль партии».
Это уже тянуло на политическую статью: отрицательная трактовка роли партии!
Для поддержания своей точки зрения Васильев принес с собой «Резолюцию читательской конференции работников и студентов ленинградской лесотехнической академии имени Кирова» от 23 марта 1954 года. Там, в частности, утверждалось: «Автор Л.Леонов не разобрался в проблеме леса. <…> В романе нет не только самого леса и производственников в лесу, в романе нет научно-производственной жизни, нет коллектива, нет партии. <…> Вихров только честный маньяк, застрявший на старых положениях науки. <…> Конференция высказывается за решительное исправление романа в части литературных приемов, тематики, языка и стиля. Без такой переработки роман не должен переиздаваться».
К чести и работников лесного хозяйства, и собравшихся на обсуждении писателей, подавляющее их большинство выступило в качестве адвокатов Леонова. А там были и старые знакомые Леонова — лесоводы Е.И.Лопухов, В.Г.Нестеров и Г.М.Бенинсон, и критики Е.Д.Сурков, З.С.Кедрина и Г.А.Колесникова, и студенты, которых Васильев привел с собой — видимо, для поддержки собственной позиции. Но случилось неожиданное: в ходе встречи студенты прониклись правотой Леонида Леонова и его сторонников и, к бешенству Васильева, активно демонстрировали свою позицию аплодисментами.
Бенинсон поспорил с тем положением, будто Леонов «не разобрался в проблеме леса», и сказал, что писатель читал и «таких авторов, о которых мы, специалисты, даже не слыхали».
Нестеров назвал роман «кладом народной мудрости».
Другие выступавшие дошли до того, что Васильева и Злобина самих обвинили в «грацианщине».
Вообще при всех нервозатратах, что пришлось пережить Леонову, да и не только ему, за двадцать — при Сталине — лет в литературе, невозможно не отметить одной вещи. Да, последствия литературной критики тогда могли быть весьма печальными — однако сам факт циркуляции в печати идей противоположного толка говорит о внутренней раскрепощенности общества и даже в каком-то смысле демократичности его.
Выясняется, что партия не была инициатором всех внутрилитературных процессов, зачастую лишь постфактум принимая ту или иную сторону. Да, Сталин лично мог запретить тот или иной роман, ту или иную театральную постановку. Но, с другой стороны, даже благосклонность Сталина не гарантировала, что романы Леонова не будут топтать ретивые критики, а, скажем, пьесу Булгакова «Дни Турбиных», которую вождь посещал 16 раз, не снимут из репертуара под давлением делегации украинских писателей, посчитавших сочинение Михаила Афанасьевича обидным для их самостийного народа.
Васильев, конечно же, был ошарашен случившимся на обсуждении: он рассчитывал на совсем иной результат.
— Мне хочется выразить большой душевный протест против того, что товарищи обо мне говорили как о Грацианском, — сказал он в последний день заседаний, и, право слово, его даже можно пожалеть в этой ситуации.
— Ни с того ни с сего я должен, будучи приглашенным гостем, уходить с именем какого-то Грацианского, шпиона и мерзавца. Я прошу таковым меня не считать, — как мог, подытожил свое фиаско Васильев.
Впрочем, после обсуждения своего романа Леонов вернулся далеко не успокоенный — он предполагал, что произошедшее лишь начало долгой тяжбы. Хорошо, что хотя бы, в отличие от недавних времен, такие разборки не грозили более серьезными последствиями.
Леонов даже находил в себе силы забавно шутить по поводу Злобина и еще одного сторонника профессора Васильева по фамилии Дик. Писатель переиначил стихотворение Лермонтова и, потирая руки, повторял: «Бьется Терек, Дик и Злобин».
Васильев вскоре продолжил борьбу за спасение своего профессионального имени другими, более проверенными методами.
В августе 1954 года в ЦК КПСС пришло письмо, подписанное им, а также профессором В.Тимофеевым, членом-корреспондентом Академии наук СССР Н.Баранским и академиком В.Сухачёвым, с требованием заставить Леонида Леонова «Русский лес» переделать самым кардинальным способом, в числе прочего изъяв «буржуазные теории» постоянства леса.
«Возрождение этого “принципа” в нашей литературе, тем более в художественной, может внести лишь ненужную вредную путаницу среди всех тех, кто знаком с утвердившимися у нас основами организации лесного хозяйства или изучает их», — говорилось в письме.
Из ЦК письмо переслали в отдел науки и культуры; там подумали и выдали свое заключение: «Критику романа “Русский лес” со стороны указанных ученых нельзя признать объективной. Они односторонне подходят к этому роману и игнорируют его особенности как художественного произведения, где читателя в первую очередь интересует судьба героев, правдивое изображение их характеров, реальный показ событий. Полагаем нецелесообразным принимать какие-либо меры по данному письму».
Упадок
«Русский лес» не запретят, он выйдет отдельным изданием в 1954-м, затем дополнительным, шестым, томом в собрании сочинений Леонова в 1955-м, и следом его переиздадут уже в 1956-м.
Но сам Леонов, разнервничавшийся и обозлившийся на то, что роман хоть и не убит наповал, как некоторые его прежние сочинения, но принят далеко не однозначно, а кое-кем еще и унизительно раскритикован (причем на этот раз критиковали его люди молодые, что было вдвойне обидно), снова замолчит.
В 1954-м за весь год он опубликует статью «Волшебный город» и одну из немногих своих автобиографий, совершенно выхолощенную.
В начале 1955 года в журнале «Октябрь» выйдет переправленная (и не в лучшую сторону), так и не поставленная до тех пор на сцене «Золотая карета». Она и в «Октябрь»-то попала потому, что Леонова ввели в состав редколлегии журнала и он сумел опальную свою пьесу, сделав финал порозовее да пооптимистичнее, продавить.
Премьера «Золотой кареты» случится 1 декабря того же года в Русском областном драматическом театре… города Караганды. Наверняка и там были смелые и талантливые артисты и режиссеры, но знаменательно, что поближе к европейской части так и не нашлось ни одного театра, способного воплотить эту пьесу на сцене. Хотя уже известно было, что во МХАТе очень, очень хотят ставить «Золотую карету» — но столь же сильно боятся это сделать! А ведь год назад, в марте 1954-го, Леонов вновь был избран депутатом Верховного Совета СССР, в том же году вошел в состав правления Союза писателей СССР, а в 1955-м стал членом Советского комитета защиты мира. И что? Это как-то влияло на судьбу его лучших сочинений?
Нет.
Так часто бывает: после многолетней и мучительной работы вдруг ощущается глубокий упадок душевных сил. Именно это ощущение в середине 1950-х настигло Леонова.
Он неожиданно остро почувствовал, что не имеет своего понимающего, преданного, умного читателя.
В не столь далеком 1948 году Леонов писал литературоведу Владимиру Ковалёву: «В том словесном нагромождении, какое представляют мои книжки, могут быть любопытны лишь далекие, где-то на пятой горизонтали, подтексты, и многие из них, кажется мне, будут поняты когда-нибудь потом».
Но годы шли, и хотелось хоть какого-то понимания сейчас, при жизни. А то ситуация получалась откровенно абсурдная: в 1930-е Леонова ругали ортодоксальные «левые» (и за дело — если брать точкой отсчета их позицию), в 1950-е стали ругать либеральные «левые» (и тоже по делу — если точкой отсчета брать их «розовое», предоттепельное миропонимание) — а Леонов при этом с самого начала находился в совершенно иной системе координат, далекой от первых и куда более сложной, чем у вторых. Первые, съеденные самой Революцией, физически исчезнут; вторые начнут расцветать, полниться соками и сорвут свой куш на исходе 1980-х годов, но Леонову — тому самому, истинному, существующему на своей «пятой горизонтали», давно всё стало понятно и с одними, и с другими. Он свои задачи решал, выступая, как в «Воре» сказано — «следователем по особо важным делам человечества». А до этих задач никому не было никакого дела.
Определяющую роль в многомесячном психозе писателя сыграл XX съезд КПСС, прошедший в Москве с 14 по 25 февраля 1956 года, а вернее, то, что случилось на съезде в последний его день. На утреннем заседании Никита Хрущёв выступил с закрытым докладом «О культе личности и его последствиях». Закрытость его, впрочем, была условной, потому что вскоре доклад был распространен в партячейках всей страны, и литератор такого масштаба, как Леонов, хоть и не был никогда членом партии, узнал содержание доклада уже в первых числах марта.
Доклад шокировал тогда многих… надо ли говорить, что и на Леонова случившееся тогда было громоподобным, кошмарным?
Не потому вовсе, что Леонов был автором многочисленной «сталинианы»: мы можем вспомнить лишь единичные упоминания имени вождя в «Дороге на Океан», «Нашествии» и в «Русском лесе» (в последних двух случаях фамилия Сталина была снята при переизданиях), несколько ритуальных приветствий в речах и публицистике, две отдельные статьи о вожде, причем последняя — посмертная. Любой литератор тех времен писал о Сталине. Если это и был грех — в чем мы несколько сомневаемся, — то грех общий.
Леонова взволновало другое: дала гигантскую трещину та идея, которой он — со всеми бесконечными скидками — пытался служить, хотя бы, пользуясь его же словами, если не на пятой, то на первой горизонтали своих текстов. Ведь и служил он — как мог — не собственно социалистической доктрине, но некоей утопии, которая могла, по замыслу Леонова, повлиять на историю уже, кажется, обреченного человейника.
И главным проводником той утопии в леоновском понимании был, конечно же, Сталин. С Лениным Леонов никогда не общался, никогда о нем всерьез, пожалуй, не размышлял. Единственный раз Ленин появится в качестве эпизодического героя в «Скутаревском», и все; а то, что в некрологе о Сталине Леонов поминает «черный снег» зимы 1924 года, — так это он домысливает. В 1924 году Леонов, несмотря на свою не столь давнюю работу в красноармейских газетах, в долговечность советской власти верил очень мало и о смерти Владимира Ильича всерьез опечалиться просто б не сумел. Какой еще «черный снег», ей-богу.
Смерть Сталина его тронула куда более, а уж известия об ужасающей неправедности тех времен, массовых расстрелах (о факте которых, конечно, знал — но масштабов предположить не мог) и пытках (вот уж чего не ждали от оплота мирового гуманизма) не могли не повергнуть писателя в глубокий душевный шок.
Это было чудовищное, взрывающее рассудок откровение!
И он тоже, получается, в чем-то, но был явным соучастником тех событий. Он был, пользуясь терминологией «Вора», подельник той эпохи!
Разочарование и ужас были настолько сильны, что весной 1956 года, почти сразу после хрущёвского доклада, Леонов попадает в больницу 4-го Главного управления Министерства здравоохранения СССР. Диагноз: парез, проявившийся у Леонова в параличе нескольких лицевых мышц.
… С тех пор на всех фотографиях Леонова видно, что левая сторона его лица почти недвижима…
Понимаете? Ни Гражданская, ни Отечественная не принесли такого кромешного опустошения: а тут лицо парализовало! Что же тогда в душе творилось…
В 1956 году Леонов вообще не публикуется.
В больнице происходит еще одна знаковая встреча: там в то же самое время лечится от своих ужасов и многодневной бессонницы Александр Фадеев.
Дружеские отношения между ними давно уже были невозможны, но они все-таки общались. Говорили, естественно, о недавнем хрущёвском докладе. Фадеев, который уже что-то смертельно главное решил для себя, неожиданно признался Леонову, что в 1930-е годы поставил тысячу подписей на документах, легализующих писательские аресты… Тысячу.
Вскоре, 13 мая 1956 года, Фадеев застрелился, написав в предсмертной записке: «Не вижу возможности жить, так как искусство, которому отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и уже не может быть поправлено… Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего… Жизнь моя как писателя теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни».
Едва ли и Леонид Максимович не задумывался тогда над тем, что искусство его, которому он тоже отдал жизнь свою, «загублено самоуверенно-невежественным руководством», а сама литература воистину и унижена, и затравлена…
Десять лет назад, сразу после выхода «Молодой гвардии» Фадеева, Леонов говорил Чуковскому, что роман этот — плохой: «…какая структура у клена, какая структура у самшита, медленно создаются новые клетки. А вон за окном ваш бальзамин — клетки увидишь без микроскопа, огромный, в три месяца достиг высоты, какой клену не достичь и в 12, — но трава, бурьян. Таков и фадеевский роман». Чуковский записал эту фразу в дневнике тогда.
Теперь пришло время самому Леонову задуматься что есть его творчество — самшит или… а?
В пятьдесят семь лет он чувствует себя стариком. Мало кто из общавшихся тогда с ним мог подумать, что Леонову предстоит прожить еще долгие, долгие годы. Напротив, люди видели писателя с надорванным здоровьем и расшатавшейся психикой.
Критик Евгений Сурков, с которым у Леонова заладились дружеские отношения, так описывал его в феврале 1957 года: «…он поразил меня тоскливым, почти безнадежным настроением. После болезни рот чуть скривился, левый глаз немного меньше другого, от этого в лице (оно стало сморщенным, бабьим) что-то жалкое».
В том же месяце критик запишет в дневнике слова Леонова: «Больше печатать ничего не буду. Хватит!»
И еще через месяц, в марте, Сурков добавит несколько печальных штрихов к портрету писателя: «Леонов тусклый, смятый какой-то, как будто в нем все время бегут тучи, тяжелые, дымчатые, быстрые».
7 апреля 1957 года Сурков записывает слова Леонова: «Я не знаю, какой я писатель. Нет, я не кокетничаю, вы не подумайте, что юродствую. Я действительно не знаю, занимаю ли место в русской литературе. Знаю, что задачи ставлю большие, работаю много как никто, а что выходит — не знаю. Нужен я кому-нибудь?»
Сложившаяся ситуация будет исправляться понемногу, шаг за шагом.
В марте 1957 на экраны выходит следующая, после «Нашествия», полноценная кинокартина по Леонову: «Обыкновенный человек» — экранизация комедии, законченной накануне войны. Сценарий Леонова и Михаила Ромма, режиссер Александр Столбов, больше, кстати, не снявший ни одного фильма. В «Обыкновенном человеке» были задействованы кинозвезды той поры: Василий Меркурьев, Серафима Бирман, а также недавно начавшая работать в кино Ирина Скобцева… Фильм этот станет, пожалуй, самой удачной в плане зрительского успеха экранизацией Леонова.
С другой стороны, писатель вновь начнет спасаться тем, чем спасался во все времена: работой. Снимет с полки в апреле того же года не издававшегося двадцать лет «Вора» и — как всегда с ним бывало — начнет понемногу править книгу — и делом этим увлечется.
С третьей стороны, Леонова наконец уважат — настолько крепко, насколько возможно. В 1957 году будет решено ввести новую, самую главную литературную премию — Ленинскую. Сталинской-то уже нет.
Переберут возможных претендентов, чтоб зачин был громкий и стопроцентно точный. И станет ясно — единственно возможный и безусловный выбор — это Леонов.
22 апреля 1957 года ему будет присуждена Ленинская премия за роман «Русский лес».
С этой поры в своей природоохранной деятельности Леонов получит серьезный иммунитет. И за лесные дела возьмется с новой силой. Рядом с Леоновым организуется круг единомышленников и помощников — из числа литераторов, журналистов, общественных деятелей.
Уже 23 апреля в «Правде» публикуется беседа с Леоновым «Создадим общество друзей природы!». Спустя две недели, 7 мая, в «Литературной газете» выходит статья Леонова и его сотоварищей — писателей Анны Караваевой, Виталия Закруткина, Ефима Пермитина — «О нашем зеленом друге». В июне в «Комсомольской правде» появится новое интервью Леонова об охране природы. Надо честно признать, что советская пресса не особенно увлекалась подобной тематикой: и в предыдущие, и в последующие годы статьи на экологические темы не выходили в центральных изданиях по несколько лет кряду. В этом смысле неустанное леоновское напоминание о проблеме дорогого стоит.
В марте 1958 года Леонов будет вновь избран депутатом Верховного Совета СССР. В качестве депутата он так же неустанно встречается с работниками лесного хозяйства.
Так, шаг за шагом, с «Русского леса» начнется эпоха, когда писательский голос будет в общественной жизни объективно весомым.
Советская власть взрастила преданных ей «инженеров человеческих душ», наделила их авторитетом и званиями, издала их книги миллионными тиражами — и отныне была вынуждена прислушиваться к ним. Не слушаться, о нет — но все-таки считаться.
Десятки депутатских запросов, сделанных Леоновым, звонки, письма, просьбы — вся эта работа спасла тысячи и тысячи деревьев по всей стране.
Леонов шаг за шагом совершит по тем временам почти невозможное: легализует саму возможность критики если не верховной власти, то отдельных ее составляющих — например, Министерства лесной промышленности.
Не всё, конечно же, удавалось сделать, не через все препоны пройти — но попробовал бы иной писатель в наши дни, спустя полвека после тех событий, повлиять на ту же варварскую вырубку: о, как бы на него посмотрели те, к кому он обратился… А вернее, никто б на него и не посмотрел вовсе.
После «Русского леса» еще в 1956 году возвысит голос другой патриарх советской литературы, Михаил Шолохов: он выступит в защиту озера Байкал.
Благословленное Леоновым, взрастет новое поколение хранителей и радетелей русской природы: Владимир Чивилихин, Борис Рябинин, Борис Можаев, Валентин Распутин, Виктор Астафьев…
Об их деятельности в последующие три десятилетия стоит писать отдельную работу.
Самый очевидный и громкий пример: это они, Леонов, Распутин, Астафьев, 20 декабря 1985 года выступят в газете «Советская Россия» с открытым письмом против переброски северных рек. И проект остановят.
Порой кажется, что защита природы с каждым годом для Леонова становилась каким-то противовесом всё большего его отчуждения от человечества. В конечном итоге он стремился спасти всякое живое существо на земле уже не во имя человека, а от человека, чтоб хоть что-то осталось после неудавшегося Божьего творения со всеми его кровавыми утопиями.
В этом смысле леоновские заботы о русском лесе, безусловно, продолжают не столько литературную задачу собственно «Русского леса», сколько являются логичным завершением всей его творческой деятельности, почти неформулируемым образом сочетавшей истинный русский патриотизм и нежность к русской почве с имморальным отношением к человеку вообще.
«Не пускайте Леонова»
А тогда, на исходе 1950-х, словно бы в награду Леонову за долготерпение и крепкое человеческое постоянство, литературная его судьба начинает выправляться в сторону признания, близкого к абсолютному.
Летом, 16 июня 1957 года, пройдет премьера «Золотой кареты» в Театре имени Ленсовета в Ленинграде. В том же году, 2 ноября, состоится премьера той же пьесы во МХАТе. Она станет наконец-то первой, после краткое время шедших там же «Унтиловска» и «Половчанских садов», постановкой, которую мало того что не запретили — но и в основном тепло приняли в прессе.
Хотя новый, слишком оптимистичный финал пьесы Леонову несколько раз поставят на вид. Напомним, что в первом варианте «Золотой кареты» молодая героиня Маша оставляла в городке влюбленного в нее и ослепшего на войне танкиста и уезжала с новым другом в новую жизнь. Во втором варианте Маша остается дома, со слепым своим женихом.
«Бесспорно, что поцелуй под занавес, которым кончается представление, противоречит не только стилю пьесы, но и ее духу, — писал Ю.Хапютин в первом номере журнала „Театр“ за 1958 год. — Режиссер вдруг спешит подать к крыльцу ту самую Золотую карету легкого, быстрого счастья…»
В 1964 году Леонов вновь перепишет пьесу, где Маша все-таки уедет, оставив танкиста. Мало того, если в первом варианте она уезжала хотя бы тоже с бывшим фронтовиком — то теперь выясняется, что ее избранник всю войну работал секретарем у своего отца, известного ученого. Такой изощренно пессимистической пьесы никому, кроме Леонова, тогда не позволили бы опубликовать. Но Леонова остановить уже не смели — хотя, как ни печально, оценить именно его, «сановника» и «литературного генерала», тексты во всей полноте уже мало кто мог. Смешная ситуация! В гонимых и диссиденствующих ходили сплошь и рядом витии, позволявшие себе легкие фехтовальные выпады, — а Леонова, с его мрачными диагнозами, поставленными уже в молодые годы и сформулированными еще более жестко в новых вариантах «Вора», «Метели» и «Золотой кареты», мало кто слышал и понимал.
Тут, наверное, есть отчасти и его вина.
Он так долго желал жить спокойной и достойной жизнью, без прижиганий каленым железом эпохи, что в итоге все-таки получил желаемое.
Даже в приводимой выше цитате (равно как и во многих иных критических статьях на ту же тему) претензии по финалу «Золотой кареты» направлены почему-то к режиссерам спектакля, а не к автору пьесы, депутату Верховного Совета и лауреату Ленинской премии.
С другой стороны, вскоре критиковать Леонова станет почти не за что просто потому, что за сорок лет после «Русского леса» он опубликует лишь две небольшие вещи: киноповесть «Бегство мистера Мак-Кинли» и долго лежавшую в столе, с 1938 года переправляемую повесть “Evgenia Ivanovna”.
С середины 1950-х Леонова не терзают в прессе, но почтительно изучают. Книги и исследования о нем начинают выходить ежегодно и массовыми тиражами.
Всевозможные театральные, а затем радио— и телепостановки также станут традиционными.
Одновременно с «Золотой каретой» в Московском театре имени В.Маяковского режиссером Николаем Охлопковым будут поставлены «Половчанские сады» под названием «Садовник и тень».
В декабре 1958 года в Ленинградском драматическом театре пройдет инсценировка по роману «Русский лес» — «Живая вода».
Но писать при этом Леонову хочется все меньше и меньше, и уж точно — писать о современности.
Сталинская эпоха хотя бы заслуживала серьезного разговора: глаза в глаза с огромным, суровым и яростным временем. А на исходе пятидесятых, быть может, начало происходить измельчание и тем, и трагедий.
23 октября 1958 года Борису Пастернаку — второму после Бунина из числа русских писателей — была присуждена Нобелевская премия по литературе. Тут, безусловно, имел место фактор политический; в качестве претендента до Пастернака рассматривался Шолохов, и заслуживал ее куда больше, но его «задвинули». Впоследствии Нобелевский комитет будет трижды рассматривать кандидатуру Леонида Леонова — но ему, в отличие от Шолохова и Пастернака, премию так и не дадут. Отчасти это объяснимо: кто ж там на Западе умел читать на «пятой горизонтали» — это и в России мало кто мог!
Пастернаку тем временем пришлось пережить унизительные проработки, в которые традиционно вовлекли и писателей.
25 октября состоялось заседание партийной группы Президиума СП, присутствовали 45 человек, в том числе Лев Ошанин, Мариэтта Шагинян, Николай Грибачев, Сергей Михалков; последние двое призвали выслать Пастернака из страны, и Шагинян их поддержала. 27-го состоялось уже совместное заседание Президиума Правления Союза писателей СССР, бюро Оргкомитета Союза писателей РСФСР и президиума правления Московского отделения Союза писателей РСФСР, тоже собравшее большое количество литераторов видных и маститых: там были Николай Тихонов, Валентин Катаев, Вера Панова, Борис Полевой, Александр Твардовский…
Большинство литераторов Бориса Пастернака осудили, некоторые смолчали.
По болезни на собрание не явились Шолохов, Лавренёв, Гладков, Маршак, Тычина, Всеволод Иванов, а Леонов — не явился без причины. Он уже сказывался больным в 1930-е, добрую сотню раз за десять лет. Теперь мог позволить себе просто не ходить, не затрудняясь поиском оправдания.
Не то чтоб ему было жалко Пастернака. Наверное, чувство жалости у Леонова стало к тому времени каким-то иным по составу, чем у большинства людей. С тем же успехом можно спросить: а умеет ли жалеть валун или насколько человечно древесное кольцо…
Борис Пастернак как поэт истинный и чувствующий недоступное многим иным как-то понимал это. Да, он знал об отказе Леонова участвовать в судилище над ним, и даже был дружен с Леоновым в 1942-м, и восхищался им несколько раз — и при всем этом, кажется, боялся его не бесчеловечности, а вне-человечности, обращенности в какие-то другие сферы, темные и мучительные.
Они несколько раз встречаются уже после отказа Пастернака от Нобелевской премии, и о содержании их разговоров мы можем догадаться по одному факту.
В 1958 году Леонов начинает работать над очередным вариантом «Пирамиды», одним из сюжетов которой является, как известно, приход дьявола на землю.
Борис Пастернак умрет 30 мая 1960 года, за сутки до дня рождения Леонова, и в предсмертном бреду увидит его у изголовья — как он сидит и говорит о «Фаусте» и о дьяволе; и глаза Леонова строги и нездешни, и часть лица недвижна.
Очнется ненадолго и попросит Леонова не пускать в дом.
Глава десятая
Evgenia Ivanovna и мистер Мак-Кинли
«Опасный человек»
В ноябре 1959 года, в связи с приближением 50-летия со дня смерти Льва Николаевича Толстого, был создан Юбилейный толстовский комитет. Леонид Леонов стал его главой.
Профессор Владимир Аникин, назначенный секретарем Юбилейного комитета, вспоминал, как все начиналось: «Леонов приехал на улицу Воровского (ныне Поварскую) и, отпустив шофера, поднялся по небольшой парадной лестнице. <…> Леонид Максимович стремительно прошел по коридору к секретарям правления, пожимая руки знакомым. Я увидел его мельком, высокого, стройного, несмотря на возраст. Первое впечатление — совсем не похож на руководителя. В том, как он здоровался со знакомыми, не было нарочитости, в жестах замечалась обходительность, а в движениях — порывистость».
Здесь мы остановимся на минуту и попытаемся понять, что за Леонов предстает пред нами теперь.
Это уже совсем другой человек — в сравнении с тем, которого мы знали до сих пор.
Леонов — действительно сановник, и мы не склонны вкладывать в это определение хоть какой-нибудь негативный смысл. Он человек, облеченный саном, и благо снизошло бы на ту страну, где подобных ему сановников было бы большинство.
Отныне весомо не только его слово — само присутствие Леонида Леонова наполняет смыслом всякое мероприятие, заставляя видевших его запоминать все детали произошедшего.
Леонов пережил кризис середины 1950-х и наглядно бодр. Роман «Пирамида», переименованный из «Ангела» в «Большого Ангела», в работе, завершается вторая редакция «Вора» — новый вариант романа будет опубликована в том же 1959-м.
Минувшей весной страна торжественно и с фанфарами отметила 60-летие Леонида Леонова, и его — во второй раз — наградили орденом Ленина. Писателей такого уровня в Советском Союзе всего двое, ну, может быть, по гамбургскому счету, трое, но, как Есенин в свое время писал, «да, не обойдешься с одним Пастернаком».
С каждой наградою писательская неприкосновенность Леонова становится все более прочной, но, надо признать, читатели рефлексирующие и сомневающиеся со временем начнут сторониться его книг.
В наши с вами дни, спустя не столь долгие, но довольно дурные времена, думается иногда, что читатель — существо переменчивое и суетное порой, а вот политический иммунитет, присвоенный с целью завершения главного пожизненного труда — мы имеем в виду «Пирамиду», — может быть, даже важнее поспешного читательского интереса.
Тем более что в 1959 году о проблеме расставания с массовым и любящим читателем речь еще не шла, и даже напротив. В эти годы Леонов переживает, наверное, третий всплеск народной популярности. Первый был в 1920-е годы и связан в основном с успехом «Барсуков». Второй — это народная драма «Нашествие» и «Взятие Великошумска». Теперь, после многочисленных и даже скандальных публикаций, связанных с романом, после получения Ленинской премии, «Русский лес» читают буквально миллионы людей. Достаточно привести один факт в связи с этим: в течение нескольких лет Леонов получит более восьми тысяч писем от своих почитателей…
Это, конечно, было хорошим подспорьем для исправления настроения.
В Толстовский комитет Леонов попал из очередной заграничной поездки. В прошлом 1958 году он посетил Индию, в начале 1959-го около месяца провел в США. А с 5 октября по 5 ноября того же года путешествовал по Италии и Франции.
И вот теперь, преисполненный впечатлений, в стране Советской.
«…Он сыпал острыми замечаниями, шутил, заряжал вокруг себя пространство — слушатели невольно подчинялись действию его слов, — таким Аникин описывает Леонова на первом заседании комитета. — Он делился мыслями и после заседания, всюду: в коридоре, во дворе, у дверцы своей автомашины, в кабинете у нас, литературных клерков. Оживленный, едкий в насмешках, он находился в каком-то внутреннем движении, словно торопился, спешил. Потом, узнав его лучше, я понял, что тут ничего не было от поведения человека, редко посещавшего “начальство”. Оживленных, иногда откровенно наигранных речей от разных писателей мы, работники аппарата, наслушались в правлении достаточно. Тут было другое — искреннее волнение, шедшее от внутренней, душевной энергии».
Аникин запомнил множество, вполне в духе Леонова, казусов той поры.
Предстоящее торжество Леонид Максимович иронично называет «муроприятие».
Как главе комитета Леонову нужно было вести заседания. Он в ответ машет руками:
— Примусы умею паять, чинить водопровод, делать люстры, пьесы, романы, но не председательствовать.
В первый же раз усаживает рядом Аникина, чтоб подсказывал.
После заседания интересуется:
— Ну, как получилось?
— Хорошо.
— Значит, могу начать карьеру?!
Но карьеру с таким въедливым характером, конечно же, не сделаешь.
Вот приносят макеты памятников Льву Толстому. Леонов все бракует, один за другим.
Следом несут медаль к юбилею Толстого, кто-то из начальства предлагает выбить слова Горького на ней. Леонов опять возмущается, и по делу. Немедленно набирает заместителя министра культуры и спрашивает:
— Причем тут Горький? Конвоир при Толстом?
Слова Горького с медали убирают.
Решается вопрос о докладчике на торжественном собрании в Большом театре, где присутствовать будут первые лица страны.
Леонов отказывается и день, и два, и три.
Владимир Аникин, сам едва ли не в отчаянии, говорит ему:
— Нет, только вы, Леонид Максимович! Кому же еще!
Леонов думает еще несколько дней, потом соглашается. И признается, что его подкупили эти слова: Шолохов ведь не приедет из Вёшенской выступать, а больше действительно некому.
Леонов садится за доклад, относится к этому, как всегда очень серьезно, работает два месяца, продумывая каждое слово. Создает несколько вариантов, и Аникин вспоминает, как листы с разонравившимся текстом Леонов отдает жене, называя их «стружки».
— Проснешься ночью — пришла мысль, удачная, боишься потерять, — говорит Леонов о своей работе. — Вставать не хочется, а идешь и пишешь. Поиск истины, как у электронной машины: поворот — семь!.. Нет… Снова поворот — девять!.. Нет… Восемь! — и сейф открыт!.. И так много раз.
Иногда шутит по поводу доклада:
— Вот соберутся все в Большом театре — а докладчика нет? Исчез… А?..
Организаторы сдержанно улыбаются в ответ на это.