Герои. Новая реальность (сборник) Олди Генри
– Совсем не затруднит. Кроме того, я, в некоторой степени, представляю администрацию. Нет, не отеля, а колониальной службы. Ведомство этнологической разведки. – Короткий наклон головы.
Конечно, этот знает, как обходиться с дикарями.
– Но вы не англичанин?
– Все спрашивают, – ухмыльнулся смуглый. – А вас, наверное, не русский ли. Я ирландец. Как у нас говорят, native-born. – Он протянул руку. – О’Хара. Кимбол О’Хара.
– Антон Чехов, врач.
Мистер О’Хара оказался удивительно приятным, а главное – неназойливым человеком: сразу видно англичанина, даром что туземнорожденный ирландец. Когда Чехов выразил желание (а он выразил? – во всяком случае, О’Хара так его понял) переселиться в другую гостиницу, этнолог сразу же послал коричного мальчишку, торчащего у входа, с запиской в «Гранд ориенталь» и распорядился о перевозке вещей.
Наутро шторм как будто решили вычеркнуть из природы: потрепанные пальмы за окном приглаживали вымытую листву ветром с холмов, немногие темные пятна стремительно исчезали на темно-красной, почти лиловой брусчатке. Мастер сцены убрал декорации пролога, и на подмостках осталась залитая солнцем повседневность – верно, так же прискучившая местным обитателям, как величественная картина вечного покоя – дьячку стоящей над обрывом церквушки.
У входа в «Голь-фэс» (трехэтажное белое здание, не уступающее иным дворцам, с нелепым псевдогреческим портиком) они расстались, договорившись встретиться завтра – посетить базар, без чего ни один турист не покидает Коломбо. «Петербург» отбывал в Европу вечером пятого дня, времени на местные красоты оставалось вдоволь.
– Да, чуть не забыл, – сказал Чехов негромко и закашлялся.
О’Хара обернулся на ходу, а вернее – замер на полушаге и за миг опять стоял рядом. Опасная плавность; хорошо же учат этнографов. И жара ему нипочем, ни капли пота на лбу.
– Два вопроса, если позволите.
О’Хара молча кивнул.
– Откуда вы так хорошо знаете русский?
– Лет десять… да, десять лет назад я был проводником в Гималаях у одного русского.
– Пржевальский? – живо спросил Чехов. Не так давно он написал некролог славному путешественнику и хотел бы узнать подробности.
– Вряд ли: такую фамилию я ни повторить, ни запомнить не смогу, но точно узнал бы. Вот тогда я и начал учить язык; а я имею привычку все дела доводить до конца.
Прозвучало едва ли не с угрозой, хотя отчего бы?
– Сколько же вам было тогда?
– Совсем мальчишка, только закончил школу. Это была моя первая взрослая работа. Ну а второй вопрос?
– Вы недавно на Цейлоне?
– Здесь, вероятно, я должен спросить: «Но как вы догадались, Холмс?»
– «Догадались» – кто?
– Ах да, вряд ли повести мистера Дойла успели перевести на русский. Я хотел сказать: частный сыщик, выдающийся литературный герой.
– Я всего лишь врач.
– Мистер Дойл тоже. Так как вы догадались, доктор Чехов?
– А как иначе вы бы оказались в гостинице глубокой ночью? Мне успели объяснить, что англичане почти сразу снимают бунгалоу.
– Господин Чехов, – веско ответил О’Хара, – ваше правительство совершенно зря не зачисляет врачей в разведку. Я прибыл на остров позавчера, а сегодня, как и вы, переселяюсь. Итак, до завтра. Я зайду за вами ровно в девять часов утра. В Индии пунктуальны только поезда и этнологи. Имейте хороший день. – Он хмыкнул, показывая, что так обойтись с идиомой может только в шутку. – Да, и еще, – сказал Кимбол О’Хара. – В сказках полагается задавать три вопроса. Последний за вами.
Он кивнул и, толкнув тяжелую вращающуюся дверь «Голь-фэс» (ох уж этот акцент; запомни наконец: «Galle Face»), исчез.
Навстречу доктору Чехову по эспланаде уже бежали наперегонки рикши, лоснясь на солнце.
VI
О’Хара назначил молодому Стрикленду встречу под белым парусиновым навесом в кафе «Фонтаны рая»: южная сторона маленькой площади, в центре которой журчал фонтан со скульптурой, изображавшей свидание Рамы с Ситой. В самом кафе все обстояло благочинно, и джентльменам заходить сюда было не зазорно, название же и скульптура намекали на то, что за углом начинается улица не столь строгой репутации.
Час был самый жаркий; О’Хара любую погоду принимал равнодушно, а вот у Адама гудела голова – он еще не привык к тропикам. Кофе здесь подавали крепкий и горький до сведенных челюстей. Адам не выдержал и попросил сахару и молока; слуга-парс поклонился и заказ выполнил, но Стрикленд знал, что его репутация здесь погублена.
– Адам, – начал О’Хара, – я не могу понять, были вы правы или нет. И не смотрите на меня так. Размешайте сахар и пейте.
Адам отхлебнул из чашки, еле заставив себя отвести взгляд. Он готов был признать, что сморозил чушь, – кому и знать, как не мистеру О’Харе, – но что шеф окажется в недоумении, этого он не мог ни предвидеть, ни принять.
– Очень непростой человек, Адам. Очень. Доброе лицо, хорошая улыбка и жесткие глаза. Не холодные, именно жесткие. Да, конечно, опытные врачи все такие… но есть в нем что-то еще: он не просто смотрит, он запоминает, мысленно описывает – это ни с чем не спутать. – О’Хара сделал небольшой глоток и откинулся на спинку плетеного кресла. – Я играл, особо не таясь. Если он и вправду агент, ему придется выходить на своих, так пусть уж считает, что перехитрил недалекого этнолога. Но. Я не могу понять, какую игру ведет он. Поэтому мне опять нужна ваша помощь, Адам. Сейчас я расплачусь и уйду, вы спокойно, спокойно допьете кофе – кстати, рекомендую здешнюю сдобу, – и пойдете на Райскую улицу.
Адам заморгал.
– Вы хороший мальчик, – продолжал О’Хара, искоса поглядывая на него, – но и хорошие мальчики посещают Райскую улицу, так что не хлопай длинными ресницами, о губитель сердец. – (Последние слова были сказаны на хинди.) – Найдете дом госпожи Ханифы – третий слева, под знаком лотоса, его содержит слепая старуха, уроженка Лакхнау.
Конечно, Адам ее знал. И не потому, что… словом, не только потому, что… словом, всем было известно, что шеф год назад помог ей с обустройством заведения в благодарность за какую-то давнюю услугу.
– Закажете на час – простите, Адам, на два часа – девицу по имени Цветок Услады. Мне все равно, как она этого добьется, но: когда мистер Чехов постучится в любой из домов на Райской улице, отворить ему должна Цветок. Допрос с пристрастием, потом она немедленно идет в лесное бунгало, где ее ждем мы. Все ясно, мистер Стрикленд?
– Но… – Конечно, Адам видел на улицах Коломбо невысокую метиску, но не мог и подумать, чтобы… да и не по карману. – Но вы уверены, что Чехов пойдет на Райскую?
– Уверен. Не знаю, что он помнит из наших ночных посиделок, – никогда не пейте неразбавленный скотч в таких количествах, – но он поделился очень теплыми воспоминаниями о публичных домах во всех портах следования. Даже если это «легенда», он позаботится о том, чтобы ее подтвердить. А скорее – просто «русская душа»: сразу рассказать о себе чужаку что похуже – пускай тот потом не разочаруется. Деликатность, в своем роде. – О’Хара пододвинул тарелку со сладкими аппами. – Прекрасный здесь кофе, однако не мешало бы добавить корицы. В Калькутте…
VII
Если зажать левой рукой рот, а правой полоснуть по горлу, крови будет много, а шума чуть. Тело можно бросить в лагуну к черепахам и крокодилам, а можно оставить там, где его найдут поутру – и поймут намек.
VIII
Проституция – социальное зло (порок без сознания вины и надежды на спасение); однако неизбежное. Не надо брезговать жизнью, какой бы она ни была.
Если ты потерял невинность в тринадцать лет в дешевом таганрогском борделе, некоторые привычки останутся надолго. Всегда получать ту, кого ты хочешь; больше не брать ту, с которой тараканился; говоря о женщинах, цитировать кого-то: «низшая раса», да и думать так.
А когда и если встретишь ту, которая окажется слишком близка, чтобы так говорить о ней, – завести роман с двумя актерками разом (у одной прозвище «Жужелица», у второй даже прозвища нет), запутаться в этих трех соснах и сбежать.
Не главная, но причина.
Проституция хороша тем, что честна; казалось бы, Толстому это должно нравиться – и нравилось, судя по всему, пока силы были. А если покупное тараканство еще и чисто – чего желать? Уж не семейной жизни.
Эта была чиста, точно как та японка в Благовещенске. Восточное обыкновение. Черна, конечно, как смертный грех, и днем, наверное, кожа отливает синью; роста немалого – глаза в глаза. И тем еще хороша, что иностранным языкам не обучена, – а нынешний ее клиент не так хорошо знает английский, чтобы вести с ней личные разговоры.
Поэтому больше объяснялись жестами – даже уговариваясь о цене; она, не выдержав, полезла в его портмоне, достала две не такие уж мелкие купюры, помахала ими и положила обратно: после, после. Не ломалась, не жеманилась – ни в чем.
А теперь молчали.
Прибылая, почти круглая луна висела между ветвями; огромный крылан картинно пересек ее диск: даже летучие мыши прониклись духом здешней слишком театральной природы. Бамбук, распушенный перьями, будто нарисован, светляки разлетаются искрами пиротехники, и орет за сценой хор древесных лягушек.
Она привела его под своды огромной смоковницы. Местная порода, не чета неплодной палестинской тезке: корни, мочалом спускавшиеся с ветвей, год за годом утолщались, пока не стали новыми стволами, опорой библейского шатра. Крупные, мясистые листья: немудрено, что ими прикрыли свой срам прародители, егда отверзошася очи обема, – совсем недалеко, на Адамовой горе, в самом сердце острова.
Возвращенный рай: наги и не стыдимся.
– Когда я состарюсь и буду помирать, – сказал он в шутку, с трудом подбирая английские слова, – обязательно скажу сыновьям: сукины дети, на Цейлоне я… прекрасную женщину, в тропической роще, в лунную ночь. А вы что?
Она тихо засмеялась, прикрывая рот свободной рукой.
– Ты долго будешь здесь? – спросила она. – Ты еще будешь со мной?
– Четыре дня, – сказал он. – Буду, наверное.
– Наверное? Тебе не нравится? Ты уезжаешь?
– Куда? – Он не понял вопроса и тут же резко вдохнул. – Уплываю через четыре дня, а пока здесь, в Коломбо.
– Никуда не поедешь? – Она удивилась так, что даже остановилась. – Остров большой, красивый, есть что посмотреть. Например… – Говорила скучно, словно по заученному. Неужели ей платят за рекламу красот?
– Ни-ку-да, – прервал он и опрокинул ее на спину. – Разве только…
Она засмеялась.
Потом она сказала:
– Ты правда расскажешь об этом детям? Правда?
Он не ответил.
Бывает такая боль, которая не убивает, но и – врет немец – не делает сильнее. Просто отмирает часть души, загноившаяся память покрывается сухой коркой, которую время от времени с достоевским сладострастием отдираешь, и тогда снова кровит.
Когда он узнал, что бесплоден, то сперва не поверил, как не верил до сих пор, что у него чахотка. Не то чтобы он так уж стремился обзавестись семьей – да и жениться не собирался, – но сидело, значит, в нем стремление к продолжению рода: на биологию наслоилась мужская гордость.
Глупо, конечно; «книги и дети делаются из одного материала» – кто это сказал? Флобер? Бальзак? Глупый француз: сколько детей у графа Толстого? А байстрюков? Или он и в этом идет против общих правил?
Оно и к лучшему, пожалуй: что бы я успел, виси на мне, кроме родной семьи, еще и чужая?
Вот оно что: любая семья для меня будет чужой, а своя – тошная, постылая, но своя. И уж она-то никуда не денется, если я на полгода уеду в другое полушарие.
А вот эта черная девица, она расскажет своим детям (если после подобных занятий сможет их выносить) – или умолчит, станет почтенной матроной, какие никогда не выглядывают из паланкинов и велят слугам расчищать дорогу от всякого сброда? Пожалуй что и расскажет: на востоке такого не стыдятся, как не стыдились и в Греции. Гейши, гетеры. Никаких «надрывов», все так, как и должно быть, честно и чисто. Она не сопьется, не умрет после подпольного аборта, не сгниет от сифилиса, и худшее, что может случиться, – шепот за спиной: «Славная куртизанка, но до Нана далеко». Говорят, Золя читают и в Индии, на горе местным б…ям.
– Не уезжай, – настойчиво сказала она. Странно, ведь только что хвалила… бог знает какую достопримечательность, прослушал. – Не уезжай. Эти дни будь со мной.
– Нет, – быстро сказал он.
Вот так оно: уже предъявляет права. Хоть на неполную неделю, но отхватить, присвоить, приставить к себе.
Луна пошла на закат, пальмы потемнели. Сыро становится.
Он не видел ее лица – только очерк, смутный овал, более памятный губам и рукам, чем глазам.
– Орхидеи начинают отцветать, – сказала она непонятно.
Вот и еще одно различие между нашими и местными: эти не уговаривают – словами, по крайней мере, – но тут она опять потянулась к нему, и, теряя себя, он успел подумать: а будь я параноиком, решил бы, что ее подослал непростой, ох какой непростой мистер О’Хара.
Никогда не узнать мыслей другого… другой… все равно. Так стоит ли мучаться, придумывая «психологию», если можно описать взгляд, движение, неясное слово, проблеск – и все будет ясно, или не ясно ничего; но не в этом ли цель искусства?
Это он поймет после, много после – но что-то же думал он и в такое время, когда не думает никто? Я не знаю. Да и он не знал.
IX
– Нет-нет-нет, мистер О’Хара, – упрямо говорил Адам. – Мы, люди цивилизованные, не должны делать ни малейших уступок. Я готов признать силу гипноза, ясновидение – да, может быть, – но все прочее только суеверия.
– Один из моих наставников, – весело сказал О’Хара, – очень любил читать Спенсера – но, проходя мимо ведьмы, всегда делал крюк, потому что она, как известно, может ухватить душу за ее тень.
– Еще одно суеверие, – пожал плечами Адам.
Он нетерпеливо ходил из угла в угол полупустой комнаты на втором этаже бунгало, стоящего у края болот. Удобное расположение: никто не будет прогуливаться рядом от нечего делать, и достаточно близко к Форту, чтобы два глупых англичанина могли заплутать неподалеку… или назначить там встречу Цветку Услады.
(На углу площади сидел безногий – якобы безногий – нищий. Когда Адам кинул ему монетку в три аны, он пробормотал, что русский явился на Райскую улицу и больше не показывался: или там остался, или прошел ее насквозь.)
Уже стемнело, жара, не отступая, все же перестала давить. О’Хара зажег масляную лампу, что поблескивала на кривоватом столе, и пристроился у стены – по-местному, на корточках: так он мог сидеть, не шевелясь, часами. Адам знал, что это означает доверие; шеф никогда не позволил бы такого перед теми, кто мог, фыркнув, сказать: «Совсем отуземился». Мало где в Империи стена между белыми и «ниггерами», особенно европеизированными, так высока и прочна, как на Цейлоне; но не Адаму – сыну человека, который прошел весь Северо-Запад, переодевшись саисом, – осуждать Кимбола О’Хару. В такие минуты шеф говорил протяжно, чаще вставлял в речь местные слова – и становился похож на черного божка с туманной, неподвижной улыбкой прирожденного мастера загадок и обманов.
– Простите, мистер О’Хара, – медленно проговорил Адам, – но вы что же, верите во все, что рассказывают на базаре? В зеленую пилюлю бессмертия? Спящего рыбоголового бога? Тайный орден Управителей, которые поклоняются Единому в образе Маятника?
– Считайте меня агностиком. – О’Хара выделил чужое слово голосом. – Пока что я не берусь выносить суждение по этим вопросам. Есть то, что происходит у нас в голове, – продолжал он, растягивая гласные. – Когда в первый день я заставил вас принять разбитый кувшин за целый, вы могли – повторяю, вы могли – увидеть черепки и лужу на полу. У вас не получилось – это другое дело. Но если прокаженный насылает на белого проклятие, едва коснувшись его одежд, и тот ближайшей же ночью превращается в зверя и воет, катаясь на полу; если двое, не сговариваясь, видят одно и то же – скажем, собрание богов, решающих судьбы народов; если человек вспоминает, что в прошлой жизни он был ростовщиком, и вот, он идет в прежний свой дом, убивает новых хозяев (он сам рассказал мне это в тюрьме) и выкапывает из угла запечатанный горшок, полный золотых монет, – это не наваждение, это явь; а не считаться с явью – дело опасное. Декха, бара-сахиб? – Он поднял голову на точно рассчитанный угол и посмотрел прямо в глаза Адаму. – Нужно знать, как избавляться от наваждений. Как раскалить на огне ружейный ствол и заставить прокаженного снять проклятие. Важнее – отличить наваждение от яви. А еще важнее, – он усмехнулся невесело, – знать, что и явь – лишь наваждение, чья-то выдумка; и тогда ты пробуждаешься.
Адам присел на корточки подле, хоть и знал, что ноги с непривычки затекут через минуту. Он и так жался от неловкости, нависая над О’Харой, а уж теперь, когда собирался нарушить один из главных запретов англо-индийского общества – не задавать личных вопросов… В горных фортах, отдаленных поселениях, тесных сеттльментах узлы затянулись слишком давно и крепко, чтобы разрубать их, спрашивая о чем-то напрямик.
Он решился.
– А правду говорят, что вы…
– Правду, – отрезал О’Хара.
Адам замолчал пристыженно. За окном резко прокричала майна.
Когда субалтерн уже подобрал от стыда пальцы в ботинках, О’Хара сказал тихо:
– Десять лет назад я освободился от Колеса. Знали бы вы, Адам, как это трудно – видеть мир таким, каков он есть, и как прекрасно. Видеть Спицы, идущие от Ступицы к Ободу, видеть, как восходят и нисходят по ним… Понимать, как и для чего существует все, идущее Большим Путем.
– Но тогда, – спросил Адам столь же тихо, – что вам Большая Игра, если вы видите Большой Путь?
О’Хара неожиданно рассмеялся – негромко и не шевелясь; только чуть подрагивали его не по уставу длинные волосы.
– А что делаете вы, Адам? Ведь не потому вы торчите в этой дыре, выполняя мои странные поручения, что решили пойти по отцовским стопам?
Адам замялся. Он знал, почему, но сказать не мог: в школе «Вестворд Хо!» речи о Бремени Империи набили такую оскомину, что повторять их всерьез было невозможно; а новых слов еще никто не нашел – впрочем, один новый поэт, из туземнорожденных…
– Вы не можете сказать, – кивнул О’Хара. – Первый шаг – отказ от слов. Но вы знаете; знаю и я.
Они замолчали. Тень от оконной решетки ползла по комнате, переплетаясь с тенями, которые бросала чадящая лампа. Адам неловко пошевелился.
– А вот доктор Чехов, которого мы разрабатываем… – О’Хара поморщился. – Не знаю, как объяснить. Я не умею рисовать Колесо; мой Учитель умел, одним из последних во всем Бхотияле и, может быть, последним в Индии. Он выучил двух англичан – куратора лахорского музея и его сына, журналиста… жаль, я не успел поговорить: года полтора тому они вернулись в Европу. Я не умею – но Чехов умеет. Есть такие люди, которые накрепко прикованы к Колесу, но при этом видят его изнутри и могут – иногда – менять его ход. Они плохие политики, плохие игроки, но хорошие пророки. Когда они видят ясно – никто не видит лучше их; когда ошибаются – их видение вплетается в узор и переходит к другим. «Как называется сон, который видят сразу многие?»
Ответа он не получил: заскрипел гравий на дорожке, и даже Адам понял, что шаги не женские.
X
Бронзовый Шива утаптывал чернильный прибор и пялился на стопку бумаги – пока что пустую, лишь несколько отрывочных замет на верхнем листе. Гостиничный «бой» (неопределенного возраста, но с проседью) постучался почти неслышно, бочком прошел через комнату и мягко опустил на стол поднос с завтраком. Разумеется, вечное азиатское карри, только от порта к порту разнятся добавки и специи.
«Бой» ушел не сразу – на пароходе предупреждали о несносном любопытстве местных слуг, – краем взгляда он ухватил полуисписанный лист и, кажется, даже потянулся к нему, но тут постоялец приподнялся в кровати, продирая глаза, и «бой» исчез.
Просыпаться после давешнего оказалось трудно до чрезвычайности, и только мысль о добросовестности этнологической разведки согнала с постели. Несмотря на ранний час, за окном опять жарило; прохлада воды в расписном кувшине казалась намеком и увещеванием: зачем отсюда уходить? Карри: приправа на сей раз незнакомая, но очень горячительная; а еще – дольки апельсинов и чуть ли не икра. День не обещал сюрпризов – да и откуда им взяться на цивилизованном острове, – до тех пор, пока Чехов не обул левую туфлю.
Длинный мраморный холл «Гранд ориенталя» был обширен и прохладен. Подумать страшно о том, чтоб выйти на дрожащий от жары воздух; впрочем, давил низкий потолок. Мистер О’Хара, одетый в светлый костюм с некоторой претензией на щегольство, лениво прогуливался вдоль огромного, во всю стену окна с видом на порт. Типичный европеец: минуты мы не можем усидеть на месте, словно шаги взад-вперед хоть немного, а приблизят нас к цели. Улыбка этнолога опять стала несколько натянутой: что же случилось такого со вчерашнего дня? Неприятности по службе, видимо; но пришел, как обещал, и даже чуть раньше назначенного.
(А случилось вот что.
– Мертва? – спросил О’Хара. Ночь слой за слоем стирала с него европейское воспитание Святого Ксаверия, пока не остался только базарный мальчишка, тринадцать лет назад взятый в оборот Большой Игрою.
Четверо стояли над полузатопленной промоиной на краю южного болота. Солнце еще не взошло, но утренние птицы перекликались вовсю: серое время, смутное время.
– Очень грамотно, – сказал констебль Уиггинс, связной О’Хары: еще один мальчишка, прошедший лондонскую уличную выучку, а потом прокаленный цейлонским солнцем; человек добродушный и даже чувствительный – но не на службе. – Китайский бишоу, от уха до уха.
Китайцев на острове много, подумал Адам, и бишоу может купить кто угодно; но доктор Чехов по пути заглянул в Гонконг. Только это было явно Опрометчивое Суждение.
Как странно: убита женщина, с которой еще вчера я… которая… а я думаю, сделал ли это какой-то русский, или он ни при чем, а зарезали ее те же, кто задушил незнакомого Гусева… Только так и можно остаться живым и в здравом рассудке: никого не жалеть, но твердо знать, что право, а что нет, и поступать как должно. Наверное, и у врачей так. Выучиться нельзя, только привыкнуть.
– Когда? – спросил О’Хара.
Все трое посмотрели на врача – сухого шотландца с проседью в редких усах, весьма недовольного тем, что его подняли ночью и погнали на болото.
– Более двух часов, – сказал он. – Менее двенадцати. И вероятно, ближе к девяти-десяти.
– Ближе к девяти, – пробормотал Адам. – Всего через два часа после того, как я…
– Жалко, – сказал О’Хара пустым голосом. – Утром зайду к Ханифе.
И тут до Адама дошло то, что шефу, конечно же, пришло в голову сразу: если Цветок убита – с кем же был Чехов?)
– Ну что, готовы к экспедиции?
– Готов и предвкушаю.
Солнце еще не добралось до зенита, но в зеленой тени было парко. О’Хара свистом подозвал двуколку; праздные рикши под навесом вскочили было, но тут же снова опустились на землю, прислонясь спинами к почернелым колесам. Маленькая мохнатая лошадь, почти пони, пофыркивая, остановилась у щербатых колонн крыльца: она не была расположена куда-то спешить, а кучер и не собирался гнать. Он подождал, пока Чехов и О’Хара усядутся на кожаные сиденья, проеденные влагой и насекомыми, поднял откидной верх, неторопливо уселся на козлы и что-то спокойно сказал лошади. Та переступила с ноги на ногу, постояла еще немного и начала неспешный обход площади, стараясь не выходить из тени.
– На базар, – приказал О’Хара, двуколка сделала еще полкруга, и лошадь затрусила по узкой улице, застроенной двух-трехэтажными оштукатуренными домами с наглухо закрытыми бурыми ставнями.
– Как вам понравилась новая гостиница? – спросил этнолог.
– Всем хороша, – признал Чехов. – Нету этого, знаете, показного великолепия, которое говорит только о глубоком упадке – гостиницы, страны или вкуса. В «Галле фэйс» я даже окно не мог притворить, и пахнет там сыростью. Одно странно: с моими туфлями продолжаются приключения.
– Что такое? – спросил О’Хара с равнодушной вежливостью.
– В «Галле фэйс» комнатная туфля – правая – чуть не уплыла за балконные перила, а теперь вот в левой…
– Тоже комнатной?
– Нет, вот этой. – Чехов, насколько позволили борта повозки, вытянул длинные ноги и пошевелил носком вправо-влево: прочная тупоносая туфля коричневой кожи, свеженатертая «боем». – Ну-с, так: выставляю я их вечером… – (Соврал: почти под утро.) – Выставляю за дверь, перед выходом надеваю и чувствую – что-то нога не входит до конца. Засунул руку – оказалось, записка: извольте видеть. – Он достал из портмоне мятый листок. – И не записка даже, а… Что скажете? Какой-то местный обычай?
О’Хара небрежно принял листок.
– Бумага местного производства, – заметил он. – Водяной знак цейлонской фабрики. Дешевый сорт. Теперь…
Перед ним была «не записка даже»: на бумагу как по линейке наклеили три слова, вырезанные из газеты или книги:
– Клей тоже дешевый, такой есть в каждой гостинице, – определил О’Хара. – Вторая полоса «Коломбо гэзетт»…
– По шрифту опознали? – поразился Чехов. Ему всегда нравились люди, достигшие высокого мастерства в своем деле.
– Да, главным образом. И по бумаге. Газета, видимо, вечерняя: там как раз была заметка о завтрашнем параде в Канди.
– А где это и что это?
О’Хара откинулся на сиденье, но листок не отдал, а сложил вдвое и сунул в нагрудный карман безукоризненно-белой сорочки.
– Плохо же вы подготовились к путешествию, доктор. Канди – это на северо-восток от Коломбо, одно из самых почитаемых мест Цейлона… и кто-то хочет, чтобы вы ему поклонились. В этом городе хранится Далада – зуб Будды; если хотите, одолжу вам несколько брошюр.
– Благодарю, было бы любопытно. – Чехов глядел по сторонам, на мешанину коричневых, красных и зеленых пятен. Люди, одежды, деревья даже при медленной езде сливались воедино – они и были одним: Цейлоном. – Конечно, никуда я не поеду, но… – Он закашлялся, прикрывая рот платком.
(Гусев был не жилец. Он кашлял час за часом, надрывая душу и горло, то и дело отхаркивая. Но с такими симптомами, даже усиленными горячкой, можно протянуть не один год, – Чехов знал это прекрасно, и внезапная, глухая смерть отставного солдата поразила его. Освидетельствовать покойника ему как постороннему не дали, а судовой врач только бормотал спьяну. Он словно боялся чего-то, не понять чего.
В последний свой день Гусев, блестящий в свете фонаря капельками пота, хватал за руку, тянул к себе и с настойчивостью злого бреда шептал:
– Зуб, зуб… ты к зубу ехай… Я не смогу, ты ехай к зубу… потом отдашь, отдашь потом, это не тебе… Зуб…)
– Приехали, – сказал Кимбол О’Хара. – И, если позволите совет… побывайте в Канди. Там интересно и очень красиво. А от кого эта записка, я выясню.
Чехов видел разные торговые ряды – приморские, в Таганроге и Одессе; московский Хитров рынок, куда и полиция ходит только сам-четверт; Гостиные дворы обеих столиц, где не так-то просто вырваться из рук лавочников – даже сыну лавочника, знакомому со всеми уловками; назойливые дальневосточные базары – на взгляд чужака, избыточные до бессмысленности.
Здесь было все – сверкающие камни, драгоценные ли, бог весть; раковины, плоские и спиралевидные, серебряные цепочки, пляшущие боги, вяленые акулы и мерцающие золотом шкуры пантер; снулые рыбы и еще живые крабы – все огромные и причудливо глазастые; пирамиды кокосов и связки бананов, корзины и циновки, китайские коробочки и простые, ничем не украшенные палочки – зачем они? – и палочки курящиеся; статуэтки, слишком мелкие, чтобы разобрать детали, – слоны, демоны, будды; сквасившееся по жаре молоко, горький дух шоколада; проволочные клетки, из которых мангусы, замерев, с ненавистью смотрели на исконного врага: кобру выманивала из тыквы-долбленки флейта ахи-кунтакайи, «очарователя змей»; подвешенные над головами рулоны тканей время от времени сами собой разворачивались и тяжелыми цветистыми складками закрывали проходы вглубь лавок. Кривые проходы изредка выводили к узким, но прямым улочкам, которыми тянулись запряженные горбатыми волами крытые арбы, не ускоряя хода и не замедляя его. В воздухе стояла взвесь из пыли, запахов (мускус, бетель, навоз), криков (попугаи, рикши, торговцы, полисмены) – и ропот океана оставался общим фоном.
Здесь было все, что ожидал увидеть иностранец, а значит, не было главного: той простой, скудной, будничной жизни, которая прячется за прилавками и дивными видами, всюду одна и та же. Только одни страны, в уничижении паче гордости, выставляют ее напоказ – вот мы каковы, и не стесняемся, а если что и прячем, то за тоскливым забором; в других же землях принятый людьми и природой наряд – чопорный ли, беспорядочно ли пестрый – защищает и своих, и чужих от безысходной, безнадежной серости: вдруг кто обманется и поверит. Но и пальмы скоро надоедают – особенно вон те, низкие и пузатые, что лезут из земли, точно репа.
О’Хара объяснял значение амулетов, показывал, как отличить фигурку Будды, сработанную недавно, от старой, хоть и плохонькой, и аляповатой; рассказывал, как обходиться со множеством разноцветных каст, обитателей бесчисленных закоулков, чтобы получить скидку, а то и сохранить жизнь; и почему джат в ответ на обращение «погонщик ослов» рассмеется, а раджпут вытащит нож. В этом краю вместо неба – переплетение ветвей, хранящее от солнца; и вечное движение нескончаемо, словно колесо.
Чехов и О’Хара остановились на косом перекрестке, у клетки, в которой бесновались черно-серые мангусы и пальмовые кошки – Чехов никак не мог отличить одних от других. Владелец зверьков, густо-сизый сингалез в фиолетовом саронге, начал обхаживать европейцев на ломаном английском, но, когда О’Хара прервал его на местном наречии, на миг онемел, а потом заговорил быстро, голосом, похожим на мангусово щелканье. Он то размахивал руками, показывая нечто огромное – змею, наверное, – то замирал, и тогда на его правом запястье становилась отчетливо видна багряная татуировка: то ли рогатый одноглазый человечек, то ли странной формы маятник.
Чехов отступил в сторону, готовясь достать кошелек, почти опустелый; возница, не покинувший своих клиентов, тащил пальмовую корзину, полную бессмысленных сувениров, отобранных на подарки; бессмысленных, потому что никогда и ничего они не скажут тому, кто не узнал их на ощупь здесь, в цейлонском парном месиве. Надо купить мангусов; заказал же он для Суворина яванского пони.
Из-за угла выскочил плосколицый китаец, чье канареечное ханьфу даже среди здешней пестроты казалось вызывающе-ярким: так в африканской сказке леопард, еще не запятнанный, был заметен среди желто-зелено-черного подлеска Туземной Флоры. Китаец двигался быстро, легко и бесшумно; короб с выпечкой ровно плыл перед ним – пока не натолкнулся на долговязого русского.
Китаец ахнул, пошатнулся, и печенье полетело в утоптанную пыль; ахнул и Чехов.
– Я жалкая личность! – закричал китаец по-английски, кланяясь в пояс. – Я толкнул уважаемого гостя! Я причинил ущерб!
– Простите… – бормотал Чехов, пытаясь ухватить торговца за рукав и остановить равномерные поклоны. – Мне так неловко… Я заплачу…
– Большая ошибка, – бросил О’Хара, которого явно забавляло происшествие.
Китаец застыл, но закричал еще громче:
– Никакой платы! Низкорожденный Сун Ло Ли почтет за счастье угостить высокодостойного своим жалким печеньем! Судьба говорит бесплатно!
– Это печенье-гадание, – пояснил О’Хара, подходя. Сун Ло Ли глядел на него безмятежно. – У вас есть такие? Разломать, а внутри предсказание на каждый случай. Бывает забавно.
– Выбирайте, уважаемый господин, – сказал торговец, склонившись так низко, что совершенно закрыл собою короб. Выпрямился и поглядел выжидающе.
Чехов очень не любил разного рода лотереи, рулетки и прочая: и так ясно, что не всерьез, что выигрыш исключен – не для того все выдумывалось, – но каждый раз ощущал легкое касание надежды, мгновенную анестезию души; а выпадает опять выигрыш заведения.
Он с неохотой взял круглое печенье, позажаристей, которое тут же раскрошилось, и на ладонь выпал узкий, точно телеграфная лента, листок.
Китаец склонился снова. Он походил на балерину, которая, выйдя на аплодисменты, грациозно поникает.
– Читайте, – сказал О’Хара серьезно. – Узнаете судьбу.
Цепочка иероглифов – и следом английский перевод:
«Прислушайтесь к добрым советам».
XI
– Мало времени, Адам! Мало времени. Я еду за ним – неофициально; вы остаетесь на хозяйстве. Пока я еще здесь: досье на Сун Ло Ли – полное, помимо того, что есть в участке. Сводка происшествий в Канди за последний месяц – мне на стол. Там готовится парад Армии спасения – кто о нем объявил, когда, нет ли связи. Что я упустил?
– Мистер О’Хара, я навел дополнительные справки об этом человеке. Оказывается, он не только врач, но и писатель. Сначала сочинял юморески для журналов вроде «Панча», а теперь – рассказы в духе Мопассана о русской тоске. Лауреат престижной премии.
– Ну-ну. Очень хорошо, Адам, я что-то такое и предполагал. До вечера, мистер Стрикленд. Жду отчета.
XII
– Да свершится! Вечным будет владычество Хозяев наших!
– Да свершится!
XIII
«В Индии пунктуальны только поезда и этнологи»: О’Хара (отговорившийся от поездки в Канди множеством дел), как всегда, оказался прав. Ужин в гостинице, даром что английской, задержали на добрые полчаса, зато невыносимо-ранний поезд, пофыркивая, как давешняя лошадка, въехал под вокзальный навес точно по расписанию. Дым вознесся к железным небесам, и молчаливый черный табор, сидевший на узлах и по углам, мигом вскочил, загалдел, помчался в оба конца платформы.
Чехов осторожно пробирался сквозь толпу, жестами и бормотанием отваживая носильщиков. Только дойдя до своего вагона, он понял, как ошибся – или как его надули в кассе: вагон оказался не первого, а второго класса, для смешанной публики. Вот она, чаемая нашими литераторами возможность узнать жизнь простого народа – без О’Хары, правда, не очень осуществимая: видеть, не понимая, для писателя губительно. Но еще хуже – понимание мнимое: видишь только то, что увидеть и ожидал; себя, в конечном счете, а не других. Колбасники немцы, пьяницы (богоносцы) русские, англичане – просвещенные мореплаватели, у которых каждый обучен боксу: что еще нужно знать? Литератор, между тем, должен быть объективен, как химик.
Цейлонцы, дети природы, без опаски и со сноровкой, выдающей привычку, лезли в вагоны: немыслимое сочетание, казалось бы. А между тем очень скоро «настоящие» тунгус, русский, сингалез и т. д. останутся только напоказ туристам, в самой глуши, да и туда проведут электричество для освещения кафешантанов. Это и есть прогресс: когда в зубы бьют реже, ездить удобнее, а человек становится частью человечества.
Вагон, вопреки толчее на платформе, оказался удивительно малолюден: в своем купе Чехов ехал один, в соседнем тоже оказался лишь один пассажир (если правильно запомнились объяснения О’Хары – садху), полуголый, раскрашенный охрой, с длинными пепельно-серыми волосами; на плечи его был наброшен драный цветастый ситец. Припухшие глаза – верный знак того, что недавно он принял опиум, – рыскали, ни на чем не останавливаясь, и на соседа по вагону он внимания не обратил.
Откуда он, зачем едет в Канди – никогда не узнать.
Поезд с лязгом дернулся и пошел ровно. Сначала пейзаж за окном менялся стремительно: проскользнули опоры вокзала, похожие на баньяны, сменились баньянами настоящими (на миг вспомнилась ночная девица; встретиться еще, как вернусь, пожалуй), мелькнула зеленая муть лагуны, и однообразное переплетение зелени потянулось ровной стеной. За стуком колес терялись все звуки, которые придают приятное разнообразие тропическому лесу. Вопреки господам жюль-вернам и прочим любимцам гимназистов, ни приключений, ни сюрпризов он не обещает; леопарда встретить на тропе – так, докука, много их тут ходит.
Чехов вздохнул и достал записную тетрадь.
Раз уж праздному г. читателю так интересны далекие острова, я напишу о самых далеких и экзотических: «Остров Сахалин» и «Остров Цейлон». Только не будет там приключений – одна повседневность, и серый сахалинский ужас, и пестрая цейлонская обыденность. Место приключений займет статистика, ибо наш мир устроен так, что правила важнее исключений.
XIV
Я был в аду, каким представляется Сахалин, а теперь в раю, т. е. на острове Цейлон. Всю дорогу, от Гонг-Конга до Коломбо, мои спутники россияне бранили англичан за эксплоатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплоатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплоатируете, но что вы даете? В электричестве и паре любви к человеку больше, чем во всех рассуждениях о добродетели и воздержании от мяса. Вот чему можно выучиться на Цейлоне, но прибывают сюда совсем за другим.
Ни один местный проповедник, вероятно, не говорит с таким жаром, как заезжие европейцы, о том, что иллюзии и желания погружают человека в бездну страданий. Мы никак не можем решить, быть ли нам фанатиками (и какого бога) или атеистами, и выбираем буддизм как религию, которая дает человеку всё (в том числе превосходство над ближним, не причастным к тайне Востока), не требуя ничего. Что говорят об этом сами буддисты, мне, полагаю, еще представится случай узнать, поскольку поезд везет меня в г. Кэнди. О состоянии цейлонских путей сообщения я напишу особо.
NB Добавить: еще недавно дороги тут не было, ни железной, ни обычной (когда построили?), одни тропы, раскисавшие в сезон дождей, и т. п.
Кэнди, или Маха-Нувара, бывшая столица острова, ныне известна главным образом тем, что в этом городе хранится величайшая святыня Цейлона – «datha dhatu» (О’Г. говорил как-то иначе, проверить). Так называют зуб Будды, одну из немногих телесных частиц Просветленного, которые сохранились до сего дня. Зуб (левый глазной) нашли в пепле погребального костра. За две с половиной тысячи лет он много раз менял владельцев и становился причиной ожесточенных религиозных войн. Один из князей поклялся его уничтожить и чуть не исполнил свое намерение, но некая супружеская пара перевезла святыню на Цейлон, где она и пребывает в безопасности под охраной монахов уже полторы тысячи лет. Легенда говорит, что так будет продолжаться еще десять веков, а что дальше – неизвестно. Везде неопределенность.[2]
10 лет назад очередные искатели восточной мудрости посетили святилище г. Кэнди. Вероятно, многое о русском национальном характере скажет следующая история. Наша бывшая соотечественница г-жа Блаватская была удостоена чести увидеть святыню воочию. Она, хоть и ожидала получить озарение от созерцания реликвии, такового не обрела, после чего разочарованно заявила, что зуб, по видимости, принадлежит крупному аллигатору. Как обычно бывает, человек (русский в особенности), не имея сил и желания пройти поле между верой и неверием в ту или другую сторону, довольствуется тем, что разрушает чужую веру или создает свою, попроще и поудобнее. [Самый величественный и оттого самый яркий пример – проповедь гр. Л. Н. Толстого.][3] Поскольку г-жа Блават-ская высказалась громко и по-английски, паломники зароптали в негодовании, так что для успокоения собравшихся ее спутник, г-н Олькотт, высказался в примирительном духе: зуб, точно, принадлежит Будде, но в одном из его прошлых воплощений, когда Всесовершенный явился на Землю в облике тигра.
До важнейшей из местных церемоний остается еще 9 месяцев. В августе ларец, хранящий реликвию, вывозят из храма на слонах, сопровождая шествие пением и фейерверками. Буддистские авторитеты полагают это идолопоклонством, однако поделать ничего не могут: традиция! Поток паломников не ослабевает в любое вре
XV
Ему снятся рыбоголовые боги, спящие на первобытном дне океана, не живые и не мертвые.
Ему снится варение зелий в горной пещере – дело долгое, рассчитанное по звездам и лунам, которые медленно ходят над неподвижной землею.
Снится мир, в котором нет законов и правил, кроме тех, что создаются на время и в любое мгновение могут быть изменены.
Снится то, чего не может быть, потому что не было никогда. И никогда не будет, Бога ради.
Бессмысленность мира сдавила его, и он проснулся; поезд подходил к Канди, по коридору пробежал китаец, в соседнем купе заворочался садху.
Он откашлялся в платок; снова увидел кровь. Достал портсигар и, зло чиркнув спичкой, закурил.
XVI
Впереди шли девушки в национальных костюмах, но головы, по завету апостола Павла, были прикрыты вполне европейскими монашескими накидками; из-под каждого покрова сверкали солнечными зайчиками очки в металлических оправах. Полумонахини пели что-то дикое, видимо гимн.