Приемный покой Соломатина Татьяна
– А вы откуда знаете, что он импотент? – честно глядя в глаза старшему товарищу, спросил Женька.
– Так. За работу! Бери историю и главное оружие врача. Потому что историю родов мы пишем не для себя, а для…
– …прокурора.
– Точно! История – документ не исторический и даже не сатирический, а – dura lex sed lex[18] – юридический! Рыба!!!
– Что, Виталий Анатольевич? – Полная пожилая акушерка с неожиданной прытью выскочила из родзала, где персонал под её командованием гремел металлом и елозил тряпками с дезрастворами.
– Да не прыгай ты так, не бабки ещё. Муж только через пару часов подъедет. Ты журнал родов записала?
– Да, Виталий Анатольевич.
– Надеюсь, Петра Александровича принимающим роды отметила?
– Естественно! – слегка высокомерно хмыкнула Рыба. И, не удержавшись, добавила: – Не вас же! Вас я в ассистенты. У вас сегодня больше никто не рожает? А то закон парных случаев, знаете ли… – и тут же царственно отправилась в родзал, довольная собой.
– Вот же, старая задница, – скорее восхищённо, нежели зло сказал Виталий Анатольевич интерну. – Ты вот что запомни. Тут, в обсервации,[19] есть три акушерки, в чьи руки надо смотреть благоговея и просить, просить, просить, чтобы учили. Во-первых, даже не Рыба, а Лось. Чего улыбаешься?
– Зоопарк какой-то.
– Сам ты зоопарк. Ты, главное, это им не скажи, а то всё – остракизм на веки вечные. Потому, что командует в родзале тут не сам заведующий. И даже не начмед. А та самая Лось. И это, в отличие от Рыбы, не кличка, а фамилия. Люда Лось – старшая акушерка обсервационного отделения. Для тебя – Людмила Николаевна. Назовёшь без отчества – тебе конец. Сумеешь понравиться – считай, уже кофе здесь, прямо в родзале, за столом пьёшь, хотя нельзя. Санэпидрежим! Не приглянешься – всё. Вход закрыт. Изведёт придирками от мазков из носа до бахил по колено и масок по грудь. Тут своя субординация, понимаешь? Людкина любимая фраза: «Ты хоть и врач, но интерн. А я хоть и акушерка, но старшая!»
– А если наоборот?
– В смысле?
– «Вы хоть и старшая, но акушерка. А я хоть и интерн, но врач!»
– Можешь попробовать. Но тогда всю интернатуру, по крайней мере тут, в обсервации, ты просидишь, не высовывая носа из ординаторской. Гонор хорош, когда чем-то подкреплён, а размахивать дипломами тут не принято. Тут свой кодекс чести и бесчестья. Субординация по ранжиру знаний и умений, а ты пока никто и звать тебя – никак, уважаемый Евгений Иванович Иванов. Это только дураки считают, что их по факту наличия диплома врача все уважать должны, а они никому ничего не должны, кроме как, задрав нос, рассекать пространство.
– Понял, не дурак, – искренне сказал Женька.
– Так вот, Люда Лось, Светлана Ивановна Рыбальченко. – Виталик мотнул головой в сторону родзала. – И Анжела Джуринская. Людка и Анжелка молодые, но они Рыбины ученицы, наголову её превзошедшие. Наверху, в физиологии у Петра Александровича, Семёновна. И пожалуй, всё. Роды принимать у них учись. Наблюдай и внимай. Остальные – ни шатко ни валко в пределах допустимой жопорукости. С начмедом нашей знаком уже?
– Да, один раз собирала всех интернов.
– И что? – усмехнувшись, поинтересовался Виталий Анатольевич.
– Вначале всё тихо-мирно, правила, то сё, а потом как распалилась и орала целый час, мол, никому мы здесь не нужны, развелось тут «позвоночных» и блатных, куда столько акушеров-гинекологов девать и вообще.
– О, да. Наша Елена Николаевна это любит. К тому же она права, не так ли?
– Не знаю. Вам виднее, – благоразумно и доброжелательно ответил хитрый Женька.
– Ты лучше сразу скажи, чей родственник.
– Сразу говорю: я сын мамы Лены, бабушкин внук и вовсе не племянник тёти Ани, хотя, признаться честно, именно последняя устроила мне и саму специализацию, и распределение на эту клиническую базу.
– Остряк. Я смотрю, ты сообразительный. Толк будет. Ну, писатели юные – головы чугунные, берём ручку в правую руку…
– В левую.
– В акушерстве, Евгений Иванович, нет правшей и левшей. В акушерстве все поголовные амбидекстры.[20] Так что берём ручку в свободную руку, открываем историю родов и, пишем. Я говорю – ты быстро, по возможности разборчиво, строчишь и запоминаешь. Потому что, работая с Петей, диктовки не дождёшься.
– Я постараюсь запомнить, Виталий Анатольевич. – Женька улыбнулся, открыл худенький кондуит формата А-4, состоявший из бумажно-газетного титула с заполненными акушеркой приёмного покоя шаблонными графами, первичного осмотра, записанного рукой дежурного доктора обсервации Чуприненкова, и предусмотрительно вклеенных акушерками чистых белых листов.
– О, девки молодцы! А на будущее – это твоя забота. И новомодные, набранные на компе трафаретики для вписывания, наша начмед не очень жалует. Это так, для справки. Потому что Петру Александровичу будет всё равно, что, как и где ты пишешь – хоть на стене больничного гаража. И, что самое интересное, будь в моей или Бониной или чьей-то ещё истории записано что-то не так интерном – поимеют нас. Что-то не так записано в историях Зильбермана – трахнут тебя. У них с начмедом любовь. Была. И осталась. В смысле, видоизменилась… Ладно, поехали.
В течение часа Евгений Иванович добросовестно записывал под диктовку. Реальная писанина истории родов совсем не походила на то, чему учили на четвёртом, на пятом и даже на шестом курсах. Зачем эти бесконечные: «Общее состояние удовлетворительное. Пульс 72’, ритмичный, удовлетворительного наполнения и напряжения. ЧДД[21] – 16’. Предъявляет на схваткообразные боли внизу живота по столько-то секунд с интервалом в столько-то минут. Сердцебиение плода ритмичное до 140’. Во время схватки – до 160’. После схватки восстанавливается. Из родовых путей подтекают светлые околоплодные воды. С целью уточнения акушерской ситуации выполнено внутреннее акушерское исследование. Протокол: после обработки наружных половых органов двухпроцентным раствором хлоргексидина…» О-о-о!!! Каждое биение, каждое внедрение иглы или рук запротоколировано, подписано, чтобы спустя время всё повторить сначала. До излития вод – каждые два часа. После отхождения – каждый час. С началом потуг – каждые десять—пятнадцать минут. После рождения – летопись замеров, взвешиваний и заполнение своей части неонатологической истории. Все подробности, происходящие в святая святых материализованных корпускулярно-сосудистых, синюшно-налитых самых-самых женских чар, в обычное время приносящих лишь наслаждение. Как деловито они суют туда и железо, и пальцы, как будто это студенческий обрубленный фантом или туша на рынке. Немудрено стать импотентом. С другой стороны – прими это, как живого стонущего человека, наполненного болью, дай волю жалости – и ты бессилен. Тебя смоет цунами бессмысленных чувств, не дав доплыть, доделать, помочь. После написания протокола наложения акушерских щипцов Женька отпросился на перекур. Руку уже чуть не сводило в писчем спазме. Слишком восприимчивый мозг переполнился информацией, чувствами, мыслями, ощущениями.
– Ну, пойдём вместе, – без всякого кастового снобизма сказал Виталий Анатольевич. – Вообще-то курение на территории родильного дома, а также больницы строго запрещено. Поэтому обычно курят или в подвале, или на пятом этаже в окошко на лестнице. Но поскольку ночь и тишина, пошли курить в приём. За ширмой спит санитарка, если хочешь рискнуть здоровьем – буди. При мне, конечно, она тебе ничего не скажет, а вот будь ты один… Впрочем, не будем тревожить её богатырский сон, а тихонько сами откроем замок, – проводил он «инструктаж» по дороге. – Не дёргай людей без нужды, и тогда они вовремя придут, когда действительно необходимо. Хотя вот Бойцов дёргает кого и когда угодно по любому личному поводу, а они от него только тащатся. Аура личности, понимаешь. Санитарка и на Зильбермана залает только так, а как Боню увидит – млеет и тает. Потому что Боня – самец, несмотря на ушедшую жену и мужскую несостоятельность. А Петя, хоть и мужик всё ещё с женой и любовницей, – апостол, в которого грех камень не кинуть. Не канонизируют потому что иначе. Игоря плебс обожает, а Петра – избранные, беременные и юродивые. Такие, Евгений Иванович, у них архетипы.
– Что-то всё как-то просто и однозначно у вас, Виталий Анатольевич.
– А в жизни вообще всё просто, интерн. Во всяком случае, в моей, – вздохнул Виталик.
Они спустились на ступеньки приёмного покоя и закурили. Первая Женькина затяжка после многочасового перерыва была очень освежающей. Плавные движения охлаждали руку. Мерное вдыхание дыма структурировало. Некоторое время они просто глотали смесь смол и никотина со свежим ночным воздухом, отличным от дневного, как отличается белая мутно-кристаллическая кисея от матовости нежнейшего синего шёлка.
– Шёлк или кисея?.. Виталик!
– Что?
– Шёлк или кисея?
– Милая, мне абсолютно всё равно.
– Мне иногда кажется, что ты просто не помнишь, как меня зовут.
– Что ж, ты не так далека от истины, любимая. Зайчик. Котик. Рыбка. Медсестричка, – пробурчал себе под нос будущий молодожён.
На его счастье он не был услышан, потому что в комнату внеслась без пяти дней тёща, уже ощущавшая себя полновластной хозяйкой в двухкомнатной квартирке этого добротного, построенного военнопленными немцами, дома на не самой далёкой окраине столицы. Толстые кирпичные стены, окна выходят в тихий двор. Досталась Виталику от одинокой тётки. Вернее – бабушки. Точнее – родной сестры его бабушки. «Как они там правильно называются, такие родственники?» – мучил его в данный конкретный момент не самый, скажем прямо, насущный вопрос.
У Виталика были планы на эту квартиру. Он хотел разрушить кое-какие стены – между кухней и маленькой комнатой, соединить крохотный туалет с небольшой ванной и создать уютное холостяцкое гнёздышко начинающего сибарита. Чтобы жить, работать, девушек водить, не оглядываясь на маму с папой. Последние, впрочем, никогда не мешали, но и остроты оргазменным ощущениям не добавляли. Ремонт откладывался по ряду финансовых причин и невозможности разрушить несущую стену между кухней и маленькой комнатой, да и работал молодой врач Виталий Анатольевич не на живот, а на смерть – он любил свою профессию и держал нос по ветру. Благо возможность посещать всяческие курсы за государственный кошт в конце восьмидесятых ещё была. Поэтому он и оперативной техники ухватывал, и аппарат УЗИ осваивал, не особо куда-то торопясь. Потому что вся жизнь, полная девушек, иных плотских наслаждений и лучезарных карьерных вершин, была впереди.
И надо же такому случиться, а? «Одно неловкое движение – и вы отец».[22] Всё в точности в соответствии с классиком советской сатиры. И не то чтобы ему не нравилась эта медсестричка из детского. Напротив – очень даже нравилась. Иначе не привёл бы он её однажды поздним вечером к себе в отдельное гнездо со всеми удобствами. И даже не привёл, а привёз на метро – недавно ветку достроили. У девочки как раз какие-то проблемы были с соседкой по общежитию. У таких хрупких кареоких душечек не должно быть соседок по общежитию и проблем. Подобные газели должны с вечера до утра услаждать крепких мужчин. Чтобы с утра до вечера отдыхать, а также холить и лелеять себя в преддверии следующей серии услад. Дежурила она как раз сутки через трое, так что пара ночей обещала быть поистине прекрасной. Медсестричка мало говорила, в отличие от разбитных однокурсниц и коллег, отягощённых врачебными дипломами. Затаив дыхание, взирала на набитые книжные шкафы, с Фолкнером, Хемингуэем, Маркесом, Пастернаком и прочими дефицитными «духовниками» мира сего.
– Борис Пастернак! – читала она. – Надо же, у него русское имя!
– Ну да. Он же русский писатель, хотя и еврей.
– И ты всё это прочёл? – замирала она в немом восхищении, пропуская непонятую шпильку мимо ушей.
– Ага! – гордо отвечал он, втайне радуясь, что вот с ней уж точно не надо будет рассуждать о символике дуба из нобелевской «Саги о Форсайтах», об эпохальности отвратительного лично ему, Виталику, Солженицына и о чрезмерной достоевщине некоторых произведений Папы Хэма.
– О, знаю! Он «Лолиту» написал! – тыкнула она в корешок, где золотом по черному было вытиснено: «В. Набоков. Защита Лужина».
– Читала? – с ужасом спросил он, не в силах сопоставить интеллект медсестрички с огромным количеством французского в бессмертной англоязычной поэме русского человека о любви с извечного взгляда.[23]
– Да, нет, не читала. Слышала.
– Ах ты ж моя умница! Слышала, – плотоядно взирая на девушку, проговорил Виталик, чувствуя себя Костиком из «Покровских ворот».
А ещё медсестра испекла на завтрак из забытого, прокисшего напрочь творога, неделю назад принесённого Виталику заботливой матушкой, удивительно вкусные сырники. Вдыхая чудный запах, так не похожий на аромат ритуальной, собственноручно приготовленной между сортиром и бритьём, вечно подгоревшей яичницы, Виталик только и смог спросить:
– А где ты взяла муку?
Казавшаяся наивной медсестричка, окинув обалдевшего собственника помещения победоносным взглядом, молча показала тоненьким пальчиком с трогательными заусеницами вверх, где находилась крохотная антресолька. Надо признать, в такие дебри Виталик и не заходил, хотя после смерти родственницы прошло уже полгода. Откладывал до ремонта, полагая, что там хранится всякий хлам, вроде неработающих ёлочных гирлянд и старого чемодана, с которым тётушка приехала в Москву в замшелом послевоенном году.
– Там была мука?
– Ну конечно, глупый! – умильно прощебетала юная медработница. – И у нас вообще пир. Потому что там было ещё вот что… – ещё раз тыкнула она пальчиком уже в сторону обшарпанной столешницы, над которой высились два кособоких шкафчика – эдакая пародия на нынешние встроенные кухни, где стройными рядами выстроились отозванные из неприкосновенного тёткиного запаса в действующую кулинарную армию батареи консервов, сгущёнки, тушёнки, зелёного горошка и жестяные банки с индийским кофе и чаем «со слоном».
– Милая, ты уверена, что это можно есть? – спросил Виталик, несколько ошарашенный предприимчивостью юной феи. – Сдаётся мне, что лучшее, что мы можем сделать, – вынести это на помойку.
– Ты что?! – с неожиданными нотками крестьянской бережливости прикрикнула на него стройная нимфа. – Я уже этот самый чай с этой самой сгущёнкой пила, и ничего.
Как-то всё было не так. Виталик, выросший в интеллигентной, а значит, несколько безалаберной московской семье, в доме, где вечно тусовались бородатые технари с учёными степенями и томные высокообразованные дамы, в лёгком подпитии цитировавшие Цветаеву, представлял себе иное развитие событий наутро после ночи любви. Его своевольная психованная маменька всегда стучалась в дверь «детской», чтобы спросить: «Дети, кофе подать?», даже если видела очередную случайную пассию впервые. Или даже если не видела вовсе. А тут – сырники на отдраенной сковороде, инвентаризация продовольственных запасов покойной. Нет, что-то не так. Не так… Это именно он должен был проснуться первым и, на правах хозяина сераля, довольного и добродушного, позволить самому себе собственноручно сварить нормальный кофе, добытый всё той же маменькой, принести его в свою постель своей наложнице, прикурить ей свою сигаретку и свысока умиляться в предвкушении…
– Ты бы не курил на кухне! Есть же балкон! – оторвал его от размышлений о несоответствиях внезапно скрипучий и капризный голос.
Он и не заметил, как закурил. В родительском доме курили все и везде, повсюду стояли пепельницы, валялись спички и зажигалки, а тут он вообще жил один. Он глубоко затянулся и выпустил дым. В направлении открытой медсестричкой форточки.
«Чёрт, она не курит!» Это как-то не помещалось в голове Виталия, напрочь прокуренной давно упокоенной бабушкой, её родной недавно умершей сестрой, бесшабашной маменькой и поверхностно рассудительным отцом, курящим, если уже на то пошло, вообще сигары.
– Ладно-ладно, кури уж. Это же твоя квартира, – примирительно сказала она.
– Чего ты поднялась в такую рань, тебе же не надо сегодня на дежурство? – Он решил сменить тему.
– Да я привыкла. Когда растёшь в деревне, будильники – солнце и петухи. К тому же у нас до сих пор, не поверишь, газ не провели. Баллон используем только для гостей и летом. Электрическая плитка – дорого. Так что печку не разведёшь – не позавтракаешь.
– Ну, почему же не поверю? Я же всего лишь москвич, а не западноевропейский инопланетянин. У деда дача в Сергиевом Посаде, газа тоже нет.
– И приличная дача?
– Да ерунда. Сто лет строил. Так что, когда последнее доделывал, первое уже ремонтировать надо было.
– А участок? – задала девочка вопрос с интонациями председателя сельсовета.
– Стандартный – шесть соток, – на автомате ответил Виталик.
– Да, небогато. Но если с умом… А у тебя братья и сёстры есть?
– Да нет, я один. Желанное дитя безумной любви физика и лирика.
– А-а-а…
– Послушай, дорогая, какие-то ты странные вопросы задаёшь.
– Почему странные?
– Какие-то наводящие, что ли…
– Да о чём ты? – искренно удивилась властительница резиновых сосок и стеклянных бутылочек. – Ну, давай завтракать.
Сырники были вкусны, девочка была хороша собой, стройна и с виду непривередлива. Она ехала через весь город, убиралась в квартире похлеще заправской домработницы со стажем и рекомендациями. Отменно гладила рубашки, а не так, как маман, – сикось-накось, лишь бы быстро. Пришивала пуговицы в день их отрыва, а не спустя неделю униженных просьб и скандально-настойчивых напоминаний. Отдраила унитаз и ванну до первоначального блеска. Причём – по собственной инициативе. И ещё она… забеременела.
– Что будем делать? – спросил Виталик.
– Как что? – искренне удивилась она. – Поженимся.
– Да, действительно. Что это я. А иначе никак?
– А как иначе? В общаге меня с ребёнком не оставят, потому что общежитие предоставляется только сотрудникам больницы.
– Ну, ты же будешь сотрудником больницы, просто в декрете, разве нет?
– Виталик, ты не находишь наш разговор идиотским? Ну, положим, даже в декрете я остаюсь сотрудником больницы… – спокойно начала она, не переставая начищать морковку для борща на его же собственной кухне. – Ладно. Пусть мне даже предоставят отдельную комнату как матери-одиночке. Но у меня здесь ни родственников, ни друзей, няньку я нанять не смогу, а я же должна выходить за хлебом хотя бы. – Она перешла к луку, не забывая смачивать остро ею же наточенный – об ею же купленный точильный камень – нож в холодной воде. – И потом, Виталик, ты же не хочешь, чтобы весь роддом, вся больница, говорили о том, что молодой перспективный врач Некопаев, секретарь комсомольской организации больницы, кандидат в члены КПСС, обрюхатил медсестру-комсомолку-лимитчицу, только-только окончившую медучилище с красным дипломом, да и бросил её на произвол судьбы. Как раз накануне международной конференции, куда его, к слову, собирались делегировать. Не говоря уже о том, как это отзовётся на его, допустим, отце, без пяти минут заведующим одной из кафедр физтеха… – Она кропотливо снимала «шум» с закипевшего мясного бульона, аккуратно убавив газ до нужного томления.
«Это ты, брат, попал!» – гулко пронеслось в голове у Виталика папиным гитарно-бородатым хемингуэевским голосом.
– Может, аборт? – ватно транслировал в эфир его внезапно онемевший язык.
– Что? Прости, тут у плиты шумно, я не расслышала, что ты сказал. – Медсестричка закидывала в варево невесть откуда взявшийся в его ещё так недавно райски холостяцком доме лавровый лист, отсчитывала горошинки чёрного перца и тщательно дробила чесночину приспособлением, ранее в его доме не имевшимся.
– Ну, прерывание беременности в раннем сроке! – Виталик воспринял собственный голос необычно громко и, что характерно, как чужой. «Я внезапно превратился в озвучиваемый кем-то персонаж». – Он старался не потерять семейного несколько гротескного физико-лирического юмора.
– Дорогой мой! Ну, какое прерывание?! Ты – акушер-гинеколог, предлагаешь мне – детской медсестре, женщине и, можно уже сказать, матери, убить ребёнка? Твоего собственного, заметь, ребёнка!
– Да уж. Иван Грозный прерывает своего сына. Картина чужим маслом по холсту моей жизни.
– Какой ты остроумный! – восхищённо сказала повелительница ножей и шумовок. – Ну, скоро будем обедать. И кстати, о масле. Завтра моя мама приезжает из деревни, и масла сливочного, вкусного привезёт и творожка.
– Зачем?
– Чтобы есть, дорогой.
– Нет, зачем она приезжает?
– Как зачем? Во-первых, вам уже пора познакомиться. И неплохо бы познакомить меня с твоими родителями. Меня и маму. Во-вторых, когда родится ребёнок, мне нужна будет помощь, а кто поможет мне лучше родной матери? Места у нас, слава богу, хватает…
– Да когда же он ещё родится, тот ребёнок?!
– О, время летит быстро, ты и оглянуться не успеешь. В общем, завтра она приезжает, встречать её не надо – мама у меня ушлая, а язык до Киева доведёт. Адрес твой я ей дала, не беспокойся.
– Действительно! О чём мне беспокоиться? Ты уже всё решила за меня, – сказал Виталик и, покорно взяв ложку, погрузился во вкусный наваристый борщ.
Замуж она выходила в атласе и гипюре. Потому что они ещё со времен Очакова и покоренья Крыма лежали в сундуках у заботливой тёщи, совершавшей товарные набеги на дорогую столицу, в коей она нынче поселилась на правах полноправной обладательницы московской прописки. Нечего тратиться на кисею. И уж тем более на шёлк. Страна развалилась, и КПСС-вопросы были сняты. Время действительно летело так быстро, что он и не заметил, как перестал читать что-либо, кроме специальной литературы. Как привык к крестьянской добротной чистоте, напрочь забыв такой родной творческий кавардак родительского дома. Как полюбил вкусную еду и даже приспособился к вечному фоновому присутствию матери жены, как привыкают к шуму прибоя живущие на берегу океана. Он воспринимал мерный рёв жениной мамаши, как радио, которое невозможно выключить в связи с неисправностью приёмника.
Мадам Некопаева так никогда уже и не вышла из декрета на работу, так никогда и не прочитала «Лолиту» В. Набокова, невесть откуда из той самой юности всё ещё полагая её дрянным эротоманским романом, да и в толстом У. Фолкнере в оранжевой обложке дальше фразы: «В помещении, где заседал мировой судья, пахло сыром»[24] не продвинулась, потому что не имела проблем ни со сном вообще, ни с засыпанием – в частности.
Она целиком посвятила себя детям. Сперва – мальчику, а чуть позже – и девочке. Почётное дело уборки, глажки и варки было передано тёще, а бывшая детская медсестра неплохо распоряжалась доходами Виталия Анатольевича, превратившись в модную московскую даму, жену модного востребованного специалиста, отвозящую на собственном модном авто детей в модные школы – обычную, художественную, музыкальную, а также на карате, айкидо и даже в театральную студию.
Бывшая детская медсестра бдительно следила, чтобы дети «много читали», но когда дочь, удавшаяся в бабушку «с той стороны», ехидно предложила ей вместо бесконечных шедевров Дарьи Донцовой осилить хотя бы «Трёх мушкетёров», отстала.
В Сергиевом Посаде отгрохали современную дачу, загородившую солнце всем соседним пенсионерским шести соткам, «глаза бы их не видели». Со временем был прикуплен участок слева. А позже – и справа. Приобретена квартира побольше, а на деньги от продажи тёткиного наследства сделан отличный ремонт.
Виталий Анатольевич вслед за супругой пополнел, слегка облысел и многого добился на профессиональном поприще. Иногда он заезжал к родителям глотнуть свежего воздуха безалаберности не своей уже семьи, страшно завидуя тому воистину московскому вольному духу, который эти бессмысленные, по словам жены и тёщи, люди сумели сохранить, прожив вместе страшно сколько лет. Периодически Виталик заводил интрижки, на которые госпожа Некопаева закрывала глаза.
А недавно он полюбил. Не до безумия, потому что априори был на него неспособен, но всё же, всё же… Полюбил ехидную, болтливую, непокорную, блестящую, остроумную, начитанную молодую докторшу, которой надо было приносить кофе в постель, прикуривать сигарету и любить-любить-любить, пока мошонку не сведёт судорогой, а душу не вывернет наизнанку. Дама была отлична от жены Виталика, как отличается матовость нежнейшего синего натурального шёлка от белой мути дешёвой наэлектризованной синтетической кисеи. И он только трогал, наслаждаясь и понимая, что уже никогда не решится на подобное – дорого, непрактично, не по карману, не по сезону, не по решительности, да и смотреться на нём будет нелепо.
И вообще. Дети. Семья. Работа. Деньги. Недвижимость. Недвижимость. Замирание в неподвижности. Ночь. Ночь и сигарета с интерном. Воспоминания о прикосновениях и предвкушение прикосновений. Сладостное томление ожидания мучительных в своей неожиданности реакций. Между – замирание в неподвижности детей, семьи, работы, денег. Всё. Последняя затяжка. Дома так не покуришь. Даже ночью. Дома не будешь полновластным хозяином, минуя безразлично храпящую санитарку, идти через приёмный покой на волю. Дома ночная вылазка на балкон будет отслежена, а удовольствие испорчено укоризненными взглядами, неуместными вопросами и брезгливо наморщенными рязанскими носиками-близнецами.
Все протоколы были написаны, история родов украшена сигнатурой Бойцова, и Виталик, Игорь и Женька, вкусив пиццы под праздную болтовню, пересыпаемую шуточками, отправились немного поспать.
Бойцов потопал в свой законный кабинет заведующего обсервацией. Некопаев успокоился в помещении Центра экстренной и неотложной помощи, находившемся в далёком уголке высокого четвёртого этажа. В ординаторской спал богатырским сном дежурный доктор.
Евгений Иванович зашёл в притихший родзал. Женщину уже перевели в послеродовую палату, и коридор был пуст – больше сегодня сюда пока никто не поступал. В предродовых палатах не горел свет, акушерок и санитарок не было видно. Женька тихонько присел за стол. Стола было два – составленных вместе – в простенке между дверьми. На одной висела табличка: «Операционная», на второй – «Родзал № 1». Его немного познабливало. Вряд ли от холода – в помещении родзала было даже слишком тепло. Скорее – от избытка информации и впечатлений. Нет, он и раньше знал, какова врачебная кухня. И раньше все они – санитарки, медсёстры, врачи – шутили с ним, рассказывали дело и всякую ерунду. Но видимо, наличие диплома есть некий переход на качественно иной уровень общения. Всё-таки медицинская среда насквозь пропитана вертикальной кастовостью, несмотря на сквозные швы дружеских горизонталей.
Женька достал блокнот. Он всегда писал. Всё время – с самого раннего детства – что-то записывал. Бабушка и мама Леночка проявляли удивительный, не характерный для них ни в чём другом – например, в его праве на уединённость омовений, – такт и не посягали на приватность содержимого его ума и души. В отличие от тёти Ани – та при первой же возможности совала нос в забытые на кухонном подоконнике или даже в туалете безалаберным Женькой записки и настоятельно со всей серьёзностью рекомендовала бабушке и маме Лене «показать мальчика психиатру». Как-то мама Леночка подсунула тёте Ане невесть откуда взявшиеся у неё ротапринтные копии ерофеевских «Записок психопата», мол, почитай, это – литература, а не сумасшествие. Тётя Аня, раскрыв наугад, продекламировала:
– «Двадцать пятое декабря. А – катись все к ебеней матери!!!»[25] Лена! Если это – литература, то я – Лев Толстой. Если наш Женечка такое же пописывает, то его надо сперва высечь. А потом уже – к психиатру!
Мама Леночка пускалась в пространные рассуждения о недопустимости «вырывания из контекста», о тяжёлой судьбе чувствительных и тонких людей в этом жестоком-жестоком мире, цитировала ей наизусть целые куски из «Москва – Петушки», но тётя Аня твёрдо стояла на своём: «Ерофеев – вовремя не высеченный и не вылеченный алкаш, псих и тунеядец, вы тут все попустительствуете заразе, а мальчик должен не хернёй маяться, а физкультурой заниматься». Надо сказать, что перед лексикой пятиминутной речи технолога – на тот момент – хлебзавода вся идиоматика несчастного Венички вместе взятая меркла, как тусклое пламя одинокой восковой свечи пред ликом Сына Божьего в забытой Отцом сельской церквушке меркнет в сиянии прожекторов Лужников во время матча «Спартак» – «Динамо».
Ни бабушка, ни мама Леночка ничего не могли поделать с тётей Аней. Да и не хотели. Она искренне их любила уже много-много лет. Любила и заботилась. Кровной родни у неё не было, детей – с тех самых пор, как помните, – тоже. Поэтому всё своё нерастраченное материнство, сестринство, дочеринство и прочее «инство» она неистово обрушивала на эту тихую, почти женскую семью. Пока они ссорились, рыдали, а потом – мирились и смеялись, Женька потихоньку улепётывал, закрывал дверь в свою комнату и предавался сладостной, освобождающей писанине. Писал он, что правда, нелепо и коряво – мудрые вечные детские мысли перемежалась глупыми сиюминутными «взрослыми» рассуждениями о нелёгкой, прости господи, женской доле, о счастье детности и несчастье бесплодия и даже о том, что все мужики – не более чем «пробная экспериментальная модель Создателя. Неудачная. Слабая. Нежизнеспособная. Не подготовленная к ударам судьбы».
Конечно же это он подслушал у своих дам. Со временем он осознал, что и сам, в некотором роде – как минимум по строению половых органов, – относится к не самому удачному «модельному ряду». А чуть позже стал уже без детской боли, горечи и обиды замечать, что мир полон прекрасных мужчин, просто они по какой-то нелепой случайности не его папы и не мужья его бабушки, его мамы Леночки и его тёти Ани. В Женькину голову в положенный растущему мальчику период стала закрадываться положенная ядовитая крамольная мысль: если все эти прекрасные мужчины – не его отцы и не их мужья, может быть, дело не в мужчинах, а в них самих. В бабушке, в маме Леночке, в тёте Ане и конечно же в нём самом – в Женьке. Он как-то спросил об этом тётю Аню, потому что, несмотря на маты, безвкусицу и необразованность, чуял, что именно она в их странной семье – самая умная, грамотная и та самая – жизнеспособная.
– Выбрось этот идиотский мусор из своей тупой башки, дубина! – фыркнула она и повела его в кино, а потом в кафе-мороженое, где, путаясь в словах, долго и визгливо объясняла, как всё на самом деле устроено.
Окончательно заплутав в могучем и великом, так и не найдя «точки опоры», чтобы перевернуть тему, и безнадёжно разозлившись – он так и не понял на кого, – она повела его в «Детский мир» и купиладорогущую, недоступную доходам бабушки и мамы Леночки, железную дорогу.
Женька поздним вечером записал в свой очередной блокнот: «Двенадцатое марта. Не все бабы – дуры, хотя в основном. Не все мужики – козлы, даже те, что с бородой. Просто не всем везёт, и в этом никто не виноват. Нотабене:[26] изучить вопрос везения после того, как соберу эту блядскую железную дорогу. Тётя Аня не справилась. Спросить у бабушки, какая это – блядская. Мороженое с сиропом вкуснее, чем без».
Он не знал, что такое «нотабене», но бабушка так часто говорила, когда хотела привлечь его внимание. А прилагательное «блядская» давно тревожило его небезразличный к языковым изыскам ум. Ещё было интересно, почему тётя Аня при бабушке и маме Леночке говорит просто «погода», «автобус», «директор», а при нём – Женьке – у неё и соседка «блядская блядь», и электричка «блядская», а уж как она при нём отзывалась о погоде, особенно тогда, когда раздобыла себе белое заграничное пальто и отправилась обновить его с ним, Женькой, в цирк с «блядскими клоунами», а тут пошёл дождь…
Бабушка так долго рассказывала о значении этих и множества других подобных слов с серьёзно-смущённым видом, ежеминутно поправляя очки, что Женька чуть не уснул.
В тёти Анином исполнении они были весёлыми, задорными, избавляющими от злости и поднимающими настроение. В бабушкином же – напоминали дохлую лягушку, распятую на столе препаратора для детального изучения. Согласитесь, одно дело – гонять резиновым сапожком под мелким тёплым дождичком по грибному, вкусно пахнущему лесу живых лягушек среди прелой фигурной листвы, и совсем другое – ковыряться в мёртвых её клоаках. Бабушкина алгебра убила всю гармонию тёти Аниных идиом, и Женька утратил к ним всякий интерес, выяснив для себя, что талант материться, как и любой другой, кому-то дан, а кому-то нет. Можно изучить все движения, но так и не постичь магию танца, а иной лишь шевельнётся, и ты понимаешь: танцует. Тёте Ане – дано. Бабушке – нет. А ему, Женьке, пока просто нельзя.
– Почему?
– Потому что ты ещё маленький, – ответила бабушка. – Вот вырастешь – матерись на здоровье, только не злоупотребляй. Это как спиртное – чуть-чуть для аппетита, настроения и лёгкости – можно. Чуть больше своей дозы перебрал – и самому плохо, и другим праздник испортишь.
– А тётя Аня?
– У тёти Ани такой организм – повышенная толерантность к спиртному, мату и вообще жизни.
– Повышенная кто?
– Повышенная «что». Сопротивляемость. Тётя Аня – она из тех, кто коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт и рублём подарит. Ты ещё даже не понимаешь, как должен быть благодарен судьбе за то, что она свела тебя с таким человеком, как Анна, в самом начале пути. Всё. Иди, Женечка, пей молоко и спать.
Потом его внимание стали привлекать девушки, и всё та же тётя Аня провела с ним разъяснительную беседу на предмет «гондонов».
Мама Леночка стеснялась, невнятно шепча «резиновое изделие» и одними губами скоро проговаривая «презерватив». Тётя Аня сказала, что не столько из-за него важна эта беседа «о безопасной ебле», потому что и гонорея, и сифилис нынче лечатся, а из-за той дурочки, которой он, Женька, каким-то образом может «поломать жизнь, обрюхатив». Хотя во времена этой памятной беседы девушки его интересовали исключительно удивительным спектром вызываемых эмоций – от желания написать Галке из параллельного класса, чья фамилия уже давно забылась к настоящему времени, поэму о любви – до твёрдого намерения умереть на пороге соседки-студентки, доказав, что и юность способна на решительные действия, а не только её старики-однокурсники.
Женька закончил десять классов, получив более чем заслуженную медаль. Он был не очень хорош в точных науках, но памятлив, внимателен и усидчив. Биологию любил, потому что она вызывала живой интерес его пытливого исследовательского ума, да и учительница была куда менее отвратной, чем безумная алгебраичка.
Химия шла «на ура», он даже выиграл целый ряд районных, городских и областных олимпиад. Но сердце его было отдано литературе, хотя писал он, надо признать, иногда с ошибками. Не потому, что не помнил правил, а потому, что считал вернее так, как он, Женька, чувствует. Но закон суров, потому с системой Женя Иванов не спорил – получал свои пятёрки, отрываясь в невидимых Миру Красных Ручек блокнотах.
На торжественном вручении медали тётя Аня рыдала в голос. Бабушка и мама Леночка хранили сдержанное горделивое молчание. Слегка пригубив шампанского на выпускном, они покинули кафе, справедливо полагая, что мальчик уже имеет право на первую самостоятельную ночь вне дома.
Они – бабушка и мама Леночка. Но не тётя Аня. Сварливой тенью таскалась она за выпускником всю ночь, умудрившись проникнуть даже на теплоход и выпить там по стакану водки с суровым небритым мужиком из команды.
– Взрослый уже, вишь? – утирая слезу, сказала она рыцарю в тельняшке.
– Сын? – понимающе уточнил он.
– Он самый… – кивнула тётя Аня и зарыдала в голос.
– Чего ревёшь? Радоваться надо. Подумаешь, мужика нет. – Как любой представитель племени яйценосных, он моментально вычислил морганатический статус тёти Ани. Вернее – отсутствие такового. – Зато сын, красавец.
– Золотой медали-и-и-ист! – всхлипывала Анна, размазывая дорогостоящую тушь по дефицитному тональному крему. – А ты, тоже мне, Гоша, он же Гога![27] Если у меня кольца нет, это ещё ничего не зна-а-а-а-чит…
– Кольцо здесь ни при чём! – строго сказал мужчина и разлил ещё. – И базар баталовский об оценивающих взглядах – херня. Не оценивающий взгляд у вас, одиночек, а неприкаянный. Как у бездомных сук. Тут кусок ухватила, там подали… Уже удача. Баба при хорошем мужике – она по-другому на мир смотрит. Да и за сыном в ночь сама не побредёт. У неё по ночам другие интересы.
– Специалист хренов. Развелось вас, специалистов, а мужики куда-то пропали, – зло огрызнулась Анна.
– И то правда! – примирительно сказал кадр в тельняшке, погладив Анну по радужной щеке и задумчиво покрутив жёлтенький кружок на безымянном пальце правой руки. – Ну, давай, мать, за твоего сына. А я работать пошёл от греха подальше. Всех бездомных собак не пожалеешь. И я тут вроде как на службе всё-таки.
Бабушка и мама Леночка не особо вмешивались в выбор Женькой профессии, справедливо полагая, что любой диплом, подтверждающий высшее образование, хорошо. Тётя Аня ненадолго отъехала в командировку по своим хлебным технологическим делам, а вернувшись, узнала, что медалист отнёс документы в Литературный институт.
– Охуел? – выдохнула тётя Аня. – И кто ты будешь после этого? – брезгливо поинтересовалась она. – Писатель? Писатель – это жизненный опыт, а не диплом. Писатель – это истекающее кровью сердце, а не правила правописания. Писатель – это душа, а не запись в трудовой. Писатель – это не штаны на стуле просиживать. А мужик – это ремесло. Понял, дубина?!
Долго ещё в кухне витал запах бабушкиной валерианы, мамы Леночкиного вина и тёти Аниной водки. А на следующий день Женька забрал документы из одной приёмной комиссии и за руку с тётей Аней отнёс их в другую. Где последняя устроила скандал, требуя срочно сообщить ей, где тут обучают конкретно на акушеров-гинекологов.
Выяснилось, что конкретно на акушеров-гинекологов здесь не обучают и вообще выбор невелик – мизерное количество факультетов, в отличие от того же технологического пищевого, который тётя Аня закончила очень заочно.
– А понтов-то, а понтов! – возмущалась она позже, после того, как, получив пятерку по профилирующей в том году химии, Женька стал студентом самого престижного медицинского вуза столицы. Возмущалась, втайне гордясь. Конкурс был, надо признать, огромный. Видимо, Евгений Иванов попал в тот самый сакральный люфт, оставленный господом нашим всемогущим для действительно талантливых и достойных, позволив ему сразу после школьной скамьи влиться в стройные ряды академическо-профессорских детей, небольшого процента целевого набора и прочих, не поддающихся учёту, разнообразных блатных. Парень он был разумный и, немного поразмыслив, пришёл к выводу, что тётя Аня права. Особенно после того, как бабушка и мама Леночка выставили в первые ряды книжных шкафов тома Булгакова, Вересаева, Чехова и даже журналы «Юность» с романом Аксёнова «Остров Крым».
Учиться было интересно. Работать – ещё интереснее. Мир щедро подкидывал типажи, характеры, ситуации и эмоции. За время учёбы у Женьки случилась пара-тройка романов, так ничем и не закончившихся. Не из-за поджатых губ бабушки и мамы Леночки. Не из-за громогласных ехидных замечаний тёти Ани. Его увлекала плоть, но ни разу никто всерьёз не ранил его душу. Так он и пришёл к своему диплому и распределению – вот тут уже тётя Анна подсуетилась и разыскала подходы конкретно к акушерству и гинекологии – холостым, подающим надежды красивым молодым мужчиной, с одной-единственной публикацией в той же «Юности». Сидящим ныне с ручкой и блокнотом в пустынном обсервационном родзале за слегка обшарпанным письменным столом – одним из двух в простенке между «Операционной» и «Родзалом № 1».
– Интерн, тебе что, спать негде? – Из предродовой вышла Рыба, прищурившись на свет. – Могу изолятор открыть. Там сейчас, правда, прохладно, но мы тебе два одеяла дадим. Есть возможность спать – спи.
В родзал ворвался Бойцов:
– На том свете отоспимся!
Естественно, он вошёл. Но Женьке показалось – ворвался. Игорь Анатольевич был стремителен. В одной пижаме, без халата, и почему-то это придавало ему несколько комично-воинственный вид.
– Наверх уже позвонили, сейчас спустятся. Разворачиваемся. Отслойка «с улицы» поступила. Давай-давай, Рыба, не прикидывайся глухой, буди девок.
«Девки» уже вышли из предродовой.
– Кофе сделать, Игорь Анатольевич? – услужливо спросила санитарка.
– Ага. И дежурного разбуди. Интерн, третьим будешь? – Бойцов загоготал, довольный своей сомнительной шуткой. – Мылся хоть раз-то? – Игорь напустил на себя деловито-заботливый вид опытного гувернёра.
– Да я во время учёбы, Игорь Анатольевич работал.
– Ну, тогда разберёшься, раз такой грамотный. Переодевайся и мойся.
Честно говоря, Женька был несколько ошарашен собственной растерянностью и неуместностью. «Если со мной такое, то что же с теми, кто только что „из-за парты“?» Дух и буква операционной были ему привычны, но везде свои особенности. Он не ожидал, что акушерские операции столь кровавы – даже ампутации имели выраженно меньшую кровопотерю. Сперва, всё было быстро – Боня сделал разрез, первый ассистент промокнул. Вслед за кожей были анатомически грамотно рассечены подкожная жировая клетчатка, коей у пациентки оказалось немало. Затем – дряблый апоневроз.[28] Разведены синюшные отёкшие мышцы. Отслоена брюшина.[29] И… И дальше Женька перестал соображать, слыша лишь Бонины окрики:
– Ты что, висишь на зеркале?!. Не можешь помочь, не мешай!.. Лапы вон из раны!.. Саша, сделай что-то с кишечником, я не могу работать!.. Сергей Николаевич, завяжите уже наконец-то узел, вашу мать!.. На трупах тренироваться надо, а не на живых людях!..
Нет, Женьке не было плохо. Он отлично себя чувствовал. Просто он не понимал, что происходит в ране. Огромное бордовое с надутыми венами – матка. Это понятно. Боня сделал скальпелем крохотный надрез на этом и сосискообразными пальцами растянул его. В образовавшуюся дыру надулся радужный пузырь, похожий на тот, что Женька наблюдал в семилетнем возрасте, когда оказался в непосредственной близости от рожающей козы.
Бабушка и мама Лена отвезли его в деревню «на поправку». Где были они – он не помнил, а хозяйка крутилась во дворе. Женька пошёл угостить козу горбушкой, ему нравилось, как аккуратно брала пузатая беленькая козочка с развесистыми смешными ушками своими розовыми бархатными губами лакомство и как потешно хрумкала. Но сегодня коза была не в духе – она прилегла отдохнуть. А Женька сильно испугался – не столько самого радужного пузыря, что шевелился рядом с козой, сколько воплей вернувшейся хозяйки: «Рубашку надо порвать! Коза – дура молодая, первый раз рожает!» Какую рубашку надо порвать и почему, Женька не понял, потому что сам был совсем без рубашки.
Он убежал и долго плакал под старой яблоней. Ему показалось, что коза умирает и некому будет больше подавать на доверчиво раскрытой ладошке вкусно пахнущую горбушку, никто не прикоснётся так бархатно-шершаво, так нежно к коже, не пошевелит больше забавными ушками и не будет больше задирать его рожками, приглашая к игрушечной битве. Утрата была так горька, что, казалось, умри сейчас бабушка, мама Леночка и тётя Аня вместе взятые, исчезни весь мир – ничто не будет так ужасно, как смерть этой недавно знакомой ему козы. «Чего сырость разводишь?!» – нашла его хозяйка. «Она умерла?» – размазывая сопли голой рукой, спросил Женька срывающимся голосочком. «Она родила. Козы от этого редко умирают! – засмеялась та. – Пошли, козлят покажу».
Женька не смотрел на козлят. Он смотрел на козу. Ему показалось, что она счастлива, хотя и выглядит немного усталой. «А в прошлом году у Савельевны коза так мучилась, что ветеринара пришлось звать. Не сама Савельевна, конечно. Дачники на машину сели и привезли. Стала бы Савельевна к козе ветеринара звать. У неё этих коз семнадцать голов. А ветеринар-то по кошечкам и собачкам оказался – курам на смех. Тогда Савельевна уже сама за кузнецом сгоняла. Тот у нас и по лошадям, и по коровам, и по свиньям специалист, дай бог ему здоровья…»
Лето оказалось насыщенным, и Женька причастился таинств не только козьих родов, но и превращения жеребца в мерина. С мамой Леночкой и бабушкой он такими тайнами не делился, интуитивно чувствуя, что не поймут и не одобрят. А вот с тётей Аней – другое дело. Та с удовольствием сходила с Женькой на конюшню и даже выпила водки с кузнецом.
– Вот это да! Вот это я понимаю! – Тётка Анна застыла поодаль от коня, остановившегося справить малую нужду.
– Что? Что ты понимаешь?! – Женька подёргал её за рукав.
– Что размер имеет значение. Не слушай меня, Женька. Я ведь в деревне выросла. Так. Ностальгия по чистоте.
Женька удивился слову «чистота», потому что, признаться честно, грязь кругом была по колено. Но если тётя Аня впадала в свою особого рода задумчивость, что случалось крайне редко, лучше её было не тревожить. От кузнеца она вернулась под утро. И Женька потихонечку подслушивал, как она говорила маме Леночке:
– Отличный мужик. Пьёт умеренно. Вдовец. Двое детей. Жена вторыми родами умерла. Да только ни я сюда не поеду, ни он в город не переберётся. Мне здесь делать нечего, а ему – там. Да и чужие дети…
– Может, это как раз самое лучшее для тебя, – тихо бубнила мама Лена. – Детей у тебя быть не может, а в городе ты что-то счастья так и не нашла.
– А мне и не надо детей. Одна морока с этими детьми. Бессонные ночи, сопли, ветрянки, а потом поминай, как звали. Да и к туалету я привыкла теплому, уютному, надраенному… Чёрт бы меня подрал, дуру ненормальную!..
– Зеркало!!! Высокий класс!
Первый вопль относился к нему, Женьке. Одномоментно с воплем Женькина рука вместе с надлобковым зеркалом была вынута из раны первым ассистентом Сергеем Николаевичем. Подхалимаж же предназначался Бойцову, так чётко вскрывшему матку.
Сережа Чуприненков всего тремя курсами старше Женьки. Ныне – ординатор обсервационного отделения. Не успел он докатить фимиам, как у Игоря Анатольевича уже повисло на большой ладони что-то, похожее на лишённую рефлексов лягушку – только синее и с большой головой гуманоида, какими родит их фантазия голливудских бутафоров.
– Зажимы. Режь. Забирайте.
Вторая родзальная акушерка уже стояла с пелёнкой позади хирурга. И начавшая булькать «лягушка» с болтающимся на скользком канате пуповины мягким зажимом была передана на столик неонатолога.
– Ну что? – поинтересовался Боня, не переставая священнодействовать в ране.
– Нормально, – спокойно ответил «младенческий» доктор.
«Лягушка» пару раз побулькала, поскрипела и исторгла оглушающий рёв. Так, по крайней мере, показалось Женьке. Она розовела на глазах, издавая басистый возмущённый обиженный визг.
– Углы.
Операционная сестра подала Бойцову иглодержатель.
– Что-то у нас сегодня только девочки родятся.
– Ещё не утро, ещё не утро, Игорь Анатольевич, – усмехнулся неонатолог, закончив жужжать отсосом.
– Куда его, в реанимацию?
– Да нет, на этаж. Нечего ему в реанимации делать.
– Не спи, интерн. Серёжа, вставь зеркало, бога ради, а? Ты, интерн, на будущее вначале смотри, если ни разу не был. А потом уже мойся.
Женьке стало неловко.
– Ладно-ладно, не грусти. И всё будет расти. Я сейчас матку ушью и пойду, а вы с Сержем закончите. Раскрытия не было. – Он нырнул рукой куда-то внутрь женщины. Вынырнув, снял и скомандовал: – Перчатку!
Операционная сестра подала стерильную перчатку.
– Кюретку.[30] – Быстрыми привычными движениями Бойцов извлёк металлической заточенной ложкой с дыркой скребущие звуки изнутри опавшего плодовместилища. – Чисто. Шьём матку.
Со дна раны поднималась тёмная кровь сразу же после очередного промокания марлевой салфеткой.
– Интерн, не протирай, промокай. И салфетки экономь. Размахнулся… Александр Николаевич! Мне в рану лезет кишечник, вы что, наркоз давать разучились или миорелаксанты экономите?!
– Игорь, не ори! Уже ввели.
– Гемодинамика?
– Стабильная.
– Так, вроде сухо. Серёжа, твою мать! Не затягивай намертво, ткани рыхлые, что, не видишь? Прорезается же!
– Извините, Игорь Анатольевич.
– В морге извиняться будешь! – И медсестре: – Дай ещё длинную.[31]
После ушивания матки Бойцов стал спокойнее и за перитонизацией даже рассказал какой-то пошлый анекдот, над которым слишком усердно хихикал первый ассистент.
– Ну всё, орлы. Я пошёл. Дошивайте. – Игорь Анатольевич, шумно вздохнув, отошёл от стола, нарочито громко чавкнул снимаемыми перчатками, покричал: – Санитарка! Санитарка!!!