Обречены на подвиг. Книга первая Григорьев Валерий
Для большинства моих товарищей по училищу, да и для меня тоже, пожалуй, самым трудным было совмещение самой учебы и армейского быта. Ограничение свободы, жесткий распорядок дня, несение внутренней службы… Все, кто не смог совмещать учебу со службой, училище покидали. Серьезных нарушений воинской дисциплины на нашем курсе я не припомню. Вот, разве, Лапин, в просторечье Лапа, этим отличился. Но о нем чуть позже. Мелких же нарушений в виде неподшитого подворотничка, плохо вычищенных сапог, пятиминутного опоздания из увольнения или сна в наряде, конечно, хватало.
Кстати сказать, нормальный курсант мог спать всегда, везде и в любой позе. Мой друг Толик Голушко однажды, дежуря по роте, решил «прикорнуть» в ротной сушилке, основное предназначение которой – сушить наши сапоги и портянки. Температура там поддерживалась не менее шестидесяти градусов по Цельсию. Пропитанная за долгие годы «ароматом» курсантских сапог и портянок, у меня она вызывала просто-таки рвотный рефлекс. Но Толик был не столь щепетилен и, бросив на пол пару матрасов, с удовольствием отошел ко сну. В будний учебный день в казарме никого, кроме наряда, не было. Офицеры через полтора года нашего обучения, когда уже все шло по хорошо отлаженной системе, излишним вниманием казарму не баловали, но в тот раз, как на грех, ее посетил ротный командир. Дневальный, как и положено, был «на тумбочке» и бойко доложил, что за время дежурства ничего не произошло. На вопрос ротного: «Где дежурный?» – он неопределенно пожал плечами.
Зная нас как облупленных, Николай Николаевич справедливо предположил, что Голушко где-то дрыхнет. На то он и командир роты, чтобы знать все любимые места «курсачей». Обойдя все закоулки и не найдя курсанта, заглянул в сушилку. Устав от непосильного армейского быта, и обомлев от жары, курсант забылся мертвецким сном, однако тихое посапывание говорило о том, что он скорее живой, чем мертвый. Николай Николаевич впервые за долгую службу обнаружил курсанта спящим в таком месте.
– Курсант Голушко!
Тот командирского голоса не услышал и продолжал спать сном праведника. Ротный стал его тормошить. Толик мычал, мотал головой и никак не хотел пробуждаться. Ротный приказал принести ведро воды. И только после того как его окатили, Галушкин вскочил и, глядя безумными глазами на майора, приложив к «пустой» голове руку, скороговоркой отрапортовал:
– Товарищ Портянкин, дежурный по роте курсант Голушко, майорки сушу!
– Ну и как? Высушил майорки? – в тон ему спросил невозмутимый ротный.
– Так точно, высушил! – отчеканил курсант, еще не поняв белиберды, которую нес.
– А по-моему, тебе их придется досушивать на гауптвахте.
– Так точно! – с готовностью ответил курсант, до которого наконец-то дошел смысл происходящего.
Ротный на вечернем построении рассказывал нам о случившемся так, что все покатывались со смеху. С тех пор каждый курсант при встрече с Толиком считал своим долгом спросить:
– Ну, как майорки, высохли?
Беззлобный Голушко не обижался.
А ротный Толика простил. Правда, дежурным по роте ставить запретил.
Он вообще предпочитал не выносить сор из избы, то есть из казармы. Так было и в истории с сержантом Крыжановским. Все младшие командиры у нас были нормальные, злобствовал только этот старшина роты. Круглый двоечник, он ничуть не испытывал, однако, комплекса неполноценности. С пристрастием следил за распорядком дня, за формой одежды, ни на секунду не давая нам расслабиться. Ничто не ускользало от его въедливого фельдфебельского взгляда. Зато и был же он отомщен! Однажды, проснувшись, как положено младшему командиру, за десять минут до подъема и сунув ногу в сапог, сержант с омерзением обнаружил, что тот наполнен свежей мочой. Командир роты провел свое расследование и высчитал остроумца. Им оказался курсант Завалей, хотя я предполагаю, что даже такой незаурядной личности, как Завалей, «надуть» больше двух литров в сапог не под силу. Но он, молодец, всю ответственность взял на себя. Дело закончилось «тихим» разбирательством в роте. А Крыжановский, по-моему, призадумался, почему же ему «надули» полный сапог.
Госпиталь
В конце третьего семестра, перед самыми полетами, я чуть было не лишился не то что профессии, но и самой жизни. У меня начались резкие боли в животе. Наступала экзаменационная сессия, пропускать подготовку не хотелось, и я, превозмогая боль, ходил на занятия. Когда терпеть стало невмоготу, я под прикрытием младших командиров решил отлежаться. Прошло три дня, а мне все хуже и хуже. Обращаться к врачам я категорически отказывался, опасаясь, что спишут. Мы это уже не раз «проходили»: стоит обратиться с пустяковой жалобой на пустяковый недуг, как вмиг окажешься в госпитале, а оттуда редко кто возвращался несписанным.
В конце третьего дня, когда товарищи поняли, что я стал бредить, они, невзирая на мои мольбы, повели меня в санчасть, вернее, поволокли – ноги передвигать я был не в состоянии. Дежурный врач быстро и точно диагностировал банальный аппендицит и на санитарной машине отправил меня в гарнизонный госпиталь. В два часа ночи хирурга в госпитале не оказалось, за ним послали машину и, как я понял, вытащили из-за стола. Довольно крупного размера мужик, с толстыми пальцами и рыжими на них волосами, громко возмущался на нашем русском, матерном языке, свирепо и с презрением смотрел на свою жертву, то бишь на меня, немигающими глазами, с такими же рыжими ресницами.
– Ну, что «покойничек», приступим! Не бойся, я тебя не больно зарежу! Будешь знать, как хороших людей из-за стола вытаскивать! – при этом, ничуть не стесняясь присутствующих женщин-медсестер, он так виртуозно матерился, что ему позавидовал бы самый фартовый одесский грузчик.
Свежий перегарчик почувствовал даже я, несмотря на его марлевую повязку, и мое состояние души и тела. А состояние тела было таково, что из него вот-вот могла выскользнуть душа. Поэтому, все угрозы я воспринимал с величайшим спокойствием, божественным послушанием и покорностью, и почти библейским покаянием. В моем состоянии, мне было совершенно наплевать, как меня зарежут, скорее бы уж. Видя, что его слова не доходят до моих ушей, доктор, больше похожий на профессионального палача, чем на представителя этой гуманной профессии начал откровенно издеваться над моей худобой:
– Ты что, действительно курсант-летчик? А, что у Вас в училище не кормят? Или для самолета есть ограничения по весу? Или тебя из Бухенвальда привезли? – никак не успокаивался эскулап, в ожидании, когда начнет действовать обезболивающее.
Белую шторку, которую повесили над моей грудью, чтобы закрыть обзор, хода операции, отнюдь не соответствовала своему предназначению. В зеркале отражателя громадной лампы я видел, как твердая и умелая рука сделала надрез на правой стороне моего живота, как специальными зажимами расширили края моей раны, и доктор полез ковыряться в моих внутренностях, что-то раздвигая и перебирая. По всей видимости, мне вкололи изрядную дозу морфия, который также начал свое действие, и на смену безразличия к своей жизни пришло осознание, то жить все-таки здорово.
Понимая, что я попал в руки пьяного хирурга, где-то далеко зародилось сомнение в его способности меня исцелить. Тупая боль все больше и больше пронизывала тело. Я начал тихо постанывать, давая понять, что мне это не очень нравится. Хирург обозвал меня кисейной барышней и неженкой. И тут молодая сестричка сильно прижалась упругой грудью к моей левой руке. С этого времени я уже не думал о боли, а усилием воли старался побороть возникающее желание. В пору юношеской гиперсексуальности никакая боль не была для него помехой. Все мои усилия были направлены на борьбу с подступающей эрекцией.
– Повезло тебе курсант, перитонит, – сказал хирург, бросая в тазик, что-то кровавое и гнойное, заканчивая операцию.
– Поправляйся! И набирай вес!
В то время я еще не знал, что опыт не купишь, но и пропить его также невозможно.
В разрез мне вставили тонкую резиновую трубку, через которую шприцом регулярно вводили лекарство. Температура держалась под сорок, мучила постоянная боль в животе. Сначала ее успокаивали морфием, потом в нем стали отказывать, намекая на то, что я стану наркоманом. Я постоянно ныл и просил милостивых сестричек вколоть дозу морфия. На что они неохотно, но соглашались. Так продолжалось, как мне показалось, бесконечно долго. Наконец-то, через неделю моих мучений, трубку, похожую на велосипедный ниппель, вытащили. Я, честно говоря, был удивлен ее размерами, как мне показалось не менее полутора метров длиной. Как только мое бренное тело лишилось инородного тела прошла «температура» и я, памятуя о предстоящих полетах, стал ныть, что бы меня выписали. Еще дней через пять, даже не сняв швы, меня определили на выписку.
Как блестят у кота яйца
Забирать меня прибыл злостный нарушитель дисциплины, пьяница и оболтус Сергей Бутаков. Только мы скрылись за воротами госпиталя, продлившего жизнь и сохранившего для Родины летчика, как он тут же предложил отметить мою выписку и потащил в любимую всеми курсантами «забегаловку». Я скептически отнесся к его предложению, так как, вряд ли это лучший способ реабилитации после операции, тем более, при еще не снятых швах. Сергея употребив все свое красноречие, все-таки убедил меня, что алкоголь – лучшее лекарство от всех болезней.
По дороге Серега успел рассказать, что сессия закончилась вчера, все разъехались, остались только «двоечники» и злостные нарушители дисциплины. Надежд на скорые каникулы у него практически нет, так как помимо двоек масса не отмоленных грехов. Мне же, по его словам, повезло: по всем предметам поставили оценки автоматом, и, возможно, уже сегодня я уеду домой.
Уединившись в уютной кафешке, мы взяли бутылку крепленного вина, и приготовились отметить столь знаменательное событие. Но только он разлил по граненым стаканам густой темный напиток, как перед нашим столиком, будто из-под земли, вырос патруль – поджарый капитан и два курсанта училища связи. На протяжении многих лет патрульные курсанты – летчики и связисты – ловили друг друга на радость коменданту гарнизона. Считалось за честь взять с поличным «курсача» из враждебного лагеря. Так как все места, где можно было употребить спиртное, курсанты знали назубок, удача любому патрулю сопутствовала всегда.
Сергей, быстро оценив обстановку, и справедливо решив. Что своя рубашка ближе к телу, бросил меня на верную погибель и через черный ход скрылся. Я же и не пытался бежать, рассудив, что лучше быть здоровым в лапах патруля, чем свободным с дыркой в животе. Меня доставили в училище и сдали на руки подполковнику Смолину. Тот немедленно прописал мне арест на десять суток и приказал дежурному по училищу привести приговор в исполнение. Бравый сверхсрочник, помощник дежурного по училищу, повел меня в санчасть сделать формальную отметку, что я здоров. На мое счастье, дежурил майор, который две недели назад отправлял меня в госпиталь. Узнав, что послеоперационные швы еще не сняты, он позвонил Смолину и в категоричной форме отказался давать разрешение на арест. Я слышал десятиминутный диалог «хорошего» доктора и «плохого» комбата, и обреченно ждал своей участи.
– Владимир Петрович, ведь Вам еще надо получить очередное звание полковник. Ради чего Вам лишние проблемы?
К счастью, последний довод врача более чем убедительным и меня повели назад.
И вот я снова в казарме, отдан на попечение командиру роты.
Пробегающий мимо Серега Бутаков ободряюще похлопал меня по плечу, мол ничего, страшного, что «невыезной».
– Да пошел ты! – понимая, что обижаться мне надо в первую очередь на себя, что повелся у него на поводу.
Командир роты, Колик, осуждающе посмотрел на меня, по-отечески пожурил, и назначил в качестве трудотерапии отчистить в сортире два очка, обросших кристаллизовавшимся камнем от мочи.
– Только ударная работа поможет тебе искупить вину перед Родиной, батальоном и ротой. Чтобы к утру блестели, как у кота яйца! – вполне серьезно благословил меня командир.
Никаких моющих средств, тем более резиновых перчаток, нам никогда не давали. Предполагалось, что курсанты – народ сообразительный и голыми руками все сделают как надо. Недолго думая, я нашел два жженых кирпича и по принципу «глаза боятся, а руки делают» весь остаток насыщенного приключениями дня и большую часть ночи провел в отхожем месте.
В три часа ночи, смертельно уставший, но удовлетворенный, от души полюбовался на белоснежную эмаль и чистейший кафель. Не знаю, как блестят у кота яйца, но вверенные мне два очка наверняка блестели не хуже.
Едва провалился в сон, как от истошного крика:
– Рота! Подъем! – забыв про «несросшийся» живот, отработанным движением сбросил себя со второго яруса и всего через тридцать секунд, в форме стоял у своей кровати. К моему удивлению, таких, как я, в казарме оказалось только человек пять. Остальные отсутствовали.
Красный от ярости, комбат Смолин крыл всех трехэтажным матом, следом за ним бегал рассерженный и взъерошенный Колик. Мы никак не могли понять, что вывело из себя нашего батальонного командира. Через несколько минут притащили виновников внеплановой проверки – совершенно пьяных Витьку Лапина и его друга Николая Юдина. Оказывается, они где-то учинили драку, попали сначала в милицию, а затем были переданы гарнизонному патрулю.
Нам стали читать речи о том, что мы не дорожим честью училища, что позорим высокое звание курсанта, о пользе воинской дисциплины и вреде самоволок и пьянок. Сами виновники торжества без чувств, бездыханно валялись на освободившихся от курсантов, курсантских кроватях без матрасов и постельного белья. Когда лекция перешла в завершающую стадию, неожиданно Лапа «очухался». Он вскочил, вырвал дужку от кровати и с криком:
– Свинья! Поросенок! – бросился на комбата. Тот стал спасаться от взбесившегося курсанта бегством, ловко для своего возраста, лавируя в проходах между кроватями и перепрыгивая их, на ходу крича:
– Арестовать курсанта! Связать курсанта! Я приказываю задержать курсанта!
Никто из нас не решался выполнять мольбу-приказ комбата. Наконец ротный удачно подставил хулигану подножку, и Витька растянулся на полу. Буяна скрутили и уложили на кровать. Бешено извиваясь всем телом, Лапа продолжал вопить:
– Убью всех! А тебя, свинья, в первую очередь!
Наконец силы стали его оставлять, и он забылся. Пришедший в себя комбат, приказал никому не ложиться спать и ждать прибытия из самоволки остальных. До шести утра один за другим приходили после ночных похождений ничего не подозревающие курсачи. Им тут же выписывалась записка об аресте, и они понуро брели отбывать наказание. Когда отловили и спровадили на гауптвахту всех гуляк, Николай Николаевич, пошептавшись со Смолиным, выписал нам «самым дисциплинированным» из недисциплинированных, отпускные билеты и приказал тут же убыть в отпуск. Предварительно он осмотрел плоды моих трудов, и, вероятно, блеск очков в сортире совпал с его представлением о том, чему он должен соответствовать.
Схватив отпускной, я бросился в санчасть снимать швы. Мой недавний спаситель опять удивленно посмотрел на меня, не понимая, как я так быстро заслужил прощение, и сказал:
– Ничего страшного, швы снимешь дома в любой больнице!
Терзало меня еще одно. За время моего вынужденного отсутствия однокашники прошли очередную врачебно-летную комиссию. А как быть мне? Спросил майора, а он, оказывается, пока я валялся в госпитале, оформил мне прохождение ВЛК. Предупредив, чтобы я держал язык за зубами, майор по-отечески благословил меня на долгую летную жизнь. Будь я менее сдержанным, расцеловал бы этого милейшего и добрейшего человека.
Бедному собраться – только подпоясаться, а курсанту и того меньше, поэтому, не помня себя от радости, что все так хорошо обошлось, я уже через час был на автовокзале. Домой!
Витька Лапа
Из отпуска мы вернулись веселые, возбужденные: предстояло в ближайшее время надолго покинуть ставшие родными стены училища, разлететься по учебным полкам.
Опальные курсанты, неудачно сходившие в самоволку, возвращались после гауптвахты в казарму тоже не в лучшем настроении. Грязные, обросшие юношескими козлиными бородами, они с завистью слушали наши рассказы о каникулах, но то, что их не выставили из училища, придавало им оптимизма, и они благодарили судьбу за то, что и на этот раз обошлось.
Печальной была участь Коли Юдина. Его, мастера спорта СССР по гимнастике и акробатике, из училища отчислили. С мечтой о небе пришлось проститься. Организатор пьянки Витька Лапин вышел сухим из воды.
О Лапине надо рассказывать отдельно. Более одаренного человека я в своей жизни не встречал. Витька пришел в наше классное отделение в начале второго курса. Перед строем вывели небольшого роста, ладно скроенного парня в застиранном и полинявшем «хабэ» и представили его нам. Оказывается, Лапа, до того как попасть к нам, два с лишним года проучился в братском Армавирском училище. Летал самостоятельно на самолете Л-29, уверенно проходил программу летной подготовки на аэродроме Персагат в Азербайджане. Но вместе со своим корешем, однокурсником Игорем Макушкиным, после очередной попойки подрался с местным жителем. Преследуя аборигена, они загнали его в туалет и стали караулить, как затравленного зверя. Были сумерки. Когда, по их разумению, азербайджанец вышел, они набросились на свою жертву. Но зверь-то вышел не тот. Избили они ни в чем не повинного майора, летчика-инструктора полка. Да так, что бедняга попал в госпиталь.
Оба курсанта оказались за стенами училища. Макушкин, сын начальника летно-методического отдела нашего училища, отделался легким испугом: на пару месяцев его для острастки перевели в солдаты, а потом восстановили. Лапу же отчислили из училища по-настоящему. Срок службы ему не засчитали, и он на два года загремел в солдаты, в караульную роту, охранять те самые самолеты, на которых совсем недавно летал. Честно искупив вину, он – с подачи того же полковника Макушкина – был восстановлен уже в нашем училище.
Мое личное знакомство с Витькой состоялось в тот же день. Была суббота, и нас отпустили в увольнение. Вечером в городском парке я случайно столкнулся носом к носу со «стареньким новеньким». Он хорошо взял на грудь, но, тем не менее, запомнил меня и не совсем членораздельно попросил предупредить ротного, что часа на два «задержится» в увольнении. Ничего себе! Что же это будет, если за минуту опоздания мы на несколько месяцев лишались права выхода в город? Когда я доложил командиру роты о странной просьбе нового курсанта, Николай Николаевич запричитал и заохал совершенно по-бабьи:
– Ай-яй-яй-яй-яй! Начинается! Ой-ей-ей-ей-ей! Я так и знал! И что мне теперь с ним делать!?
Витек возвратился под утро, нетвердо держась на ногах. Чем закончилась беседа майора и курсанта, я не знаю, но в увольнения он продолжал ходить регулярно, пил и попадался с таким же постоянством.
Как я уже сказал, Витька обладал незаурядными способностями. Имея феноменальную память, он был круглым отличником и учился без всякого напряжения. Придя к нам в начале второго курса, он прошел собеседование с преподавателями дисциплин, экзамены по которым были сданы ранее, и от повторной сдачи его освободили, оставив лишь специальные предметы.
Обладая сверхчеловеческой памятью, он постоянно что-то читал, изучал, анализировал, самостоятельно доходил до сути предмета. Он в непостижимо короткие сроки изучил теорию вероятностей в объеме математического факультета. Философия, история, биология, иностранные языки – все давалось ему удивительно легко. Я не раз наблюдал, как он готовится к экзаменам. Часа два, как обычно, отсыпается после очередной гулянки. Затем берет в руки учебник и не спеша его перелистывает, затрачивая на одну страницу не более двух-трех секунд. После этого делает небольшую паузу, минут на пять, собирает к доске отделение и по полочкам раскладывает учебный материал.
С появлением в отделении Лапы мы никогда не приглашали на консультацию преподавателей. Самый сложный материал он объяснял с такой доходчивой простотой, что его понимал любой двоечник. Наше двести третье классное отделение постепенно стало лучшим на курсе. К Лапе многие тянулись, а так как он откровенно презирал бездарей, то многим пришлось взяться за учебу.
К середине второго курса он набил руку на сдаче кандидатского минимума. Живая очередь из офицеров – будущих кандидатов и докторов наук – ждала своего часа, когда одаренный курсант сдаст за них вожделенный экзамен. Но был у этого феномена один серьезный недостаток, который постоянно перечеркивал все его заслуги. Он пил и никогда не мог вовремя остановиться. А уж когда переходил предельную норму, поведение свое не контролировал. В девяти случаях из десяти нам удавалось скрыть от командиров очередную его попойку. Но и одного десятого вполне хватало, чтобы командование вставало в тупик: что делать с неординарным курсантом?
Любого другого давно бы выгнали, но ему, как правило, все прощалось. Командование нашего курса относилось к нему хоть и с уважением, но как к неизбежному злу, свалившемуся на их головы. Двоякие чувства блуждали в головах наших строевых командиров. С одной стороны все понимали, что перед ними незаурядный и талантливый человек, которого ждет великолепная карьера, с другой стороны, они также не могли мириться с его пороком, который перечеркивал все его таланты. Был еще один аргумент в пользу Лапы – это его высокий покровитель в лице начальника летно-методического отдела, по сути заместителя начальника училища. Сам Лапа нам рассказал, что он был не просто другом его сына, но и вырос в его семье. По сути, он тоже считался его сыном. Вместе они и поступил в Армавирское училище. И все бы было прекрасно, если бы не та пьяная выходка двух друганов. Тем не менее, полковник Макушкин не переставал опекать своего «приемного» сына, и наши командиры об этом отлично знали. Каждый раз, когда Витек выходил за рамки дозволенного, дело быстро заминалось, а Лапа своей отличной учебой быстро зарабатывал себе «висты» и «прощенный» уходил в очередное увольнение, которое, как правило, заканчивалось попойкой. Когда Лапу восстанавливали, Макушкин поспорил с начальником училища на две бутылки армянского коньяка, что его протеже закончит бурсу с золотой медалью.