Голубь над Понтом (сборник) Ладинский Антонин
Помня о прежних заслугах Склира, Василий не предал его смерти, а сослал в отдаленный монастырь. Там он мог предаваться до конца дней размышлениям о своей бурной и полной превратностей жизни.
Мне запомнился разговор благочестивого с Вардой Склиром.
Склир стоял перед ним и тяжело дышал. У него было кровотечение из носу. Видимо, один из воинов ударил его по лицу. Склир вытирал рукою кровь, но она запачкала бороду, одежду, руки. Базилевс пронзительными глазами смотрел на пленника. Потом сказал:
– Конец, Варда? Теперь уже никогда не услышать тебе шума битвы…
– Конец… – прошептал пленник.
– Чего бы ты хотел теперь?
– Смерти. Устал…
– Ах, Варда, Варда! Если бы не ты, не пришлось бы мне отдать Анну руссам! Я послал бы тебя защищать Херсонес. С твоим умом и решиться на такое безумие! Воины, уведите его…
Склира увели в шатер. Три воина остались ночевать с ним. Я поднял полу шатра и взглянул на пленника при свете факела. Он сидел на земле, закрыв лицо руками. Уже с него сняли кампагии. Босые ноги были в грязи. Его вели от базилевса по лужам, шел дождь…
Изливалось в небытие быстротекущее время. Все внимание благочестивый обратил на запад, где надлежало истребить болгар и богомилов. Двадцать пять лет прошло в непрерывных походах. Василий метался, как лев в клетке, двадцать пять лет не снимал панциря. Когда положение становилось критическим, на сцену выступал шеститысячный отряд руссов. Шесть тысяч мечей и секир страшной грозой обрушивались на врагов. Так серп жнет жатву в солнечный день.
Давид Арианит и Константин Диоген опустошили Пелагонию. Третья часть добычи была отдана руссам, две другие части поделили между собою базилевс и ромейские воины. Сколько битв, имен погибших и названий городов встает в памяти! Кастория… Ларисса. Дирахиум… Веррея…
Я помню, как мы получили из осажденного Дористолона на Истре письмо от Цицикия, сына патриция Федота Иберийца, как мы поспешно собрались в поход, как осаждали Сетену, где находились бревенчатые дворцы и житницы Самуила. Враги чувствовали, что их силы иссякают. Драма приближалась к развязке…
Июния пятнадцатого дня, третьего индикта, 6522 года, благочестивый вновь повел нас на варваров. С пением псалмов и с рукоплесканиями, потому что смерть воина на поле брани подобна смерти у подножия креста, медленным потоком, под ржанье коней и скрип возов, гвардия, эскувиты и силы фем двинулись в неприступные горы Македонии. Вздымая пыль на горных крутых дорогах, впереди шла конница мужественного Феофилакта Вотаниата. За нею передвигались воины фракийской фемы, испытанные в сражениях, и отряд страшных руссов. Я с изумлением смотрел на этих людей, равных которым нет и не будет на полях сражений. Среди них были варяги и славяне. Славянский язык напомнил мне, что на берегу Борисфена, в далеком бревенчатом городе, под сенью русских дубов покоится в мраморной гробнице Анна, неугасающий светильник моей жизни.
Страторы вели попарно сто коней базилевса. Арабские и каппадокийские жеребцы были покрыты пурпуровыми попонами с вышитыми на них орлами и крестными знаками. Из рук кинигов рвались на цепях злые псы. Над челками коней покачивались страусовые перья.
Василий ехал верхом в простом воинском плаще, под которым блистал панцирь. Запавшие от бессонных ночей голубые глаза и гневные дуги над ними выражали непреклонность воли, постоянство решения. Борода базилевса поседела, на лице легли бороздами морщины – следы болезней, забот и лишений. Ради спасения ромеев он одинаково терпел зной сарацинских пустынь и холод да стужу варварских зим. Совершенной полусферой висел в воздухе купол святой Софии, символ небес на земле. Как орлица, покрывал он крыльями всю нашу жизнь. Но в страшное время жили христиане. Уже разрушили нечестивые агаряне Гроб Господень, уже ускользали из рук базилевса наши дивные владения в Италии, со всех сторон нас теснили враги. Теперь благочестивый решил навсегда сокрушить ярость мизян.
Я вспомнил стихи Иоанна Геометра:
- Рычи, о, лев!
- Пусть прячутся лисицы в норы,
- Услышав твой прекрасный рев…
Пиит, ты написал пророческие строки! Вот рычит наш лев, вот восходит над землею солнце нашей славы. Самуил трепещет в норах македонских ущелий. Но будем справедливы даже к врагам. Не трусливая лисица пряталась в Немице, а достойный соперник базилевса, тоже из львиной породы. Когда он рычал в долине, стены нашего города сотрясались. Теперь выходили на единоборство два льва…
Мы шли по разоренной стране, мимо селений, покинутых богомилами. Непостижимо было, как могли существовать люди в такое страшное время. Все несчастья низвергнулись на нас из ада. Всюду, куда ни падал взор, – пепелища, руины, рухнувшие купола церквей, оставленные пахарями нивы, стаи черных птиц. Но по милости Иисуса Христа мы еще поражали врагов, избивали толпы варваров, пленяли их, покрывали ранами их тела.
Наступали сумерки. Лиловые горы поголубели, подул прохладный ветерок. Затрубили трубы, повелевая воинам остановиться. Перестали скрипеть возы. Я осмотрелся, выискивая место для лагеря. С обеих сторон возвышались дикие горы. У дороги лежало селение, превращенное пожаром в груду пепла. Где были его жители? Что сталось с их имуществом? Несчастные спрашивали себя, за что обрушились на них такие испытания и горести, и не находили ответа.
Василий слез с коня. Стратор поцеловал его руку, принимая повод. Базилевс сказал:
– Здесь мы предадимся отдохновению.
Патриций Никифор Ксифий велел разбить шатры. Запахло дымом лагерных костров. Воины приступили к принятию пищи. Но свинцовый сон смыкал наши вежды. Еще раз, положив на землю щиты, служившие нам в походе постелями, мы стали устраиваться на ночь. Христолюбивые воины уснули. Только в шатре базилевса еще долго блистал огонек светильника. У шатра стояли на страже руссы с секирами в руках.
Когда на востоке вспыхнула розовая заря, мы снова двинулись в путь, оставив после себя золу костров, навоз, человеческий кал и обглоданные кости. Войска двигались медленно. В дороге было время подумать о многом. О чем я думал, сидя на муле? О смерти. Мне казалось, что она уже витает надо мною. Сердце сжималось от тяжелых предчувствий. Но, может быть, сказались года? Я уже не был юношей, время текло.
Однажды наши воины схватили в придорожных кустах лазутчика. Под плетями он сознался, что его прислал Самуил, чтобы разведать о количестве наших сил. Лазутчик оказался богомилом. Из любопытства я пошел взглянуть на него.
Еретик лежал на земле, истерзанный, почти лишенный одежды. Он стонал, сжимая голову руками. Судя по виду, это был поселянин, не старый еще человек. Два воина, сторожившие его, занимались починкой обуви, разбитой в походе.
Я присел перед пленником на корточки и спросил:
– Ты богомил? В кого ты веруешь?
Лазутчик продолжал стонать, не отвечая мне.
– В кого ты веруешь, собака? В дьявола или в Бога?
Он перестал стонать, повернул ко мне лицо и с ужасным страданием произнес пересохшими губами:
– Не мучай меня перед смертью. Дай мне умереть!
– Ты умрешь, когда придет твой час. Но лучше покайся перед концом. Не губи души… Отрекись от дьявола!
– Это вы – служители дьявола, – дерзко прошептал лазутчик, – заковали Бога в золото, опьянили себя фимиамом, подобно идолопоклонникам.
– Лжешь! – воскликнул я в негодовании.
– Нет, не лгу! Вы живете в мире сатаны, в греховном и чувственном мире, а мы вздыхаем о другом мире, истинном, созданном Господом, а не сатаной. Там обитают ангелы и бессмертные души праведников…
Воины на время оставили свое занятие и стали прислушиваться к нашему разговору.
– Лжешь! В писании сказано, как был создан мир Господом и как был низвергнут сатана. Он ничего не творил. Только разрушал.
– А я тебе говорю, как учил нас отец Иеремия… Все видимое, землю, растения, человеческое тело, камни, все создал сатана. Потому и погибает мир в грехе, как в блевотине. Не мог Господь создать такой мерзостный мир. Почему я испытываю муки? Потому что родился в царстве сатаны. А вы его служители!
Он закрыл руками лицо и плакал. Я показал рукой воинам, чтобы его убили. Воин с глупым видом смотрел на меня и ничего не понимал.
– Убейте его, ослы! – крикнул я в гневе.
Один из воинов поспешно извлек меч и ударил несчастного по голове.
Я посмотрел на убитого. Еще минуту тому назад он страдал, жил, говорил о Боге. Теперь он лежал бессловесным трупом. Жизнь покинула его. Ноги скорчились в последнем движении мышц и замерли. Кровь капала из рассеченной головы. Сколько я видел их на полях сражений, на месте казни, и каждый раз в моем уме возникали одни и те же вопросы. Куда отлетает человеческая душа? Неужели в этом жалком теле, лежащем в безобразном прахе, обитал Бог? Вот и я хожу, куда хочу, говорю, двигаю руками, ощущаю в руке тяжесть меча. А потом прилетит стрела, и я так же буду лежать без движения, обреченный на гниение? Я вспомнил красивое горячее белое тело Фелицитаты, тяжесть ее сосцов, нежность кожи, ее разгоряченное поцелуями дыхание. Дрожь отвращения пробежала у меня по коже. А двадцатилетняя красота Зои, любовь Евпраксии, худоба Тамар? Неужели все одно и то же – тлен, гниение, смерть? А худоба той? Облеченная в тяжелые парчовые одежды и в пурпуре? Ведь озарена же она для меня каким-то неземным светом? Что это – власть мужской плоти или тревога души? Но чем же отличается тело багрянородной от тела смуглой потаскушки? Значит, не в телесной красоте суть, а в том, какими глазами мы смотрим на нее, с каким волнением, чувственным или духовным.
Воин равнодушно вытер меч о жалкое тряпье убитого.
Потом я ехал на муле, и по спине у меня пробегал мороз от богохульных слов еретика. Мир создан дьяволом! Этот мир, в котором страдали и был распят Христос, в котором слава Господня и пение псалмов наполняет церкви! А какой-то тайный голос шептал мне:
– Так ли уж хорош этот мир? Не сам ли ты не один раз отвращался от него. Помнишь? Вспомни, с каким упоением ты читал Дионисия Ареопагита! Вспомни о книгах Платона, грешных, но прекрасных. Подумай, подумай, патриций…
Я в смятении старался прогнать эти опасные мысли.
На шестой день мы подошли к засекам. За ними лежали плодородные долины Стримона – цель нашего похода. Непреодолимые трудности лежали на нашем пути, но благочестивый пылал величайшим огнем. Этот человек среднего роста обладал душою героя. Поистине, всякий, взирая на него, научался быть смиренным, терпеливым и бесстрашным. Он научил нас почитать сию жизнь сонным видением и не предаваться унынию.
По знаку трубы воины фракийской фемы пошли на смерть…
Как птенцы во время бури, мы окружили благочестивого и шептали молитвы. Здесь были все, делившие с ним в течение стольких лет опасности и труды войны: Константин Диоген, Василий Трахонит, Феофилакт Вотаниат, Давид Арианит, Лев Пакиан, Никифор Ксифий, старики Николай Апокавк и Никифор Уран. Не было только Варды Склира, великого стратега. Не было также и интриганов и сребролюбцев буколеонского дворца, трусов, зоил и лизоблюдов. А над нами проносилась буря истории. Ее тяжкие крылья потрясали воздух. Мы сжимали рукоятки мечей.
Перед тем как повести фемы на варваров, Василий взял из моих рук трость и стал чертить на песке план сражения. Мы обступили его со всех сторон. Старик Никифор Уран слезящимися глазами смотрел на линии, начертанные на песке, и бормотал:
– Разве можно предвидеть все заранее? Захочет Господь, и…
Ксифий зашипел на него:
– Помолчи, отец!
Благочестивый чертил:
– Здесь засеки… здесь Стримон… здесь будут стоять гвардейцы-схоларии. Понятно?
Они ничего ни понимали.
В гористой местности бесполезной оказалась закованная в железо конница «бессмертных», которых называют также катафрактами. Вся надежда была на пеших воинов. Базилевс смотрел на возвышенности, к которым подходили ромеи. Старик Уран качал головой:
– Безумие! Безумие!
Взволнованный бурей размышлений базилевс не слышал его. Царская власть подобна секире, лежащей у древа. Пусть будет так, как захочет благочестивый, хранитель вселенских соборов, защитник бедных и убогих.
На засеках уже разгоралось сражение. Варвары обрушили на головы ромеев тучи стрел, сбрасывали камни, заранее приготовленные. Огромные каменные глыбы, неуклюже вращаясь, неслись с горы и сокрушали кости наших воинов. Гул воплей и стонов стоял в воздухе. Базилевс тронул коня и поспешил к месту битвы. Мы последовали за ним.
Глазам нашим представилось ужасное зрелище. Люди с перебитыми ногами ползли с горы, умоляя о помощи. Тела убитых кучами лежали на подступах к засекам. Стрелы летели по ветру с невыносимым свистом. Христолюбивые фемы уже готово было охватить смятение. Уран шептал:
– Безумие! Безумие!
Варвары с бешенством отчаянья защищали свою свободу, свои жилища и житницы. Высоко над валом мы увидели Самуила. Ветер развевал его бороду. Он что-то кричал своим воинам и показывал на нас рукой.
– Не в силах человеческих взять эти твердыни, – шамкал Уран.
Базилевс взглянул на старика орлиным взором. У нас замерли сердца. Но благочестивый ничего не сказал.
– Не губи ромеев, благочестивый, – осмелился высказать свое мнение вест, – что будет с нами, если варвары спустятся с горы? Нам не выдержать их напора. Ты же знаешь, воин, который спускается с горы, равен трем воинам.
Василий в гневе теребил бороду.
Несколько раз мы пытались подняться на гору, и каждый раз болгары сбрасывали нас вниз. Потери были очень велики. Воины начинали роптать, ложились на землю, бросали оружие.
На следующий день сражение возобновилось. Мы смотрели на благочестивого с ужасом. Тогда приблизился к нему Никифор Ксифий, доместик схолариев.
– Позволь мне, рабу твоему…
– Говори, – грубо кинул Василий.
– Дай мне отборных воинов, руссов и схолариев, и мы попытаемся пробраться лесными тропами в тыл врагов. За ночь успеем обойти горы. Тогда мы поразим варваров…
Под покровом ночной темноты, прикрытый ею, как хламидой святого Димитрия, Никифор Ксифий повел воинов в обход горы Белатисты. Пробираясь сквозь тернии и кустарники, переходя во мраке страшные кручи, теряя людей в бездонных пропастях, он, подобно новому Ганнибалу, всю ночь вел воинов. Не для того ли нам дан разум, чтобы побеждать врагов? На рассвете, когда занялась благоуханная заря, Василий опять возобновил сражение, отвлекая внимание Самуила.
Но вот мы заметили, что в рядах врагов происходит странное замешательство. Мы услышали крики:
– Бегите, бегите! Ромеи погубили нас…
Тогда мы поняли, что это доместик Никифор Ксифий, подобно римскому орлу, ударил крылом, вонзил жестокие когти в тело жертвы. Болгарские воины оставляли засеки, бежали, заметались в горных ущельях, не зная, с какой стороны приближается к ним хитрый ромей. Базилевс, сияющий, как в пасхальный день, кричал эскувиторам, которых вел в сражение патриций Феофилакт Вотаниат:
– Поражайте врагов, эскувиторы! Поражайте!
И, не выдержав, помчался впереди воинов в самую гущу битвы.
Ужасное избиение продолжалось весь день. Сам Самуил едва не попал в руки ромеев. Но мужественный его сын бросился на помощь к отцу, вырвал его из наших рук. Понимая, что участь сражения решена, Самуил умчался с сыном и остатками своих отрядов в темноту ночи. Они обрели себе прибежище за деревянными стенами Прилепа. Опустошая все вокруг, Василий не решился преследовать бегущих. Опасно трогать раненого зверя…
Но это еще был не конец. На другой день базилевс запятнал прекрасную победу неслыханной жесткостью. По его приказанию пересчитали пленников. В плену оказалось около пятнадцати тысяч человек. Тогда их загнали толпами в ущелье, чтобы легче было стеречь. На соседней равнине были разведены костры, на огне которых воины обжигали заостренные колья и раскаляли железо. Схоларии извлекали из ущелья безоружных пленников и влачили к кострам. Для них готовилось нечто страшное, но несчастные не знали, какие муки ожидают их, и покорно шли. И вот нечеловеческий вопль огласил равнину. Это ослепили первого пленника.
Ослепленный бился на земле, умоляя о смерти, царапал камни ногтями, поднимал руки к небесам, проклинал и плакал, а к костру уже тащили другого пленника третьего, сотни людей. Даже закаленные в сражениях воины боялись за свой разум при этом ужасном зрелище. Извивающиеся в муках тела, кровавые глазницы, вопли и проклятия, а над всем этим каменное лицо Василия. Я отвел от него глаза и не смотрел. Пусть он сам даст отчет на последнем судилище за свои дела…
Догадавшись о страшной казни, заволновались остальные пленники; в ответ на вопли ослепляемых раздался вой тысяч людей, запертых, как звери в клетке, в узком ущелье. Варвары бросились на стражей, предпочитая умереть от меча, чем потерять драгоценный дар небес. Некоторых из них убили, остальных повлекли к кострам. По повелению Василия из каждых ста ослепленных одному выжигали только один глаз. Сначала мы не понимали, потом узнали – Василий хотел, чтобы кривые повели к Самуилу тысячи слепцов и поразили его сердце ужасом перед несокрушимой жестокостью ромейского оружия.
Страшными вереницами, цепляясь друг за друга, ведомые окривевшими вожаками, слепцы пустились в путь по горам. Они падали, спотыкались, вопили и плакали кровавыми слезами, проклиная небеса. Многие погибли от голода, были разорваны на пути волками, умерли от отчаянья. Остальные дотащились до родных селений. Жители выходили на дороги и приносили слепцам пищу, воду, козье молоко, утешали несчастных вестников гибели. А когда ослепленные пришли наконец в Прилеп и наполнили двор перед домом Самуила, старый лев зарыдал, как дитя. Тысячи слепцов взывали к нему на дворе:
– Самуил! Самуил! Посмотри, что сделал с нами Василий!
Тысячи юных глаз, с такой жадностью взиравших на мир, погасли, превратились в гнойные раны.
Болгарскому царю дали чашу с холодной водой. Он сделал несколько глотков и уронил чашу. Дни его были сочтены. На ложе смерти он ждал появления немилосердных врагов. Но Василий боялся войти в его берлогу.
В бедных болгарских хижинах, погруженные в мрак вечной ночи, слепцы плакали, вспоминая солнце, тропинки македонских ущелий, где они пасли коз, гору Белатисту, где они сражались за свободу…
А разве мы не слепцы? Черная тьма стоит над миром, как ночь слепорожденного. Трудно жить человеческой душе среди такого мрака. Нет надежды, что станет иным сердце человека. Шелестят стихи Иоанна Дамаскина, из церкви Сорока Мучеников доносится антифонное пение, а земля покрыта руинами, рухнувшие купола лежат во прахе, плевелы покрывают поля, волки бродят в предместьях городов. Стоит мне прикрыть глаза рукою, и я вижу перед собой каменное лицо Василия, его сгорбленную от трудов, как у пахаря, спину, плечи, уставшие от тяжести панциря, стариковские жилистые руки, седую жесткую бороду, которая когда-то цвела, как руно ягненка.
В ушах еще звенят вопли ослепляемых. Я сражался на павкалийской равнине с безбожным Склиром, я поражал огнем Каллиника скифские ладьи, видел младенцев, пронзенных варварскими копьями, взирал на разрушенные церкви и на множество других ужасных явлений, но ничто не может сравниться со зрелищем, когда отнимают у человека зрение… Скажут – слепец ближе к Богу, слепота облегчает предаваться благочестивым размышлениям. Почему же даже у испытанных воинов щелкали зубы от страха, когда они присутствовали при сцене ослепления?
Но Василий взял на свои плечи эту ужасную тяжесть, и я не покину его до конца. Не ради суетных и мелких забот он совершил этот грех, а ради спасения ромеев. Его душа витает там, куда не взлететь маленьким слабым душонкам. Он – секира, лежащая у корня древа.
После победы, не ожидая сопротивления врагов на долгие годы, Василий направился со всеми воинами в Афины, чтобы там, в Парфеноне, в триумфе и славе, возблагодарить Деву Марию, охраняющую своим покровом ромейское государство. На пути мы остановились в каком-то селении. У колодца, где слуги поили моих коней, стояла кучка поселян. Приняв меня в сером походном плаще за обыкновенного воина, они не стеснялись, разговаривали о своих делах. Один говорил моему слуге:
– Как жить бедным и убогим? Суди сам, милостивец! Подати житные да еще подымная, по три фолла с дыма. Потом пастбищная – энномион. Да десятина меда, приплода свиней, овец. Да еще подушная…
– За право дышать воздухом, – прибавил другой поселянин.
– Вот именно, что за воздух! Что наша душа? Воздух! А если землетрясение, опять плати. На возведение стен. Да еще погонное сборщику, за ногоутомление…
Второй поселянин долго и с видимым удовольствием, кривя рот, чесал спину. Первый прибавил со вздохом:
– А что на земле творится! Пятнадцать тысяч ослепили…
В окрестностях было враждебное нам население – тайные богомилы, еретики. Они своими гнусными устами отравляли победы благочестивого. Они смотрели на нас суровыми глазами, осуждая за кровопролитие.
Я сел на коня и отъехал прочь. Проезжая мимо словоохотливого поселянина, я взглянул на него. Обыкновенное деревенское лицо, обветренное непогодой, огрубевшее от дождей и снега. Копна нечесаных волос над низким лбом, длинный нос, бороденка, тощая шея. Вероятно, эта покосившаяся хижина принадлежала ему, и, может быть, дети, смотревшие с любопытством на моего прекрасного коня, были его дети, полуголые, с запачканными рожицами. Полуголодная жизнь таких – есть прозябание. Сколько людей влачит подобного рода существование, ест впроголодь, спит на соломе, в холоде и в темноте, завися от малейшего своеволия соседнего богатого человека! И все-таки они не желают расстаться даже с такой жизнью. А где мужественный Никифор Ксифий? Где благородный Константин Диоген? Где Евстафий Ангел и другие герои? Их уже нет с нами.
Поселянин посмотрел мне вслед, почесался, вздохнул. Мне хотелось сказать:
– Вздыхаешь, приятель? Вздыхай, вздыхай! Мы тоже вздыхаем. Тебе лень сделать маленькое усилие, чтобы возвыситься над ничтожеством. Мы должны жезлом гнать тебя на поля сражений. Чего вы боитесь? Смерти? Но ведь умер же с мечом в руке Никифор, ставший мне братом. Упал рядом с ним Евстафий Ангел, человек с такой нежной душой. Умер другой Ангел, в Самбате, окрыленный строительными мечтами. Под сенью русских дубов лежит в мраморной гробнице Анна, дщерь базилевса, сия вторая Галла Плацидия, супруга варвара, в конце концов пленница… Их души вознеслись к небесам, ликуя и внимая пению ангелов. А ты говоришь, что твоя душа – пар?
Впереди раздались крики воинов. Они увидели благочестивого и приветствовали его рукоплесканьями и грубыми голосами.
– Многие лета, автократор ромейский…
Толпы народа смотрели на триумфальное шествие, на блистающее оружие воинов, на коней базилевса под пурпурными покрывалами. Шепот ужаса пробегал по толпам:
– Болгароубойца! Болгароубойца! Ослепитель! Герой!..
Крики ромеев росли, превращались в бурю. Я ударил коня плеткой и поскакал к Василию, чтобы разделить с ним его славу, страшные грехи, которые он взвалил на себя, его одиночество…
Анна Ярославна – королева Франции
Часть первая
1
Несмотря на непредвиденные задержки в пути и огромные расстояния от Парижа до русских пределов, послы короля Франции благополучно прибыли в Киев. Посольство возглавлял епископ шалонский Роже. Он ехал впереди на муле, худой, горбоносый, со старческой синевой на бритых впалых щеках. Аскетическую худобу его лица еще больше подчеркивали глубокие морщины по обеим сторонам плотно сжатого рта, как бы самой природой предназначенного изъясняться по-латыни, а не на языке простых смертных.
Пока посольство медленно приближается к Золотым воротам, следует воспользоваться удобным случаем, чтобы поближе познакомиться с этим человеком, жизнь которого весьма показательна для той темной эпохи, куда мы, со всей осторожностью благоразумного путника, вступаем ныне, как в некий черный лес, полный волков и страшных видений.
Даже на лопоухом муле епископ сидел с таким достоинством, что одной посадкой доказывал свое благородное происхождение. Отцом его был Герман, граф Намюрский. Чтобы не дробить владения между наследниками, граф посвятил младшего сына церкви в надежде, что благодаря знатности рода молодой монах рано или поздно получит епископскую митру. Вот почему Роже не пришлось прославить себя на полях сражений. Однако и на винограднике божьем он проявил блестящие способности управителя, сначала в сане аббата в монастыре Сен-Пьер, а позднее сделавшись пастырем Шалона. Отличаясь умом практического склада, сей светильник церкви в бытность свою аббатом одного из самых бедных французских монастырей добился для него многих королевских щедрот. Ему удалось выпросить у короля в кормление монахам соседний городок с его ежегодной ярмаркой, на которую купцы приезжали не только из Шампани и Бургундии, но даже из отдаленных немецких земель. Кроме того, аббатству были предоставлены важные привилегии, в том числе исключительное право топить общественную печь для выпекания хлеба и позволения ловить сетями рыбу в Марне. По ходатайству Роже монастырь получил несколько селений с сервами и пашнями, а также мельницу, пчельник и обширные виноградники. Аббату даже удалось завести монастырскую меняльную лавку, где производились различные денежные операции и при случае ссужались под верные заклады деньги в рост, ибо все это служило к вящей пользе святой церкви. В те же годы Роже построил в аббатстве новую базилику, возложив на ее алтарь серебряный ковчежец с останками святого Люмьера. К сожалению, от этого почитаемого мученика остался нетленным один только левый глаз, но и такая реликвия привлекала в монастырь значительное число паломников, что весьма увеличивало его годовой доход.
Незадолго до утомительного и не лишенного опасностей путешествия в Киев епископ Роже совершил благочестивое паломничество в Рим, и Вечный город произвел на него тягостное впечатление своими обветшалыми церквами и заросшими плющом руинами, по которым бродили пастухи в широкополых соломенных шляпах и прыгали дьявологлазые козы. В Латеранском дворце жил папа. О его непотребстве много рассказывали смешливые простолюдины в римских тавернах. Впрочем, Роже утешал себя тем, что в каждом человеке живут две натуры, божественная и животная, и что рано или поздно первая превозможет вторую.
По возвращении из Рима Роже возглавил шалонскую епархию, где тотчас же занялся искоренением манихейской ереси, получившей в то время большое распространение во Франции, и суровыми мерами пытался с корнем вырвать это гибельное зло. Но по-прежнему лучше всего удавались епископу всякого рода земные предприятия, и, ценя его дипломатические способности, король Генрих неоднократно посылал Роже с ответственными поручениями в Нормандию и даже к германскому императору. Когда же король, после смерти королевы, стал вновь помышлять о женитьбе, он не мог найти лучшего посредника в таком деле, чем шалонский епископ.
Однако Роже не отличался глубокими познаниями в богословии, а во время переговоров в Киеве предстояло затронуть и некоторые церковные вопросы, в частности о приобретении мощей святого Климента, поэтому вторым послом в Руссию отправился Готье Савейер, епископ города Мо, человек совершенно другого склада, малопригодный для хозяйственных дел, но весьма ученый муж, прозванный за свою начитанность Всезнайкой. Если не говорить о склонности прелата к чревоугодию, к чаше золотистого вина и к некоторым другим греховным удовольствиям, вроде чтения латинских поэтов или, может быть, даже допросов под пыткой полунагих ведьм, обвиняемых в сношении с дьяволом, когда в человеческой душе вдруг разверзаются черные бездны, то это был вполне достойный клирик, изучивший в молодости не только теологию, но и семь свободных искусств.
Насколько епископ Роже представлялся худощавым, настолько Готье Савейер отличался, напротив, дородностью. Его широкое, сиявшее вечной улыбкой лицо заканчивалось двойным подбородком, а плотоядные губы и довольно неуклюжий нос свидетельствовали о любви к жизни. Маленькие, заплывшие жиром глаза епископа светились умом.
Сопровождавший посольство сеньор Гослен де Шони, получивший повеление защищать епископов от разбойных нападений на глухих франкских дорогах, был рыцарем до мозга костей. Не очень высокий, но широкий в плечах, уже несколько отяжелевший и, как подлинный представитель знатного рода, белокурый и светлоглазый, де Шони, несмотря на сорокалетний возраст, со страстью предавался охоте и не ленился в воинских упражнениях, поэтому сохранил подвижность и ловкость. Его красноватое, обветренное лицо украшали длинные усы, а во взгляде у рыцаря явственно выражались ненасытная жадность и чувство превосходства над людьми, не обладающими рыцарским званием. Гослен де Шони надменно смотрел перед собой, не утруждая себя никакими размышлениями; по его мнению, всякая умственная работа более приличествовала духовным особам, чем рыцарю, понимающему толк в конях и охотничьих псах. Однако Гослен де Шони отличался многими достоинствами: отлично владел мечом, метко стрелял из арбалета и считался самым неутомимым охотником в королевских владениях. В молодости он состоял оруженосцем при графе Вермандуа, получил от него за заслуги небольшое поместье с двумя десятками сервов, был произведен в рыцари и принес сюзерену положенную клятву. Несколько позже граф разрешил ему перейти на службу к королю. Одновременно Гослен де Шони удачно женился на соседке и получил за ней, единственной дочерью старого сеньора, вскоре отдавшего богу душу, еще одно селение и различные угодья. Жена родила ему трех таких же голубоглазых, как и он, сыновей, и у рыцаря были связаны с потомством самые радужные надежды относительно округления своих владений. Получив королевский приказ сопровождать епископов в далекую Руссию, славившуюся, если верить менестрелям, золотом, мехами и красивыми девушками, Гослен де Шони из этого путешествия также надеялся извлечь немалые выгоды, и в частности привезти для супруги несколько соболей, какие ему приходилось видеть на ярмарке в Сен-Дени. Как известно, меха весьма украшают женщин, хотя справедливость требует отметить, что рыцарь мечтал о приобретении мехов не столько из нежности к своей Элеоноре, сколько из тех соображений, что ее наряды будут свидетельствовать перед людьми о богатстве фамилии. Жене, преждевременно располневшей, с багровым румянцем на щеках, с неискусно наложенными белилами и с большими, почти мужскими руками, он предпочитал юных поселянок, застигнутых случайно где-нибудь на укромной лесной тропинке во время охоты на оленей. В свою очередь и супруга, огрубевшая в ежедневных заботах о птичнике и скотном дворе, давно забыла о нежных чувствах к своему господину и порой, разгоряченная на пиру чашей вина, вздыхала неизвестно почему, бросая затуманенные взоры на литые торсы молодых оруженосцев, прислуживавших ей за столом. От них пахло мужским потом и кожей колетов!
Будучи страстным охотником, Гослен де Шони рассчитывал принять участие в прославленных на весь мир русских ловах и в пути настойчиво расспрашивал переводчика Людовикуса, на каких зверей охотятся в Руссии.
Переводчик объяснял:
– О, эта страна покрыта дремучими лесами.
– Какие же звери водятся там?
– Олени, лоси, вепри. В степях носятся табунами дикие кони. Но князья предпочитают охотиться на лисиц, енотов и бобров.
– На бобров? – смаковал название редкой дичи Шони.
– Их очень много живет там на реках.
– Еще на каких зверей охотятся русские рыцари?
– На выдр и соболей. Меха находят большой спрос в Константинополе. Поэтому Ярослав собирает дать с покоренных племен шкурами зверей.
– На кого охотятся его сыновья, чтобы показать рыцарские достоинства?
– На медведей. Однако самой благородной забавой в Руссии считается охота на диких быков, которых называют турами. Она требует от охотника большой отваги, и князья предаются ей при всяком удобном случае.
– Хотелось бы принять участие в подобной охоте, – произнес Шони не без зависти.
– О, я уверен, что русские воины убедятся в твоей прославленной храбрости!
Людовикус хорошо изучил слабости человеческой натуры и затронул слабую струнку Шони. В ответ на слова переводчика рыцарь горделиво разгладил усы. Он был в темно-красном плаще, застегнутом на груди серебряной пряжкой, которую снял в одной счастливой стычке с убитого нормандского рыцаря под замком Тийер.
После разговора с переводчиком синьор искренне пожалел, что его охотничьи псы остались в родовом шонийском замке, построенном из грубых полевых камней и бревен. Собаки теперь находились под присмотром жены, в нижнем помещении башни, служившем одновременно поварней и жилищем для слуг. Здесь псы вечно грызлись из-за брошенных им костей.
Однако необходимо сказать несколько слов и об этом таинственном человеке, каким представлялся окружающим Людовикус. По обстоятельствам своей жизни то торговец, то переводчик, то посредник, он с юных лет странствовал и переезжал с одного места на другое и поэтому хорошо знал все большие города, расположенные на торговых дорогах, в том числе Регенсбург, Киев и Херсонес. Людовикус успел также побывать в Константинополе, сарацинской Антиохии и даже в Новгороде, изучив во время этих скитаний несколько языков. Но никто не знал, откуда он однажды появился в парижской харчевне «Под золотой чашей», да и сам этот бродяга уже позабыл, из какого города он родом, считая, что родина там, где лучше живется. Этот человек отличался житейской ловкостью, хотя ему и не везло в торговых предприятиях. В Париже Людовикус случайно повстречался с послами, собиравшимися в далекую Руссию, и епископ Роже нанял его переводчиком, как знающего русский язык. С той поры он не переставал оказывать ценные услуги посольству во время трудного путешествия.
Может быть, следует упомянуть и двух ирландских монахов, Брунона и Люпуса, отличавшихся гортанным выговором и рыжими волосами. Последний, кроме того, был известен неудержимой болтливостью. Они плелись в задних рядах на мулах и тоже вдоль и поперек исколесили Европу, проповедуя слово божье и приторговывая христианскими реликвиями, пользуясь тем, что аббаты охотно закрывали глаза на обман, приобретая по дешевке какой-нибудь сомнительный голгофский гвоздь. Монахи выполняли также всевозможные поручения, добывали хлеб насущный перепиской книг или даже собирая подаяние. Впрочем, подобные люди возили из одной страны в другую не только кости мучеников, которых никто не мучил, но и украшенные драгоценными миниатюрами Псалтири, или еретические трактаты, попутно передавая сообщения о рождении младенцев с двумя головами, что, как известно, предвещает войну, или известие о смерти императора. В Германии у ирландцев находились многочисленные подворья, но таким бродягам, как Брунон и Люпус, было скучно сидеть на одном месте, и они с удовольствием пристали к французскому посольству, чтобы побывать в знаменитом городе.
Послов сопровождали мало чем примечательные рыцари, оруженосцы, конюхи. Воины ехали в длинных кожаных панцирях с медными бляхами и в таких же штанах ниже колен, в кованых шлемах с прямыми наносниками, прикрывающими от удара нос, эту самую благородную часть рыцарского лица. Копья у франкских воинов были тяжелые, а щиты таких размеров, что хорошо защищали все тело.
Епископских мулов вели под уздцы – скорее для большей торжественности, чем по необходимости, так как это были животные весьма мирного нрава – два конюха, веселые румяные парни в коротких плащах, в серых тувиях[23], перевитых ремнями обуви, и в коричневых колетах. У одного из них на поясе висел деревянный гребень, чтобы время от времени расчесывать космы и в благопристойном виде прислуживать господам, у другого – окованный медью рог и нож с костяной рукояткой.
Послы покинули Париж ранней весной. Это произошло на рассвете, когда над Секваной, как латинисты называли Сену, еще стлался туман и в воздухе стояла ночная сырость. Едва епископы выбрались из городской тесноты и под подковами прогремел настил крепостного моста, как парижское зловоние сменилось свежестью весеннего утра, в тишине которого уже пробуждались и щебетали птицы…
Оставив пределы Франции, послы пустились в путь по той проторенной торговой дороге, по которой издавна восточные купцы привозили из Херсонеса и Киева в Регенсбург и Майнц, а оттуда на прославленные ярмарки в Сен-Дени и Париж всевозможные товары, в том числе перец, пряности, греческие миткали и русские меха, а на восток везли знаменитые франкские мечи, вино, серебряные изделия, фландрские сукна. По этой дороге порой гнали табуны длинногривых венгерских коней.
Добравшись до Регенсбурга, послы вынуждены были остановиться в этом богатом городе на продолжительное время и воспользоваться гостеприимством приора монастыря святого Эммерама, так как епископ Роже неожиданно заболел опасной семидневной лихорадкой. Когда он выздоровел, посольство со всей поспешностью снова двинулось в путь, заменив на Дунае вьючных животных ладьями. Проплыв мимо Линца, Эмса и Пассавского леса, путешественники очутились в Эстергоме, чтобы отсюда уже направиться через Прагу и Краков в русские пределы. Это не был кратчайший путь в Киев, но зато самый удобный и безопасный для торговцев и паломников, и епископ Роже решил, что благоразумнее воспользоваться именно этой дорогой, тем более что Людовикус знал здесь каждую корчму.
Замедляли передвижение посольства также повозки с дарами, посланными Генрихом королю Руссии, и со всякими припасами, так как передвижение на свежем воздухе вызывает у людей особенную потребность в пище. Роже, которому были доверены деньги на путевые расходы, без большого удовольствия развязывал кожаный кошель, чтобы платить за мясо, хлебы, сыры и пиво для своих спутников, за ячмень и сено для животных. Он предпочитал пользоваться бесплатным угощением в каком-нибудь богатом придорожном монастыре или в замке, где житницы ломились от запасов.
Как было сказано, епископы совершали путешествие на мулах, что более приличествует лицам духовного звания, а сопровождавшие послов рыцари и оруженосцы – на жеребцах, считая недостойным для себя садиться на кобылиц. Конюхи, погонщики, повара и прочие слуги ехали на кобылах, тряслись на повозках или бежали рядом с конем господина, держась за его стремена. Они с любопытством смотрели по сторонам и убеждались, что повсюду в мире установлен один и тот же порядок: бедняки жили в лачугах и питались ячменным хлебом да вареной репой, а сеньоры обитали в замках, выезжали с соколами на охоту или вдруг мчались куда-то среди ночи, освещенные тревожным заревом пожаров, и в переполохе женских воплей и детского плача не без удовлетворения смотрели, как их воины поджигают факелами хижины поселян и топчут посевы, чтобы причинить врагу, обычно соседнему барону или епископу, возможно больший ущерб. Везде, где бы ни проезжало посольство, крестьяне чаще возделывали землю мотыгами, чем плугом, запряженным волами.
В пути произошел такой случай. Среди челяди, сопровождавшей повозки с кладью, были двое конюхов из Шалона, по имени Жако и Бартолеми. Однажды, возвращаясь с реки, куда их послали за водой, сервы стали предерзостно рассуждать о самим господом установленной на земле иерархии. Не подозревая, что за кустом сидели на лужайке и завтракали господа, отдыхавшие после тяжкого подъема в гору, хотя с телегами возились, конечно, не епископы, а погонщики. Жако говорил приятелю:
– Бартолеми, куда бы мы ни пришли, всюду богатые живут в свое удовольствие, а бедняки страдают.
Другой конюх, не мучивший себя подобными вопросами, лениво ответил:
– Значит, так уж устроено, чтобы нам страдать до самой смерти.
Епископ Готье Савейер, отправляя в рот куски жирной колбасы, только вздохнул с прискорбием при этих словах, удивляясь грубости простолюдинов, а с другой стороны, признавая в глубине души, что не все на земле подчиняется принципу справедливости. Но рыцарь Гослен де Шони тотчас вскочил на ноги, готовый покарать сервов, осмелившихся произносить подобные речи. Однако, поняв свою оплошность, конюхи убежали, бросив ведра и с шумом раздвигая кусты. Поиски крамольников ни к чему не привели. В дальнейшем, догадываясь, какая их ждет участь, они уже не вернулись к исполнению своих обязанностей, и никто больше ничего не слышал, что с ними сталось. Когда же справедливое возмущение от этих нечестивых высказываний несколько утихло и завтрак возобновился, епископ Роже с горечью произнес:
– Откуда им знать, что не все люди имеют одинаковое назначение. Рыцарь сражается за догматы церкви и охраняет труд поселянина, епископ молится пред престолом всевышнего, а крестьянин трудится на ниве, чтобы пропитать их. Иначе в мире не было бы гармонии и никто не мог бы выполнять своих священных обязанностей.
– Твоими устами, святой отец, говорит сама истина, – с жаром заявил Шони, обсасывая жир на пальцах, – однако жаль все-таки, что не успели схватить этих негодяев, чтобы расправиться с ними, как они этого заслуживают. Впрочем, рано или поздно я спущу с них три шкуры!
Вспомнив, что писал достопочтенный Пьер, приор прославленного аббатства в Клюни, о судьбе бедняков, епископ Готье Савейер опять сокрушенно пожевал губами. Ведь у просвещенных людей сердце не закрыто на ключ для человеческих страданий. Епископ даже хотел привести несколько строк из этого нашумевшего в свое время сочинения, но раздумал и ограничился смущенным покашливанием, так как давала себя знать приятная тяжесть в желудке.
Роже был другого мнения.
– Эти ленивцы только и думают о том, как бы избавиться от работы, и бегут куда глаза глядят, – ворчал пастырь. – Они воображают, что новые господа будут лучше старых.
– Твоими устами, святой отец, говорит сама истина, – повторил рыцарь, пережевывая колбасу.
Возмущение епископа Роже можно было понять по-человечески: бежавшие погонщики принадлежали к его сервам, и поэтому он огорчался вдвойне. Что касается Готье, то этот образованный человек уже думал о других вещах. После сытной еды толстяк любил припоминать латинские вирши и засыпал под их сладостные словосочетания…
Как бы то ни было, посольство приближалось к своей цели. По обеим сторонам дороги проплывали рощи, засеянные пшеницей поля, зеленые лужайки, холмы; порой показывалась на реке водяная мельница с большим неуклюжим колесом и склоненными к воде дуплистыми ивами; в ярмарочный день шумел на пути торговый город; или вдруг возникал за дубравой обнесенный частоколом замок местного барона, более похожий на логово разбойника, чем на жилище защитника вдов и сирот. У подножия мрачного сооружения ютились хижины крепостных. Время от времени у дороги попадались аббатства, где, как муравьи, хлопотали многочисленные монахи. Порой путники встречали караван восточных купцов, спешивших добраться до захода солнца в соседний городок, за стенами которого их товары находились в относительной безопасности, хотя за убежище приходилось платить пошлину у городских ворот, как, впрочем, и на всех мостах, у переправ и просто на дорогах, и еще благодарить судьбу, что удалось избежать разбоя и грабежа.
И вот в одно прекрасное утро, даже не заметив, что пересекает какую-то государственную границу, посольство очутилось в русских пределах. Никаких пограничных знаков там не оказалось, если не считать выбитого на камне креста. Проехав еще две мили, франки увидели непривычные бревенчатые избушки, в беспорядке разбросанные подле дубовой рощи. Одна из них, более значительная по размерам и с деревянной дымницей, служила жилищем мытнику. У стены его дома виднелось беззаботно прислоненное копье.
Ведал заставой упитанный человек с окладистой белокурой бородой. Судя по тому, как проворно бегали у мытника глаза, можно было предположить, что от него ничего нельзя скрыть ни в одном мешке. Переговорив с этим представителем власти, Людовикус объяснил епископам, что им предлагают отдохнуть, прежде чем пуститься в дальнейший путь. Подобное приглашение вполне совпадало с планами Роже, желавшего привести в надлежащий вид людей и животных, поэтому возражения с его стороны не последовало.
Здешние жители, как на подбор рослые, с длинными усами или такими же светлыми бородами, как у мытника, смотрели на чужестранцев необыкновенного вида с любопытством, но миролюбиво, хотя многие франки имели при себе мечи. В свою очередь толстый Готье с интересом наблюдал окружающий мир. Епископ вспомнил, как перед отъездом посольства из Парижа король Генрих, по обыкновению хмурый и вечно чем-то недовольный, спросил, что представляет собою страна, куда едут за его невестой. Откашлявшись в кулак и приняв надлежащий вид, он объяснял королю:
– Руссия, или Рабасция, – огромное царство. У Птоломея упоминается народ, называвший себя рабасциями. Возможно, что это предки русских. В их стране находится город Синтона, а к востоку возвышаются Рифейские горы. Но зимою в тех пределах выпадает так много снега, что для путника затруднительно попасть в северные области. Некоторые писатели предполагают, что дальше уже обитают люди с песьими головами, а также амазонки.
В ответ на объяснения король погладил бороду. Генрих не очень интересовался латинскими хрониками, однако до него дошли слухи о плодовитости русских принцесс. Когда умерла королева, по рождению своему дочь германского императора, французский король решил найти себе новую подругу. Между тем почти все соседние монархи уже состояли с домом Гуго Капета в кровном родстве, а церковь сурово карала за брак на родственницах до седьмого колена. Тогда Генриху пришла в голову счастливая мысль обратиться в поисках невесты к далекому русскому властителю, о котором во Франции стало известно, что он уже выдал одну дочь за норвежского короля, а другую – за венгерского. Кроме того, Генриха уверяли, что у русского короля лари набиты золотыми монетами, и это обстоятельство еще более усилило влечение к далекой русской красавице.
В тот день, беседуя с королем, епископ Готье очень гордился своими географическими познаньями. Теперь он убедился, что в русской стране нет ни амазонок, ни людей с песьими головами, ни циклопов, сведения о которых он черпал в пыльных фолиантах знаменитой Реймской библиотеки. Все вокруг дышало миром. Над лужайками высоко в воздухе пели жаворонки, такие же, как во Франции, и с такими же волшебными горошинами в маленьких птичьих горлышках. Но русские оказались весьма любопытными людьми, и Людовикус едва успевал переводить их вопросы и ответы епископов. В свою очередь франки хотели знать, сколько дней пути осталось до Киева, где в настоящее время находится король Ярослав, и в добром ли здравии его прекрасная дочь. Готье интересовали другие вопросы: подчиняются ли здешние жители в церковном отношении Константинополю и читают ли греческие книги, хотя отлично понимал, что бесполезно спрашивать об этом простодушных мытников. Роже больше занимали житейские дела. В частности, ему захотелось узнать, какое содержание получает мытник, и тот деловито объяснил Людовикусу:
– Ежедневно две курицы, а на неделю – семь ведер солода и половину говяжьей туши или барана. Или же деньгами, сколько все стоит. Еще хлебы и пшено. А в среду и пятницу – по сыру…
Из этих слов епископ понял, что служители киевского владыки живут неплохо.
Мытник тоже полюбопытствовал насчет того, что путешественники везли на возах, и, когда ему показали дары, которые франкский король слал своему будущему тестю, белокурый великан похвалил великолепные мечи, со знанием дела пощупал сукна и взвесил в опытной руке серебряные чаши, с большим искусством сработанные парижским мастером. Епископы не знали, что в Киев уже ускакал гонец, чтобы сообщить о прибытии послов. Поплотнее надев на золотую голову шапку из греческого миткаля, отрок помчался на сером гривастом коньке по щебнистой дороге, то спускаясь в овраги, где еще журчали весенние ручьи, то поднимаясь на бугры, то пересекая зеленые луга, щедро осыпанные желтыми цветами. Дубравы встречали его прохладой, вечером в роще защелкал соловей, а когда на небе высоко поднялся серп полумесяца, гонец уже подъезжал к спящему Киеву.
Когда регенсбургские купцы прибывали в Киев и, задрав носы и придерживая обеими руками суконные шляпы, обшитые лисьими хвостами, смотрели на великолепное сооружение Золотых ворот, они изумлялись, что человеческие руки способны поднять тяжкий камень на такую высоту. По сравнению с хижинами предместья воротная башня казалась огромной, и, чтобы еще более усилить впечатление величия и в то же время легкости, хитроумный строитель несколько сузил ее кверху, так что построенная на высоком забрале церковь уже как бы висела в воздухе, витала в облаках, медленно проплывавших по небу. Башня была из розового кирпича, церковь сияла на солнце белизной стен, на куполе блистал золотой архангел. Дубовые створки ворот, обитые листами позолоченной меди, приводили в восхищение диких печенегов, считавших, что это – чистое золото. Никогда еще не видели люди ничего подобного в полуночных странах, и казалось удивительным, что внизу все оставалось простым и обычным: лужайки, одуванчики, пыльная дорога, выбоины от колес, свидетельствовавшие об оживленной торговле.
Под гулким сводом ворот, вдруг нависавшим над головою, беспрестанно проходили путники и с грохотом проезжали колесницы. На одних повозках доставляли в Киев солому или бревна, на других – горшки, глиняные корчаги с медом и дубовые бочки с солодом. Горделиво поглаживая светлые усы, ехал на горячем коне варяжский наемник в красном плаще на желтой подкладке. Смиренный дровосек нес на спине вязанку хвороста, чтобы продать топливо на торжище и купить хлеба. Обожженный солнцем и с длинным посохом в руках, усталый паломник возвращался из далекого странствия в свое отечество. Еще на одном возу немецкие купцы везли дорогие товары. Жизнь била ключом.
Среди этой суеты, недалеко от городских ворот, широко раздвинув ноги, оплетенные ремнями обуви, сидел на земле седобородый слепец и, перебирая когтистыми пальцами струны, пел дрожащим голосом о битве под Лиственом, прославляя подвиги Мстислава, как будто с тех пор не случилось ничего примечательного на Руси.
Старец берег гусли, как сокровище – единственное свое утешение на закате дней и средство для пропитания, – и в непогоду прятал их под овчиной, накинутой на плечи. Но почерневшая доска, на которой были натянуты струны, блестела от многолетнего пользования и в одном месте дала трещину. Слушатели вспоминали с печалью, что на этих гуслях играл некогда сам великий Боян, ныне уже покинувший землю.
Прислонившись к каменной стене, подле гусляра стоял румяный и голубоглазый отрок; на голове у него ветерок шевелил копну русых волос, а на босых ногах еще остался прах дальних дорог. На странниках были холщовые рубахи до колен, вшитые в рукава повыше локтей красные полосы выгорели от солнца. Юноша привел слепца в Киев из Чернигова, чтобы вести его отсюда в Смоленск или в далекую Тмутаракань – всюду, где русские люди слушают песни и награждают певцов пенязями, усаживают за стол, полный яств, и предоставляют ночлег на душистой соломе.
Певец не протягивал руку за подаянием, а брал деньги, как орел берет добычу когтями, однако прохожие редко бросали в деревянную чашку серебряные монеты и чаще клали кусок ячменной лепешки с добрым пожеланием. Голос у певца с годами стал немощным, у отрока же еще не чувствовалось сладостного умения в повторах, и богатые люди, постояв немного, проходили своей дорогой; им приходилось слышать на княжеских пирах более голосистых певцов, а бедняк мог только поделиться куском хлеба. С церковных папертей слепца прогоняли за призывы к древним богам, ему остались в удел лишь торжища и городские ворота.
Струны переливчато рокотали, и под их звон старик начал песню, которую сложил Боян, взирая с холма на ночное сражение в ту грозовую ночь, когда созревали рябины и синие молнии непрестанно освещали жестокую сечу:
- Стояла осень,
- Была ночь рябинная,
- Шумела битва под Лиственом,
- Гроза грохотала на небесах.
- Когда синие молнии озаряли
- Мечи, поднятые в сраженье,
- Неподвижными они казались
- На мгновение ока…
Эту песню не любили в киевских палатах. Листвен был связан для Ярослава с воспоминаниями о страшном поражении, когда князь, спасая бренную жизнь, бежал в Новгород, а ярл Якун потерял на поле битвы свой знаменитый золотой плащ. Боян воспевал храбрость Мстислава, но наступили новые времена, и ныне певцы, если у них в груди билось русское сердце и трепетало в горле соловьиное дыхание, прославляли не победителей в княжеских усобицах, а победы над печенегами. Ведь сегодня один князь сидел на златокованом киевском столе, завтра – другой, а Русская земля будет вечно стоять под солнцем. В борьбе за великое княжение одержали победу разум и терпение Ярослава; песню, сложенную о подвигах храброго черниговского князя, забыли, и только монастырский книжник взял из нее несколько строк, чтобы украсить риторическим цветком летописное повествование о братоубийственном сражении:
- Стояла осень,
- Была ночь рябинная…
Обманув бдительный материнский надзор, Анна поспешила к Золотым воротам. Она накинула на голову зеленый шелковый плат, чтобы спрятать взволнованное лицо от нескромных взоров, но встречные узнавали ее, останавливались и говорили с улыбкой:
– Здравствуй! Будь счастливой, Ярославна!
Люди охотно разговаривали с Анной, и она всегда ласково отвечала им – старикам, женщинам, мужам; но сегодня княжна была в смущении и торопилась пройти незамеченной.
Киевляне никому не улыбались так при встрече – ни мудрому ее отцу, ни ее горделивой матери, ни ее красивому брату Изяславу, ни другим братьям – заносчивому Святославу и благочестивому постнику Всеволоду, а только трем сестрам – Елизавете, Анне и Анастасии. Но надменная Елизавета, прозванная за тонкий стан Шелковинкой, уже была в холодной Скандинавии, замужем за норвежским королем Гаральдом; Анастасия уехала жить в страну угров, на синем Дунае. А теперь приехали послы, чтобы увезти третью дщерь Ярослава во Францию.
Княжну сопровождали подруги, участницы ее детских игр, – Елена, дочь Чудина, и Добросвета, племянница ослепленного греками воеводы Вышаты. Елена была светловолосая девушка с зелеными глазами и белыми ресницами, как это часто бывает у женщин, что живут у Варяжского моря; Добросвету отличали темные лукавые глаза и пушок на верхней губе. Девушки тоже волновались, им не терпелось подняться на забрало, чтобы смотреть оттуда на приезд франкских послов.
От торопливых движений плат Ярославны упал на плечи и открыл золотистые косы, за которые скандинавские скальды называли в своих стихах дочь русского конунга Рыжей. Но косы Анны не висели за спиной, как у поселянок, и не лежали на груди, как у знатных подруг, а, по заморскому обычаю, были уложены на голове в виде высокого венца. С такой прической приезжали на Русь греческие царевны.
По обеим сторонам улицы рубленые дома богатых людей, с красивыми вышками на кровлях и петушками на оконных наличниках, стояли вперемежку с построенными из дерева и глины лачугами бедняков. Толкались и шли по своим делам киевляне и чужестранцы. Здешние жители были в белых рубахах с красными полосами на рукавах, арабы и персы – в чалмах и пестрых одеждах, немецкие купцы – в широких лисьих шапках, кочевники – в заячьих колпаках.
Когда Анна и ее смешливые подруги прибежали к воротам, до них донеслись звуки гуслей. Слепец, отрешенный среди своей вечной ночи от суетного мира, пел:
- Стояла осень,
- Была ночь рябинная…
Но, почувствовав вокруг себя какие-то перемены и людское волнение, он умолк.
В длинном проезде под воротами воздух был гулок, как в пустой бочке. В стене виднелась небольшая дубовая дверь, за которой лесенка вела наверх, в церковь Благовещенья. Черный монах, выполнявший обязанности привратника, отпер дверцу огромным ключом. Железо заскрежетало на крюках, и Анна, едва сдерживая волнение, взбежала по скрипучим деревянным ступенькам на забрало. Над головой прошумела стая спугнутых голубей. Взволнованно дыша и предвкушая необычное зрелище, вслед за Ярославной на башню поднялись подруги и несколько знатных женщин, сгоравших от нетерпения увидеть посланцев далекого короля. Случилось так, что и пресвитер Илларион тоже взошел с медлительностью зрелого возраста на забрало. У него имелись свои причины для любопытства. Гонец, прискакавший с пограничной мытницы, сообщил, что на этот раз едут не купцы, а латинские епископы. Иллариону было хорошо известно, что латыняне совершают евхаристию на опресноках и причащаются облатками, а не из чаши, но его сердце наполнялось гордостью при мысли, что слава русского государства достигла самых отдаленных пределов земли, долетела до Рима и франкского королевства, доказательством чего служил приезд посольства.
Илларион был великий постник, и продолжительное сидение за перепиской книг, с чернильницей в одной руке и заостренным тростником в другой, повредило его здоровью и сделало дыхание затрудненным. Когда пресвитер поднялся наконец на вымощенную каменными плитами площадку, женщины уже сгрудились у забрала, наполняя воздух звоном золотых ожерелий. Но Анна смотрела не туда, где пылила дорога, а вниз. У въезда в воротную башню сидел на белом жеребце молодой ярл Филипп, в красной русской шапке с меховой опушкой и в голубом плаще, падавшем широкими складками на круп коня. Дорога к Золотым воротам, выходя из дубравы, постепенно поднималась мимо городского вала и капустников. Вскоре из-за дубов показался конный отряд. Впереди ехали три всадника, за ними – другие, а позади двигались повозки. Кони и колеса поднимали пыль, и ветер относил их в сторону; наверху он порывисто играл шелковыми женскими одеждами.
Анне хотелось крикнуть Филиппу: «Посмотри же на меня!»
Но ярл не отрываясь глядел в ту сторону, откуда приближались франки. Опечаленная Анна тоже перевела туда свой взгляд и увидела, что всадник, ехавший между двумя епископами, был ее брат Всеволод. Епископы сидели на странного вида ушастых животных, оба в черных монашеских одеждах и серых плащах с куколями, оба бритые, с венчиками седых волос вокруг розоватых гуменцев.
Перед величественными воротами послы невольно остановили мулов, и Всеволод не без гордости пояснил:
– Золотые врата… Наподобие константинопольских…
Готье удивленно посмотрел на мощное сооружение, а рыцарь Шони не преминул заметить, что у въезда в город стоят, опираясь на копья, многочисленные русские воины в железных кольчугах и остроконечных шлемах, с красными щитами. Некоторые из них выглядели совсем юными, другие, наоборот, гордились седыми бородами. Их предводитель – судя по длинным белокурым волосам, падавшим на плечи, молодой знатный скандинав – гордо сидел на белом жеребце. Спокойное и на редкость красивое лицо его ничего не выражало. Это был наемник, который верно служит всякому, кто щедро платит. Но воины взирали на франков любопытствующими глазами. С не меньшим любопытством разглядывали чужестранцев светлоглазые женщины в красных и синих сарафанах, с пышными полотняными рукавами, расшитыми в долгие зимние вечера пестрыми узорами. Был праздничный день. На груди у киевлянок позвякивали от каждого движения тяжкие мониста из сребреников. Эти драхмы или денарии лежали на прилавке у менялы, ими платили за мех или мед, награждали за службу, ради них проливалась человеческая кровь, а теперь они украшали русских красавиц. Со всех сторон к воротам сбегались стаи белоголовых, босоногих ребятишек.
Поучительно и любопытно попасть в чужую страну и наблюдать там иные нравы. Некоторое время епископы обсуждали величие и прочность киевских ворот и одобрительно кивали головами. Не в каждом городе они видели подобное. Всеволод смотрел на них с понимающей улыбкой. Потом всадники стали один за другим въезжать в ворота.
Молодой большеглазый русский воин сказал другому, с широкой рыжей бородой:
– Смотри, Братило, доспехи у них не такие, как наши. Закрывают все ноги кожей и железом.
Старый воин рассудительно ответил:
– Нам такие не подходят. Нам надо быть легкими, как птица. А такой доспех – большая тяжесть для коня. Если конь устанет в поле, как ты догонишь печенега?
Но посольство уже направлялось по кривой улице, кое-где вымощенной бревнами. Весело застучали подковы. Впереди показались два монастыря, обнесенные каменной оградой.
Всеволод все с той же благостной улыбкой, перенятой у греческих царедворцев, с которыми ему часто приходилось иметь дело, объяснял:
– Конвентум[24] святого Георгия… Конвентум святой Ирины…
Илларион называл Всеволода пятиязычным чудом, но без привычки молодому князю было трудно изъясняться по-латыни, и он старался составлять возможно короткие фразы. Епископы понимали его и одобрительно кивали головой.
По сравнению с Готье Савейером Всеволод казался хрупким, как девушка. Это был княжич с юношеской рыжеватой бородкой, орлиным носом и красивыми, широко расставленными, как у всех Ярославичей, глазами. Одеяние его составляли – воинский плащ малинового цвета, под которым виднелись голубая рубаха с золотым оплечьем и штаны из красного скарлата[25], засунутые в мягкие сапоги из зеленой багдадской кожи. На бедре у Всеволода висел и слегка покачивался от мерного шага коня прямой длинный меч в ножнах с серебряными украшениями. Этот яркий наряд и парчовая шапка с бобровой опушкой, надетая слегка на правое ухо, говорили о богатстве и желании покрасоваться, и, как бы чувствуя это, княжеский конь вдруг стал гарцевать, косясь на спокойных длинноухих мулов, на которых не без торжественности восседали епископы.
Народу на улице собиралось все больше и больше, но люди особого удивления при виде проезжавших чужестранцев не выражали. Здесь уже не раз смотрели на латинских священнослужителей в плащах с куколями, греческих посланцев в скарлатных скуфьях, а кроме того, немецких и арабских купцов, моравов, хазар, евреев и жителей Персиды. Впрочем, ушастые мулы вызвали некоторое веселие.
Наконец посольство очутилось на площади, с одной стороны которой стояла огромная розовая кирпичная церковь, а с другой – виднелось несколько каменных зданий. На некотором подобии триумфальной арки, вроде тех, что Роже видел в Риме, взлетала ввысь четверка бронзовых коней. На мраморных колоннах стояли статуи, запачканные голубиным пометом.
– Откуда попали сюда эти великолепные кони? – спросил епископ Готье Всеволода. – Вероятно, из Константинополя?
– Из Херсонеса… Военная добыча… – ответил княжич.