Тень Земли Ливадный Андрей
МАНДАТ СВЯТЕЙШЕГО СИНОДА — гласила надпись сверху, а под ней сообщалось, что отец Леон-Леонид Домингес и брат Рикардо-Поликарп Горшков направляются из Рио-де-Новембе в приход Дурас, что в Юго-Восточной Пустоши Уругвайского Протектората, дабы служить в его церквах и храмах во славу Бога Отца, Бога Сына и Святого Духа, исповедовать и отпевать, крестить и венчать, накладывать епитимьи и свершать всякое иное священнодейство в соответствии с Господней Волей, просьбами прихожан и саном означенных выше Леона-Леонида Домингеса и Рикардо-Поликарпа Горшкова — и да помогут им Заступники наши Иисус Христос и Дева Мария, а также власти предержащие. Подпись, печать и приметы обоих. Против Домингеса стояло: имеет жену и двух отпрысков, лет — 43, кожей смугл, волосом черен, невысок, телом обилен, слева под мышкой — большое родимое пятно; Горшков же, как гласил мандат, был тридцатилетним, холостым, высоким, светловолосым и светлокожим, без особых отметин. Решив, что это описание ему подходит, Саймон направился ко второй жертве. Рикардо-Поликарп и в самом деде был высок, худощав и тощ — цыплячья грудь и плечи как у пятнадцатилетнего подростка. Однако, несмотря на субтильную конституцию, был он храбрецом, так как пробовал защититься — его длинный нож при ближайшем рассмотрении оказался отлично заточенным мачете. Его убили ударом в горло; ряса на груди пропиталась кровью, и еще одна рана, огнестрельная, была в правом боку.
Саймон перекрестил мертвеца, пробормотал заупокойную молитву — из тех, какие слышал в детстве в одной из смоленских церквей; потом спустился в овраг, отрыл с помощью мачете могилу и схоронил в ней Рикардо-Поликарпа. На шее погибшего висели два креста: большой, вырезанный из твердого темного дерева, Саймон воткнул в рыхлую землю, маленький нательный, оставил себе. Пробормотал: «Прощай, тезка…» — и вылез обратно на дорогу.
Они и в самом деле являлись тезками — если не по второму имени Горшкова, так по первому. И цветом волос и глаз были схожи; правда, у мертвеца зрачки казались уже не синими, а мутно-голубыми.
Такими же были глаза у мертвого бандита. Физиономия его в самом деле выглядела так, будто по ней прошлись утюгом, но расплющенный нос и отсутствие бровей не скрывали расовой принадлежности: белый, без всяких признаков цветной крови и, несомненно, славянин. Огнестрельного оружия у него не оказалось — только мачете, подлинней и пошире, чем у погибшего брата Рикардо.
Обыскав Утюга, Саймон взялся за седельные сумки. В них хранились книги — Библия, Евангелие и требник; еще там были две смены белья, просторная ряса, рубаха, штаны и парадное церковное облачение, завернутое в чистый холст. В одной, на самом дне, лежал тяжелый кожаный мешочек, и, раскрыв его, Саймон обнаружил монеты. Сорок блестящих серебряных монет неплохой чеканки; на аверсе стояли крупная цифра "I", слово «песо» и год — 2393; на реверсе был изображен двуглавый орел, а вокруг орла шла надпись: «ФРБ — Федеративная Республика Бразилия».
Пожалуй, эти монеты изумили Саймона больше всего. Не потому, что был на них отчеканен древний российский герб, и даже не потому, что двуглавая хищная птица соседствовала со словами «песо» и «Бразилия» — это еще он мог осмыслить и понять. Но монета сама по себе являлась удивительным артефактом, столь же древним, как рыцарские доспехи или бритва, которой некогда скребли щетину на щеках и подбородке.
Нигде, ни на одной планете Разъединенных Миров, не выпускалось металлических монет — только банкноты, а большей частью кредитные диски и кодовые ключи, дававшие доступ к лицевым счетам. Так что Саймон впервые за свои двадцать восемь лет держал в руках монету; и, несмотря на блеск и четкость надписей, она казалась ему такой же архаичной, как виденные в музеях американские даймы, британские фунты и русские рубли.
Выпятив нижнюю губу, он подергал ее пальцами — детская привычка, оставшаяся со смоленских времен; потом бросил монетку в мешок, припоминая, что это кожаное вместилище вроде бы называют кошельком. Он был доволен, так как, едва успев приземлиться, обрел права гражданства в ФРБ. У него имелись мандат, фамилия, имя и даже назначение — служить во славу Бога Отца, Сына и Святого Духа; он успел обзавестись деньгами, одеждой и кое-какой биографией — за счет почивших в бозе брата Рикардо и Утюга. Священник был достойным человеком, и смерть его не радовала Саймона, но, как говаривал Чочинга, отрезанный палец на место не пришьешь. Брат Рикардо — Поликарп Горшков ушел в Погребальные Пещеры, и Ричард Саймон мог занять свободную вакансию.
Он стащил свой серый комбинезон и нательное белье и облачился в одежду брата Рикардо, сунув в карман кошелек. Рубаха была маловата, но штаны пришлись впору, да и просторная ряса тоже; кобура с «рейнджером» и нож были под ней совсем незаметны. Обувь Саймон менять не стал, только присыпал свои башмаки пылью — если не приглядываться, они не слишком отличались от сапог. Потом он занялся сумками: сложил в них все имущество из ранца, бросил поверх белье, комбинезон и книги, а ранец зашвырнул в овраг; поразмыслив, снял с запястья браслет, с пояса — кобуру и тоже сунул их в сумку.
Едва он успел покончить со всеми этими делами, как на дороге возникло пыльное облачко. Оно приближалось с севера, со стороны ближайшего городка, и вскоре Саймон разглядел небольшой фургон, который тащила пара мулов, и возницу, хлеставшего их кнутом. Подняв мачете покойного Рикардо, он ткнул Утюга в шею, затем бросил оружие, шагнул к трупу отца Домингеса, опустился на колени, сложил руки у груди, понурил голову и принял удрученный вид. Таким его и застал возница — рыжий плечистый парень с россыпью веснушек на щеках и здоровенным синяком под глазом. Чем-то он напомнил Саймону Дейва Уокера — то ли огненной мастью и веснушками, то ли своей лукавой рожей.
Не обращая внимания на парня, он продолжал творить свою безмолвную молитву. Пекло жаркое солнце, мулы шумно отфыркивались и поводили боками, возница, преклонив колени напротив Саймона, вздыхал и часто крестился. Наконец, выждав приличное время, он произнес:
— Стреляли…
— Это верно, — откликнулся Саймон, перекрестил отца Домингеса и встал.
— Вот несчастье-то… беда… — протянул парень. — Гниды огибаловские, тапирьи отморозки… Ведь платим же, платим, по сотне песюков со двора… И отморозкам платим, и Хайму-кровососу, и Гришке-живодеру, и Хорху с его крокодавами, а толку — ни хрена! Вот батюшку пришили… А ведь обещались двоих прислать… — Рыжий перевел взгляд на Саймона. — Как же теперича, отец мой, мы тебя с кибуцниками разделим? Стенка на стенку пойдем, как из-за пастбищ? Или церкву у них спалим?
Саймон молчал, осмысливая новую информацию. Кое-какие имена были ему знакомы — к примеру, Хайма-кровосос являлся, вероятно, доном Хайме-Яковом, главой Финансового департамента, а Гришка-живодер — не иначе как доном Грегорио-Григорием, заведовавшим Общественным здоровьем. Но огибаловские гниды, крокодавы и кибуцники не вызывали знакомых ассоциаций. Ясно было лишь одно: ко всем этим личностям рыжий возница любви и почтения не питал.
Наставив на него палец, Саймон поинтересовался:
— Ты кто таков? И откуда?
— Павел-Пабло, а по-простому, по-нашему — Пашка Проказа, отец мой. Ты не сумневайся, ничем таким я не болен, а Проказа — оттого, что проказлив… — Зеленые глазки лукаво сощурились. — Проказлив бываю во хмелю… Я, батюшка, сам-то семибратовский. Давеча гонец к нам прискочил, из Дуры — мол, ждите двух попов, для вас и для кибуцников, и будут те попы в городке на двадцать шестой сентябрьский День… А может, на двадцать седьмой, но будут наверняка. Мол, приласкай лешак дубиной, ежели не так! Вот наш паханито, староста дядька Иван, меня и послал навстречь… чтоб, значитца, лучшего попа к себе от кибуцников перенять. Я в дуру приехал, встал у корчмы и жду. День жду, другой, а на третий огибаловские прискакали, выспросили, чего жду, и подвесили мне фонарь, — туг Проказа огладил синяк под глазом, — чтоб попов вернее высмотреть, ежели ночью пожалуют. Ну, я без обид, сам понимаешь, отец мой, их — четверо, я — один, у меня — старый винтарь, у них — карабины… В общем, утерся, плюнул и поехал. Думаю, встречу святых отцов по дороге… Вот и встретил!
— Отцом меня не зови, — сказал Саймон, размышляя над нехитрой Пашкиной историей. — Отец Домингес — вот он, мертвый лежит. А я — брат Рикардо… Рикардо-Поликарп Горшков из Рио-де-Новембе.
— Из столицы, значитца… ученый человек… — Проказа покивал с уважением. — Как же ты, святой брат, от огибаловских отбился? Они ж изверги лютые! Родную мать не пощадят!
У Саймона было уже заготовлено объяснение.
— Остановились мы, и я в кусты пошел… по нужде, понимаешь? Тут они втроем и налетели; двое — к отцу Домингесу, а третий — ко мне. Мула прикончил, а я его положил. Но к батюшке на помощь не успел. Убили его… И дали деру, когда я вылез из кустов. Вроде как перепугались…
— Ну! — восхитился Проказа, оглядывая могучую фигуру Саймона. — Ну, даешь, святой брат! Видать, до рясы в бандерах ходил? В бойцах? А может, в стрелках либо отстрельщиках?
— Ходил, — согласился Саймон, решив, что причастность к отстрельщикам авторитета ему не убавит. Кажется, в этом странном краю, в уругвайской саванне, где жили мулаты и русские — а может, и кто-то еще, — бойцы и стрелки ценились не меньше попов. Пока он размышлял над этим обстоятельством, Пашка направился к оврагу, к мертвому мулу и бандиту. Присмотревшись, рыжий хлопнул себя руками по бокам.
— А я ведь этого знаю! Знаю, чтоб мне в Разлом попасть! Огибаловский, точно! Из бригады Хряща! К нам за данью ездил, блин тапирий! И в корчме скалился, когда мне фонарь подвесили! Ловко ты, брат Рикардо, башку ему отчекрыжил…
— Бог помог, — пробормотал Саймон, взял на руки тело отца Домингеса, положил в повозку, на сено, а рядом пристроил свои сумки. Пашка к тому времени вернулся с седлом и упряжью мула и с двумя окровавленными мачете, обтер клинки сухой травой и тоже бросил в фургон, ворча, что не стоит добру пропадать — ножики, мол, неплохие, да и седло потянет на пару песюков. Затем он вежливо поддержал Саймона под локоть, когда тот забирался на сиденье, сел сам, развернул упряжку, и они покатили на север, по дороге в городок со странным названием Дура.
Рыжий был человеком разговорчивым, тянуть его клещами за язык не приходилось, и Саймон, покачиваясь на жестком сиденье, припомнил слова Наставника: сев на скакуна удачи, не шпорь его, зато гляди, как бы не свалиться. Дела и впрямь разворачивались удачно: похоже, Четыре звезды, затмившись в ярком солнечном свете, не позабыли о нем и продолжали слать свои дары. К примеру, этого рыжего парня, болтливого, как попугай…
Вскоре Саймон обогатился массой сведений. Теперь он знал, что городок на побережье, из коего ведет дорога в Дуру, именуется Сан-Филипом; что весь этот край, от Ла-Платы на юге и до Негритянской реки на севере, зовется Юго-Восточной Пустошью, ибо тут и правда пустовато: бандиты, коровы, тапиры, заменяющие свиней, да полсотни деревень на четырех тысячах квадратных лиг — может, и на пяти, поскольку никто эти земли не считал, не мерил; что Пустошь является частью Уругвайского Протектората, и что столица его, Харбоха, лежит на северо-западе, у реки Параши (так Проказа называл Парану), и там есть «железка» — иными словами, рельсовый путь, которым возят шерсть, серебро, руду и мясо: мясо, тапирье и говяжье, из Пустоши, серебро — из аргентинских краев, что простираются за Ла-Платой и городком Буэнос-Одес-де-Трокадера, а шерсть и руду, само собой, с предгорий. Еще он узнал, что люди в Пустоши скромные и незлобивые, гуртовщики да скотоводы-ранчеро, платят исправно «белое» властям и «черное» — дону Хорхе, пьют умеренно, не буянят — разве только по праздникам; и что текла бы их жизнь тихо-мирно, если б не кибуцники и отморозки. Кибуцники, как выяснил Саймон, были пришельцами из городов, то ли сосланными в Пустошь, то ли переселившимися добровольно; им отводили участки на орошаемых землях и поговаривали, что вскоре воду станут делить — а летом с водой в этих краях всегда проблемы. Что же касается отморозков, то они определенно были изгнанниками — но не из тех, какие готовы выращивать скот или копаться в навозе. Местные с ними как-то справлялись, но года четыре назад явился из Рио дон Огибалов, бывший «плащ» либо «штык», и взял отморозков под крепкую руку. Теперь все ранчеро платили дань — не только «белый» и «черный» налоги (в чем их разница, Саймон понять не сумел), но также «особый огибаловский». Что, впрочем, от грабежей и насилий не спасало, только звались они не грабежами, а экспроприациями. Видно, дон Огибалов был человеком образованным.
На вопрос, куда же смотрят власти, рыжий заметил, что смотрят они за Парашку-реку, где гуляют в пампасах вольные гаучо. А как не смотреть? За Харбохой «железка» идет к горам и к Санта-Севаста-ду-Форталезе, что в Чили, за горами; река там широкая, не переплюнешь, а мост один — древний мост, но крепкий, четыреста лет стоит, теперь такие строить не умеют. Захватят гаучо мост, не будет в Рио, Херсусе и Дона-Пуэрто ни шерсти, ни руды. Шерсть, она ведь тоже с гор, от лам, а с Пустоши шерсть не возьмешь, ламы тут дохнут — от жары, поноса и общей слабости. Так что властям на Пустошь плевать, у ней заботы поважнее: мост, Харбоха и гаучо. Особенно гаучо. За голову полсотни монет дают, на трех лошаков хватит!
Саймон хотел полюбопытствовать насчет врагов народа из Харбохи, растерзанных возмущенными жителями, а заодно и о том, гуляют ли гаучо лишь за Параной или и в Пустошь заглядывают, но колеса фургона уже грохотали по деревянному мосту, за коим возвышались первые городские строения. Над мостом была арка с надписью: «Добро пожаловать в Дурас», и под ней Проказа натянул поводья и остановил фургон.
— Ты, брат Рикардо, ряску не снимешь? Одежонка-то заметная… Вдруг огибаловские в корчме сидят? А нам мимо ехать…
Саймон молча стянул рясу, оставшись в распахнутой на груди рубахе. У шеи она не сходилась; так как шея у него была мощной, под стать плечам, и рубаха покойного священника уже трещала под мышками.
Рыжий, наклонившись, шарил под сиденьем и чертыхался вполголоса. Наконец он извлек огромное ружье и патронташ, пересчитал патроны и с лязгом передернул затвор. Блик света попал в глаза Саймону, он сощурился, покосился на оружие и вдруг почувствовал, как у него холодеет под сердцем. Это была реликвия, музейный экспонат, но вполне ухоженный, надраенный до блеска и готовый к бою. Массивный вороненый ствол, рукоять затвора с шариком на конце, приклад, отполированный прикосновением ладоней… Трехлинейка… Винтовка Мосина, двадцатый век… Точнее, самое его начало…
— Откуда? — произнес Саймон, с невольным трепетом погладив нагретый солнцем ствол.
— Хороший винтарь… Такого в городе не встретишь, разве что в наших краях. Конечное дело, не карабин, но хоть стар, да верен, — откликнулся Пашка-Пабло и пояснил: — От дядьки Ивана, от паханито нашего. Он дал. У нас в Семибратовке четыре таких винтаря. Пули сами льем, а вот порох…
— Погоди. — Саймон поднял реликвию в ладонях, ощущая ее надежную тяжесть. Весила она побольше, чем русская винтовка «три богатыря» с подствольным гранатометом и огнеметом, что выпускалась в Туле для спецчастей ООН, и была, разумеется, не столь смертоносной, но что-то их роднило: так в лице потомка проглядывают черты прадеда. Снова погладив оружие, Саймон спросил: — Откуда она вообще взялась? Ей же пятьсот лет, парень!
Проказа хитро прищурился.
— Ты — человек ученый, брат Рикардо, тебе виднее. А я скажу, что от Мигеля слышал: дескать, когда наши драпали из Одессы от срушников, то грабанули военные склады со старым добром — все вывезли подчистую, что уместилось в их корытах. Потом была свара с дружинниками и дому; тиками, Большой Передел и куча Малых… Винтари у народа поотбирали, да только все не отберешь — винтарь такая штука, что сам к рукам липнет. Да разве один винтарь? Вон, в Колдобинах, пулемет есть, «максимом» прозывается… Однако неразговорчивый, без лент.
«Дальше в лес, больше дров, — подумал Саймон, стараясь извлечь самое ценное из этого ливня информации. — Большой Передел и куча Малых… свара с дружинниками и домушниками… а еще — когда наши драпали из Одессы… из той Одессы, где нынче ветер гуляет над пепелищем…» Сотня вопросов вертелась у Саймона в голове, но, не желая пришпоривать скакуна удачи, он спросил лишь об одном:
— Этот Мигель… Кто он такой, Проказа?
— Учитель наш и писарь, из городских, из Рио. Ссыльный, хоть и не враг народа. Попал за какие-то вины в кибуц, на свекле чуть не подох, да дядька Иван его на бычков сменял. Голова! Одно слово, городской! Будет тебе, брат Рикардо, с кем умные речи говорить, а заодно и кружку опрокинуть.
— Я не пью, — сказал Саймон.
— Никто не пьет, батюшка. Все только выпивают. С этими словами рыжий хлестнул мулов, и они въехали в городок. Саймон, ожидавший увидеть дома из бревен, как в Смоленске, с просторными окнами, крылечками и верандами, был разочарован: тут строили по южноамериканским образцам, и беленые глиняные стены под черепичными кровлями тянулись вдоль пыльной улицы глухим и жарким монолитом. Его рассекали лишь узкие двери, закрытые или распахнутые. Иногда путнику удавалось заглянуть во дворик — тоже вымощенный утоптанной глиной, с неизменным деревом посередине, с очагом и крохотным бассейном или цистерной для воды. Но эти патио, как и знакомый быт небольших городков Латмерики и Южмерики, не занимали Саймона; он глядел на людей. Белых и смуглых, с кожей оттенка бронзы или цвета густого кофе, с негроидными или славянскими чертами, с глазами голубыми, карими и темными, как бразильская ночь, с шапкой курчавых черных волос или с льняной, выгоревшей на солнце гривой, с каштановыми локонами, с рыжими патлами, точно такими, как у Пашки Проказы… Это было поразительное зрелище — не потому, что в Разъединенных Мирах не случалось смешения рас, но совсем по иной причине: инстинктивно Саймон готов был услышать испанскую речь, португальскую или английскую, однако здесь говорили по-русски. И это казалось странным, будто он внезапно сделался зрителем какой-то неправдоподобной оперетты. Обличья — вавилонское столпотворение, а язык — один… Тот самый, что вывезен из Одессы — со всем, что уместилось в кораблях… «Где они, кстати?.. — мелькнула мысль. — Где флот, преодолевший океан? Сгнил? Проржавел? Или пошел в переплавку?»
Раздумья Саймона прервались; фургон выехал на площадь. Она была прямоугольной, и в дальнем узком ее конце стояла церковь со звонницей — маленький белый храм о пяти маковках с крестами, в привычном Саймону православном стиле. Казалось, его должны окружать бревенчатые избы и терема, но на церкви русский колорит кончался: четыре других строения на площади были низкими длинными белыми касами, крытыми оранжевой черепицей. Два — слева, два — справа. Слева — полицейский участок (перед ним слонялся служивый в синей форме, с кобурой на ремне) л почтовая контора под вывеской: трубящий в рожок всадник; справа — лавка со всякой всячиной и корчма под названием «Салун». Рядом с участком виднелось некое странное сооружение, похожее на колодец, — обнесенная невысокой кирпичной стенкой яма, а над ней — то ли ворот, то ли лебедка с толстой цепью, на которой болтались кандалы. У полицейских и почтарей узкие окна были зарешечены, а над крышами торчали антенны. «Значит, есть радиосвязь», — подумал Саймон, пытаясь в то же время догадаться о назначении ямы и ворота; лавку украшали три широкие, распахнутые настежь двери, сквозь которые можно было разглядеть прилавок и полки с товаром, а при корчме имелся навес, на столбиках с перилами. На перилах сидел бородач с ружьем на колене, а рядом были привязаны четыре лошади и мул покойного отца Домингеса. Пашка, зыркнув на бородача, пробормотал: «Здесь они, вражье, семя!» — и вознамерился подхлестнуть мулов.
— Правь к церкви, — распорядился Саймон. Над вратами храма был выложен мозаичный крест, а под ним — что-то странное: изображение монеты в одно песо, выкрашенное серебряной краской. Такие же непонятные символы были на остальных строениях: корчму украшала резная фигура в длинном плаще, лавку — намалеванные на дверях зубастые крокодилы, почтовую контору — большой деревянный «штык» под стрехой, а полицейский участок — пушка. Старинная пушка на огромных колесах, выбитая из жести, напомнившая Саймону нечто знакомое: герб родного. города Смоленска.
С недоумением пожав плечами, он велел Проказе остановиться, спрыгнул на землю, обошел фургон и бережно поднял на руки тело отца Домингеса. Потом направился в церковь — пустоватую, но опрятно прибранную, — поискал взглядом место поприличней и опустил свою ношу под иконой Христа-Спасителя.
Сзади послышались шаги, потом — деликатное покашливание. Саймон обернулся. Дьячок… Пожилой, маленький, тощий, с бородкой клинышком и мутноватыми глазками… Кожа белая, бородка пегая, однако нос приплюснутый, с широкими негроидными ноздрями…
— Ох, горе, горе… Творят бесчестие, убивцы, на радость Сатане… Кто на этот раз, сын мой?
— Отец Леон-Леонид Домингес из Рио, — ответил Саймон, вытащил из кармана кошель и сунул его в руку дьячка. — Вот сорок песо. Положить во гроб, отпеть и похоронить в освященной земле. И крест поставить. Лет ему было сорок три..
— Все исполнится, сын мой, — кивнув, дьячок шмыгнул Носом. — Вечор батюшке доложу, отцу Якову.
— А сейчас где он? — спросил Саймон, оглядывая пустую Церковь.
Дьячок смущенно потупился:
— Спит… Вчера, вишь, дитя крестили. Невинный младенец, хоть от Кобелины, помощника огибаловского. Кобелино-то девку силком взял, дочь Симона-плотника, но от отцовства не отказался. Редкий случай! Крестины вчерась закатил, упоил вусмерть, а допрежь всего — отца Якова. А как с ним не выпьешь? Сегодня не выпьешь, завтра не выпьешь, а после в Голый овраг попадешь. Огибаловские и так попов не любят…
— Отчего же? — поинтересовался Саймон.
— Оттого, — пояснил дьячок, — что справный поп в народе веру в справедливость держит, а такая вера бандеросам ни к чему. Ни огибаловским, ни тем, что в столице сидят. Они бы нас всех вырезали, ежели б не дон Хайме… — Тут он испуганно перекрестился, уставился на Саймона и дрожащим голосом произнес: — А ты-то, сын мой, из каковских будешь?
— Из своих, — успокоил его Саймон. — Послан сюда вместе с отцом Домингесом и буду служить в семибратовской церкви. Братом Рикардо меня зовут.
— А одет отчего не по чину? Без рясы и креста? — Теперь дьячок глядел на Саймона с подозрением.
— Казнь буду вершить. Для того церковное облачение — наряд неподходящий.
Он зашагал к выходу, но на пороге остановился и, обернувшись, произнес:
— Ты сказал, что справные попы в народе веру в справедливость держат. А батюшка ваш Яков — справный поп? Или из тех, что веру на бутылку променяли? И пьют с бандитами?
Дьячок потупился и развел руками:
— Как с ними не выпьешь, как не уважишь? Жизнь всякому дорога… и своя жизнь, и семейства…
Очутившись на раскаленной пыльной площади, Саймон увидел, что народу там прибавилось. Перед участком торчали пятеро в синем, один — с серебряными шнурами, свисавшими на грудь, и в фуражке с лакированным козырьком — опирался спиной о ворот; у почтовой конторы маячил чернокожий грузный мужчина, тоже в мундире, а при нем — две хорошенькие девушки, беленькие да румяные; в дверях магазинчика толпились любопытные, общим числом тринадцать душ, и еще столько же выглядывали из корчмы-салуна — бородатые, усатые и бритые, простоволосые и в шляпах с широкими полями, всех цветов кожи, но с одинаковым жадным любопытством в глазах. А перед корчмой, у коновязи, картинно подбоченясь, стояли трое: Хрящ с крестом отца Домингеса за поясом и пара его подручных, бородач и коренастый — тот, который сопровождал Хряща в набеге.
Саймон неторопливо направился к салуну, размышляя о том, что двое из этой троицы, а, возможно, и третий, знают о гибели брата Рикардо, а значит, стали ненужными свидетелями. Ведь брат Рикардо жив! И всякий, кто усомнится в этом, рискует головой. Собственно, почти ее потерял: и как свидетель, и как палач невинных жертв. Учитывая важность своей миссии, Саймон считал оба эти факта равновесомыми.
Пашка-Пабло шел за ним след в след, обвешанный оружием: у пояса — два мачете и собственный нож, в руках — огромная винтовка, с плеча коричневой змеей свисает патронташ. В карманах у него что-то побрякивало, глаза мерцали, а синяк под глазом и в самом деле светился как фонарь, пылая огнем праведной мести. Не оборачиваясь, Саймон спросил:
— Кто тут за старшего, Проказа?
— А нету никого. Здесь ведь не Семибратовка. Это у нас — общак, у нас — староста выборный, а тут, батюшка, город. Поделенный, значится, промеж бандер. Не знаю, как там у вас в столицах, а тут главаря нет. Есть сержант-вертухай — видишь рыло с серебряными подвесками у пытошной ямы? — а при нем пяток смоленских. Вроде бы за порядком присматривают, да все они, блин тапирий, в доле у огибаловских.
— Ну, что ж, — промолвил Саймон, — и я их не обижу. Бог велел делиться.
До Хряща оставалась пара шагов, когда тот небрежно пошевелил карабином, нацелив его в живот Саймону. Скорей пониже, и этот жест был понятен всякому воину-тай: у них, желая оскорбить, кололи в детородный орган. Так, слегка, для демонстрации превосходства… И Саймон, невозмутимо взирая на ухмылявшихся бандитов, вдруг подумал, что у тайят и людей гораздо больше общего, чем полагают ксенологи. Четырехрукие тайят не стремились к завоеваниям и власти, не избирали вождей, не верили в богов и не копили богатств, и женщины их рождали однополую двойню — что вело к иной традиции брака и странной, с точки зрения ксенологов, организации семьи. Но в главном различий не было: они ненавидели и любили, ценили отвагу и благородство, славили силу и презирали слабость.
Как, вероятно, эти трое, мнившие себя такими сильными… Но здесь начинались различия: слабые у тайят могли селиться в землях мира, где слабость не греховна и не влечет опасности и унижений. Сильные спускались в лес, где слабости не место, и только там она была виной — так как слабый, попавший в схватку сильных, виноват всегда. Но люди, не в пример тайят, бились всюду, и всюду сила торжествовала над слабостью, а значит, слабых приходилось защищать. Или хотя бы мстить за них, за всех невинно убиенных, коль не в обычае людей делить свои земли на мирные и не мирные.
Саймон шагнул вперед. Запахи пота, кожи и спиртного ударили а нос, ствол карабина уперся ему в промежность.
— Ты кто, сучок? Не признаю… Гладкий, белый… Вроде ремней мы из тебя не резали? — Брови Хряща приподнялись в издевке, но взгляд оставался волчьим, настороженным.
— Вошь кибуцная, — предположил бородач, почесывая темя. — Разве их всех упомнишь! А вот этот, — он ткнул пальцем в Проказу, — из семибратовских мозгляков. Этот за фонарем приперся. Чтоб, значит, с обеих сторон светило.
Третий, коренастый в плаще, ничего не сказал, но приглядывался к Саймону с подозрением — может, вспоминая вопль, долетевший из придорожных кустов. А может, был он от природы молчалив и разговорам предпочитал стрельбу: ствол его карабина глядел Проказе между глаз.
— Мне нужно это, — произнес Саймон, кивая на крест.
— Это? — с удивлением протянул Хрящ. — А еще одна дырка в заднице тебе не нужна? — Он прищурился, потом отвел карабин и вскинул его на плечо. — Ну, раз хочешь крестик, выкупи, сучара. Что там у тебя в карманцах брякает? Не песюки? А может, камень самоцветный завалялся?
— Денег нет. Их я в церковь отнес, на помин души отца Домингеса. Но камень найдется, горький камень… Его и отдам. Хрящ поглядел на коренастого, подмигнул бородатому.
— Что он болтает? Камни горькие, души… не пойму… Нет денег — нет разговора! Хотя… — Какая-то мысль пришла ему в голову, и, оглядев Саймона, Хрящ ухмыльнулся и махнул рукой. — Ладно, парень! Сегодня я добрый! Хочешь крест — бери в обмен на службу. Запряжем мы тебя с приятелем в возок и прокатимся в Семибратовку, дорогой в Марфин Угол завернем и в Волосатый Локоть… Всего-то иделов! Согласен?
За спиной у Саймона Пашка скрипнул зубами и пробормотал, потянувшись к мачете:
— Ножик дать, брат Рикардо?
— Нет. — Саймон мотнул головой. — Зачем мне ножик? Крыс давят сапогами.
Челюсть у бородача отвисла, а коренастый, в пестром плаще, что-то зашептал на ухо Хрящу, тыкая карабином то в почтарей, то в вертухаев-полицейских, то в здание церкви. Хрящ с досадой оттолкнул его.
— А хоть бы и так, Моченый! И что? Тут наша земля, и пришлые нам не указ! Ни смоленские, ни дерибасовские! Ни прочие гниды и курвы! — Он развернулся к Саймону. — Крыс, говоришь, сапогами? Ты кто ж таков, сучара? Топтун от столичных крутых? Или сам крутой? Говори!
— Крутой, — подтвердил Саймон. — Ты еще не знаешь, какой я крутой.
Он сделал неуловимое движение; согнутые пальцы столкнулись с чем-то упругим и податливо-хрупким, незащищенным, пробили преграду, расслабились, отпрянули… Треснула кость, голова Хряща бессильно обвисла на переломанной шее, тело стало заваливаться вбок, на бородатого, который уставился в лицо главарю в немом изумлении. Саймон выбил карабин из лап бородача, отшвырнул его, готовясь атаковать коренастого, который поднимал оружие — но медленно, слишком медленно! Ствол карабина еще только целился в землю, а Саймон уже успел подпрыгнуть — здесь, в этом мире, он был почти невесом! — и нанести удар ногой. Смертельный удар. Носок его башмака сокрушил коренастому пару ребер, осколки проткнули сердце и, раздирая плевру, проникли в легкое. «Быстрая смерть», — подумал Саймон, глядя, как на губах умирающего вздулся и лопнул кровавый пузырь.
Ступни его коснулись земли, взбив белесое пыльное облачко. Бородатый вышел из столбняка; размахивая мачете, словно отгоняя мух, он ринулся к полицейскому участку, к безмолвным фигурам в синем — то ли в надежде на помощь, то ли в смертельной панике. Ему удалось сделать четыре шага; затем Саймон снова взвился в воздух, словно подброшенный невидимой пращой, и камнем рухнул ему на спину. Горьким камнем, как было обещано: пальцы левой его руки сомкнулись на заросших волосом щеках, пальцы правой тисками сдавили затылок; резкий поворот, хруст, хриплый сдавленный вопль… Отпустив обмякшее тело, он повернулся к Пашке.
— Рясу подай! Оружие собери — и в возок!
Из корчмы и лавки повалил народ, но все передвигались с какой-то осторожностью и в полной тишине, будто ослепленные вспышкой молнии либо оглохшие от раската грома. На другой стороне площади тучный негр, сержант и полицейские сошлись тесней, но тоже молчали, как бы выжидая: не будет ли продолжен спектакль и не им ли придется стать очередными актерами. Пожалуй, лишь девушки с почты не примеряли никаких ролей; широко распахнув глаза, они смотрели на Саймона со сладким ужасом и восхищением.
Он подмигнул им, набросил пыльную рясу и поднял серебряный крест отца Домингеса.
— Бог свершил правосудие, добрые люди! Я, брат Рикардо, призванный в Пустошь благословлять и утешать, крестить, венчать и провожать в последний путь, сегодня сделался сосудом гнева Божьего, его карающей десницей. И пролился тот гнев на убийц Леона-Леонида Домингеса, священника из Рио, мужа праведного, оставившего сиротами двух детей… Да будет земля ему пухом! — Повесив крест на шею, Саймон кивнул сержанту: — Ты, страж порядка, возьми лошадей убийц, а также все имущество, какое при них найдется, и распорядись этим по собственному усмотрению. А вы, добрые жители Дураса, помните, что сказал всеблагой Христос, Спаситель наш: поднявший меч от меча и погибнет! Поднявший руку на невинного будет стенать в когтях Сатаны! Поднявший камень камнем и получит — горьким камнем, дробящим плоть и кости! Вот предупреждение, которое шлет вам Господь, гласящий моими устами. И если есть среди вас скудоумный упрямец, который не понял этих речей, пусть явится он в Семибратовку и послушает слово Господне еще раз. Пусть приходит, коль у него свербит в заднице! Я ему все растолкую в подробностях.
Он залез в фургон и сел рядом с Пашкой Проказой. Тот свистнул; мулы стронули возок, засеменили, огибая церковь, выбрались в степь, где ветер гулял над травами, а с холмов плыли запахи цветущих акаций. Морской аромат уже не чувствовался в воздухе, но небо будто отражало океанскую синь — оно было глубоким, просторным, бездонным. Земное солнце, почти такое же, как на Колумбии и Тайяхате, грело Саймону висок и левую щеку. Он сощурил глаза, прикидывая, что сейчас часов шесть — может, десять-двадцать минут седьмого.
— До темноты будем на месте, — вымолвил Пашка-Пабло, прервав затянувшееся молчание. Потом поцокал языком и с восхищением признался: — Горазд ты, брат Рикардо, проповедничать! Сразу видать человека ученого, городского! Такой зря клювом щелкать не станет… И по башке даст, и в башку вложит, чтоб в ней дурные мысли не водились… — Он сделал паузу, покосился на Саймона и добавил: — А еще горазд ты прыгать и руками махать, горазд, батюшка! И долго такому надо учиться?
— Всю жизнь, если хочешь сберечь свои уши, — ответил Саймон.
КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК
Кратер был цилиндрической формы — провал в тридцать метров глубиной и пятьдесят в диаметре. Когда-то здесь, в окрестностях Рио — прежнего Рио-де-Жанейро, — стоял гранитный монумент, изваяние принца Жоана Мореплавателя среди огромных сейб, чьи корни, подобные серым бугристым доскам, взрезали почву. Сейбы большей частью сохранились, остались лес и парк, разбитый на океанском побережье, но изваяние отправилось на Южмерику, в иной мир, к другим океанам, чьи девственные волны не качали ни испанских галеонов, ни португальских каравелл. Теперь вместо статуи темнел кратер — совсем небольшой, сравнительно с километровыми безднами следом покинувших Землю городов. Просто цилиндрическая дыра, забавная достопримечательность… Дно его выровняли, подвели трубу с горючим газом, и в кратере распустился огненный цветок — имитация миниатюрного вулкана.
Провал окаймляло широкой дугой двухэтажное каменное здание с башенками по углам, выступающими контрфорсами и зубчатым парапетом на плоской кровле, похожее на средневековый замок. От башни к башне, вдоль второго этажа, шел балкон, мощенная плиткой галерея, подпертая слегка наклонной стеной; внизу виднелся карниз полуметровой ширины, бетонным кольцом огибавший кратер. Здание было построено к северу от него, а с юга, со стороны моря, над краем пропасти парила резная деревянная беседка, блестел серебром бассейн, обсаженный розовыми кустами, а дальше берег снижался, стекая к бухте и каменному молу полосой песка. У мола застыли катер и паровая яхта с высокими мачтами, песок был чистым, крупным, желтым; волны, неторопливо огибая мол, накатывались на него, обдавая пеной и брызгами нагую девушку. Она лежала у самой кромки прибоя, нежась в солнечных лучах; пряди ее золотистых волос намокли и потемнели.
В беседке, развалившись в плетеных креслах, сидели трое мужчин. Пожилой, высокий, лысоватый — очевидно, владелец поместья — курил сигару; жест, которым он стряхивал пепел, казался по-хозяйски уверенным, на широком бледном лице застыла маска спокойствия и властности. Рядом с ним нахохлился старик — жилистый, тощий, смуглый, с ястребиным носом и темными, как смоль, зрачками; в левой руке он держал бокал, а кисть правой, обтянутая черной перчаткой, неподвижно покоилась на коленях. Третий мужчина, светловолосый, холеный, с тяжелой челюстью, был молод — не старше тридцати пяти. Он сидел напротив лысоватого с таким расчетом, чтоб видеть блондинку на пляже.
— Соблаговолят ли доны начать? — спросил старик и, когда его собеседники кивнули, продолжил: — Сегодня, почтеннейшие, у нас два вопроса: «торпеды» и гаучо. Или, если хотите, гаучо и «торпеды».
— Предпочитаю второй вариант, дон Хайме, — откликнулся лысоватый.
— Как угодно, дон Грегорио, как угодно. Дон Алекс не против?
Молодой снова кивнул, обозревая стройные бедра девушки.
Тощий Хайме отпил из бокала и сплюнул в огненную пропасть.
— Итак, судари мои, Луис, наш кондор и генерал, уже за Старым Мостом, в пампасах. Три линейных отряда драгун и карабинеры… Тысячи две, если не ошибаюсь? — Две с половиной, — уточнил Алекс, не спуская глаз с девушки. Хозяин, дон Грегорио Сильвестров, перехватил его взгляд и усмехнулся.
Хайме приподнял руку в перчатке, что-то лязгнуло, скрипнуло, рукав съехал к локтю, обнажая крепление протеза.
Сухие узкие губы старика шевельнулись.
— Я полагаю, Луис пойдет от моста на север, а шестнадцатый отряд драгун и крокодильеры Хорхе Смотрителя — на юг. Дней через двадцать клещи сомкнутся, и твои головорезы, Анаконда, положат пару сотен гаучо. Так?
— Так, — с ленцой подтвердил светловолосый. — Но могут всех пустить в расход. Как договоримся, амигос!
— Мы уже договорились с доном Федором-Фиделем, милостивец мой. — Старик снова отхлебнул вина. — Две сотни убитыми и сотня пленных — Пимену в Разлом, за керосин с мазутом. Ну, десять-двадцать раненых — Сильверу на развлечение, для пыток и публичных казней… Так что, сударь, придержи своих кондоров и кайманов. Договоренности надо выполнять. Даже с доном Федькой.
— Дон! — Алекс презрительно фыркнул. — Мелкий пахан, паханито, которому мы подарили жизнь! Я бы его… — Он стиснул кулак, но пожилой, нахмурив брови, пророкотал:
— «Штыки» всегда спешат, а резать и стрелять нужно с толком, чтобы добро не пропадало зря. С толком, Алекс, понимаешь? И с пользой для дела. Так, как вырезали дружинничков триста лет назад, как прикончили домушников и донецких отморозков. Те были опасны, а гаучо с их доном Федькой для нас не конкуренты. Скорей партнеры! От них прямая польза, ибо стране нужны враги, и внешние, и внутренние, чтоб было с кого спросить за всякую провинность.
— Обвиноватить, сударь мой! — хрипло каркнул дон Хайме, стукнув кулаком в перчатке по колену. — Виноватый — всегда враг, а враг — всегда виноват! Такая вот логика!
— Ты прав, Хайме. — Грегорио Сильвестров степенно кивнул. — Нам нужны враги, необходимы, чтоб в трудный час бросить их «шестеркам» на растерзание. А где мы возьмем врагов, вырезав всех под корень? До срушников и бляхов далеко… а эмиратские еще дальше.
— Враги найдутся, — буркнул Алекс. — Тот же Хорхе с его крокодильерами или черные Пименталя.
— Их шестеркам не бросишь. — Дон Грегорио погасил сигару и швырнул ее в пропасть, за резные перила беседки. — Свара с Хорхе и Пименом — это уже Передел… Большой Передел, как во времена домушников! Пока не в наших интересах, Алекс.
— Ладно! — согласился светловолосый, не спуская глаз с блондинки. Она приподнялась на колено и начала стряхивать песок; груди у нее были полными, упругими, с алыми вишнями сосков. — Ладно! Двести так двести! А что потом?
— Это ты скажи, что потом. — Старик насмешливо прищурился. — Ты наследственный спец по военной части. Мое дело — налоги драть, Сильвер у нас — страж спокойствия, а ты — Анаконда и главный «штык»! Тебе и решать, сокол мой.
Алекс нерешительно ухмыльнулся, наблюдая, как девушка, стряхнув с плеч песок, отжимает волосы.
— А что решать? Отступим к мосту, к Харбохе. Вследствие временных неудач.
— Э, любезнейший, так не пойдет! — Протез лязгнул, дон Хайме привстал, опираясь рукой в перчатке о подлокотник кресла. — Зачем нам поражения и неудачи? Для нас — поражение, для Хорхе — победа! Зубастый он, этот Хорхе… Сделаем вот как: победоносное наступление приостановлено, ибо старый скряга Хайме прекратил финансировать операцию. Отсюда — трудности с углем, мазутом и патронами… Без угля паровик не ездит, припасы не доставить, а кораблями тоже не подвезти — из-за, алчности «торпед», которым не хватает патриотизма. Думаки пусть заявят протест, а дон Грегорио и дон Алекс его поддержат, как и подпевалы из прочих департаментов. А я поплачусь: «торпеды» вздули дань за перевоз, финансовый кризис в державе, казна — три с половиной песюка, готов уйти в отставку. И спустим все на тормозах. Или свалим на Трясунчика.
— Ума палата, — уважительно произнес дон Грегорио, раскурив новую сигару. — Не возражаешь, Алекс? Тот пожал плечами:
— Не возражаю. Двести голов, сотня пленных, и наступление будет приостановлено. С Федьки-Фиделя — бочонок пульки.
— И столько же-с меня, благодетель. К свадьбе твоей, «шестерок» поить, — сказал старик, почесывая щеку. — Ну, милостивые доны, не пора ли заняться «торпедами»? — Он покосился на лысоватого, дождался согласного кивка и вымолвил: — Тут случай ясный, соколы мои: мытари их обнаглели, вдвое за провоз дерут, а у Хосе-Иоськи крыша поехала — дела забросил, кораблики в луже пускает да кормит срушников дерьмом. Надо же, пообещал Сапгию целый флот броненосцев во главе с «Полтавой»! А пан Сапгий у нас не дурак, совсем не дурак… Как бы своих людишек не заслал для проверки, а это нам и вовсе ни к чему… Так что же? Будем кончать Трясунчика?
— Будем, — согласился дон Грегорио. — Я кого-нибудь подыщу из мелкоты, из вольных отстрельщиков…
— Не лучше ли сдать Трясунчика крокодильерам? — предложил молодой.
— Не стоит. Слишком уж звероватые, а Хосе-Иосиф все-таки дон… Пусть отойдет пристойно, с миром.
Девушка на пляже присела, широко расставив колени, и Алекс, глава Военного департамента по прозвищу Анаконда, судорожно сглотнул.
— Хороша кобылка? — Дон Грегорио изобразил улыбку. — Не терпится, а?
— Стерплю. Недолго осталось. — Алекс побагровел и, желая замять неловкость, тоже оскалился в усмешке. — На такой кобылке только и гарцевать в пампасах за мостом или в Пустоши… Лихое место эта Пустошь, опасное — без резвого коня! Одни изгои да ранчеро… А еще, доносят, сумасшедший поп в Дурасе объявился — божий человек, а трех диких пришиб. Разом!
— Выходит, судари мои, я их не зря прикармливаю, попов-то, — заметил дон Хайме. Потом спросил — правда, без особого интереса: — А дикие чьи?
— Из шайки местных отморозков. Под Огибаловым ходят. Был такой сборщик-мытарь у «плащей», брал налог за пульку… Не донес хозяину песюков, вот Монтальван его и выгнал.
— Зря выгнал, — произнес дон Грегорио, поджав губы. — Я бы бросил ублюдка кайманам. Или подвесил над муравейником — за ребро да на крюк!
Глава 3
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя Николаем-Никколо!
Саймон перекрестил младенца и сунул его в руки матери. Паренек попался спокойный; не пискнул, не вякнул, а лишь таращил круглые глазенки — черные, как у Поли-Пакиты, внучатой племянницы старосты Семибратова. А вот волосики были у него точно редкий светлый лен — в отца, Ивана-Хуана, который приходился Семибратову троюродным племянником и тезкой. Все жители деревни состояли в ближнем и дальнем родстве, но брачные связи меж ними не приводили к вырождению — тут сказывался приток иной крови, афро-американской. Семибратовка — семь крепких усадеб-фазенд вдоль широкой улицы — стояла на своем месте без малого два столетия, со времен Большого Передела, и за этот срок приняла многих чужаков, белых, черных, бронзовых и шоколадных. Пришлецы женились и тут же делались чьими-то свояками либо зятьями; ну а дети их были уже кровь от крови семибратовскими.
А что касается названия деревни, то оно пошло от семи братьев или дружбанов, поселившихся тут вскоре после исхода. Не того Великого, когда миллиарды землян переселились к звездам, а исхода-бегства, произошедшего лет через двадцать после братоубийственной свары меж громадянами и Русской Дружиной. Ее подробностей Саймон еще не выведал, но результат был налицо: тысячи беженцев с Украины, преодолев океан, колонизировали Америку. Разумеется, Южную; Северная, если не считать остатков Канады, была перепахана кратерами и пребывала в запустении. Нынче же, по словам всезнайки Майкла-Мигеля, в ФРБ и ее Протекторатах, Канадском, Чилийском, Парагвайском и Уругвайском, проживало двадцать миллионов, да еще тысяч пятьсот обосновались в Кубинском Княжестве, территории хоть автономной, но состоявшей в союзе с бразильцами.
Не с бразильцами — с бразильянами, поправился Саймон. Бразильцы обитали на Южмерике, в тридцати трех парсеках от Старой Земли, а народ, пришедший им на смену, назывался бразильянским. Правда, кое-кто, подчеркивая происхождение от чернокожих предков, говорил: я — бразилец! — и добавлял пару полузабытых ругательств на португальском. Но таких гордецов и снобов в Семибратовке не водилось, как и во всех окрестных селениях — в Марфином Углу, Колдобинах, Чапарале и Волосатом Локте.
Малыш Николай-Никколо улыбнулся Саймону беззубым ртом — уже с рук старосты Семибратова, крепкого мужика за шестьдесят, с окладистой пегой бородой.
— Хорошего парня Полюшка выродила, — пробасил он, стиснув толстыми пальцами рукоять мачете. — И ты, брат-батюшка Рикардо, хорошее имя ему придумал, крепкое. Колян! Будет пока что Колян, а возрастет да войдет в мужицкую силу, и прозвищем разживется. Так, батюшка?
Саймон молча кивнул. Народ, побольше сотни человек, присутствовавших на обряде, едва ли не все обитатели Семибратовки, потянулся из храма на улицу, шаркая по деревянным полам сандалиями и сапогами. Парни и мужчины были вооружены, и лишь местный учитель, Майкл-Мигель! Гилмор, являлся исключением; он насилия не признавал и не любил оружия. В церкви остались несколько женщин — навести порядок да разобраться с церковным имуществом, а заодно проверить, не надо ли чего брату-батюшке — сготовить или постирать. Коттедж Саймона в Грин Ривер состоял на попечении роботов, и он не привык к такой заботливости, имевшей, как все на свете, хорошую и дурную сторону. За ним ухаживали, его поили и кормили и даже преклонялись перед ним — как перед священником и человеком, который владеет тайной боевого мастерства, — и это было совсем неплохо; однако множество глаз и услужливых рук — не лучшее обстоятельство сохранения чего-нибудь в тайне. В конце концов он сжег свою одежду, а драгоценный маяк и остальное имущество спрятал под алтарем со священными дарами. Туда его прихожанки не лезли, боясь совершить святотатство.
К нему протолкался Мигель. Рубаха его была распахнута, и Саймон видел рубцы шрамов, сизые на темной коже, — шесть длинных отметин бича, пересекавших живот и грудь. Еще шесть красовались у Гилмора на спине.
— Мои поздравления, брат Рикардо. — Голос Мигеля был глубоким, звучным, хоть сам он не мог похвастать богатырской статью. — Первый младенец, коего вы окрестили…
Правда, свершенный вами обряд показался мне несколько странным.
«Еще бы!» — подумалось Саймону. Службу он правил по детским своим воспоминаниям о церквах православного Смоленска, но хоть память его была отменной, кое-что в ней перепуталось. Его родичи с отцовской стороны были мормонами, и сестра Саймона-старшего, богомольная тетушка Флоренс, таскала Дика в молельный дом, где служили совсем иначе, чем у православных, — без всякой пышности, по-деловому строго, но истово. «Похоже, — у Саймона мелькнула крамольная мысль, — мне предстоит объединить две ветви христианства».
— Ты, Мигель, не бухти, — молвил тем временем староста Семибратов, оттесняя учителя. — Все прошло лучше некуда, раскудрить твою мать! Главное, у брата-батюшки руки крепкие, не трясутся, а вот отец Яков и тверезым дите в купели утопит. — Он взял Саймона под локоток и подтолкнул к выходу. — Иди-ка ты, брат-батюшка, скидывай свою ряску, облачайся в мирское, и пойдем попразднуем нашего Коляна. Столы чай ждут!
Столы и в самом деле ждали — в тени церковных стен, сложенных из крепкого, обожженного на солнце кирпича. Семибратовская церковь была не только храмом, но, как самое прочное и большое сооружение в деревне, являлась еще цитаделью и школой; двери ее сколотили из деревянных плах, окованных железом, а узкие окна напоминали бойницы. Пристроенный сбоку навес защищал от зноя, и под ним, на вкопанных в землю столбах, тянулись столы-помосты, ломившиеся сейчас под тяжестью котлов с мясной похлебкой, блюд с говяжьим и тапирьим мясом и жбанов пульки. Спиртное гнали из кактусов, ибо с зерном и картошкой в Пустоши было туговато. По случаю праздника эти лакомства тоже присутствовали на столах, однако в малом количестве: овощи выменивали у кибуцников, а зерно, пшеницу и маис привозили с севера и юга.
Саймон отправился переоблачаться, размышляя о том, какая судьба ожидает крошку Коляна-Никколо. Конечно, будущее — туман и мрак, но если миссия его завершится успехом, то лет через двадцать парень, вполне возможно, очутится совсем в иных краях. Скажем, в мире России, Европы или Колумбии, или в любом из сотен других миров, доступных человеку… А может, Колян останется здесь, но главное будет при нем: право выбора и возможность постранствовать среди звезд. И если он решит странствовать и попадет в нормальный мир, ему понадобится не кличка, а настоящая фамилия. Фамилии, как Саймон уже знал со слов Мигеля-Майкла, имелись в основном у городских, а в Семибратовке такая привилегия была лишь у старосты, поскольку он являлся местным паханито — иными словами, главарем. Всем остальным мужчинам давали имена и клички — Проказа, Филин, Полторак, Ушастый; женщинам — только имена. Традиция двойных имен в селе и в городе немного различалась: у городских первым называли португальское или испанское имя, у сельских — русское. Имена да немногие слова — вот и все, что унаследовал язык пришельцев от прежних Бразилии и Аргентины, Боливии и Перу… Саймона это не удивляло: колонисты раз в двадцать превосходили числом остатки местного населения.
В своей комнатушке под звонницей он сбросил рясу, проверил, что цилиндр фризера по-прежнему таится за широким поясом, и наскоро побрился — с помощью древней, но острой бритвы, зеркальца и теплой воды. Эта процедура стала для него привычной за две недели в Семибратовке; тут не было ни паст для снятия волос, ни убиравших щетину вибраторов. Всматриваясь в зеркало, он отметил, что выглядит посвежевшим: на лоб, широковатые скулы и подбородок легла плотная вуаль загара, и зрачки на смуглом лице казались двумя ярко-синими сапфирами. В Семибратовке было полдюжины девиц на выданье, и все они заглядывались на Саймона: ведь всякий поп когда-нибудь обзаведется попадьей, став из брата-батюшки Рикардо отцом Рикардо. Но Саймон не спешил в отцы.
За столом его поджидало почетное место, напротив старосты, сидевшего с шестью бородачами, владельцами фазенд. Их усадьбы и загоны для скота выстроились вдоль широкой улицы, а дальше стояли общинный амбар, сложенный из желтых и бурых кирпичей, церковь и кабак. Кабак держал Петр-Педро Ушастый, пронырливый мужичонка смешанных кровей, а церковь по утрам служила школой, где учительствовал Гилмор, сорокалетний темнокожий холостяк, изгой из Рио. Саймон уже понимал разницу между изгоем и отморозком-извергом: изгой — тот, кого изгнали и отправили в кибуц, а отморозок — извергнутый, отмерзший от своих. От своего бандеро, то есть клана. Тут тоже были кланы, как на Тайяхате, но назывались они не столь поэтично, как у тайят: «штыки», «плащи», «клинки», «торпеды», «крокодильеры», дерибасовские… Еще были смоленские, и это казалось Саймону странным: Смоленск, в отличие от Одессы или, к примеру, крымских городов, не был связан с последними событиями на Земле. Такими же странными и непонятными казались и отношения кланов-бандеро с властью; семибратовские не видели между ними различий, и, по словам Мигеля, их действительно не имелось.
Мигель являлся главным источником информации для Саймона, но черпать ее приходилось наперстками — и преимущественно во хмелю. По вполне понятным причинам брат Рикардо, окончивший семинарию в Рио, прямых вопросов задавать не мог, да и ответы старался давать невнятные и уклончивые. К несчастью, Мигель был человеком любопытным, а после стаканчика пульки — весьма разговорчивым. За эти-то разговоры и был он бит кнутом, а после отправлен в кибуц, в сельскохозяйственное поселение, где вышибали дурь из слишком умных и болтливых. Староста Семибратов выменял его на трех бычков и произвел в учителя, но в Рио Мигель занимался иным: служил при Государственном Архиве, а между делом пописывал стихи. Не те стихи, что одобрялись властью; впрочем, здешняя власть никаких стихов не одобряла.
— Благослови трапезу, батюшка! — пророкотал Семибратов, поднявшись, и стукнул о стол рукоятью мачете. Саймон благословил и сел напротив старосты, рядом с Мигелем— Майклом, высматривая Проказу; потом припомнил, что Шашка, вместе с дружбаном своим Филином нынче стоит в дозоре. Последние пять-шесть дней выдались тревожными: один из огибаловских бугров спалил фазенду в Чапарале, другой повеселился в Дурасе — накачал отца Якова пивом и привязал к могильному кресту; поп терпел-терпел и, наконец, обмочился. Произошли и другие события, все — неприятного свойства: чей-то конь добрел домой без всадника, где-то умыкнули девушку, где-то перебили скот, а в Волосатый Локоть заявился сам Огибалов с требованием выкупа: двести песо, бочку пульки и возок говяжьих туш. Саймону чудилось, что всякие беды так и бродят вокруг Семибратовки, готовые навалиться в любой момент не с запада, так с востока, не с севера, так с юга. Староста, по его подсказке, начал отправлять дозорных на холмы, но это не гарантировало от неприятностей: двадцать шесть семибратовских мужиков с тремя трофейными карабинами и четырьмя винтовками не могли оборонить поселок.
Да и в этом ли поселке заключалась суть? Все проще, много проще, думал Саймон. Тут, в Пустоши, жили люди родного ему языка; пасли скот, растили детей, платили что положено властям, однако власть не собиралась их защищать от вымогателей и убийц. Возможно, сама эта власть являлась первым вымогателем и убийцей — с чем предстояло еще разобраться; но власть была далеко, в Рио, в Харка-дель-Каса, в Дона-Пу-эрте, Харбохе и других больших городах. Власть была далеко, а огибаловские — близко, и Ричард Саймон, помня о главной своей миссии, не забывал о мелочах.
Для Тени Ветра, питомца Чочинги, эти степные шакалы и впрямь являлись мелочью: он убил бы их там, где нашел, и нанизал бы их пальцы на Шнур Доблести. Но Ричард Саймон, агент ЦРУ, серый ангел с далеких звезд, давно усвоил простую истину: карать легче, чем защищать. Это была человеческая мудрость, но все равно она имела связь с Поучениями Наставника. Он говорил: «Наступит день, и ты пройдешь тропою из тех троп, что ведут к Искрам Небесного Света; ты вернешься в свой мир и будешь жить со своими людьми, сражаться в своих лесах — так, как сражается твой народ, не различающий земли войны и мира. Это плохо, — говорил Чочинга, — но так заведено у вас, людей; и в ваших лесах, я думаю, иной обычай; там легче отрезать чужие уши, чем сохранить свои».
За собственные уши Саймон не беспокоился, но в Семибратовке, кроме мужчин, жили женщины и дети, а значит, эта земля не подходила для битв. Точно так же, как и деревня на Латмерике, у гор Сьерра Дьяблос, выжженная головорезами Сантаньи… Временами, вспоминая о самом первом своем задании, он видел, как подымаются столбы с изуродованными телами; безглазые лица следили за ним, и девушка, прижимая ладонь к распоротому животу, беззвучно шевелила губами, будто спрашивая: что же ты меня не защитил?.. Отчего опоздал?.. Где задержался?..
Эти сцены долго преследовали Саймона, и даже целительный транс цехара, еще один дар Чочинги, не позволял забыть о них. Он был прагматиком — по собственной духовной конституции и потому, что вырос среди тайят, не признававших иррационального; и, как прагматик, понимал, что Огибалов и Сантанья — горошины из одного стручка. Были трупы в той деревне на Латмерике, будут трупы здесь; там развешивали на столбах, тут привяжут к лошадям и пустят в степь. И разница заключалась лишь в том, что на Латмерике он опоздал, а тут явился вовремя.
Опустошая тарелку с жарким и поднимая стакан — в ответ на каждый тост, провозглашенный старостой, Саймон приглядывался к соседям. Женщины не слишком веселились, да и мужчины были настороже: у каждого — мачете за поясом, а у пятерых, самых метких стрелков, — ружья. Только у пятерых… Еще — у Пашки и Филина, а в огибаловской шайке — сто двадцать головорезов и карабины… отменные карабины! Ракеты и лазеры тут делать разучились, чего не скажешь о вещах попроще…
Гилмор мяса не ел, прихлебывал из кружки и жевал, жмурясь от наслаждения, хлебную корку. Дожевав, повернулся, жарко дыхнув соседу в ухо. Под градусом учитель, автоматически отметил Саймон, может, удастся разведать что-нибудь новенькое. В подпитии Мигель любил поговорить.
— Прости мою назойливость, брат Рикардо, твое семейство не из Харькова? Я не о Харка-дель-Каса, а про Харьков, настоящий Харьков, что в Европе… в бывшей Европе… столица ПЕРУ…
— Из Харькова, — подтвердил Саймон. — Но если верить семейным легендам, род наш — смоленский, а в Харьков переселился мой предок в двадцатом колене. Еще в те времена, когда Россия была не Россией, а… — Он сощурился, припоминая. — Кажется, ее называли союзом? Славянским? Нет, советским! Точно, советским. От слова «советовать».
— А мне помнится, совещательным, от слова «совещаться», — возразил Гилмор. — Впрочем, не буду спорить —, о тех временах так мало известно! Когда я служил в Архиве при департаменте дона Грегорио… — Учитель вдруг помрачнел и надолго присосался к кружке; кажется, эти воспоминания не относились к числу приятных. Пулька, однако, его подбодрила; не прошло и минуты, как он, придвинувшись к Саймону и понизив голос, произнес: — Кстати, о доне Грегорио Сильвестрове… о Черном Сильвере, как его прозывают. Знаешь, брат Рикардо, Сильвестровы тоже родом из Смоленска! А потому, — Мигель перешел на шепот, — их бандеросы именуются смоленскими. Так сказать, дань памяти предков… Может, они у вас общие с доном Грегорио? Не по мужской, так по женской линии?
Он уставился на Саймона, но тот и бровью не повел. С легкой Пашкиной руки по деревне ходили истории о схватке с Хрящом, и число убитых — в Пашкином пересказе — уже перевалило за дюжину, хоть карабинов взяли только три. Особенно впечатляло, что брат Рикардо расправился с огибаловскими без оружия, без винтаря или мачете и даже без палки — прихлопнул их ладонью, как надоедливых навозных мух. Конечно, возникал вопрос, где брат-батюшка научился таким смертоубийственным приемам — не в столичной же семинарии! Выходит, довелось ему погулять в бандеросах, в смоленских или еще в каких… А может, в крокодильерах или гаучо? Те тоже считались мастерами кровь пускать без пули и клинка.
Но это семибратовских не слишком интересовало; являясь реалистами, они были уверены, что поп-драчун надежней попа-пьяницы, такого, как батюшка Яков, и даже пьяный поп намного лучше, чем полное отсутствие попа. Однако Гилмор был иным, замешанным из теста, идущего на выпечку интеллигентов, а этот сорт людей всегда страдал двумя пороками: излишним любопытством и болтливостью. Благодаря чему кибуцы в ФРБ не пустовали — как, впрочем, и Каторжные Планеты в Разъединенных Мирах.
Вытянув длинную руку, Саймон ухватил кувшин и щедро плеснул в кружку Мигеля-Майкла. Потом, подняв глаза к небу и озирая крест над церковной звонницей, задумчиво произнес:
— Должно быть, Мигель, ты выведал массу интересного, трудясь в Государственном Архиве. Интригующее это занятие — копаться в древних бумагах. От них попахивает тайнами, секретами…
— …и плесенью, — закончил Гилмор. Его глаза блестели, к впалым щекам прилила кровь, и теперь они казались не темно-шоколадными, а лиловыми. — Знаешь, брат Рикардо, не такое уж удовольствие штабелевать протоколы думских заседаний и клеить на папки ярлыки. И нет в них ни тайн, ни секретов… Кроме того, настоящие древности в Архиве не держат — все подобные документы переправлены в Форт. Так сказать, на вечное хранение и забвение…
«В Форт», — отметил Саймон, а вслух поинтересовался:
— Но разве сведения о доне Грегорио и его семействе не секретны?
Учитель пожал узкими плечами.
— Какие тут секреты! Был секрет, да весь вышел — еще в эпоху Передела, когда повязали домушников, проволокли до Озер и бросили на корм кайманам… тех самых боссов из НДБ, что заседали в Думе и правили страной. А нынешние просто не любят, чтобы о них болтали. Хотя… — Гилмор провел пальцем по шраму на груди, — если уж принял казнь, так отчего не поговорить? Поговорим, брат Рикардо! Вот, — он кивнул на большой кувшин, — вот дон Грегорио, наследственный вождь смоленских вертухаев. Суд, полиция, тюрьмы — все под ним, включая Думу с потрохами, ну, разумеется, пропаганда, книгопечатание и разное прочее лицедейство… Каков он, дон Грегорио?.. Хотят ему польстить — зовут Черным Сильвером, а так кличут Живодером… Живодер и есть! А вот, — учитель поставил рядом с кувшином кружку, — вот хитрый дон Хайме со своими дерибасовскими, главный сборщик «белого»… Знаешь, отчего их так назвали? По одной из одесских улиц, бывших улиц бывшей Одессы, где, надо думать, жил какой-то предок дона Хайме… «Черные клинки» с их доном Эйсебио — из местных, наследники отребья, с коим. переселенцы бились-бились, да так и не выбили под корень. Теперь в Разломе царствуют, нефть качают. Не сами, разумеется, — рабов у них тысяч сто, берут в кибуцах, хватают фермеров за Игуасу и Негритянской рекой… Да там уж никто и не живет. Теперь крокодильеры. О!.. — Гилмор закатил глаза. — Тут понамешано всяких, пришлых и местных, и крови звериной добавлено. Эти всех сильней и всех свирепей. Захотят, со всеми расправятся, и с дерибасовскими, и со смоленскими, и даже со «штыками». А «штыки» — те большей частью от крымских беженцев род ведут, а среди них половина были флотскими, сражавшимися за Дружину. Военный народец, потому и «штыки»… — Мигель вдруг отодвинул кружку, пригубил из кувшина и невнятно пробормотал: — А знаешь, б-брат Рикардо, что за семья Петровы-Галицкие, которые у «штыков» верховодят? Предок-то их был адмиралом, «Полтавой» к-командовал! А может, и всем Черноморским флотом. Одесса у них н-на совести, у этой семейки. Хотя, с другой стороны…
Саймон встрепенулся, припоминая, что сообщалось в читанной им истории российско-украинского конфликта. Одесса, флот, «Полтава»… Кажется, крейсер, ракетоносный тримаран, самый мощный из боевых кораблей… Интересно, доплыл ли он до бразильских берегов и куда его подевали? Спросить у Мигеля? Или обождать, не подгоняя скакуна удачи?
Спросить, решил он наконец, но осторожно и о другом. Про самого Гидмора, Мигеля-Майкла… Майкла, не Михаила… А почему? Да и фамилия его была для Саймона загадкой; тут ощущался не иберийский аромат, а скорее влажные запахи плывущих над Темзой туманов.
Отхлебнув из кружки, он пробормотал:
— Очень любопытно… кто, откуда и чем знаменит… об этом нам в семинарии не говорили… Вот видишь, Мигель, в Архиве не только плесень пополам с протоколами! Если б мы познакомились в Рио, в те годы, когда я учился, а тебя еще не сослали, я мог бы с твоей помощью узнать о своих предках, о Горшковых из Харькова… Надеюсь, это не запрещено?
— Н-не запрещено, однако н-не… н-невыполнимо, — ответил Майкл-Мигель, подперев потяжелевшую голову кулаком. — Древние записи — те, в Форту, где есть поименный список беглецов, — были н-не на бумаге, а н-на… н-на памятных дисках. Их без м-машин н-не прочитаешь… без спе… спе-ци-аль-ных м-машин, какие сейчас н-никому н-не сделать… Об этом вам говорили в се… в семинарии, б-брат Рикардо?
Саймон пропустил вопрос мимо ушей.
— Выходит, о собственных предках ты тоже ничего не знаешь, Мигель?
Его собеседник уже с трудом ворочал языком:
— Знаю… в-все знаю… от прадеда — к деду… от деда — к отцу… как по живой це… цепочке… н-никаких записей н-не надо…
— Устная традиция, — произнес Саймон, придерживая Мигеля-Майкла за пояс. — Я понимаю. Обычай местных уроженцев.
Гилмор на мгновение протрезвел и уставился на него мутным взглядом.
— М-местных? Это в каком же смысле м-местных? Теперь м-мы все тут — м-местные!
— Я не хотел сказать ничего обидного, Мигель. Я имел в виду, что ваша семья — из коренных бразильцев. Бразильцев, не бразильян.
— Ссс… с чего т-ты взял, б-брат Рикардо? — Гилмор заикался все сильнее.
— С этого, — Саймон накрыл рукой темные длинные пальцы учителя. — Может, и есть у тебя русские предки, Мигель, но чернокожих гораздо больше. А их на Украине не водилось. Ни в Харькове, ни в Одессе, ни в Крыму.
— О… ошибаешься, б-брат Р-рикардо… — Гилмор начал медленно сползать под стол. — В Ха… Харькове… б-был… б-был… интер… ин…
Саймон склонился к нему, пытаясь разобрать невнятное бормотание, но тут грохнул выстрел, и два всадника промчались улицей, вздымая клубы пыли. Первый, рыжий Пашка-Пабло, выпалил еще раз; другой, рослый угрюмый парень по кличке Филин, молча спрыгнул с лошади, схватил кувшин с хмельным и опрокинул его над разинутой глоткой.
— Едут! — закричал Пашка, размахивая карабином. — Едут, дядька Иван! Сотня жлобов, а с ними — главная гнида!
И телеги у них, много телег! Видать, тапирий блин, рассчитывают поживиться!
Саймон пошарил за поясом, нащупал фризер, потом встал, подхватив Майкла-Мигеля под мышки, и отправился в свою комнату под звонницей. Вокруг царила организованная суматоха: женщины тащили в церковь детей, мужчины и парни вставали к окнам, кто с ружьем, кто с вилами или мачете, мальчишки постарше лезли на крышу, чтобы следить за продвижением неприятеля, Педро Ушастый прятал жбаны со спиртным, а Филин, двигаясь с другого конца стола, допивал все, что осталось недопитым. Пашка, отдышавшись, пристроился у церковных врат, щелкая затвором карабина и корча жуткие гримасы; Семибратов орал, мотая пегой боро-дой, распоряжался: кому дверь закрывать, кому задвинуть за-совы, кому из подростков мчаться в Колдобины и Марфин угол, молить о помощи. Лицо у него было мрачным, однако глаза воинственно сверкали — ни дать ни взять, рязанский воевода перед нашествием татар. Саймон, устроив мирно храпевшего учителя, повесил на шею серебряный крест, покосился на алтарь, где за иконами и чашами был спрятан его «рейнджер», хмыкнул и направился к старосте. Палить ему тут не хотелось, а меньше того — швыряться гранатами.
— Я с ними разберусь, Иван-Хуан. — Он тронул Семибратова за плечо. — Пусть только ваши не стреляют. Проказу придержи и остальных, кто с ружьями и помоложе. Вдруг попадут! Крови потом не оберешься.
— Какая стрельба, брат-батюшка? — староста пошевелил мохнатыми бровями. — Откупимся! Их дело, понимаешь, грабить, а наше — показать, что просто так не расстанемся с добром. Вот прискачут парни из Колдобин, а может, еще из Марфина Угла, тогда торговля и начнется… И то сказать: за этот год два раза плачено, а с тапира три шкуры не сдерешь! Вот только праздник нам подпортили. А так — договоримся! Не впервой!
— Слушай, паханито, — Саймон взял Семибратова за грудки и слегка встряхнул, — на этот раз ты с ними не договоришься. Они за мной пришли, не за тапирьей шкурой — меня им и отдай. Я уведу их из деревни, а там…
— Что — там? — набычился Семибратов. — Ты, брат-батюшка, знатный бoeц, ежели Пашке верить, так ведь их не трое — сотня!
— Бог поможет, — сказал Саймон. — Ты в Божью помощь веруешь, Иван-Хуан?
— Верую, коль на иное надежи нет, — ответил староста, сжав одну руку в кулак, а другой будто подбрасывая монету. — Ты, батюшка, справный поп, давно у нас такого не было, и теперича я тебя не отдам. Разве что изверг всех спалить погрозится…
— Не погрозится. Просто спалит.
Они вышли на церковное крыльцо, площадку о четырех ступеньках, покрытую плотно утоптанной глиной, и Саймону почему-то вспомнилось, что ее называют папертью. Он стоял тут рядом с Пашкой, Филином и помрачневшим Семибрато-вым, ощущая на затылке взгляды собравшихся в церкви людей. Не оборачиваясь, он знал, что никто не смотрит ему в спину с враждой, никто ни в чем не винит; глядели с боевым задором, с трепетом или с надеждой, будто в ожидании чуда. Странное чувство вдруг охватило его; казалось, что не со звезд он прилетел, а родился на Старой Земле, учился в неведомом городе Рио и послан оттуда в Пустошь, в это селение, чтоб обрести здесь родину и служить ей как подобает, верно и честно. Служить и защищать, сделавшись горьким камнем для ее врагов — камнем, что дробит черепа и ломает кости!
Но другой Ричард Саймон — тот, родившийся на Тайяхате, пришелец со звездных миров — знал, что Путь Горьких Камней завершен и дорога за ним иная: не полет снаряда из пращи, а извилистая тропка, где на каждом шагу повороты, ловушки и ямы, где удар внезапен, где не поймешь, откуда брошено копье и куда нацелена секира.
"Завтра, — подумал он, — завтра начнется новый путь, а сегодня камень еще в полете. Мчится, вращается, жужжит! Горький камень! А вот и крысы, которых ему суждено раздавить… целый выводок клыкастых крыс, презренная добыча для воина-тай… Привередничать, однако, не приходится.
По улице пылила кавалькада.
Всадники ехали по трое в ряд, раскачиваясь в седлах, небрежно приспустив стволы карабинов и озираясь по сторонам с хищным блеском в глазах или с хозяйской уверенной важностью. Были они всех цветов и оттенков кожи, светловолосые и с шапками темных нечесаных кудрей, в безрукавках, рубахах иди нагие по пояс — пестрое воинство, извергнутое в Пустошь за провинности и грехи. Саймон знал, что их называют дикими — в том смысле, что эти люди не подчинялись ни одному из крупных кланов, не относились к вольным отстрельщикам и бродили по окраинам страны, действуя в одиночестве или сбиваясь в шайки и воруя скот, если шайка была невелика, или терроризируя всю округу, когда у них появлялся вожак, а с ним — порядок, многочисленность и сила. Почему их терпела власть? Этого Саймон еще не понимал. Возможно, власть была слаба; возможно, «дикие» служили ей на свой манер, став частью государственной машины. Чем-то вроде канализации, куда сливали все опасные отходы и отбросы.