Лекции о Лейбнице. 1980, 1986/87 Делёз Жиль
Ад Маргинем Пресс
Делёз. Жиль Лекции о Лейбнице. 1980, 1986/87. – M.: Ад Маргинем Пресс, 2015. – 376 с.
ISBN 978-5-91103-185-5
Данное издание осуществлено в рамках совместной издательской программы Музея современного искусства «Гараж» и ООО «Ад Mapгинем Пресс»
Ad Marginem Press thanks all copyright owners for their kind permission to reproduce their material. Should, despite our intensive research any person enh2d to rights have been overlooked, legitimate claims shall be compensated within the usual provisions.
Gilles Deleuze
Leibniz 1980 1986/87
© Скуратов Б.М., перевод с фр., 2015
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2015
©Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС» / IRIS Foundation, 2015
Лейбницианец в Венсеннском лесу
Судьба Жиля Делёза была неразрывно связана с Венсеннским университетом Париж-VIII на протяжении 17 лет, с 1970 по 1987 гг. Он начал читать свои лекции в этом университете в 1970/71 учебном году, когда оттуда ушел Фуко, и первыми его курсами были основанная на «Анти-Эдипе» «Логика желания», а также «Логика Спинозы». Последнюю же лекцию он прочел 2 июня 1987 г., и посвящена она была музыке барокко в связи с лейбницианской идеей предустановленной гармонии (магнитофонная запись лекции не сохранилась, но ее идеи нашли отражение в последней главе книги «Складка. Лейбниц и барокко»). После этого Делёз уходит на пенсию – отчасти по возрасту, отчасти по состоянию здоровья.
О перипетиях пребывания Делёза в Венсенне можно прочесть у Франсуа Досса в книге «Делёз и Гваттари. Перекрестные биографии» (p. 404–425). Вкратце изложу, о чем идет речь в главе «Делёз в Венсенне». Университет Париж-VIII был основан на окраине Парижа, в Венсеннском лесу, в 1968 г. и задуман как своего рода «анти-Сорбонна» и в то же время витрина голлистского режима. Этот университет должен был быть избавлен от сорбоннского академизма (и действительно, в текстах лекций бросается в глаза, что слушатели и студенты обращаются к Делёзу на «ты», называя его «Жиль», а он в ответ им тоже «тыкает», не делая различий между мировой научной величиной Изабель Стенгерс и какими-то безвестными японцами), а также обеспечивать большую связь науки с практикой. У истоков университета Париж-VIII стояли такие звезды, как Мишель Серр, Ролан Барт, историк греческой мысли Жан-Пьер Вернан и представитель школы «Анналов» Эмманюэль Ле Руа Ладюри. Интересно, что в одном из официальных документов в первые годы существования Венсенна среди его целей упоминается «внедрение в трудящиеся массы теоретического преобладания марксизма-ленинизма» (!). И все-таки, несмотря на благие намерения, по мнению Франсуа Досса, университет не справился с возложенными на него надеждами и претерпел, как он выражается, «клошаризацию»…
Все годы пребывания Делёза в Венсенне были омрачены интригами, которые вели против этого философа, с одной стороны, представители отделения психоанализа – лаканисты во главе с зятем Лакана, Жаком-Аленом Миллером, а с другой – леваки, которых возглавляли Ален Бадью и Жак Рансьер. Лаканисты даже пытались устроить «путч», обвиняя сторонников Делёза в недостаточном внимании к «лингвистике, логике и топологии», а леваки – несмотря на идейные разногласия – объединялись с лаканистами. Дело доходило даже до забастовок (Франсуа Досс безоговорочно, и даже в апологетическом духе, принимает сторону Делёза и признаёт за ним моральное превосходство над противниками). К основным же союзникам Делёза принадлежали Франсуа Шатле, друг Делёза, увлекавшийся, однако, Гегелем и англосаксонской лингвистической философией, – и Жан-Франсуа Лиотар, пришедший в Венсенн из группы «Социализм или варварство». Но после того как Шатле (который был страстным курильщиком) скончался в 1982 г. от того же самого рака легких, от которого впоследствии было суждено умереть и самому Делёзу, – а Лиотар в 1979 г. выпустил книгу «Состояние постмодерна», не понравившуюся Делёзу, Делёз остается в Венсенне без соразмерных себе величин. Надо добавить, что у Лиотара Делёзу претила некоторая двойственность моральных оценок и кантианский релятивизм. (И действительно, при чтении лекций Делёза в них ощущается жесткая непреклонность этических ориентиров…)
Теперь несколько слов о слушателях Делёза. Среди них выделяются его постоянные «собеседники». Первым можно назвать Жоржа Контесса, слушателя курсов о Канте, Лейбнице и Спинозе, который был назначен «официальным собеседником» Делёза. Так, если в текстах лекций не отмечено, кто именно задает вопрос или выступает, то надо иметь в виду, что чаще всего это – Контесс. Среди известных людей, слушавших лекции Делёза, можно упомянуть и Ришара Пинхаса, ныне ставшего композитором-экспериментатором в области электронной музыки, а в те годы готовившегося к философской карьере. Среди слушателей лекций о Канте выделяется Жиль Шатле (1944–1999), математик и философ. В 80-е гг. Ж. Шатле был профессором университета Париж-VIII Венсенн; в 90-е гг. прославился как памфлетист; покончил жизнь самоубийством из-за того, что не смог вынести глобальный триумф неолиберализма. Слушательницей первых лекционных курсов Делёза была и лаканианка Элизабет Рудинеско, которая, как ни странно, являлась горячей почитательницей некоторых идей Делёза (хотя и оставила уничтожающий отзыв об «Анти-Эдипе»). Назову также относящихся к более молодому поколению профессоров Франсуа Зурабишвили (безвременно скончался в 2006 г.), посвятившего себя пропаганде произведений Делёза во всем мире, и публикатора наследия Делёза Давида Лапужада. Распространением идей Делёза в Японии и укреплением связей между Делёзом и японцами занимался его ученик и горячий почитатель Хиденобу Судзуки. (Кстати говоря, сам Делёз, по утверждению Досса, придавал громадное значение тому, что среди слушателей его лекций насчитывалось «пять-шесть австралийцев, 15–20 японцев и немало латиноамериканцев».) Наконец, собеседницей Делёза на его лекциях была соразмерная ему по влиянию в мире Изабель Стенгерс, физик и химик, соавтор лауреата Нобелевской премии Ильи Пригожина (см.: Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из хаоса. М., 1986). Что же касается самих идей «складки», то, как выясняется, они оказали серьезное влияние на (хотя и не слушавшего его курсы) крупнейшего социолога современности, нео-неопозитивиста Бруно Латура при создании его теории социальных сетей (о чем можно прочесть в предисловии О. Хархордина к русскому переводу книги Латура «Нового времени не было». М., 2006).
Перейду к самим лекциям о Лейбнице. Делёз прочел два лекционных курса о Лейбнице – четыре лекции в 1980 г. и гораздо большее их количество в 1987 г.; не все магнитофонные записи дошли до нас. Что же касается дошедших до нас записей, то они зачастую представляют собой беспорядочные обрывки. Есть места, где то, что, скорее всего, было прочтено раньше, попало в конец лекции, и наоборот. Много неразборчивых мест, в которых приходится делать конъектуры; там, где в оригинале стоят вопросительные знаки, мы пишем [нрзб.]. Два фрагмента представляют собой части лекций, прочтенных позже, и поэтому их пришлось выбросить. В лекциях обращает на себя внимание живой разговорный язык и непрерывный, страстный диалог с аудиторией, обилие вопросов и восклицаний. Так, Делёз всегда обращается к слушателям со словами: «почувствуйте, что…», а не «поймите, что…», взывая прямо-таки к чувственному усвоению непреклонно проводимых им идей. Он понимает, что студенты, к которым он обращается, обладают не ахти какими знаниями, и говорит: «Некоторые из вас, наверное, слышали о Бергсоне…» Лекции несравненно эмоциональнее, нежели их переработка, книга «Складка. Лейбниц и барокко». Интересно, что в первом цикле лекций ни о каком барокко речи нет; их идейной доминантой скорее служит сравнение Лейбница с Кантом – конечно, в пользу Лейбница, хотя идеи Канта Делёз признаёт и не отметает столь же безоговорочно, как картезианство. К своей излюбленной мысли о двух барочных этажах, проницающих собой материю и дух, Делёз обращается только во втором цикле. С неукоснительной строгостью он «прошивает» своей излюбленной триадой «складка – сингулярнось – событие» чуть ли не каждую высказываемую мысль…
Делёз использует не так уж много сочинений Лейбница. Фактически он анализирует лишь «Теодицею», «Монадологию», изредка – «Новые опыты о человеческом разумении», и еще новонайденные письма – вроде письма к де Боссу. Но и взятых отрывков ему достаточно для того, чтобы выстроить не только свою концепцию Лейбница, но и собственную теорию мироздания.
В связи с этим любопытно взглянуть, как он отвечает на вопросы слушателей, пытающихся, по его мнению, «отвести его в сторону». Так, кто-то спрашивает его о событии по Фернану Броделю – на что Делёз отвечает в том духе, что как историк Бродель прав, но мы не историки, а философы. Когда же Изабель Стенгерс пытается вывести Делёза на разговор о новейших физических теориях поля, тот опять сворачивает в накатанную им колею – «ближе к Лейбницу».
Из лекций можно узнать и некоторые вещи, которые Делёз никогда не отважился бы включить ни в одну книгу, например уничтожающую оценку Витгенштейна и тезис о том, что Витгенштейн заслонил собой гораздо более крупные фигуры аналитической философии – Уайтхеда и Рассела. А в одной из последних лекций Делёз открытым текстом заявляет, что «законов природы не существует», а тот, кто признаёт законы природы, должен признавать и их противоположность в виде чуда и, следовательно, является не просто картезианцем, но даже и теологическим окказионалистом в духе Мальбранша! По мнению же Лейбница/Делёза, в мире не существует ничего, кроме свободной игры сингулярностей, событий и монад (правда, одни монады господствуют, а другие подчиняются)… Кроме того, Делёз вводит переоценку ценностей в том, что касается иерархии греческих философов. Так, стоиков он ставит выше Платона и Аристотеля, заявляя, что, если бы от них дошло большее количество текстов, еще неизвестно, кто стал бы в греческой философии классиком № 1. Читатель найдет и немало рассуждений о Плотине как авторе термина «монада», много греческой этимологии, где проводится различие между двумя типами единиц-единств: monas и enas.
Многие вопросы освещены в лекциях гораздо яснее, чем в книге «Складка», где «ритуальный сциентизм» мешает разобраться в том, как именно «работают» монады и два барочных этажа, как действует связывающий их vinculum. Так, из лекций явствует, что два этажа относятся сразу и к каждому атому материи, и к каждому, если можно так выразиться, «атому духа», и к сочетанию этих атомов на макроуровне. Кроме того, показательно – продолжающее мысли Лейбница – утверждение Делёза о том, что незнания «в природе» не существует вообще, каждая монада знает всё, только одно с большей отчетливостью, а другое – с меньшей. (Неистребимый оптимизм Делёза не мешал ему любить злейшего врага Лейбница, Вольтера, так как Лейбниц и Вольтер сочетаются между собой в рамках «предустановленной гармонии»; с другой же стороны, Делёз не считал Лейбница непогрешимым в личном плане и полагал, что по моральным качествам Лейбниц несравненно уступал Спинозе…)
Делёз «раскрывает скобки» вокруг мыслей, по разным мотивам отсутствующих или затушеванных в книге «Складка. Лейбниц и барокко». Так, он неоднократно возвращается к параллели между Лейбницем и Беркли, поскольку, из-за того что, по Лейбницу, мир не существует вне выражающих его монад, возникает соблазн спутать этот тезис с берклианским «esse est percipi». Но нет – это повторяется во многих лекциях, – монады не только выражают, но и актуализуют мир, а vinculum (между телом и душой, между двумя этажами) еще и делает этот мир реальным (хотя мир всего лишь усложнение принципа выражения монад). В лекциях упоминается и то, что престарелый Лейбниц отнесся с мягкой иронией к философским опытам молодого Беркли, назвав их «ирландской философией».
Гораздо яснее, нежели в книге «Складка», Делёз объясняет и встречающееся в философии Уайтхеда понятие «self-enjoyment». Этот «self-enjoyment», по мнению Делёза, представляет собой некий лейтмотив не только английской философии, но и всей английской культуры и английского миросозерцания. И тут нет ничего уничижительного, так как self-enjoyment – английская интерпретация библейского завета возрадоваться тому, что «мир хорош». И уж совсем оригинальным является сопоставление английской мысли с «Третьей Эннеадой» Плотина, где речь идет о радости от созерцания и от бытия самим собой! (А сущность проклятых – в том, что они заменяют виртуальную радость яростью…) Говоря об интеграции восприятий у животных, Лейбниц создает психологию животных; говоря об интеграции восприятий у растений – теорию перцепции растений (животными и растительными монадами), а также теорию мира как виртуального горизонта всех перцепций. Монада же – это «изначальная активная потенция», то, что Николай Кузанский называл словом «possest», сочетая глаголы «мочь» и «быть», – и таково главное действующее лицо активизма Лейбница и Делёза.
Часть мыслей Делёза, например тех, что касаются концептов как основы философских систем того или иного автора, попала в позднюю книгу Делёза и Гваттари «Что такое философия». Ряд идей: о соотношении движения и времени, о том, что время в XVII в. становится не просто «количеством движения», а концептом, от которого движение зависит, – был развит в книгах «Кино. Образ-движение» и «Кино. Образ-время». Это же касается отношений между движением и силой. Некоторые мысли, относящиеся к математическим идеям Лейбница, насколько мне известно, не попали вообще ни в одну книгу и присутствуют только в этих лекциях. При этом Делёз демонстрирует недюжинные знания в области математики, хотя ставит их на службу одной и той же идее: показать, что существует то самое неуловимое различающее и различающееся различие, которое служит одним из главных предметов всех сочинений Делёза и истоки которого он приписывает Лейбницу. Так, когда Делёз рассуждает об эволюции представления о бесконечности на протяжении XVII–XIX вв. или, например, о топологии, одним из основоположников этих идей оказывается все тот же Лейбниц.
Разговорный язык Делёза доходит до того, что в лекциях он иногда употребляет слова, эквиваленты которых считаются в России матерными. Надо отметить, что во Франции они звучат на несколько порядков менее вульгарно и освящены авторитетом маркиза де Сада и Стендаля (см., например, французский текст описания битвы при Ватерлоо в «Пармской обители»). Отнюдь не из ханжества – а просто чтобы не отвлекать внимание читателя в сторону – я счел необходимым слегка смягчать их.
Существует несколько – хотя не так много – проблем передачи делёзовской терминологии. Так, излюбленные Делёзом термины «concept» и «percept», видимо, так и следует передавать: «концепт» и «перцепт». При этом концепт отчетливо противопоставляется термину «notion», «понятие», которое, в отличие от концепта, является более «наивным» и не несет на себе печати авторского изобретения. Кроме того, латинский корень cep– непосредственно соотносится со столь дорогой Делёзу идеей схватывания действительности – как выражается В. В. Бибихин, это то же самое, что и русское «цеплять». Французское etage можно переводить как «ярус», а можно и как «этаж». Перевод «этаж» лучше соотносится с идеей барочного дома и поэтому представляется более точным. При этом существующие переводы Лейбница часто оказываются бесполезными: например, в русских переводах предпочитают говорить не о «складках» и «сгибах», а о «тайниках» материи. И трудно понять, кто прав; слегка отвлекаясь в сторону, можно упомянуть мнение Поля Вена, высказанное им в биографии Фуко (рус. пер.: СПб., 2013): Делёз, конечно, великий и оригинальный философ, но он совершенно безосновательно усматривал у Фуко понятие «складки». Складку и сгиб Делёз видит, кстати, еще у Уайтхеда и Бергсона (хотя Уайтхед почему-то предпочитает в данном контексте говорить о «вибрациях»). Ницше, по мнению Делёза, считал, что складками и сгибами наполнена немецкая душа и это – удобный момент противопоставить его Гегелю как философа «плоскостного» философу «глубинному».
Как бы там ни было, главное ощущение от «Лекций» Делёза – непрестанное биение, можно даже сказать взволнованная пульсация, мыслей. Мне приходилось переводить «Лекции по социлогии» Адорно, и надо сказать, что единственное отличие разговорного языка Адорно от языка его произведений – в том, что он не всегда успевает за грамматикой своих сложнейших мыслей и фраз. Делёз же пользуется краткими, рублеными фразами, мгновенно доходящими до слушателя. Единственная приходящая мне в голову (может быть, не вполне обоснованная научно) аналогия в истории философии – сочинения Ницше, особенно последнего периода. Как пишет Франсуа Досс, Делёз (не без некоторой болезненности) не любил выпячивать свою личность и никогда не рассказывал о себе. Тем не менее «Лекции о Лейбнице», по-моему, представляют собой «Ecce Homo» на делёзовский лад! Недаром Ницше относился к числу «вечных спутников» Делёза, и недаром Делёз (на первый взгляд, несколько неожиданно) объявлял Ницше продолжателем идей Лейбница…
Борис Скуратов
1980
Лекция 1
(15.04.1980)
Мы собираемся посвятить некоторое время серии лекций о Лейбнице. Моя цель очень проста: для тех, кто с ним совсем незнаком, попытаться показать этого автора, внушить вам любовь к нему и желание прочесть его.
Чтобы начать знакомство с Лейбницем, существует один несравненный рабочий инструмент. Это работа длиною в жизнь, работа очень скромная, но очень глубокая. Существует такая дама, г-жа Пренан, которая уже давно готовит избранные отрывки из работ Лейбница. Как правило, избранные отрывки – это нечто очень сомнительное; здесь оказывается, что это шедевр. Это шедевр по одной простой причине: дело в том, что приемы письма у Лейбница, наверное, весьма обычны для его эпохи (начало XVIII в.), но он доводит их до невиданного блеска. Разумеется, подобно всем философам, он пишет толстые книги; выражаясь радикально, можно было бы сказать, что эти толстые книги не главное в его творчестве, так как главное в его творчестве содержится в переписке и в мемуарах весьма незначительного размера. Великие тексты Лейбница – это очень часто тексты из четырех или пяти страниц, из десяти страниц, или же письма. Он понемногу пишет на всех языках, и некоторым образом это – первый великий немецкий философ. Это пришествие немецкой философии в Европу. Влияние Лейбница на немецких философов-романтиков окажется непосредственным, и более того: оно оригинальным образом будет ощущаться у Ницше.
Лейбниц – один из философов, который лучше других дал возможный ответ на вопрос: что такое философия? Что делает философ? Он занимается чем? Если мы подумаем о том, что определения, данные поискам истинного, или поискам мудрости, не адекватны, то существует ли философская деятельность? Я очень скоро расскажу, по каким чертам я распознаю философа в его деятельности. Мы можем сопоставлять разные виды деятельности лишь в зависимости от того, что они творят, и от их модуса творения. Необходимо спросить: что творит столяр? Что творит музыкант? Что творит философ? Философ – это, на мой взгляд, тот, кто создает концепты. Это предполагает многое: то, что концепт есть нечто, что следует создать; то, что понятие есть слово творения.
Я не вижу никакой возможности определить конкретную науку, если мне не указывают нечто, что создается этой наукой и в этой науке. И вот оказывается, что то, что создается наукой и в науке, – я не знаю, что это такое, но это не концепты в собственном смысле слова. Концепт творения был гораздо больше связан с искусством, чем с наукой или с философией. Что творит живописец? Он творит линии и цвета. Это предполагает, что линии и цвета не даны, что они – термины творения. Что дано – то в предельном случае всегда можно было бы назвать потоком. Потоки даны, а творение состоит в разрезании, организации, соединении потоков так, чтобы вокруг известных сингулярностей, извлеченных из потоков, вырисовывалось или создавалось творение.
Концепт – это отнюдь не нечто данное. Более того, концепт – не то же самое, что мысль: можно прекрасно мыслить без концептов и даже все, кто не занимается философией, как я считаю, мыслят, они мыслят в полной мере, но они мыслят не концептами – если вы согласны с идеей, что концепт есть термин оригинальной деятельности или оригинального творчества.
Я бы сказал, что концепт – это система сингулярностей, выделенная из потока мыслей. Философ – тот, кто изготовляет концепты. Интеллектуально ли это? По-моему, нет. Ведь концепт как система сингулярностей, выделенная из потока мысли… вообразите поток универсальной мысли как своего рода внутренний монолог всех, кто мыслит. Философ возникает вместе с актом, состоящим в создании концептов. На мой взгляд, в изготовлении концепта присутствует столько же творчества, сколько в творениях великого живописца или великого музыканта. Можно также представить себе непрерывный акустический поток (может быть, это всего лишь идея, но главное, что эта идея имеет основание), который проницает мир и включает само молчание. Музыкант – тот, кто выбирает из этого потока нечто: ноты? Агрегаты нот? Нет? Что же мы назовем новым звуком музыканта? Вы прекрасно понимаете, что речь идет не просто о системе нот. То же самое верно и для философии, просто речь идет о создании не звуков, а концептов.
Речь идет не о том, чтобы определять философию через какие бы то ни было поиски истины, и по очень простой причине: дело в том, что истина всегда подчинена той системе концептов, какой мы располагаем. Какова важность философов для нефилософов? Дело в том, что нефилософы могут не знать этого или делать вид, что этим не интересуются; хотят они этого или нет, они мыслят при помощи концептов, у которых есть собственные имена. Я распознаю имя Канта не по его жизни, а по определенному типу концептов, которые снабжены его подписью. Коль скоро это так, то вполне понятно – что такое быть учеником того или иного философа. Если вы попадаете в такую ситуацию, когда говорите себе, что такой-то философ создал концепты, в каких вы ощущаете потребность, – в тот самый момент вы становитесь кантианцем, лейбницианцем или кем-нибудь еще.
Неизбежно случается, что два великих философа бывают не согласны друг с другом в той мере, в какой каждый создает систему концептов, служащую ему референцией. Но судить надо не только по этому. Учеником вполне можно быть лишь локально, лишь по тому или иному вопросу: из философии можно брать фрагменты. Вы можете быть учеником того или иного философа в той мере, в какой вы считаете, что испытываете личную потребность именно в этом типе концептов. Концепты – это сигнатуры духа. Но это не означает, что все это происходит только в голове, так как концепты – это еще и образы жизни; и если философ мыслит не больше, чем художник или музыкант, то это происходит не по выбору и не благодаря рефлексии: разные виды деятельности определяются через творчество, а не через рефлексивное измерение. А коль скоро это так, то что означает: иметь потребность в том или ином концепте? Определенным образом я говорю себе, что понятия – это еще какие-то живые штуки, это такие штуковины с четырьмя лапами, они шевелятся, ну да! Что-то вроде цвета, что-то вроде звука. Концепты настолько живые, что можно сказать, что они вступают в отношения с тем, что кажется наиболее отдаленным от них, а именно с криком.
Некоторым образом, философ – это не тот, кто поет, а тот, кто кричит. Всякий раз, когда у вас возникает потребность кричать, я считаю, что вы недалеки от своего рода зова философии. Что означает, что концепт – это своего рода крик или своего рода форма крика? Вот что: иметь потребность в концепте означает хотеть иметь то, о чем следует кричать! Необходимо найти концепт для этого крика, вот… Можно кричать о тысяче вещей. Вообразите того, кто кричит: «как бы там ни было, должно быть, это имеет смысл». Это очень простой крик. Согласно моему определению, концепт есть форма крика, и мы сразу же видим целый ряд философов, которые сказали бы: «Да-да!» Это философы страсти, философы пафоса, в отличие от философов логоса. К примеру, Кьеркегор основывает всю свою философию на основополагающих криках.
Но Лейбниц принадлежит к великой рационалистической традиции. Вообразите Лейбница: в нем есть нечто сбивающее с толку. Это философ порядка; более того, порядка и полиции, во всех смыслах слова «полиция». Прежде всего в первом смысле слова «полиция», а именно: упорядоченная организация полиса. Он мыслит только в терминах порядка. В этом смысле он крайний реакционер, это друг порядка. Но, как ни странно, при своей любви к порядку и для того, чтобы этот порядок обосновать, он предается самой что ни на есть безумной страсти к творению концептов, какую только можно обнаружить в философии. Какие-то взъерошенные концепты, какие-то торчащие концепты, концепты в страшном беспорядке, сложнейшие концепты для оправдания того, что есть. Необходимо, чтобы у всякой вещи был смысл.
На самом деле существуют две разновидности философов, если вы примете определение, согласно которому философия есть деятельность, состоящая в творении концептов; есть те, кто занимается весьма трезвым созданием концептов; они создают концепты на уровне сингулярности, весьма отличающейся от других, и – в конечном счете – я грежу о своего рода количественном исчислении философов, когда их исчисляют в зависимости от числа концептов, которые носят их имя или придуманы ими. Если я говорю себе: «Декарт», то это очень трезвомыслящий тип создания концептов. История cogito такова: с исторической точки зрения мы всегда можем найти целую традицию, предшественников, однако это не препятствует тому, чтобы существовало нечто, подписанное именем Декарта в понятии cogito, а именно (в пропозиции может быть выражен концепт) пропозиция: «Я мыслю, следовательно, я есть» – вот подлинно новый концепт. Это – открытие субъективности, субъективности мыслящей. И подписано оно Декартом. Разумеется, можно всегда заняться поисками субъективности у Августина, можно посмотреть, не было ли это открытие подготовлено – разумеется, существует история концептов, но здесь стоит подпись «Декарт». Можно быстро окинуть взором всего Декарта, не правда ли? У него можно насчитать пять-шесть концептов. То, что он изобрел шесть понятий, – грандиозно, однако это трезвомыслящее творчество. Но ведь есть и отчаянные философы. Для них каждый концепт покрывает некую совокупность сингулярностей, и им необходимы всегда новые концепты. Мы присутствуем при бурном изобретении концептов. Типичный пример здесь – Лейбниц: он так и не кончил создавать новое заново. Вот все, объяснением чего я хотел бы заняться.
Это первый философ, который задумался о мощи немецкого языка в том, что касается концептов, ведь здесь немецкий – язык в высшей степени концептуальный и не случайно его также можно назвать великим языком крика. Многосторонняя деятельность – Лейбниц занимается всем подряд: величайший математик, величайший физик, очень хороший юрист, много занимался политикой, всегда на службе порядка. Он не останавливается, он всегда косится в сторону. Как-то Лейбниц посетил Спинозу (а это – анти-Лейбниц). Лейбниц заставил его читать рукописи, можно вообразить себе отчаявшегося Спинозу, задающего себе вопрос – чего же хочет этот тип. После этого, когда Спиноза оказался в опасности, Лейбниц говорит, что он приезжал к Спинозе не для того, чтобы с ним увидеться; он говорит, что приезжал надзирать за ним… Отвратительно. Лейбниц отвратителен. Даты жизни: 1646–1716. Это долгая жизнь, он попадает в переделки, но всегда остается на коне. Наконец, ему свойственен своего рода дьявольский юмор. Я бы сказал, что его система довольно-таки пирамидальна. Великая система Лейбница имеет несколько уровней. Ни один из этих уровней не является ошибочным, одни уровни символизируют другие, и Лейбниц – первый великий философ, который понимает деятельность и мысль как обширную символизацию.
Стало быть, все эти уровни нечто символизируют, но все они более или менее близки к тому, что можно предварительно назвать абсолютом. Но ведь это является частью самого его творчества. В зависимости от того, к кому Лейбниц пишет, или в зависимости от публики, к которой он обращается, он предъявляет всю свою систему на том или ином уровне. Вообразите, что его система состоит из более или менее сжатых или из более или менее расширенных уровней: чтобы объяснить нечто кому-нибудь, Лейбниц устраивается на том или ином уровне своей системы. Предположим, что того, о ком идет речь, Лейбниц заподозрил в заурядности ума: прекрасно, Лейбниц располагается между самыми нижними уровнями своей системы; если же он обращается к кому-нибудь поумнее, то перескакивает на другой уровень. Поскольку эти уровни имплицитно являются частью самих текстов Лейбница, возникает серьезная проблема комментариев. Это сложно, потому что мы никогда не сможем доверять какому-либо тексту Лейбница, если вначале не почувствуем уровень системы, которой этот текст соответствует.
Например, существуют тексты, где Лейбниц объясняет, что такое, по его мнению, союз души и тела: ну и ладно, это зависит от соответствующего корреспондента. Другому корреспонденту Лейбниц заявит, что проблемы союза души и тела не существует, так как подлинная проблема – это проблема соотношения душ между собой. Эти два утверждения нисколько не противоречат друг другу, так как это два уровня системы. И получается, что если мы оцениваем уровень некоего текста Лейбница, то у нас создается впечатление, будто автор непрестанно сам себе противоречит, а на самом деле он отнюдь себе не противоречит. Лейбниц – это очень сложный философ. Я бы хотел озаглавить каждую часть того, что я вам предлагаю. Большую часть я хотел бы назвать «забавная мысль». Почему я называю ее «забавная мысль»? Ну пожалуй, потому, что среди работ Лейбница есть небольшой текст, который Лейбниц сам называет «Забавная мысль». Итак, мне дает право сам автор. Лейбниц много грезил, в его творчестве есть целый срез научной фантастики, совершенно потрясающий, он все время воображал разные институты. В этом небольшом тексте «Забавная мысль» он воображал весьма беспокойный институт, который был бы следующим: необходима академия игр. В ту эпоху, так же как у Паскаля и других математиков, у самого Лейбница строится великая теория игр и вероятностей. Лейбниц – один из великих основателей теории игр. Он страстно увлекается математическими проблемами игр, впрочем, он и сам был весьма склонен к играм. Он воображает эту академию игр, каковой она должна быть «в то же время» – почему «в то же время»? Потому что, согласно точке зрения, с какой мы посмотрим на этот институт или будем участвовать в нем, это будет в одно и то же время отдел академии наук, зоологический и ботанический сад, универсальная выставка, казино, где мы играем, и предприятие полицейского контроля. Неплохо. Он называет это «Забавная мысль».
Предположим, я рассказываю вам некую историю. Эта история состоит в том, что необходимо воспользоваться одним из центральных пунктов философии Лейбница, и рассказываю я вам эту историю так, как если бы она была описанием иного мира, и вот я перечисляю главные пропозиции, которые формируют забавную мысль.
A) Поток мысли всегда влечет за собой знаменитый принцип, который имеет весьма своеобразный характер, потому что это один из тех немногочисленных принципов, относительно которых можно быть уверенным, и в то же время мы совершенно не видим того, что он нам дает. Он достоверен, но пуст. Этот знаменитый принцип есть принцип тождества. Принцип тождества высказывается в классической форме: A есть A. Это несомненно. Если я говорю, что синее есть синее или что Бог есть Бог, я не говорю тем самым, что Бог существует, но в каком-то смысле на моей стороне достоверность. Только вот что: мыслю ли я что-нибудь, когда говорю, что A есть A, или не мыслю? Все-таки попытаемся сформулировать, чт влечет за собой этот принцип тождественности. Он являет себя в форме взаимной пропозиции. A есть A – это означает: субъект A, глагол «быть», A – атрибут или предикат, существует некая взаимность между субъектом и предикатом. Синее есть синее, треугольник есть треугольник; это пустые и достоверные пропозиции. Но все ли это? Тождественная пропозиция – это такая пропозиция, где атрибут или предикат – тот же самый, что и субъект, и вступает с субъектом в отношения взаимности. Существует и второй случай, чуть-чуть более сложный, а именно: принцип тождества может дтерминировать пропозиции, являющиеся не просто взаимнообратными. Теперь перед нами не просто обратимость предиката с субъектом и субъекта с предикатом. Предположим, я говорю: «у треугольника три стороны», и это не то же самое, что сказать «у треугольника три угла». «У треугольника три угла» – пропозиция тождественная, так как обратимая. «У треугольника три стороны» – немного отличается от предыдущей, здесь нет обратимости. Нет тождественности субъекта и предиката. И действительно, три стороны – это не то же самое, что три угла. И все-таки существует так называемая логическая необходимость. Эта логическая необходимость означает, что вы не можете помыслить три угла, образующие одну и ту же фигуру, без того чтобы у этой фигуры не было трех сторон. Обратимости здесь нет, но есть включение. Три стороны включены в треугольник. Неотъемлемость, или включение.
Аналогично этому если я говорю, что материя есть материя, то «материя есть материя» – это тождественная пропозиция в форме пропозиции взаимнообратной: субъект тождественен предикату. Если я говорю, что «материя протяженна», то это опять-таки тождественная пропозиция, потому что я не могу помыслить понятие материи, не введя в него протяженности. Протяженность – в материи. Это – в меньшей степени взаимнообратная пропозиция; наоборот, вполне может быть, что я помыслю протяженность без того, что заполняло бы ее, то есть без материи. Итак, это не взаимнообратная пропозиция, но пропозиция включения; когда я говорю: «материя протяженна», то это пропозиция тождественная через включение.
Итак, я бы сказал, что тождественные пропозиции бывают двух типов: это взаимные пропозиции, где субъект и предикат – одно и то же, и пропозиции неотъемлемости, или включения, где предикат содержится в понятии субъекта.
Если я говорю «этот лист имеет лицевую сторону и изнанку» – ладно, пройдем мимо, обойдусь без этого примера… A есть A – это пустая форма. Если я ищу более интересное высказывание, относящееся к принципу тождества, то я сказал бы в духе Лейбница, что принцип тождества формулируется так: всякая аналитическая пропозиция истинна.
Что означает «аналитическая»? В соответствии с примерами, которые мы только что видели, аналитическая пропозиция – это такая пропозиция, в которой предикат или атрибут тождественен субъекту, например: «треугольник есть треугольник» – взаимнообратная пропозиция; либо это пропозиция включения, «у треугольника три стороны», предикат содержится в субъекте до такой степени, что, когда вы помыслили субъект, предикат в нем уже был. Итак, вам достаточно провести анализ, чтобы обнаружить предикат в субъекте. До сих пор Лейбниц как оригинальный мыслитель не возник.
B) Лейбниц возникает. Он возникает в весьма причудливой форме крика. Я собираюсь дать вам высказывание более сложное, чем дал только что. Все, что мы говорим, – это не философия, это предфилософия, это территория, где разовьется чудеснейшая философия.
Лейбниц приходит и говорит: очень хорошо. Принцип тождества дает нам определенную модель. Почему определенную модель? В самом своем высказывании аналитическая пропозиция будет истинна, если вы атрибутируете субъекту нечто, составляющее единое целое с самим субъектом, или сливающееся с ним, или уже содержащееся в субъекте. Вы не рискуете ошибиться. Итак, всякая аналитическая пропозиция истинна.
Предфилософский гениальный переворот Лейбница таков: посмотрим на взаимнообратную пропозицию! Здесь начинается нечто совершенно новое, и все-таки очень простое – необходимо помыслить это. А что означает «необходимо помыслить это»? – Это означает, что необходимо иметь потребность в этом, необходимо, чтобы это соответствовало чему-то срочно необходимому. Какова взаимнообратная пропозиция для принципа тождества в его сложном высказывании «всякая аналитическая пропозиция истинна»? Взаимнообратная пропозиция ставит гораздо больше проблем. Появляется Лейбниц и говорит: всякая истинная пропозиция – аналитическая. Если верно, что принцип тождества дает нам некую модель истины, то почему мы натыкаемся на следующую трудность, а именно: это верно, но это не наводит нас ни на какие мысли. Нам навязывают принцип тождества, чтобы заставить нас о чем-то помыслить, и вот мы собираемся его перевернуть, мы собираемся его перелицевать. Вы скажете мне, что если перевернуть A есть A, то получится A есть A. И да и нет. Это «A есть A» находится в формальной формуле, что препятствует переворачиванию принципа. Но в философской формулировке, которая, однако, сводится к тому же самому: «всякая аналитическая пропозиция есть пропозиция истинная», – если вы перевернете этот принцип, сказав «всякая истинная пропозиция с необходимостью аналитическая», то это означает – что? Всякий раз, когда вы формулируете истинную пропозицию, необходимо (и вот где крик!), хотите вы того или нет, чтобы она была аналитической, то есть чтобы она была сводимой к пропозиции атрибуции или к пропозиции предикации, а не только чтобы она была сводимой к суждению предикации или атрибуции (небо голубое); чтобы она была аналитической, то есть чтобы предикат либо был бы взаимнообратным субъекту, либо содержался в понятии субъекта. Можно ли сказать, что это само собой разумеется? Лейбниц проделывает забавный трюк, но происходит это не из любви к трюкам: ему это необходимо. Но он втягивается в невозможный трюк: фактически ему необходимы совершенно безумные концепты – для того, чтобы добраться до той задачи, каковую он собирается перед собой поставить. Если всякая аналитическая пропозиция истинна, то надо полагать, что всякая истинная пропозиция является аналитической. Отнюдь не само собой разумеется то, что всякое суждение сводимо к суждению атрибуции. Это будет нелегко продемонстрировать. Лейбниц бросается в такой комбинаторный анализ, каковой, по его собственному утверждению, является фантастическим. Почему это не само собой разумеется? «Спичечный коробок на столе» – я сказал бы, что это суждение – какое? «На столе» – это пространственная детерминация. Я мог бы сказать, что спичечный коробок – «здесь». «Здесь» – это что такое? Я бы сказал, что это – суждение локализации. Опять-таки, я говорю одни и те же простые вещи, но они всегда представляли собой основополагающие проблемы логики. Это как раз для того, чтобы подсказать вам, что даже по видимости не все суждения имеют форму предикации или атрибуции. Когда я говорю «небо голубое», то у меня есть субъект, небо, и атрибут «голубое». А когда я говорю «небо там, вверху» или «я здесь», значит ли это, что «здесь», локализацию в пространстве, можно уподобить предикату? Могу ли я формально свести суждение «я здесь» к суждению типа «я белокур»? Нет уверенности в том, что локализация в пространстве есть качество. И «2 + 2 = 4» – это суждение, которое мы, как правило, называем относительным. Или же если я говорю «Петр меньше Павла», то это отношение между двумя терминами, Петром и Павлом. Вероятно, я ориентирую это отношение на Петра: если я говорю «Петр меньше Павла», то могу сказать и «Павел больше Петра». Где субъект и где предикат? Вот как раз та проблема, которая волновала философию с самого ее начала. Раз уж мы пользуемся логикой, мы задаем себе вопрос, в какой мере суждение атрибуции может считаться универсальной формой всякого возможного суждения или же одним из многих возможных случаев суждения. Могу ли я считать «меньше Павла» атрибутом Петра? Не уверен. Здесь нет ничего очевидного. Может быть, необходимо различать весьма несхожие типы суждений, а именно: относительное суждение, суждение пространственно-временной локализации, суждение атрибуции и еще много разных; наконец, суждение существования. Если я говорю «Бог существует», то могу ли я формально перевести его в форму «Бог – существующий», когда «существующий» – атрибут? Могу ли я сказать, что «Бог существует» есть суждение той же формы, что и «Бог – всемогущий»? Наверное, нет, так как я могу сказать «Бог – всемогущий», лишь добавив «но только если он существует». Существует ли Бог? Атрибут ли существование? Не уверен.
Итак, вы видите, как, высказывая идею того, что всякая истинная пропозиция должна так или иначе быть пропозицией аналитической, то есть тождественной, Лейбниц уже ставит перед собой очень трудную задачу: он берется доказать, каким именно образом все пропозиции можно свести к суждению атрибуции, то есть к пропозициям, высказывающим отношения, пропозициям, высказывающим существования, и пропозициям, высказывающим локализации, и что в предельном случае «существовать», «быть в отношении к» здесь можно трактовать как эквиваленты атрибута субъекта.
У вас в мозгу должна возникнуть идея бесконечной задачи. Предположим, Лейбницу удастся ее решить; какой мир возникнет отсюда? Что за причудливейший мир? Что это за мир, где я могу сказать: «всякая истинная пропозиция – аналитическая»? Вы хорошо помните, что АНАЛИТИЧЕСКАЯ – это такая пропозиция, где предикат тождественен субъекту или включен в субъект. Ну и причудливым будет такой мир!
Каким будет взаимнообратное суждение для принципа тождества? Ведь принцип тождества – это все-таки «всякая истинная пропозиция – аналитическая»; не наоборот – «всякая аналитическая пропозиция – истинная». Лейбниц говорит, что необходим иной принцип, взаимнообратный: всякая истинная пропозиция – с необходимостью аналитическая. Он даст ему очень красивое имя: принцип достаточного основания. Почему достаточное основание? Почему он полагает, что мыслит в полной мере, используя свой крик? НЕОБХОДИМО, ЧТОБЫ У ВСЕГО БЫЛО ОСНОВАНИЕ. Принцип достаточного основания может выражаться так: что бы ни происходило с субъектом, какими бы ни были детерминации пространства и времени, отношения, события, необходимо, чтобы то, что происходит, то есть то, что мы говорим о нем как истину, необходимо, чтобы все, что говорится о субъекте, содержалось в понятии субъекта.
Необходимо, чтобы все, что происходит с субъектом, уже содержалось бы в понятии субъекта. Понятие{ Notion передается как «понятие», а concept – как «концепт», так как в дальнейшем будут еще и «перцепты», и прочие слова с корнем «цепт». «Понятие» для Делёза – нечто гораздо более простое и обыденное, чем «концепт»; кроме того, оно возникает само собой. «Концепты» же несут на себе печать авторского имени, и они наглядно передают излюбленную Делёзом идею хватания; ср. рус. «цеплять». – Здесь и далее примеч. пер.} «понятия» окажется сущностным. Необходимо, чтобы «голубое» содержалось в понятии неба. Почему же это – принцип достаточного основания? Потому, что если это так, то у всякой вещи есть некое основание: основание – это как раз само понятие, поскольку оно содержит все, что происходит с соответствующим субъектом. Значит, у всего есть основание.
Основание = понятие субъекта постольку, поскольку это понятие содержит все, что говорится об этом субъекте как истина. Итак, принцип достаточного основания и есть взаимнообратный принцип по отношению к принципу тождества. Вместо того чтобы искать абстрактные обоснования, я задаюсь вопросом: какой причудливый мир родится из всего этого? Мир с весьма причудливыми красками, если я применю живописную метафору. Картина, подписанная «Лейбниц». Всякая истинная пропозиция должна быть аналитической, или опять-таки: все, что вы говорите о каком-либо субъекте как истинное, должно содержаться в понятии субъекта. Почувствуйте, что это уже становится безумным, требуется целая жизнь для работы над этим. Так что это означает – понятие? Оно подписано «Лейбниц». Подобно тому как существует гегелевская концепция концепта, существует и лейбницианская концепция концепта.
C) Еще раз: моя проблема в том, какой мир возникнет, и в этом C) я хотел бы начать демонстрировать, что, исходя из этого, Лейбниц создает поистине галлюцинаторные концепты. Вот уж действительно галлюцинаторный мир! Если вы хотите помыслить отношение философии к безумию, например, то существуют очень слабые страницы Фрейда о глубинном соотношении метафизики и бреда. Позитивность этих отношений можно уловить только через теорию концепта, а направление, в котором я хотел бы идти, – отношения концепта с криком. Я хотел бы дать вам почувствовать присутствие своего рода концептуального безумия в этой вселенной Лейбница: мы увидим, как она рождается. Это какое-то нежное насилие, пойдемте туда. Спорить тут нечего. Поймите всю глупость возражений.
В скобках уточню. Вы знаете, что существует философ, живший после Лейбница и сказавший, что истина есть истина синтетических суждений? Он противостоит Лейбницу. Ну и ладно! Чем это нам повредит? Это Кант. Речь идет не о том, чтобы сказать, что Кант и Лейбниц друг с другом не согласны. Когда я говорю это, я имею в виду, что Кант оперирует новым концептом, каковой есть синтетическое суждение. Необходимо было придумать это понятие, и Кант его придумывает. Сказать, что философы противоречат друг другу, – это фраза дебила; это как если бы вы сказали, что Веласкес не согласен с Джотто, – это даже не то чтобы неверно, это просто нонсенс.
Всякая истинная пропозиция должна быть аналитической, то есть такой, чтобы она атрибутировала нечто некоему субъекту, а атрибут должен содержаться в понятии субъекта. Приведем пример. Я не спрашиваю себя, верно ли это; я спрашиваю себя, что это означает. Приведем пример истинной пропозиции. Истинная пропозиция – это, может быть, элементарная пропозиция, касающаяся события, которое имело место. Возьмем примеры самого Лейбница: «ЦЕЗАРЬ ПЕРЕШЕЛ РУБИКОН».
Это пропозиция. Она истинная, или же у нас есть серьезные основания предполагать, что она истинная. Другая пропозиция: «АДАМ СОГРЕШИЛ».
Вот в высшей степени истинная пропозиция. Что вы тем самым имеете в виду? Вы видите, что все эти пропозиции, избранные Лейбницем в качестве основополагающих примеров, суть пропозиции событийные, и он задает себе нелегкую работу. Лейбниц собирается сказать нам следующее: поскольку эта пропозиция истинная, то необходимо – хотите вы этого или нет, – чтобы предикат «перейти Рубикон», если пропозиция истинная (а ведь она истинная!), чтобы этот предикат содержался в понятии Цезаря. Не в самом Цезаре, а в понятии Цезаря. Понятие субъекта содержит все, что с субъектом происходит, то есть все, что говорится о субъекте как истинное.
В «Адам согрешил» грех в некий момент принадлежит к понятию Адама. «Перейти Рубикон» принадлежит к понятию Цезаря. Я бы сказал, что здесь Лейбниц выдвигает один из своих первых великих концептов: концепт неотъемлемости. Все, что говорится о чем-то как истинное, неотъемлемо от понятия этого чего-то. Таков первый аспект, или развитие достаточного основания.
D) Когда мы говорим это, мы уже не можем остановиться. Когда мы что-то начали в сфере концепта, мы не можем остановиться. В области криков существует знаменитый крик Аристотеля. Великий Аристотель, который, между прочим, оказал на Лейбница очень мощное влияние, произносит в один момент в «Метафизике» прекраснейшую формулу: «надо бы остановиться (anankstenai)». Это великий крик. Это философ стоит перед бездной нанизывания концептов друг на друга. Лейбницу насрать на это предостережение, он не останавливается. Почему? Если вы возьмете пропозицию С), то все, что вы атрибутируете некоему субъекту, должно содержаться в понятии этого субъекта. Но то, что вы атрибутируете как истинное какому угодно в мире субъекту, пусть даже Цезарю, – достаточно, чтобы вы атрибутировали ему как истинную одну-единственную вещь, чтобы вы с ужасом догадались, что с вот этого момента вы вынуждены «зашивать» в понятие субъекта не только ту вещь, которую вы атрибутируете ему как истинную, но и всю тотальность мира.
Почему? В связи с хорошо известным принципом, который – совсем не то же самое, что принцип достаточного основания. Это – простой принцип причинности. Ведь принцип причинности, в конечном счете, доходит до бесконечности, и это его особенность. А это весьма своеобразная бесконечность, потому что на самом деле он доходит до неопределенности. То есть принцип причинности утверждает, что всякая вещь имеет причину, а это – совсем не то же самое, что и «всякая причина имеет основание». Ведь причина – это вещь{ По-французски это гораздо нагляднее: «la cause, c’est une chose», так как с этимологической точки зрения «cause» и «chose» – одно и то же.}, а у вещи, в свою очереь, есть своя причина и т. д. и т. д. Я могу переформулировать то же самое, сказав: всякая причина имеет следствие, а это следствие есть, в свою очередь, причина следствий. Стало быть, перед нами – неопределенный ряд причин и следствий.
Какая разница между достаточным основанием и причиной? Здесь все понятно. Причина никогда не бывает достаточной. Необходимо сказать, что принцип причинности полагает причину необходимую, но не достаточную. Надо отличать необходимую причину от достаточного основания.
И по всей видимости, отличает их то, что причина вещи – всегда другая вещь. Причина A есть B, причина B есть C и т. д. Неопределенный ряд причин. Достаточное основание – это вещь, не слишком отличающаяся от самой вещи. Достаточное основание вещи – это понятие вещи. Итак, достаточное основание выражает отношения вещи с ее собственным понятием, тогда как причина выражает отношения вещи с другой вещью. Все прозрачно.
E) Если вы говорите, что такое-то событие включено в понятие Цезаря, то «перейти Рубикон» включено в это понятие? Если вы не можете остановиться, то в каком смысле? Дело в том, что, когда вы переходите от причины к причине и от следствия к следствию, в этот-то самый момент тотальность мира необходимо включить в понятие такого-то субъекта. Это становится любопытным, и вот мир входит внутрь каждого субъекта или каждого понятия субъекта. На самом деле, «перейти Рубикон» – у этого есть причина, а у самой этой причины есть много причин; от причины к причине, к причине от причины и к причине от причины причины. Здесь проходит целый ряд мира, по крайней мере предшествующий ряд. А кроме того, «перейти Рубикон» – у этого есть следствия. Давайте я останусь на уровне великих следствий: установление Римской империи. У Римской империи, в свою очередь, есть следствия, мы напрямую зависим от Римской империи. От причины к причине и от следствия к следствию; вы не можете сказать, что такое-то событие включено в понятие такого-то субъекта, не сказав: следовательно, весь мир включен в понятие такого-то субъекта.
Мы видим действительно трансисторический характер философии. Что означает быть лейбницианцем в 1980-ом году? А таких много, во всяком случае, возможно, такие есть.
Если вы сказали, в соответствии с принципом достаточного основания, что то, что происходит с таким-то субъектом, и то, что касается его лично, – стало быть, то, что вы атрибутируете ему как истинное: «иметь голубые глаза», «переходить Рубикон» и т. д., – принадлежит к понятию субъекта, то есть включено в это понятие субъекта, и вы не можете остановиться, необходимо сказать, что этот субъект содержит весь мир. Это – уже не концепт неотъемлемости или включения, этот концепт выражения становится у Лейбница концептом фантастическим. Лейбниц выражается в такой форме: понятие субъекта выражает тотальность мира.
Его собственное «перейти Рубикон» растягивается до бесконечности назад и вперед из-за двойной игры причин и следствий. Но тогда – пора поговорить о нас, независимо от того, что с нами происходит, и от важности того, что с нами происходит. Необходимо сказать, что в каждом понятии субъекта содержится или выражается тотальность мира. То есть каждый из вас, да и я, – все выражают тотальность мира. Совсем как Цезарь. Ни больше ни меньше. Это усложняется, почему? Большая опасность: если каждое индивидуальное понятие, если каждое понятие субъекта выражает тотальность мира, то это означает, что существует лишь один субъект, субъект универсальный, а вы, я, Цезарь – всего лишь видимости этого универсального субъекта. Можно было бы сказать: вот, существует один-единственный субъект, который выражает мир.
Почему Лейбниц не может этого сказать? У него нет выбора. Он не может отречься от собственных идей. Все, что он до сих пор делал с принципом достаточного основания, шло в каком направлении? По-моему, это было первым великим примирением концепта и индивида. Лейбниц собирался сконструировать концепт концепта, причем концепт и индивид становились в конечном счете адекватными друг другу. Почему?
В том, что концепт доходит до индивидуального – что в этом нового? То, что на это никто не отваживался. Концепт – это что? Он определяется через порядок всеобщности. Концепт существует, когда есть репрезентация, прилагающаяся ко многим вещам. Но чтобы концепт отождествлялся с индивидом, такого никогда никто не делал. Никогда ни один голос не прозвучал в сфере мысли, чтобы сказать, что концепт и индивид – это одно и то же.
Всегда различали порядок концепта, который отсылал к всеобщности, и порядок индивида, который отсылал к сингулярности. Более того, всегда считали само собой разумеющимся, что индивида как такового невозможно постичь с помощью концепта. Всегда считали, что имя собственное – не концепт. И действительно, «собака» – вот концепт. А «Медор» – не концепт. Действительно, существует некая «собачность» всех собак, как говорят некоторые логики на своем превосходном языке, но «медоровости» всех Медоров не существует. Лейбниц был первым, кто сказал, что концепты суть имена собственные, то есть что концепты – это индивидуальные понятия.
Существует концепт индивида как такового. Итак, вы видите, что Лейбниц не может «сделать скидку» относительно пропозиции, потому что всякая истинная пропозиция аналитична: мир, стало быть, содержится в одном и том же субъекте, который можно назвать универсальным субъектом. Лейбниц не может «сделать скидку», потому что его принцип достаточного основания имел в виду, что то, что содержалось в субъекте, – значит, то, что было истинным, то, что было атрибутируемым субъекту, – содержалось в субъекте как в субъекте индивидуальном. Следовательно, он не может задать себе своего рода мировой дух. Необходимо, чтобы он оставался прикованным к сингулярности, к индивиду как таковому. И в действительности одним из наиболее оригинальных нововведений Лейбница будет формула, непрестанно у него повторяющаяся: субстанция (а между субстанцией и субъектом у него нет разницы) индивидуальна.
Вот субстанция «Цезарь», вот субстанция «вы», субстанция «я» и т. д. В моем D) напрашивается вопрос: если закрыт путь, позволяющий ссылаться на мировой дух, в который будет включен мир, то почему другие философы ссылаются на мировой дух? Существует даже очень короткий текст Лейбница, озаглавленный «Размышления об универсальном духе»{ В рус. пер.: «Размышления относительно учения о едином всеобщем духе». Собр соч. в 4-х тт., т. 1.}, где он показывает, в чем именно содержится всеобщий дух, Бог, но это не препятствует субстанциям быть индивидуальными. Итак, несводимость индивидуальных субстанций.
Поскольку всякая субстанция выражает мир, или, скорее, поскольку всякое субстанциальное понятие, всякое понятие субъекта – выражает мир, то и вы всегда выражаете мир. В действительности мы говорим себе: пусть так, но ведь тут же Лейбницу на спину сваливается возражение, и мы спрашиваем его: а что тогда произойдет со свободой? Если все, что происходит с Цезарем, включено в индивидуальное понятие Цезаря, если весь мир включен в универсальное понятие Цезаря, то Цезарь, переходя Рубикон, только и делает, что «развертывается» – забавное слово, devolvere, которое всегда появляется у Лейбница, – или «эксплицируется» (что одно и то же), то есть буквально «разворачивается», как вы разворачиваете ковер. Это одно и то же: эксплицировать, развертывать, разворачивать. Итак, «переход через Рубикон» как событие только и делает, что развертывает нечто, что с самого начала было включено в понятие Цезаря. Вы увидите, что в этом-то и состоит вся проблема.
Цезарь переходит Рубикон в такой-то год, но то, что он переходит Рубикон в такой-то год, уже всегда было включено в его индивидуальное понятие. Итак, где это индивидуальное понятие? Оно вечно. Существует вечная истинность датированных событий. Но тогда где свобода? На нее падает весь мир. Свобода – нечто очень опасное в христианской системе. И тогда Лейбниц создаст небольшую работу «О свободе»{ См. «Два отрывка о свободе». Собр. соч. в 4-х тт., т. I.}, где объяснит, что же такое свобода. Свобода для него – это забавная штука. Впрочем, пока оставим это в стороне. Но что же отличает один субъект от другого? Это невозможно пока оставить в стороне, так как прервется поток наших мыслей. Что же отличает вас от Цезаря, если вы оба выражаете тотальность мира – настоящего, прошлого и будущего? Этот концепт выражения – любопытен. И тут он становится весьма обширным.
F) То, что отличает одну индивидуальную субстанцию от другой, установить несложно. Определенным образом необходимо, чтобы это было несводимым. Необходимо, чтобы каждый субъект, каждое индивидуальное понятие субъекта включало тотальность мира, выражало этот тотальный мир – но с определенной точки зрения. И тут начинается перспективистская философия. И это не пустяк. Вы мне скажете: что может быть банальнее выражения «точка зрения»? Если философия – это создание концептов, то что такое «создавать концепты»?
В общем и целом это значит создавать банальные формулировки. У каждого великого философа свои банальные формулировки, на которые он бросает взгляд. Взгляд философа, в предельном случае, сводится к тому, чтобы взять банальную формулировку и посмеяться: ага, вы не знаете, что я собираюсь в нее вложить. Создать теорию точки зрения – что имеется в виду? Можно ли это было сделать когда угодно? Случайно ли Лейбниц создал первую великую теорию точки зрения именно в те годы? Тогда, когда тот же самый Лейбниц создает чрезвычайно продуктивную ветвь геометрии: так называемую проективную геометрию. Случайно ли, что именно в конце соответствующей эпохи в архитектуре, как и в живописи, были разработаны всевозможные разновидности техник перспективы? Возьмем ровно две области, с этим сочетающиеся: архитектуру-живопись и перспективу в живописи, с одной стороны, а с другой – проективную геометрию. Поймите, к чему клонит Лейбниц. Он собирается сказать: да-да, каждое индивидуальное понятие выражает тотальность мира, но с определенной точки зрения.
А что это означает? Насколько это небанально, если рассуждать в дофилософских терминах, настолько мы уже не можем остановиться. Это заставляет нас продемонстрировать, что то, что составляет индивидуальное понятие как это, есть точка зрения. И что, стало быть, точка зрения глубже, чем тот, кому она принадлежит.
Надо полагать, что в глубине всякого индивидуального понятия располагается точка зрения, индивидуальное понятие определяющая. Если хотите, субъект вторичен по отношению к точке зрения. И эти слова – не пустозвонство, не пустяк.
Он основывает философию, которая обретет имя другого философа, протягивающего руку Лейбницу через века, а именно – Ницше. Ницше скажет: моя философия – это перспективизм. Перспективизм, вы понимаете, что идиотским или банальным становится вопить, что он состоит в утверждении, что все соотносится с субъектом, или что все относительно. Все говорят это: это часть пропозиций, от которых никому ни жарко ни холодно, потому что в них [нет] смысла. Но поговорить об этом надо. Пока я беру эту формулировку как означающее, все зависит от субъекта, это ничего не означает, как говорят…
[Конец пленки.]
…Что делает меня мной, так это точка зрения на мир. Лейбниц не сможет остановиться, необходимо, чтобы он дошел до такой теории точки зрения, когда субъект конституируется точкой зрения, а не точка зрения – субъектом. Когда в разгар XIX столетия Генри Джеймс обновит приемы романа перспективизмом, мобилизацией точек зрения, то и тут у Джеймса не точки зрения эксплицируются субъектами, а, наоборот, субъекты эксплицируются через точки зрения. Анализ точек зрения как достаточного основания субъектов – вот достаточное основание субъекта. Индивидуальное понятие – это точка зрения, с которой индивид выражает мир. Это прекрасно и даже поэтично. У Джеймса существуют приемы, достаточные для того, чтобы субъекта не существовало: таким-то или таким-то субъектом становится тот, чье существование детерминировано с такой-то точки зрения. Именно точка зрения эксплицирует субъект, а не наоборот.
Лейбниц: «Всякая индивидуальная субстанция подобна всему миру и подобна зеркалу Бога или всей вселенной, какую каждая индивидуальная субстанция выражает на свой лад: это немного напоминает то, что один и тот же город по-разному предстает в зависимости от разного положения того, кто на него смотрит. Итак, вселенная некоторым образом приумножается столько же раз, сколько существует субстанций, а слава Бога точно так же приумножается через столько же совершенно различных представлений о его [нрзб.]».
Он говорит словно кардинал. Можно даже сказать, что всякая субстанция каким-то образом несет в себе характер бесконечной мудрости и всемогущества Бога и тем самым ограничивает свои способности.
В этом E) я говорю, что новый концепт точки зрения глубже, чем концепт индивида и индивидуальной субстанции. Именно точка зрения определяет сущность. Индивидуальную сущность… Необходимо считать, что каждому индивидуальному понятию соответствует своя точка зрения. Но это усложняется, потому что данная точка зрения «имеет место» от рождения до смерти индивида. То, что нас определяет, есть определенная точка зрения на мир.
Я сказал, что эту идею возобновит Ницше. Он не любил ее, но что-то из нее взял… Теория точки зрения – это теория эпохи Ренессанса. Кардинал Николай Кузанский, величайший философ Ренессанса, упоминает портрет, меняющийся в зависимости от точки зрения. В годы итальянского фашизма мы видели портрет, очень странный во всех точках: анфас он представлял Муссолини, справа он представлял его зятя (gendre), а стоило сместиться влево, как мы видели короля.
Анализ точек зрения в математике – а Лейбниц внес существенный прогресс в тот раздел математики, который называется analysis situs (топологией), – [и] очевидно, что он связан с проективной геометрией. Существует своего рода сущностность, объектность субъекта, а объектность – это точка зрения. Каждый конкретно выражает мир с собственной точки зрения – что это означает? Лейбниц не отступает перед в высшей степени странными концептами. Я даже не могу теперь сказать «с его собственной точки зрения». Если бы я сказал «с его собственной точки зрения», то точка зрения зависела бы у меня от предзаданного субъекта, а дела обстоят наоборот.
Но кто определяет эту точку зрения? Лейбниц говорит: поймите, каждый из нас выражает тотальность мира, только выражает он ее смутно и запутанно. Смутно и запутанно – что это означает в лексиконе Лейбница? Это означает, что хотя в нем и существует тотальность мира, но лишь в форме малого восприятия. Малые восприятия. Случайно ли Лейбниц оказался одним из изобретателей дифференциального исчисления? Это бесконечно малые восприятия, иными сло вами, восприятия бессознательные. Я выражаю весь мир, но смутно и бес по ря дочно, словно некий плеск.
Впоследствии мы увидим, почему это все-таки связано с дифференциальным исчислением, – но почувствуйте, что эти бессознательные, или малые, восприятия подобны дифференциалам сознания, это восприятия без сознания. Для сознательного восприятия Лейбниц использует другое слово: апперцепция. Апперцепция, apercevoir, это осознанное восприятие = перцепция, а малое восприятие – это дифференциал сознания, в сознании не данный. Все индивиды выражают тотальность мира смутно и беспорядочно. Тогда что отличает одну точку зрения от другой? В противоположность только что сказанному существует небольшая часть мира, которую я выражаю ясно и отчетливо, и у каждого субъекта, у каждого индивида есть своя малая часть мира – в каком смысле? Именно в том весьма определенном смысле, что эту малую часть мира, которую я выражаю ясно и отчетливо, все остальные субъекты выражают тоже, но смутно и беспорядочно. То, что определяет мою точку зрения, подобно своего рода прожектору, который во мраке смутного и запутанного мира сохраняет ограниченную зону ясного и отчетливого выражения. Сколь бы ничтожными мы ни были, сколь бы незначительными мы ни были, у нас есть наша малая «ерунда», даже у мелких насекомых есть свой малый мир: они выражают ясно и отчетливо какие-то пустяки, но своя малая порция у них есть. Персонажи Беккета – это индивиды: все запутанно, какой-то шум, они ничего не понимают, они идиоты; а великий шум мира есть. Сколь бы жалкими они ни были в своей клоаке, а малая зона существования у них есть. Это то, что великий Моллой называет «мои пожитки». Он не двигается, у него есть какой-то крюк, и в радиусе одного метра он таскает этим крюком разные штуковины, свои пожитки. Вот ясная и отчетливая зона, которую он выражает. И каждый из нас – там. Но наша зона – более или менее крупная, и в этом еще нельзя быть уверенным, но зоны никогда не бывают одинаковыми. А из чего создается точка зрения? Она зависит от пропорции региона, выражаемого индивидом ясно и отчетливо, по отношению к тотальности мира, выражаемой смутно и беспорядочно. Вот она, точка зрения.
У Лейбница есть любимая метафора: вы находитесь у моря и слушаете волны. Вы слушаете море и слышите шум волны. Я слышу шум волны, то есть у меня есть апперцепция: я различаю волну. И Лейбниц говорит: вы не услышали бы волну, если бы у вас не было малого бессознательного восприятия шума каждой из капель воды, которые скользят друг по другу и составляют предмет малых восприятий. Существует шум всех капель воды, и у вас есть ваша малая зона ясности, вы ясно и отчетливо схватываете частичную равнодействующую этой бесконечности капель, этой бесконечности шума, и вы создаете из нее ваш малый мир, вашу собственность.
Каждое индивидуальное понятие имеет собственную точку зрения, то есть с этой точки зрения оно берет из всей мировой совокупности то, что выражает детерминированную часть ясной и отчетливой выразительности. Если даны два индивида, то у вас будут два случая: либо зоны их выражения совершенно не сообщаются друг с другом и одна через другую ничего не символизирует, – а бывает не только непосредственная коммуникация, но можно представить себе и коммуникацию посредством аналогий, – и в этот-то момент нам нечего сказать себе; либо существует нечто вроде пересечения двух кругов, когда у них есть совсем малая общая зона; и тогда они могут нечто сделать совместно. Итак, Лейбниц может с большой силой сказать, что не существует двух индивидуальных субстанций, тождественных друг другу; не существует двух индивидуальных субстанций, у которых была бы одна и та же точка зрения или совершенно одна и та же ясная и отчетливая зона выражения. И наконец, гениальный ход Лейбница: что определяет ту зону ясного и отчетливого выражения, которая у меня есть? Я выражаю тотальность мира, но ясно и отчетливо выражаю лишь небольшую часть ее, и эта часть конечна. То, что я выражаю ясно и отчетливо, – говорит нам Лейбниц – есть то, что сопряжено с моим телом. Здесь впервые проявляется это понятие тела. Мы увидим, что означает это тело, но то, что я выражаю ясно и отчетливо, есть то, что относится к моему телу. Стало быть, я с необходимостью ясно и отчетливо не выражаю переход Рубикона – ведь это касается тела Цезаря. Существует нечто, что касается моего тела и что я один должен выразить ясно и отчетливо, на фоне того гула, который охватывает всю вселенную.
G) В этой истории города есть одна трудность. Существуют разные точки зрения – ну и ладно! Эти точки зрения предсуществуют выражающему их субъекту – тоже хорошо! В этот момент секрет точки зрения относится к математике: он относится к геометрии, а не к психологии. Он как минимум психогеометричен. Лейбниц – человек, создающий понятия, а не психолог. Однако все подталкивает меня сказать, что город существует помимо точек зрения. Но в моей собственной истории выражаемого мира, рассуждая тем способом, откуда мы исходим, у мира нет никакого существования помимо точки зрения, его выражающей, – мир не существует сам по себе. Мир – это только то, что выражают все индивидуальные субстанции вместе, но это выражаемое не существует помимо того, что его выражает. Весь мир содержится в каждом индивидуальном понятии, но он существует лишь в этом включении. Вне этого понятия – существования нет. Именно в этом смысле Лейбниц часто будет на стороне идеалистов, и он отчасти прав: нет мира самого по себе, мир только и существует в индивидуальных субстанциях, его выражающих. Это то, что выражено всеми индивидуальными субстанциями, но выраженного не существует помимо выражающих его субстанций. Это настоящая проблема!
Что же отличает эти субстанции? То, что все они выражают один и тот же мир, но выражают они не одну и ту же ясную и отчетливую часть мира. Это похоже на шахматы.
Мира не существует. Он – усложнение концепта «выражения». Из-за которого возникнет вот эта последняя трудность. Ведь еще необходимо, чтобы все индивидуальные понятия выражали один и тот же мир. И тогда это любопытно – это любопытно, потому что из-за принципа тождества, позволяющего нам определить противоположное, мы получаем нечто невозможное: A не есть A. Здесь противоречие. Вот пример: круглый квадрат. Круглый квадрат – это круг, который не есть круг. Стало быть, исходя из принципа тождества, я могу получить критерий противоречия. Согласно Лейбницу, я могу показать, что 2 + 2 не могут дать 5, я могу показать, что круг не может быть квадратным. А вот на уровне достаточного основания это гораздо сложнее. Почему? Потому что Адам-негрешник и Цезарь, не переходящий Рубикон, не подобны круглому квадрату. Адам-негрешник: здесь нет противоречия. Почувствуйте, как Лейбниц пытается спасти свободу, раз уж он попал в скверную для ее спасения ситуацию. Это отнюдь не невозможно. Цезарь мог бы и не переходить Рубикон, а вот круг не может быть квадратным – здесь свободы нет. Итак, мы вновь загнаны в угол, опять Лейбницу потребуется какой-то новый концепт, и из всех его безумных понятий это, наверное, будет самым безумным. Адам мог бы и не грешить, стало быть, иначе говоря, истины, управляемые принципом достаточного основания, совершенно не того же типа, что истины, управляемые принципом тождества, – почему? Потому что истины, управляемые принципом тождества, таковы, что противоречие для них невозможно, тогда как для истин, управляемых принципом достаточного основания, существует возможное противоречие: Адам-негрешник возможен.
И как раз все это, по Лейбницу, отличает так называемые истины сущности от так называемых истин существования. Истины существования таковы, что возможна противоречащая им истина.
Как же Лейбниц будет выбираться из этой последней трудности: как он может утверждать, что то, что Адам сделал, от века содержалось в его индивидуальном понятии [и при этом то, что Адам-негрешник возможен]? Кажется, будто Лейбниц загнан в угол, – но это восхитительно, потому что в этом положении с философами происходит приблизительно то же, что и с котами: когда они загнаны в угол, они высвобождаются; или это похоже на рыбу; концепт стал рыбой. Рыба расскажет нам следующую вещь: что Адам-негрешник – это вполне возможно, как и Цезарь, не перешедший Рубикон: все это возможно, но этого не происходит, потому что если это и возможно само по себе, то это не совозможно.
Итак, Лейбниц создает странный логический концепт несовозможности. На уровне возможности некой вещи недостаточно, чтобы она была только возможной для того, чтобы существовать; еще необходимо знать, с чем она совозможна. Если Адам-негрешник и возможен сам по себе, то он несовозможен с существующим миром. Адам мог бы и не грешить, да-да, но лишь при условии существования другого мира. Вы видите, что включение мира в индивидуальное понятие и тот факт, что другая вещь была возможной, – это внезапно примиряется с понятием совозможности. Адам-негрешник – часть другого мира. Адам-негрешник мог бы быть возможным, но этот мир не был выбран. Адам несовозможен с существующим миром. Он совозможен только с другими возможными мирами, которые не пробились к существованию.
Почему же к существованию пробился вот этот мир? Лейбниц объясняет, что таково, по его мнению, сотворение миров Богом, а мы прекрасно видим, в чем здесь теория игр: Бог – в своем разуме – замышляет некую бесконечность возможных миров, только эти возможные миры друг с другом не совозможны, и это неизбежно, потому что Бог выбирает лучшее. Он выбирает лучший из возможных миров. И оказывается, что лучший из возможных миров имеет в виду Адама-грешника? Почему? Это будет ужасно. Что логически интересно, так это создание особого понятия совозможности для обозначения логической сферы, более ограниченной, чем сфера логической возможности. Чтобы существовать, недостаточно, чтобы некая вещь была возможна, необходимо еще, чтобы эта вещь была совозможна иным, которые и образуют реальный мир.
В знаменитой формулировке из «Монадологии» Лейбниц говорит, что индивидуальные понятия – без окон и дверей. Это исправляет метафору города. Без окон и дверей – это означает, что нет отверстия. Почему? Потому, что нет внешнего. Мир, выражаемый индивидуальными понятиями, – внутренний, он включен в эти понятия. Индивидуальные понятия – без окон и дверей, в каждое понятие включено все, и все-таки существует мир, общий всем индивидуальным понятиям: дело в том, что все, что каждое индивидуальное понятие включает, а именно – тотальность мира, оно с необходимостью включает в такой форме, где то, что оно выражает, является совозможным с тем, что выражают другие. Это чудо. Это мир, где нет непосредственной коммуникации между субъектами. Между Цезарем и вами, между вами и мной нет непосредственной коммуникации, и, как мы сегодня сказали бы, каждое индивидуальное понятие запрограммировано таким образом, что то, что оно выражает, формирует мир, общий с тем, что выражается в другом понятии. Это – один из последних концептов Лейбница: предустановленная гармония. Предустановленная означает в полном смысле запрограммированная гармония. Это идея духовного автомата, ведь перед нами великий век автоматов – конец XVII столетия.
Каждое индивидуальное понятие подобно духовному автомату, то есть то, что оно выражает, является для него внутренним, оно без окон и дверей: оно запрограммировано так, что то, что оно выражает, находится в отношениях совозможности с тем, что выражают другие. То, что я сделал сегодня, было всего лишь одним описанием мира Лейбница, и к тому же только одной части этого мира. Итак, последовательно выделены следующие понятия: достаточное основание, неотъемлемость и включение, выражение, или точка зрения, несовозможность.
Лекция 2
Субстанция, мир и непрерывность
(22.04.1980)
В последний раз, как обычно, мы начали серию лекций о Лейбнице, которые надо понимать как введение в чтение – ваше – Лейб ница. С целью внести числовую ясность, я должен перечислить параграфы, дабы избавить вас от путаницы. В прошлый раз нашим первым параграфом было своего рода представление основных концептов Лейбница. На фоне этого возникла проблема, с Лейбницем соотносящаяся, но, очевидно, гораздо более общая, а именно: что же такое «заниматься философией», и исходя из очень простого понятия оказалось, что заниматься философией означает создавать концепты, подобно тому как заниматься живописью означает создавать линии и цвет. Заниматься философией означает создавать концепты, потому что концепты не суть то, что предсуществует. Это не то, что дано в готовом виде, и в этом смысле философию следует определить как творческую деятельность: это – творение концептов. Данное определение, кажется, превосходно подходит к Лейбницу, который, именно в философии, внешне выглядящей как фундаментальным образом рационалистическая, занимается своего рода бьющим через край созданием необычных концептов, чему существует мало примеров в истории философии.
Если концепты – предмет творения, то надо сказать, что эти концепты как бы подписаны. У них есть подпись; и не то чтобы подпись устанавливала связь между концептом и создавшим его философом; в гораздо большей степени подписями являются сами концепты. На протяжении всей первой лекции мы видели возникновение некоторого количества сугубо лейбницианских концептов. Двумя главными концептами, которые мы выделили, были включение и совозможность. Существуют разного рода вещи, которые включены в определенные вещи, или, скорее, «обернуты» этими вещами. Включение, обволакивание. Затем – совершенно иное, весьма причудливое понятие – понятие совозможности: существуют вещи, которые возможны сами по себе, но не совозможны с другими.
Сегодня я хотел бы озаглавить эту вторую лекцию, это второе исследование о Лейбнице: «Субстанция, мир и непрерывность». Эта вторая лекция ставит перед собой задачу более точного анализа двух упомянутых главных понятий Лейбница: включение и совозможность.
В точке, где мы остановились в прошлый раз, перед нами стояли две проблемы; первой была проблема включения. В каком смысле? Мы видели, что если пропозиция была истинной, то требовалось, чтобы так или иначе предикат или атрибут содержались не в субъекте, а в понятии субъекта или включались бы в это понятие. Если пропозиция истинна, то необходимо, чтобы предикат был включен в понятие субъекта. Пусть это так, мы примем это на веру, и, как говорит Лейбниц, если Адам согрешил, необходимо, чтобы грех содержался в индивидуальном понятии Адама или включался в таковое. Необходимо, чтобы всё, что происходит, всё, что может атрибутироваться, всё, что предицируется о субъекте, содержалось в понятии субъекта. Это философия предикации. Если мы видим столь странную пропозицию и принимаем это своеобразное пари Лейбница, то сразу же оказываемся перед проблемами. А именно: если произошло какое угодно событие, если какое угодно событие, касающееся такого-то индивидуального понятия, например Адама или Цезаря: Цезарь перешел Рубикон, необходимо, чтобы переход через Рубикон был включен в индивидуальное понятие Цезаря, – то я согласен, что все заставляет нас поддержать Лейбница. Но если мы это говорим, то остановиться уже нельзя: если какая-либо одна-единственная вещь, например «переход Рубикона», содержится в индивидуальном понятии Цезаря, то необходимо, чтобы при движении от следствия к причине и от причины к следствию вся тотальность мира содержалась в этом индивидуальном понятии. На самом деле переход через Рубикон сам имеет причину, которая, в свою очередь, должна содержаться в индивидуальном понятии и т. д. и т. п. до бесконечности, восходя и опускаясь. В этот самый момент необходимо, чтобы Римская империя, которая, грубо говоря, возникает благодаря переходу Рубикона, и чтобы все, что Римскую империю продолжает, – необходимо, чтобы так или иначе это включалось в индивидуальное понятие Цезаря. Так, чтобы всякое индивидуальное понятие раздувалось до тотальности мира, которая в нем выражается. Понятие выражает тотальность мира. Вот так наша пропозиция становится все более странной.
В истории философии всегда бывают восхитительные моменты, и один из наиболее восхитительных – это когда крайняя точка разума, то есть когда рационализм, доведенный до крайности своих последствий, порождает своего рода бред, бред безумия; когда рационализм с этим бредом совпадает. В этот самый момент мы видим ту разновидность кортежа, дефиле, когда одним и тем же становится рационализм, дошедший до пределов разумности, и бред, но бред чистейшего безумия. Итак, всякое индивидуальное понятие: если верно, что предикат включается в понятие субъекта, то необходимо, чтобы всякое индивидуальное понятие выражало тотальность мира, а тотальность мира включалась во всякое понятие. Мы видели, что это привело Лейбница к необычайной теории, каковая является первой великой теорией в философии перспективы, или точки зрения, потому что о всяком индивидуальном понятии будет сказано, что оно выражает и содержит мир; да-да, но с определенной точки зрения, которая глубже, а именно: как раз субъективность и отсылает к понятию точки зрения, но понятие точки зрения не отсылает к субъективности. Это возымеет много последствий для философии, начиная с тех отзвуков, какие дойдут до Ницше при создании перспективистской философии.
Первая проблема такова: когда говорят, что предикат содержится в субъекте, то это предполагает, что здесь устранены всевозможные трудности, а именно, что отношения могут быть сведены к предикатам либо что события могут рассматриваться как предикаты. Как бы то ни было, примем это. Не соглашаться с Лейбницем можно лишь исходя из совокупности концептуальных координат самого Лейбница. Истинная пропозиция такова, что атрибут содержится в субъекте; мы прекрасно видим, что это может означать на уровне сущностных истин. Сущностные истины – это либо истины метафизические (касающиеся Бога), либо же истины математические. Если я говорю 2 + 2 = 4, то по этому поводу можно много дискутировать, но я сразу же понимаю, что Лейбниц имеет в виду, всегда независимо от вопроса, прав он или нет; мы с таким трудом узнаём даже то, что кто-либо собирается сказать, что если мы – сверх того – задаемся вопросом, прав ли он, то и это еще не всё. 2 + 2 = 4, аналитическая пропозиция. Напоминаю, что аналитическая пропозиция – это такая пропозиция, при которой предикат содержится в субъекте или в понятии субъекта, а именно: это тождественная пропозиция, или пропозиция, сводимая на уровень тождественной. Тождество предиката субъекту. На самом деле, – говорит нам Лейбниц, – я могу доказать, по завершении ряда конечных процедур, конечного количества оперативных процедур, что четыре, по определению, и 2 + 2, по определению, тождественны. Действительно ли я могу это доказать и каким образом? Очевидно, я не ставлю проблему – как это возможно? В общем и целом нам понятно, что это означает: предикат содержится в субъекте, это означает, что – по завершении некоей совокупности операций – я могу доказать единство того и другого. Лейбниц приводит один пример в небольшом тексте, который называется «О свободе». Он собирается доказать, что всякое число, делимое на двенадцать, делится тем самым на шесть. Всякое двенадцатеричное число является шестеричным. Заметьте, что в логицизме XIX и XX веков вы обнаружите доказательства такого типа; именно они составили славу Рассела. Доказательство Лейбница весьма убедительно: вначале он доказывает, что всякое число, делимое на двенадцать, тождественно делимому на два, умножаемому на два, умножаемому на три. Это нетрудно. С другой стороны, он доказывает, что делимое на шесть равно делимому на два, умноженному на три. Что он тем самым показал? Он показал включение, так как два, умноженное на три, содержится в двух, умноженных на два, умноженных на три.
Вот пример, и он дает нам понять на уровне математических истин, что мы можем сказать, что соответствующая пропозиция является аналитической, или тождественной. То есть что предикат содержится в субъекте. Это означает – буквально, – что я могу сделать в некоей совокупности, в некоем ряде детерминированных операций – на этом я настаиваю, – я могу доказать тождественность предиката субъекту, или я могу доказать включение предиката в субъект. Первое тождественно последнему. Я могу манифестировать это включение, я могу показать его. Либо я доказываю тождественность, либо я показываю включение. Он показал включение, когда показал, например… [нрзб.] чистая тождественность – это могло бы быть: всякое число, делимое на двенадцать, делимо на двенадцать [sic!], но тут мы встречаем другой случай сущностной истины: всякое число, делимое на двенадцать, делимо на шесть; на сей раз он не довольствуется доказательством идентичности, он показывает включение по завершении ряда конечных, хорошо обоснованных операций.
Вот каковы сущностные истины. Я могу сказать, что включение предиката в субъект доказывается анализом и что этот анализ соответствует условию «быть конечным», то есть что он имеет в виду лишь ограниченное количество хорошо обоснованных операций. Но когда я говорю, что Адам согрешил, или что Цезарь перешел Рубикон, – это что? Это уже не отсылает к сущностной истине, это имеет датировку, Цезарь перешел Рубикон «здесь и теперь», это имеет отсылку к существованию; Цезарь переходит Рубикон, только если он существует. А вот 2 + 2 = 4 истинно во всякое время и во всяком месте. Стало быть, уместно отличать сущностные истины от истин существования.
Истинность пропозиции «Цезарь перешел Рубикон» не того же типа, что 2 + 2 = 4. И все-таки в связи с принципами, с какими мы познакомились в прошлый раз, – как для истин существования, так и для сущностных истин – необходимо, чтобы предикат содержался в субъекте и был включен в понятие субъекта; итак, будучи от века включенным в понятие субъекта, в понятие Адама от века включено то, что Адам согрешит в таком-то месте или в такой-то момент. Это истина существования.
Как и в сущностных истинах, в истинах существования предикат должен содержаться в субъекте. Пусть так, но все-таки это не означает, что это происходит одним и тем же образом. И в действительности – и в этом наша проблема – каково первое значительное различие между сущностной истиной и истиной существования? Мы его сразу же ощущаем. Что касается истин существования, то Лейбниц говорит нам, что даже здесь предикат содержится в субъекте. Необходимо, чтобы «грешник» содержался в индивидуальном понятии Адама, правда вот что: если грешник содержится в индивидуальном понятии Адама, то в индивидуальном понятии Адама содержится весь мир; если мы восходим по цепочке причин и спускаемся по цепочке следствий, каковые и суть весь мир, то вы понимаете, что пропозиция «Адам согрешил» должна быть пропозицией аналитической, правда в этом случае анализ бесконечен. Анализ продолжается до бесконечности.
Ну и что же это означает? Вроде бы это означает следующее: чтобы доказать тождественность «грешника» и «Адама», или тождественность «переходящего Рубикон» и «Цезаря», на сей раз необходим бесконечный ряд операций. Само собой разумеется, что мы на них не способны, или же вроде бы не способны. Способны ли мы к анализу до бесконечности? Лейбниц очень формален: нет, вы не сможете; мы, люди, не можем. И тогда, чтобы сориентироваться в области истин существования, необходимо дождаться опыта. Но зачем же он нам приводит всю эту историю об аналитических истинах? Вот зачем: он добавляет, да, бесконечный анализ все-таки не только возможен, но и проводится в разуме Бога.
Помогает ли нам то, что Бог, у которого нет пределов и который бесконечен, может осуществить бесконечный анализ? Мы довольны, мы рады за Бога, но сразу же задаемся вопросом о том, что же Лейбниц рассказывает нам. Я прекрасно помню, что наша первая трудность такова: что такое бесконечный анализ? Всякая пропозиция является аналитической, однако существует целая область наших пропозиций, которая отсылает к бесконечному анализу. У нас есть надежда: если Лейбниц – один из великих творцов дифференциального исчисления или анализа бесконечно малых, то это, несомненно, касается математики, и он всегда отличал философские истины от истин математических, а следовательно, для нас не может быть и речи о том, чтобы смешивать все; однако невозможно думать, что когда Лейбниц обнаруживает в метафизике какую-нибудь идею бесконечного анализа, то здесь не существует определенных отголосков по отношению к известному типу исчисления, которое он сам и изобрел, а именно – к исчислению анализа бесконечно малых.
Итак, вот моя первая трудность: когда анализ продолжается до бесконечности, то какого типа, или какого модуса, включение предиката в субъект мы имеем? Каким образом «грешник» содержится в понятии Адама, если сказано, что тождественность грешника и Адама может предстать разве что в бесконечном анализе? Что означает бесконечный анализ, если представляется, что анализ может проводиться лишь в условиях хорошо обоснованной конечности? Это серьезная проблема.
Вторая проблема. Я только что вывел первое различие между сущностными истинами и истинами существования. В сущностных истинах анализ конечен, в истинах существования анализ бесконечен. Это не единственное различие, есть и второе: согласно Лейбницу, сущностная истина такова, что противоречащая ей истина невозможна, а именно невозможно, чтобы два и два не давали четыре. Почему? На том простом основании, что я смогу доказать тождество четырех и 2 + 2 по завершении ряда конечных процедур. Итак, 2 + 2 = 5: можно доказать, что здесь есть противоречие и что это невозможно. Адам-негрешник, Адам, который не согрешил: я, следовательно, беру нечто противоречащее грешнику. Это возможно. Доказательство – в том, что, согласно великому критерию классической логики, – а в этом отношении Лейбниц остается в рамках классической логики – я не могу ничего помыслить, когда говорю 2 + 2 = 5; я не могу помыслить невозможное, точно так же, как, согласно этой логике, я не мыслю его бы то ни было, когда говорю «квадратный круг». Но я вполне могу помыслить Адама, который не согрешил. Истины существования называются контингентными истинами.
Цезарь мог бы и не переходить Рубикон. Ответ Лейбница восхитителен: разумеется, Адам мог бы и не грешить, Цезарь мог бы и не переходить Рубикон. Только вот что: это было бы не совозможно с существующим миром. Адам-негрешник свертывал бы в себе другой мир. Этот мир сам по себе возможен, но мир, где первый человек не согрешил, есть мир логически не совозможный с нашим миром. То есть Бог избрал именно такой мир, где Адам согрешил. Адам-негрешник имел бы в виду другой мир: этот мир был возможен, однако он был не совозможен с нашим.
Почему же Бог избрал именно этот мир? Сейчас Лейбниц объяснит это. Поймите, что на этом уровне понятие совозможности становится весьма странным: что заставляет меня сказать, что такие-то две вещи совозможны, а две другие – не совозможны? Адам-негрешник принадлежит к другому миру, нежели наш, но и если бы Цезарь не перешел Рубикон, то это был бы другой возможный мир. Что же такое эти очень странные отношения несовозможности? Поймите, что, может быть, это тот же самый вопрос, что и «что такое бесконечный анализ?», но он иначе выглядит. И вот отсюда можно извлечь некий сон, и сон этот можно видеть на многих уровнях. Вы видите сон, и там какой-то чародей вводит вас во дворец; этот дворец… (Лейбниц рассказывает сон Аполлодора.) Аполлодор видит некую богиню, и богиня эта вводит его во дворец, а этот дворец составлен из многих дворцов. Лейбниц обожает это: коробки, содержащие другие коробки. Он поясняет в тексте, который нам предстоит увидеть; он поясняет, что в воде полно рыб, а в рыбах – вода, а в воде этих рыб – рыбы рыб: вот бесконечный анализ. Образ лабиринта преследует Лейбница. Он непрестанно говорит о лабиринте непрерывности. Этот дворец имеет форму пирамиды, с острием, направленным вверх, и не имеет конца. А я замечаю, что каждая секция пирамиды также образует дворец. Затем я пристально вглядываюсь в пирамиду и в секции пирамиды в самом верху, рядом с острием, вижу персонажа, который нечто делает. А прямо внизу я вижу того же персонажа, который делает нечто совершенно иное и в ином месте. И еще внизу – опять тот же персонаж в иной ситуации, как если бы всевозможные театральные пьесы, совсем разные, одновременно разыгрывались в каждом из дворцов, с персонажами, имеющими некие общие сегменты. Это толстая книга Лейбница, которая называется «Теодицея», то есть божественная справедливость. Вы понимаете, что это означает: дело в том, что на каждом уровне имеется возможный мир. Бог избрал вывести на уровень существования «крайний» мир, ближе всего располагающийся к острию пирамиды. Чем он руководствовался, избирая это? Как мы увидим, не надо форсировать события, так как это будет серьезной проблемой: каковы критерии выбора Бога? Но раз уж мы сказали, что он избрал вот такой мир, то этот мир включал в себя Адама-грешника; в другом мире (очевидно, все это одновременно, перед нами – варианты) мы можем помыслить нечто иное, и всякий раз перед нами некий мир. Каждый из двух возможен. Друг с другом они не совозможны, и на уровень существования может перейти лишь один. Но ведь они всеми силами стремятся перейти к существованию! Та картина сотворения мира Богом, которую Лейбниц предлагает нам, становится весьма стимулирующей. Существуют все эти миры, содержащиеся в разуме Бога, и каждый мир, в свою очередь, спешит выступить с притязанием перехода с уровня возможности на уровень существования. В этих мирах есть некий вес реальности, в зависимости от их сущностей. В зависимости от сущностей, которые они содержат, они стремятся перейти к существованию. А это невозможно, так как они не совозможны друг с другом: перед существованием нечто вроде барьера. Пройдет одно-единственное сочетание. Какое? Вы уже предощущаете великолепный ответ Лейбница: лучшее! И лучшее не в смысле какой-то теории морали, а в смысле теории игр. И не случайно Лейбниц – один из основателей статистики и исчисления игр. И все это усложнится… Что же такое – эти отношения совозможности? Я как раз замечаю, что один знаменитый автор сегодня – лейбницианец. Что это значит – быть лейбницианцем сегодня? Я полагаю, что это означает две вещи, одна из которых не очень интересна, а другая – очень-очень интересна. В прошлый раз я говорил, что у концепта особые отношения с криком. Существует неинтересный способ быть лейбницианцем или спинозианцем сегодня, и это по профессиональной необходимости: такие типы работают над каким-нибудь автором – но ведь существует и иной способ заявлять о своих правах философа! На сей раз непрофессиональный. Такие типы могут и не быть философами. Что я считаю в философии великолепным, так это вот это: когда нефилософ обнаруживает своего рода близость, которую я уже не могу назвать понятийной, но когда он непосредственно схватывает близость между собственными криками и концептами философа. Я имею в виду Ницше: он очень рано прочел Спинозу, и в одном письме (а он только что перечитал Спинозу) он восклицает: я не могу опомниться! Я никак не приду в себя! У меня никогда не было отношений с философами, напоминающих те отношения, которые у меня были со Спинозой. И мне еще интереснее, когда речь идет о нефилософах. Когда английский романист Лоуренс в нескольких строчках говорит о потрясении, которое он испытал, читая Спинозу. Слава Богу, Лоуренс все-таки не стал философом! Он уловил – что? Что он имеет в виду? Когда Клейст столкнулся с Кантом, он – буквально – так и не опомнился. Что такое эта коммуникация? Спиноза потряс многих профанов… Борхес и Лейбниц. Борхес – это автор чрезвычайно ученый, он много прочел. У него всегда фигурируют две штуки: несуществующая книга…
[Конец пленки.]
…Oн любит детективные истории, Борхес. В его сочинениях есть новелла «Сад расходящихся тропок». Я кратко расскажу историю, а вы сохраняйте в голове знаменитый сон из «Теодицеи».
«Сад расходящихся тропок» – что это такое? Это бесконечная книга, это мир совозможностей. Идея о китайском философе, имевшем дело с лабиринтом, – это идея современников Лейбница. Она возникает в середине XVII века. Существует знаменитый текст Мальбранша, разговор с китайским философом, там есть очень любопытные вещи. Лейбниц зачарован Востоком, он часто цитирует Конфуция. Борхес же делает копию, соответствующую Лейбницу, но с существенным различием: по Лейбницу, все эти различные миры, где Адам грешит то одним, то другим способом, то вообще не грешит, все это бесконечное множество миров – они исключают друг друга, они несовместимы друг с другом. И выходит, что он сохраняет весьма классический принцип дизъюнкции: либо перед нами вот этот мир, либо какой-нибудь другой. А вот Борхес вкладывает все эти несовозможные ряды в один и тот же мир. Это позволяет осуществить приумножение следствий. Лейбниц никогда бы не согласился с тем, что несовозможности являются частью одного и того же мира. Почему? Сейчас я сформулирую две наши трудности: первая – что такое бесконечный анализ? и вторая – что такое эти отношения несовозможности? Лабиринт бесконечного анализа и лабиринт несовозможности.
Большинство комментаторов Лейбница, насколько мне известно, стремятся в конечном счете свести совозможность к простому принципу противоречия. В итоге существует-де противоречие между Адамом-негрешником и нашим миром. Но сама «буква» Лейбница предстает перед нами уже в таком виде, что это невозможно. Это невозможно потому, что Адам-негрешник сам по себе не противоречив, а отношения совозможности абсолютно несводимы к простым отношениям логической возможности. Итак, пытаться обнаружить простое логическое противоречие опять-таки означало бы сводить истины существования к сущностным истинам. Коль скоро это так, будет очень трудно определить совозможность.
В этой лекции о субстанции, мире и непрерывности я всегда стремлюсь ставить вопрос о том, что такое бесконечный анализ. Я прошу у вас побольше терпения. Тексты Лейбница не следует принимать на веру, так как они всегда приспособлены к его корреспондентам, к заданной ему публике, и если я вновь займусь его сном, то необходимо будет его варьировать, и одним из вариантов сна будет то, что даже в пределах одного и того же мира всегда есть уровни ясности или темноты – такие, что мир может быть представлен с той или иной точки зрения. И выходит, что, чтобы иметь возможность судить о текстах Лейбница, надо знать, к кому он их обращает. Вот первая разновидность текстов Лейбница, где он говорит нам, что во всякой пропозиции предикат содержится в субъекте. Только содержание это может быть in actu – актуальным – либо виртуальным. Не терпится сказать, что дела идут очень хорошо. Условимся, что в пропозиции существования типа «Цезарь перешел Рубикон» инклюзия всего лишь виртуальна, а именно переход Рубикона содержится в понятии Цезаря, но содержится всего лишь виртуально. Вторая разновидность текстов: бесконечный анализ, устанавливающий, что грешник содержится в понятии Адама, есть анализ неопределенный, а значит, подразумевается, что я буду восходить от грешника к иному термину, потом еще раз к иному и т. д. Как если бы грешник = 12 + 14 + 18 и т. д., до бесконечности. Это означало бы предоставление определенного статуса: я бы сказал, что бесконечный анализ есть анализ виртуальный, это анализ, продолжающийся до неопределенности. Существуют тексты Лейбница, которые говорят то же самое, например «Рассуждение о метафизике»{ Собр. соч. в 4-х томах, т. I.}; но в «Рассуждении о метафизике» Лейбниц представляет и предлагает свою систему людям, не склонным к философии. Я возьму еще один текст, который вроде бы противоречит только что упомянутому. В более ученом тексте «О свободе» Лейбниц употребляет слово «виртуальный», но не в связи с истинами существования; он использует его по поводу сущностных истин. Этого текста мне уже достаточно для того, чтобы сказать, что невозможно, чтобы различие между сущностными истинами и истинами существования сводилось бы к тому, что в истинах существования включение является только виртуальным, так как виртуальное включение – это один из случаев сущностных истин. И действительно, вы помните, что сущностные истины отсылают к двум случаям: простое и сугубое тождество, когда мы демонстрируем тождество предиката субъекту, и выделение включения типа «всякое число, делящееся на двенадцать, делится на шесть» (я показываю включение вслед за конечной операцией). Однако как раз для этого случая Лейбниц говорит: я выделяю виртуальное тождество. Итак, недостаточно утверждения о том, что бесконечный анализ виртуален.
Можем ли мы сказать, что такое неопределенный анализ? Нет, потому что неопределенный анализ – это все равно что такой анализ, который является бесконечным лишь из-за нехватки моих знаний. А вот Бог с его разумом дойдет до конца. Так вот оно что? Нет, невозможно, чтобы Лейбниц имел это в виду, так как неопределенное никогда у него не фигурировало. Понятия здесь несовместимы и анахроничны. Неопределенное – это не лейбницевская штуковина. Так что же такое «неопределенное», строго говоря? Какие различия существуют между неопределенным и бесконечным?
Неопределенное – это тот факт, что я всегда должен переходить от одного термина к другому, всегда и без остановки, но и без того, чтобы следующий термин, к которому я перехожу, предсуществовал. Это мои собственные приемы вызывают его к существованию. Если я говорю 1 = 14 + 18 и так далее, то не следует считать, что «и так далее» является предсуществующим, это мои действия всякий раз вызывают его к существованию, то есть неопределенное существует благодаря приему, которым я непрестанно отодвигаю предел, с каким встречаюсь. Нет ничего предсуществующего. Как раз Кант будет первым философом, который придаст некий статус неопределенному, и этот статус будет именно таким, что неопределенное отсылает к множеству, неотделимому от последовательного синтеза, через который оно проходит. Это значит, что термины неопределенного ряда не являются предсуществующими по отношению к синтезу, продвигающемуся от одного термина к другому.
Лейбниц ничего подобного не знает. Более того, неопределенное представляется ему чисто условным или символическим – почему? Существует автор, который очень хорошо сказал то, что выглядит так, словно принадлежит какому-то философу XVII века, – и это Мерло-Понти. Мерло-Понти написал небольшой текст о так называемых классических философах XVII века, и он пытается живо охарактеризовать их, сказав, что у этих философов есть нечто невероятное, а именно невинная манера мыслить, исходя из бесконечного и в зависимости от бесконечного. Вот он, классический век! Это гораздо умнее, чем говорить нам, что это была эпоха, когда философия смешивалась с теологией. Говорить это глупо. Необходимо сказать, что если философия еще смешивалась с теологией в XVII веке, то это как раз потому, что в ту пору философия была неотделима от невинной манеры мыслить о бесконечности.
Какие имеются различия между бесконечным и неопределенным? Дело в том, что неопределенное относится к области виртуального: в действительности последующий термин не существует до того, пока мои действия не сформируют его. Это означает – что? Бесконечное есть актуальное, бесконечное существует только in actu. И тогда могут существовать всевозможные разновидности бесконечного. Подумайте о Паскале. Перед нами век, который будет непрестанно различать разные порядки бесконечного, и мысль о порядках бесконечного является основополагающей на протяжении всего XVII века. Она вернется к нам, эта мысль, в конце XIX века и в XX веке как раз вместе с теорией так называемых бесконечных множеств. Вместе с бесконечными множествами мы обнаруживаем нечто, работавшее в глубине классической философии, а именно – различие в порядках бесконечного. А каковы великие имена в этих исследованиях порядков бесконечного? Очевидно, Паскаль, Спиноза со знаменитым письмом о бесконечном, а Лейбниц подчинит особый математический аппарат анализу бесконечного и порядку бесконечных. А именно: в каком смысле мы можем говорить, что один порядок бесконечного больше другого? Что это такое, когда одно бесконечное больше другого бесконечного? – и т. д. Невинный способ мыслить исходя из бесконечного, но отнюдь не беспорядочно, раз уж мы вводим всевозможные различения.
В случае с истинами существования анализ Лейбница, очевидно, является бесконечным. Но не неопределенным. Итак, когда Лейбниц употребляет слова, относящиеся к виртуальному, то можно привести формальный текст, который наделяет смыслом интерпретацию, каковую я пытаюсь вчерне набросать, – и это текст из сочинения «О свободе», где Лейбниц говорит буквально следующее: «Когда речь идет об анализе включения предиката „грешник“ в индивидуальное понятие „Адам“, то Бог, конечно, видит, но не конец решения, этот конец не имеет места». Иными словами, даже для Бога этому анализу нет конца. И тогда вы мне скажете: что, здесь есть что-то неопределенное даже для Бога? Нет, какая же здесь неопределенность, если все термины анализа даны! Если бы речь шла о неопределенном, то все термины не были бы даны сразу, а задавались бы постепенно. Они не были бы даны как нечто предсуществующее. Иными словами, в бесконечном анализе мы приходим вот к какому результату: у нас получается переход от одних бесконечно малых элементов к другим, а бесконечное количество бесконечно малых элементов дано. О таком бесконечном можно сказать, что оно актуально, так как дана тотальность бесконечно малых элементов. Вы мне скажете, что тогда мы можем добраться до конца! Нет, по природе вещей, вы не можете добраться до конца, так как это – бесконечное множество. Тотальность элементов дана, и вы переходите от одного элемента к другому, и вы, стало быть, получаете некое бесконечное множество бесконечно малых элементов. Вы переходите от одного элемента к другому: вы проводите бесконечный анализ, то есть анализ, в котором нет конца ни для вас, ни для Бога. Что вы видите, когда проводите этот анализ? Предположим, осуществить его может только Бог: вы ведь занимаетесь неопределенным анализом из-за ограниченности вашего разума, но вот Бог занимается бесконечным. Он не доводит анализ до конца, так как конца нет, но он занимаеся этим анализом. Более того, все элементы анализа даны ему в актуальном бесконечном. Следовательно, это означает, что «грешник» соотнесен с «Адамом». «Грешник» – это элемент. Он соотнесен с индивидуальным понятием Адама через бесконечное количество других актуально данных элементов. Согласен, вот существует целый мир, то есть весь этот совозможный мир стал существовать. Здесь мы касаемся чего-то очень глубокого. Когда я провожу анализ, я перехожу от чего к чему? Я перехожу от Адама-грешника к Еве-искусительнице, от Евы-искусительницы к зловредному змию, к яблоку. Вот он, бесконечный анализ, и именно этот бесконечный анализ показывает включение «грешника» в индивидуальное понятие «Адам». Что это означает: «бесконечно малый элемент»? Почему вдруг грех стал бесконечно малым элементом? Почему бесконечно малым элементом стало яблоко? Почему бесконечно малый элемент – «переход Рубикона»? Вы понимаете, что это означает? Бесконечно малого элемента не существует, а раз так, тогда «бесконечно малый элемент», очевидно, означает – нет необходимости об этом говорить, – бесконечно малое отношение между двумя элементами. Речь идет об отношениях, речь не идет об элементах. Иными словами, бесконечно малое отношение между двумя элементами. Чем оно может быть? Что мы выиграли, говоря, что речь идет не о бесконечно малых элементах, но о бесконечно малых отношениях между двумя элементами? И вы понимаете, что если я говорю с тем, у кого нет ни малейшего представления о дифференциальном исчислении, то вы можете сказать ему: оно занимается бесконечно малыми элементами. Лейбниц прав. Если перед вами тот, познания которого весьма смутны, то будет достаточным, если он поймет, что это бесконечно малые отношения между конечными элементами. Если же перед вами тот, кто обладает большой ученостью в дифференциальном исчислении, то я, возможно, смогу сказать ему нечто иное. Бесконечный анализ, в ходе которого мы собираемся продемонстрировать включенность предиката в субъект на уровне истин существования, не работает через доказательство тождества, даже виртуального. Дело не в этом. Но у Лейбница в другом выдвижном ящике есть другая формула, которую он вам представит: тождество управляет сущностными истинами, оно не управляет истинами существования; он все время говорит противоположное, однако это совершенно неважно, задайтесь вопросом о том, кому он это говорит. И в таком случае это что? То, что интересует его на уровне истин существования, – не тождественность предиката субъекту, а то, что мы переходим от одного предиката к другому, от него к третьему и опять от него к другому и т. д., – и все это с точки зрения бесконечного анализа, то есть максимума непрерывности. Иными словами, тождество управляет сущностными истинами, а истинами существования управляет непрерывность. А что такое мир? Мир определяется своей непрерывностью. А что разделяет два несовозможных мира? Факт, что между двумя мирами наличествует прерывность. А что определяет совозможный мир? Совозможность, на которую он способен. А что определяет наилучший мир? Это мир наиболее непрерывный. Критерием Божьего выбора будет непрерывность. Из всех миров, не совозможных друг другу и возможных сами по себе, Бог допустит к существованию тот, где реализуется максимум непрерывности.
Почему грех Адама включен в мир, обладающий максимумом непрерывности? Надо полагать, что грех Адама имеет какие-то грандиозные связи, что эти связи гарантируют непрерывность рядов. Существует прямая связь между грехом Адама и воплощением и искуплением Христа. Существует некая непрерывность. Здесь нечто вроде рядов, которые вкладываются друг в друга помимо пространственно-временных различий. Иными словами, в случае с сущностными истинами я демонстрировал такое тождество, где показывал некое включение; в случае же с истинами существования я собираюсь свидетельствовать о непрерывности, обеспечиваемой бесконечно малыми отношениями между двумя элементами. Два элемента войдут в отношения непрерывности, когда я смогу назначить некое бесконечно малое отношение между этими двумя элементами. Я перешел от идеи бесконечно малого элемента к [некоему] бесконечно малому отношению между двумя этими элементами, но этого недостаточно. Необходимо сделать еще одно усилие. Раз уж перед нами два элемента, то существует различие между двумя этими элементами: между грехом Адама и искушением Евы различие есть; только какова формула непрерывности? Можно будет определить непрерывность как акт различия, стремящегося к исчезновению. Непрерывность есть исчезающее различие.
Что же означает то, что существует непрерывность между соблазном Евы и грехом Адама? Это означает, что между ними существует различие, стремящееся к исчезновению. Я бы, стало быть, сказал, что сущностные истины управляются принципом тождества, а истины{ Здесь, очевидно, пропущено слово «d’existence», «существования».} управляются законом непрерывности, или исчезающими различиями, что сводится к одному и тому же. Следовательно, между грешником и Адамом вы никогда не сумеете доказать логическое тождество, но вы сможете доказать – и слово «доказательство» изменит тут смысл, – вы сможете продемонстрировать непрерывность, то есть одно или несколько исчезающих различий. Бесконечный анализ – это анализ непрерывного, работающий посредством исчезающих различий. Это отсылает к известной символике, к символике дифференциального исчисления, или анализа бесконечно малых. Но ведь Ньютон и Лейбниц создают дифференциальное исчисление в одно и то же время. А интерпретация дифференциального исчисления через категории исчезающе малого – особенность Лейбница. У Ньютона… если оба они придумывают дифференциальное исчисление в одно и то же время, то логический и теоретический каркас его у Лейбница и у Ньютона совершенно разный, а тема дифференциала как исчезающе малого различия – особенность Лейбница. К тому же он придает этой теме колоссальное значение, и существует значительная полемика между ньютонианцами и Лейбницем. У нашей истории вырисовываются более отчетливые контуры: что такое это исчезающее различие? [Жиль Делёз что-то чертит мелом.] Дифференциальные уравнения сегодня – это нечто фундаментальное. Не существует физики без дифференциальных уравнений. В математике сегодня дифференциальное исчисление очищено от каких бы то ни было рассмотрений бесконечного – своего рода аксиоматический статус дифференциального исчисления, где уже не идет абсолютно никакой речи о бесконечном, датируется концом XIX века. Но если мы поместим себя в эпоху Лейбница: поместите себя на место математика – что ему делать, когда он оказывается перед величинами или количествами с различными степенями, с уравнениями, переменные в которых возведены в разные степени, с выражениями типа ax2 + y? У вас некое количество во второй степени и некоторое количество – в первой. Как их сравнивать? Вы знаете всю историю несоизмеримых количеств. Тогда, в XVII веке, количества, возведенные в разную степень, назывались похожим словом: это были несравнимые количества. Вся теория уравнений в XVII веке сталкивается с этой проблемой, каковая является фундаментальной даже в простейшей алгебре: какой прок от дифференциального исчисления? Дифференциальное исчисление позволяет вам приступить к непосредственному сравнению величин, возведенных в разные степени. Более того, оно служит не только этому. Дифференциальное исчисление находит свой уровень применения, когда вы оказываетесь перед несравнимыми величинами, то есть перед величинами, возведенными в разные степени. Почему? Предположим, что из ax2 + y вы какими-то средствами извлекаете dx и dy. dx есть дифференциал от x, dy – дифференциал от y. Что это значит? Мы определим это словесно: принято говорить, что dx или dy – это бесконечно малая величина, и предполагается, что эта бесконечно малая величина прибавляется к x или y или вычитается из них. А вот и изобретение! Бесконечно малая величина… это означает наименьшая вариация рассматриваемой величины. Ее невозможно назначить по соглашению. Итак, dx = 0 для x – это наименьшая величина, до которой может варьироваться x, стало быть, она равна нулю. dy = 0 по отношению к y. Начинает «обретать плоть» понятие исчезающего различия. Это вариация или различие, dx или dy: это наименьшая из всех заданных или задаваемых величин. Это математический символ. В одном смысле это безумно, в другом – оперативно. По отношению к чему? Вот что грандиозно в символике дифференциального исчисления: dx = 0 по отношению к x, наименьшее различие, наименьшее приращение, на которое способна величина x или величина y, назначить невозможно: оно бесконечно мало.
Чудо: dy не равно нулю, и более того: dy – конечная величина и она вполне выразима. Это относится к отношениям, и только к отношениям. dx – ничто по отношению к x, dy – ничто по отношению к y, но вот: dy – что-то. Потрясающе, восхитительно: великое математическое открытие!
Оно – что-то, потому что в таком примере, как ax2 + by + с, у вас две степени, в которые возведены несравнимые величины: x2 и y. Если вы рассмотрите дифференциальное отношение, то оно не равно нулю, оно детерминированное, оно определенное. Отношение dy дает вам средство сравнивать две несравнимые величины, так как оно оперирует депотенциализацией{ То есть приведением величин, возведенных в разные степени, к одной и той же, первой, степени.} количеств. Стало быть, оно дает вам непосредственное средство для сопоставления несравнимых величин, возведенных в разные степени. Вот с этого момента вся математика, вся алгебра, вся физика будут вписываться в символику дифференциального исчисления… […] Именно это отношение между dx и dy сделало возможной эту разновидность взаимопроникновения между физической реальностью и математическим расчетом.
Существует небольшая трехстраничная заметка, которая называется «Обоснование исчисления бесконечно малых исчислением обыкновенной алгебры». Прочтя ее, вы поймете всё. Лейбниц пытается объяснить, что некоторым образом дифференциальное исчисление функционировало еще до того, как его открыли, и что дела не могли сложиться иначе, даже на уровне самой простой алгебры. [Подробное объяснение Жиля Делёза на доске, с чертежом сделанным мелом: построение треугольников.]
x не равно y ни в одном случае, ни в другом, потому что это противоречило бы самим данным построения проблемы. В той мере, в какой для этого случая вы можете написать x = с, y = e, c и e равны нулю.
Как говорит Лейбниц на своем языке, и то и другое – ничто, но не абсолютно, а относительно. То есть это такие ничто, которые сохраняют различие в отношениях. Следовательно, c остается равным e, так как оно остается пропорциональным x, а x не равно y.
Таково обоснование старого дифференциального исчисления, и интерес этого текста состоит в том, что здесь дано обоснование посредством простой, или обыкновенной, алгебры. Это обоснование совершенно не ставит под сомнение специфичность дифференциального исчисления.
Я читаю этот прекрасный текст: «Итак, в данном случае будет x – c = x. Предположим, что этот случай подчиняется общему правилу; тем не менее c и e не будут ничто в абсолютном смысле, потому что они вместе сохраняют отношение cx : xy, или отношение между целым синусом или лучом и касательной, которая касается угла в точке c, и угол этот, как мы предположили, всегда остается одним и тем же. Ибо если бы c и e были ничто в абсолютном смысле, в этом исчислении, в случае совпадения точек c, e и a, так как все ничто равны друг другу, то c и e были бы равны друг другу, а уравнение, или аналогия, x = c, имело бы вид x = 0 = 1. А y = e имело бы вид y = 0. А это все равно что сказать x = y, что было бы нелепостью».
«Итак, в алгебраическом исчислении мы находим следы трансцендентного исчисления различий (то есть дифференциальное исчисление), и сами его сингулярности, в каких некоторые ученые сомневаются, и даже алгебраическое исчисление не могли бы обойтись без этого, так как здесь сохраняются все преимущества, и одно из наиболее значительных – общий характер этого исчисления, дабы оно могло охватывать все случаи».
Точно так же я могу считать, что состояние покоя есть бесконечно малое движение или что круг есть предел бесконечного ряда многоугольников, количество сторон которых до бесконечности увеличивается. Что является сравнимым во всех этих примерах? Необходимо рассмотреть случай, где имеется один-единственный треугольник, как крайний случай двух подобных треугольников, у которых противостоят вершины. Здесь вы почувствуете, что, может быть, мы движемся к тому, чтобы наделить «виртуальное» искомым смыслом. Я мог бы сказать, что в случае с моей второй фигурой, где имеется лишь один треугольник, другой треугольник присутствует, но лишь виртуально. Он присутствует виртуально, потому что a виртуально содержит e и c, отличные от a. Почему же e и c остаются отличными от a, если они уже не существуют? e и c остаются отличными от a, когда они не существуют, потому что они входят в отношение – а оно-то продолжает существовать, когда его члены исчезли! Точно на том же основании покой будет рассматриваться как частный случай движения, а именно – как бесконечно малое движение. Относительно моей второй фигуры, xy, я бы сказал, что треугольник CEA отнюдь не исчез в обычном смысле слова, однако надо сказать, что теперь его невозможно построить, и все-таки он является вполне детерминированным, так как в этом случае с = 0, e = 0, но а не равно нулю.
c – это совершенно детерминированное отношение, равное x. Стало быть, оно является детерминируемым и детерминированным, но назначить его невозможно. Точно так же покой есть совершенно детерминированное движение, но назначить это движение невозможно; точно так же круг есть многоугольник, который невозможно задать, но все-таки вполне детерминированный. Вы видите, что означает «виртуальное». Виртуальное теперь отнюдь не означает «неопределенное» – и сюда можно привлечь все тексты Лейбница. Ни слова не говоря, он проделал дьявольскую операцию – это его право, – он дал слову «виртуальное» новое значение, вполне неукоснительное, но не сказал об этом ни слова. Он скажет об этом в других текстах: «виртуальное» теперь не означает «стремящееся к неопределенному», это означает «не назначаемое (inassignable){ То есть «не допускающее точного определения».}, но все-таки детерминированное». Эта концепция виртуального сразу и очень новая, и очень строгая. Еще надо было бы иметь технику и понятия, чтобы наделить смыслом выражение, поначалу слегка таинственное: не назначаемое, но все-таки детерминированное. Оно не назначаемо, так как c стало равным нулю и так как e стало равным нулю. Но все-таки оно вполне детерминировано, так как, хотя c включает в себя нуль, оно не равно ни нулю, ни единице, оно равно x. e включает в себя нуль и равно y.
Кроме того, Лейбниц был поистине гений преподавания. Ему удалось объяснить тем, кто имел дело только с элементарной алгеброй, что такое дифференциальное исчисление. Он не предполагает никакого понятия дифференциального исчисления.
Что касается идеи о том, что в мире существует непрерывность, то мне кажется, что слишком многие комментаторы Лейбница превращают ее в теологическую – больше, чем этого требует Лейбниц: они довольствуются утверждением о том, что бесконечный анализ – это анализ, проведенный в разуме Бога, и это верно, если брать букву текстов; но оказывается, что в дифференциальном исчислении перед нами прием, не приравнивающий нас к разуму Бога; это, разумеется, невозможно, но дифференциальное исчисление дает нам прием, чтобы мы могли осуществить весьма обоснованное приближение к тому, что происходит в разуме Бога, и приблизиться к этому мы могли бы благодаря вот этой символике дифференциального исчисления; ведь, в конце концов, Бог тоже оперирует символикой, правда другой. Итак, это приближение к непрерывности состоит в том, что максимум непрерывности обеспечивается, когда некий случай задан, а крайний, или противоположный, случай может с известной точки зрения считаться включенным в случай, определенный вначале.
Вы определяете движение, ну и ладно; вы определяете многоугольник, ну и ладно! – вы все равно рассматриваете крайний, или противоположный, случай – покой, или круг, лишенный углов. Непрерывность – это установление пути, согласно которому «внешний» случай: покой как противоположность движению, круг как противоположность многоугольнику – можно считать включенным в понятие случая внутреннего. Непрерывность существует, если внешний случай может рассматриваться как включенный в понятие случая внутреннего.
Лейбниц только что показал почему. Вы найдете формулу предикации: предикат включен в субъект.
Поймите хорошенько. Я называю «обобщенным внутренним случаем» концепт движения, включающего все движения. По отношению к этому первому случаю я называю «внешним случаем» покой, или же круг по отношению ко всем многоугольникам, или же один-единственный треугольник по отношению ко всем комбинированным тре угольникам. Я задаюсь целью построить понятие, которое включает всю дифференциальную символику; понятие, которое соответствует обобщенному внутреннему случаю, но, тем не менее, включает и внешний случай. Если мне это удастся, я смогу сказать, что, по всей вероятности, покой – это бесконечно малое движение, совершенно так же, как я говорю, что мой единственный треугольник представляет собой оппозицию между двумя подобными треугольниками с противостоящими вершинами, просто один из двух треугольников стал не назначаемым (inassignable). Вот в этот момент существует непрерывность от много угольника к кругу, существует непрерывность от покоя к движению, существует непрерывность двух подобных треугольников, противопоставленных вершиной – одному-единственному треугольнику.
В середине XIX века величайший математик, которого звали Понселе, создаст проективную геометрию в более современном смысле – совершенно лейбницианском. Вся проективная геометрия зиждется на том, что Понселе называл просто-напросто аксиомой непрерывности: если вы возьмете дугу окружности, отсеченную в двух точках прямой; если вы проведете прямую, то наступит момент, когда она будет касаться дуги окружности лишь в одной точке, а как только она выйдет из круга, она больше не будет касаться дуги ни в одной точке. Аксиома непрерывности Понселе говорит о возможности рассматривать случай с касательной как крайний, то есть считать, что одна из точек не исчезает, что обе точки всегда присутствуют, но виртуально. Когда происходит то, что мы рассматриваем, то две точки не исчезли, они всегда присутствуют, но виртуально. Это аксиома непрерывности, позволяющая построить целую систему проекции, так называемую проективную систему. Математика сохранит ее полностью – это грандиозная техника.
Во всем этом есть какая-то комичная бесшабашность, но это нисколько не стесняет Лейбница. Здесь тоже комментаторы ведут себя весьма любопытно. С самого начала они топчутся в области, где речь идет о том, чтобы показать, что истины существования – это не то же самое, что и сущностные, или математические, истины. Чтобы показать это – но ведь одна из весьма обобщенных и гениальных пропозиций Лейбница такова: разум Бога, бесконечный анализ, – и тогда что такое все это? И наконец, когда речь заходит о том, чтобы показать, в чем истины существования несводимы к математическим истинам, когда речь заходит о том, чтобы показать это конкретно, все, что Лейбниц говорит убедительного, сводится к математике. Забавно, не так ли?
Какой-нибудь «записной отрицатель» скажет Лейбницу: ты объявляешь нам, что говоришь о несводимости истин существования, а несводимость эту ты можешь определить конкретно, лишь используя сугубо математические понятия… И что ответил бы Лейбниц? «Во всевозможных текстах меня всегда заставляли говорить, что дифференциальное исчисление обозначает некую реальность. Я никогда не утверждал этого, – отвечает Лейбниц, – дифференциальное исчисление есть хорошо обоснованная условность». Лейбниц придает колоссальное значение тому, что дифференциальное исчисление лишь символическая система, она не «вычерчивает» никакой реальности, она обозначает способ отношения к реальности. А хорошо обоснованная условность – что такое? Не по отношению к реальности это условность, а по отношению к математике. Здесь нет никакого противоречия. Дифференциальное исчисление есть нечто символическое, но по отношению к математической реальности, а отнюдь не по отношению к реальной реальности. А вот по отношению к математической реальности система дифференциального исчисления есть вымысел. Лейбниц также употребляет словосочетание «хорошо обоснованный вымысел». Это вымысел, хорошо обоснованный по отношению к реальности математики. Иными словами, дифференциальное исчисление использует концепты, которые не могут обосновываться как с точки зрения классической алгебры, так и с точки зрения арифметики. Это очевидно. Величины, которые представляют собой ничто и которые равны нулю, суть арифметический нонсенс; тут нет ни арифметической, ни алгебраической реальности, это вымысел. Итак, на мой взгляд, Лейбниц отнюдь не имеет в виду того, что дифференциальное исчисление не обозначает ничего реального; он имеет в виду, что дифференциальное исчисление несводимо к математической реальности. Стало быть, в этом смысле перед нами вымысел, но, как раз потому, что это вымысел, Лейбниц может заставить нас помыслить существование этого. Иными словами, дифференциальное исчисление есть своего рода союз математики и существующего, то есть это символика существующего. И как раз потому, что это – хорошо обоснованный вымысел по отношению к математической истине, это еще и основополагающее и реальное средство исследования реально существующего. Вы, стало быть, видите, что означает «исчезающее», «исчезающее различие»: это отношение, которое продолжает существовать, когда исчезли члены отношения. Отношение c, когда c исчезло, то есть совпало с a. Итак, вы построили некую непрерывность с помощью дифференциального исчисления. Лейбниц с полным на то основанием настаивает: поймите, что в разуме Бога между предикатом «грешник» и понятием «Адам» действительно есть непрерывность. Непрерывность существует благодаря исчезающему различию – исчезающему до такой степени, что, когда Бог творит мир, он только и делает, что рассчитывает! И какое исчисление он использует? Очевидно, не математическое… В этом вопросе Лейбниц «плавает» между двумя объяснениями. Итак, Бог творит мир, исчисляя. Бог исчисляет, мир творится. Идею бога-игрока мы находим повсюду. Мы всегда можем сказать, что Бог сотворил мир играючи, но ведь весь мир об этом и говорит. Это неинтересно. Однако игры друг на друга не похожи. Существует текст Гераклита, [где] речь идет об играющем ребенке, который поистине создает мир. Он играет, но во что? Во что играют греки и дети греков? Разные переводы предлагают разные игры. Но Лейбниц этого не говорит: когда он объясняется по поводу игры, то дает два объяснения. В проблемах заполнения{ Буквально «мощения» (pavage).}, владея проблемами математики и архитектуры: если дана поверхность, то какая фигура ее заполнит лучше других? И вот более сложная проблема: если вы берете прямоугольную поверхность и хотите заполнить ее окружностями, то вы не заполните ее до конца. А квадратами вы ее заполните до конца? Это зависит от их размера. А прямоугольниками? Равными или неравными? И потом, если вы предполагаете две фигуры, то какие из них сочетаются между собой, чтобы полностью заполнить пространство? Если вы хотите заполнять пространство окружностями, то какой другой фигурой вы заполните пустоту? Или же предпочтете всего не заполнять… Вы видите, что это крепко связано с проблемой непрерывности. Если вы решите всего не заполнять, то в каких случаях и при помощи каких фигур вы достигнете заполнения возможного максимума? Здесь задействуются несоизмеримые величины, здесь задействуются величины несравнимые – это вдохновляет Лейбница. Когда Лейбниц говорит, что Бог вызывает к существованию и избирает лучший из возможных миров (это мы уже видели), то мы опережаем Лейбница, прежде чем он это скажет: вот вам лучший из возможных миров, вот вам кризис лейбницианства, вот вам общераспространенное антилейбницианство XVIII века: они не поддержали историю возможных миров.
Он был прав, Вольтер, к этой философии можно отнестись с той взыскательностью, какой Лейбниц, очевидно, не удовлетворяет – особенно с точки зрения политики.{ Как известно, Вольтер злобно высмеял идею Лейбница о наилучшем из миров в своей философской повести «Кандид».} И поэтому Вольтер не смог простить Лейбница. Но если мы проникнемся благочестием, то что же имел в виду Лейбниц, утверждая, что существующий мир есть лучший из возможных? Очень простую вещь: поскольку существует множество возможных миров и они всего лишь несовместимы друг с другом, то Бог выбирает лучший, а лучший мир не тот, где меньше всего страдают! Рационалистический оптимизм в то же время проникнут безграничной жестокостью: это отнюдь не тот мир, где не страдают, это мир, в котором реализуется максимальное количество кругов! Если я осмелюсь употребить бесчеловечную метафору, то очевидно, что круг страдает, когда он становится всего лишь аффектом многоугольника. А когда покой становится всего лишь аффектом движения, то вообразите страдание покоя… Итак, это лучший из миров, потому что в нем реализуется максимум непрерывности. Другие миры были возможными, но в них реализовалось бы меньше непрерывности. Этот мир самый прекрасный и гармоничный единственно в силу вот такой безжалостной фразы: потому что в нем осуществляется максимум возможной непрерывности. Если же это происходит ценой вашей плоти и крови, – ерунда. Поскольку Бог не только справедлив, то есть стремится к максимуму непрерывности, но к тому же еще и кокетничает, он хочет варьировать свой мир. И тогда Бог скрывает эту непрерывность. Он вычерчивает некий сегмент, который должен был бы быть в отношениях непрерывности к предыдущему, но прячет этот сегмент неизвестно куда, чтобы скрыть свои неисповедимые пути. Уж для нас-то нет возможности обнаружить его! Ведь этот мир творится у нас за спиной. И вот, очевидно, XVIII век обходится со всей этой историей Лейбница не слишком хорошо. Вы видите, каковы законы заполнения: лучший из миров будет тем, где фигуры и формы заполнят максимум пространства-времени, оставив минимум пустоты. А вот второе объяснение Лейбница, и тут он выглядит еще сильнее: шахматная игра. Так что получается, что между фразой Гераклита, где содержится намек на какую-то греческую игру, и Лейбницем, который намекает на шахматную игру, существует большая разница, и проявляется она в тот самый момент, когда обобщенная формула «Бог играет» могла бы внушить веру, что эта игра есть своего рода блаженство. Как Лейбниц понимает шахматную игру: шахматная доска – это пространство; фигуры – это понятия. Каков лучший ход в шахматах или какова лучшая совокупность ходов? Лучший ход или совокупность ходов – такие, которые способствуют тому, чтобы при определенном количестве и определенной ценности фигур они заняли максимальное пространство, максимум всего пространства шахматной доски. Ваши фигуры следует поставить так, чтобы они распоряжались максимальным пространством.
Почему это всего лишь метафоры? Здесь перед нами та же разновидность принципа непрерывности: максимум непрерывности. А вот что не получается как в метафоре шахматной игры, так и в метафоре заполнения? Дело в том, что в обоих случаях вы ссылаетесь на некое вместилище. Мы показываем ситуацию так, как если бы возможные миры соперничали между собой за то, чтобы воплотиться в определенном вместилище. В случае с заполнением это поверхность заполнения; в случае с шахматной игрой это шахматная доска. Однако в условиях сотворения мира нет предварительно данного вместилища!
Стало быть, надо сказать, что мир, который доходит до существования, – это тот мир, который реализует в себе самом максимум непрерывности, то есть содержит наибольшее количество реальности или сущности. Я бы не сказал «существования», так как существовать будет мир, содержащий наибольшее количество не существования, но сущности в виде непрерывности. Непрерывность – это на самом деле и есть средство, способствующее содержанию максимального количества реальности.
Итак, философия – это прекраснейшее зрелище. В этой лекции я ответил на вопрос, что такое бесконечный анализ. Я еще не ответил на вопрос, что такое совозможность. Вот так.
Лекция 3
(29.04.1980)
Сегодня мы должны рассмотреть вещи забавные, способствующие отдыху, но также и весьма тонкие.
Ответ на вопрос о дифференциальном исчислении: мне кажется, невозможно сказать, что в конце XVII века и в XVIII веке существуют люди, для которых дифференциальное исчисление представляет собой искусственный прием, и люди, для которых дифференциальное исчисление есть нечто реальное. Мы не можем сказать этого, потому что разрыв проходит не здесь. Лейбниц никогда не переставал говорить, что дифференциальное исчисление – это всего лишь прием, символическая система. Стало быть, по этому вопросу никаких разногласий нет. Разногласия начинаются в понимании того, что такое символическая система, но в том, что касается несводимости дифференциальных знаков ни к какой математической реальности, то есть к реальности геометрической, арифметической и алгебраической, существует всеобщее согласие. Расхождение появляется вот где: там, где одни полагают, что дифференциальное исчисление – это всего лишь условность, и условность очень хитрая, а другие считают, что, наоборот, его искусственный характер по отношению к математической реальности позволяет ему быть в некоторых аспектах адекватным по отношению к реальности физической. Лейбниц никогда не считал, что его анализ бесконечно малых, его дифференциальное исчисление в том виде, как он их задумал, достаточны для того, чтобы исчерпать область бесконечного в том виде, как он, Лейбниц, ее понимал. Возьмем, например, исчисление. Существует то, что Лейбниц называет исчислением минимума и максимума, которое совершенно не зависит от дифференциального исчисления. Стало быть, дифференциальное исчисление соответствует известному порядку бесконечного. Верно, что ни одно качественное бесконечное не может быть уловлено дифференциальным исчислением, однако Лейбниц настолько осознает это, что он устанавливает другие разновидности исчисления, соотносящиеся с другими порядками бесконечного. Это направление анализа качественного бесконечного, или даже, попросту говоря, актуального бесконечного, закрыл отнюдь не Лейбниц. Закрыла этот путь кантовская революция; именно кантовская революция навязала известную концепцию неопределенного и занялась наиболее безусловной критикой актуального бесконечного. Этим мы обязаны Канту, а вовсе не Лейбницу.
В геометрии, начиная с греков и до XVII века, вы сталкиваетесь с двумя типами проблем. Есть проблемы, где речь идет о том, чтобы найти так называемые прямые линии и так называемые прямолинейные плоскости. Здесь достаточно классической геометрии и классической алгебры. Вы берете проблемы и достигаете необходимых решений: это Евклидова геометрия. Еще у греков, а затем, разумеется, в Средние века геометрия непрестанно оказывается перед проблемой иного характера: это когда необходимо искать и определять кривые и криволинейные плоскости. Вот в чем все геометры согласны между собой: здесь классических методов геометрии и алгебры уже недостаточно.
Уже греки придумали особый метод, который называется методом исчерпания: он позволяет определять кривые и криволинейные плоскости, а также решать уравнения разных степеней, и предел здесь – бесконечность, бесконечность разнообразных степеней в уравнении. Вот эти-то проблемы делают необходимым дифференциальное исчисление и вдохновляют Лейбница на его открытие; дифференциальное исчисление принимает эстафету у старого метода исчерпания. Если вы сочетаете математическую символику с теорией, а не привязываете ее к проблеме, для которой эта символика создана, то вы уже ничего не сможете понять. Дифференциальное исчисление имеет смысл лишь тогда, когда перед вами уравнение, чьи члены возведены в разные степени. Если же у вас этого нет, то говорить о дифференциальном исчислении – нонсенс. Важно рассмотреть теорию, соответствующую некоей символике, но вы должны столь же полно рассмотреть и практику. Следовательно, в анализе бесконечно малых ничего понять невозможно, если мы не увидим, что все физические уравнения по природе своей уравнения дифференциальные. Иначе физические явления изучать невозможно – и Лейбниц здесь будет очень силен: Декарт располагал всего лишь геометрией, алгеброй и тем, что придумал сам Декарт, назвав аналитической геометрией, но, сколь бы далеко он ни продвигался в этом открытии, оно фактически предоставило ему средства схватывать фигуры и движение лишь в аспекте прямолинейности; а ведь множество явлений природы суть в конечном счете, феномены криволинейного типа, и здесь учение Декарта не работает. Декарт застрял на фигурах и движении. Лейбниц переведет это на свой язык: одно и то же – говорить, что природа работает криволинейным способом, и говорить, что помимо фигур и движения существует нечто, а именно – область сил. И на самом уровне законов движения Лейбниц все изменит как раз благодаря дифференциальному исчислению. Он скажет, что сохраняется не mv, то есть не масса и скорость; то, что сохраняется, есть mv2. Единственное различие в формуле – возведение v во вторую степень, и это стало возможным, потому что именно дифференциальное исчисление позволяет сравнивать степени. У Декарта не было технического средства сказать mv2. С точки зрения языка, геометрии, арифметики и алгебры mv2 есть сугубый нонсенс.
Имея то, что мы сегодня знаем в науке, мы всегда можем объяснить, что сохраняется именно mv2, без всякого обращения к анализу бесконечно малых. Это происходит в лицейских учебниках, но, чтобы доказать это и чтобы формула имела смысл, необходим весь аппарат дифференциального исчисления.
[Тут вмешивается Контесс.]
[Делёз продолжает]: хотя у дифференциального исчисления и у аксиоматики есть точка пересечения, но эта точка совершенно исключительна. В историческом отношении неукоснительный статус дифференциального исчисления подтверждается очень поздно. Что это значит? Это значит, что все, что является условностями, из дифференциального исчисления изгоняется. Но вот даже для Лейбница: что такое искусственный прием? Искусственный прием – это целая совокупность вещей: идея становления, идея предела становления, идея тенденции приближения к пределу – все это рассматривается математиками как абсолютно математические понятия. Идея, что существует количественное становление; идея предела этого становления; идея, что бесконечное множество малых величин приближается к пределу: все это рассматривается как понятия, о чистоте которых говорить невозможно; стало быть, они в реальном смысле не аксиоматичны и не аксиоматизируются. Итак, с самого начала, будь то у Лейбница, будь то у Ньютона или у их последователей, идея дифференциального исчисления неотделима и не отделяется от множества понятий, которые считаются нестрогими и ненаучными. Да и сами Лейбниц и Ньютон готовы это признать. И лишь в конце XIX и в начале XX века дифференциальное исчисление, или анализ бесконечно малых, получит строго научный статус, но какой ценой?
Из него изгонят все ссылки на идею бесконечного; из него изгонят все ссылки на идею предела; из него изгонят все ссылки на идею стремления к пределу. Кто же это сделает? Дифференциальному исчислению дадут весьма любопытные интерпретацию и статус, так как оно перестанет работать с обычными величинами, и ему придадут сугубо порядковую интерпретацию. А значит, это будет способом исследования конечного, конечного как такового. И сделает это величайший математик: Вейерштрасс. Но происходит это очень поздно. И вот он создает аксиоматику исчисления, но какой ценой? Сегодня, когда мы занимаемся дифференциальным исчислением, мы больше не делаем никаких ссылок на понятия бесконечного, предела и тенденции приближения к пределу. У нас статическая интерпретация. В дифференциальном исчислении больше нет никакого динамизма. Господствует статическая и порядковая интерпретация исчисления. Прочтите хотя бы книгу Вюйемена «Философия алгебры» (Vuillemin, «Philosophie de l’algbre»).
Этот факт очень важен для нас, поскольку необходимо как следует показать, что дифференциальные отношения – да, но даже до аксиоматизации все математики были согласны с тем, что дифференциальное исчисление как метод исследования бесконечного было условностью, о чистоте которой говорить невозможно, и Лейбниц первым сказал это, но даже в этот момент необходимо знать, каково здесь символическое значение. Аксиоматические отношения и отношения дифференциальные: спасибо, не надо. Здесь есть оппозиция.
Бесконечное совершенно изменило смысл и природу и в конце концов оказалось полностью изгнано.
Дифференциальные отношения типа DY : DX таковы, что мы получаем их из X и Y.
В то же время нельзя сказать, что DY не отличается от Y, это бесконечно малая величина; и нельзя сказать, что DX не отличается от X, это бесконечно малая величина по отношению к X.
Зато DY : DX есть нечто.
Но это – нечто совершенно иное, нежели Y : X.
Например, если Y : X обозначает кривую, то D : DX обозначает касательную.
И притом не какую угодно касательную.
Итак, я бы сказал, что дифференциальные отношения таковы, что они не обозначают ничего конкретного по отношению к тому, из чего они произведены, то есть по отношению к X и к Y, однако они обозначают некое иное конкретное и именно посредством этого обеспечивают переход к пределам. Они обеспечивают нечто конкретное, а именно некое Z.
Это можно с таким же успехом перефразировать: дифференциальное исчисление совершенно абстрагируется от детерминации типа a/b, но зато оно детерминирует некое с. Если аксиоматические отношения совершенно формальны со всех точек зрения, если они формальны по отношению к a и к b, то они не детерминируют c, каковое является конкретным. Стало быть, они совершенно не обеспечивают никакого перехода. Вот вам вся классическая оппозиция между генезисом и структурой. Аксиоматика – это поистине общая структура для некоего множества областей.
В прошлый раз мы обращались к моему второму большому заголовку, и этот второй большой заголовок был: СУБСТАНЦИЯ, МИР И СОВОЗМОЖНОСТЬ.
В первой части лекции мы пытались говорить о том, что Лейбниц называл бесконечным анализом. И ответ был таков: бесконечный анализ выполняет следующее условие: он возникает в той мере, в какой непрерывность и малые, или исчезающие, различия заменяют тождество.
И вот тогда, когда мы оперируем бесконечностью и исчезающими различиями, анализ становится в собственном смысле бесконечным. Затем я сталкиваюсь со вторым аспектом этого вопроса. Итак, существует бесконечный анализ и существует материя для бесконечного анализа, когда я оказываюсь в области, которая больше непосредственно не управляется тождественным, тождественностью, но в области, управляющейся непрерывностью и исчезающими различиями. И тогда можно прийти к относительно ясному ответу. Отсюда второй аспект проблемы: что такое совозможность? Что означает, что две вещи совозможны или не совозможны? И еще раз: Лейбниц говорит нам, что Адам-негрешник – это само по себе возможно, но это не совозможно с существующим миром. Итак, он притязает на то, чт открыл отношения совозможности, и вы чувствуете, что это крепко связано с идеей бесконечного анализа.
Проблема в том, что несовозможное – это не то же, что противоречащее. Это сложно. Адам-негрешник не совозможен с существующим миром; здесь потребовался бы иной мир. Если мы это говорим, я вижу только три возможных решения, чтобы охарактеризовать понятие несовозможности.
Первое решение: мы скажем, что необходимо, чтобы так или иначе несовозможность имела в виду своего рода логическое противоречие. Необходимо, чтобы существовало противоречие между Адамом-негрешником и существующим миром. Одно лишь это противоречие можно выявлять до бесконечности; его можно назвать бесконечным противоречием. Если между кругом и квадратом существует конечное противоречие, то между Адамом-негрешником и миром существует противоречие бесконечное. Некоторые тексты Лейбница имеют в виду это направление. Но опять-таки, все, что мы прежде сказали, имело в виду, что совозможность и несовозможность поистине представляют собой оригинальные отношения, несводимые к тождеству и противоречию. Противоречивое тождество.
Более того, мы видели, что бесконечный анализ, как сказано в нашей первой части, не был анализом, обнаруживавшим тождественное по завершении бесконечного ряда процедур. Все наши результаты, полученные в прошлый раз, были основаны на том, что, отнюдь не обнаруживая тождественное по завершении ряда, у предела бесконечного ряда процедур, и тем самым не пользуясь бесконечным анализом, мы замещали точку зрения тождества точкой зрения непрерывности. Итак, перед нами другая область, нежели область «тождество – противоречие».
А вот другое решение, которое я упомяну очень быстро, так как здесь его подсказывают определенные тексты Лейбница: оно не по силам нашему разуму, так как наш разум конечен, и поэтому хотя совозможность и вводила какие-то оригинальные отношения, но мы не знали, каковы их корни.
Лейбниц вводит для нас новую область: существует не только возможное, необходимое и реальное. Существует еще совозможное и несовозможное. Лейбниц притязал на охват всей сферы бытия.
Вот гипотеза, которую я хотел бы выдвинуть: Лейбниц всегда спешит, он пишет всевозможным адресатам, повсюду; он не публикуется при жизни или публикует очень мало. Лейбниц обладает всей материей, всеми материалами для того, чтобы дать сравнительно точный ответ на эту проблему. Это неизбежно, потому что именно он эту проблему придумал, именно он нашел ее решение. И потом: что способствовало тому, что он осуществил здесь перегруппировку? Я полагаю, что ответ на эту проблему, и одновременно на проблему бесконечного анализа, даст весьма любопытная теория; Лейбниц, наверное, первым ввел ее в философию, и ее можно назвать теорией сингулярностей.
У Лейбница теория сингулярностей «разбросана» повсюду, она везде. Можно даже прочесть какие-нибудь страницы Лейбница, не заметив ее присутствия, – настолько она замаскирована.
Теория сингулярностей, на мой взгляд, имеет у Лейбница два полюса: необходимо сказать, что это математико-психологическая теория. А наша сегодняшняя проблема такова: что такое сингулярность на математическом уровне, и что здесь создал Лейбниц? Верно ли, что он создал первую великую теорию сингулярностей в математике? И второй вопрос: что такое Лейбницева теория психологических сингулярностей?
И последний вопрос: как математико-психологическая теория сингулярностей, та, что намечена у Лейбница, дает нам ответ на вопрос, что такое несовозможное, и, стало быть, на вопрос, что такое бесконечный анализ? Что такое это математическое понятие сингулярности? Почему оно пришло в упадок? В философии всегда такая ситуация: сингулярность указывает на некий момент, а потом ее отбрасывают. Это случай с теорией: у Лейбница было чуть больше, чем эскиз, а потом продолжения не было, шансов не было, она «не пошла». Интересна ли она для нас, чтобы возобновить ее?
Относительно философии я всегда думал две противоречивые вещи: то, что она не требует специального знания, что в этом смысле кто угодно способен к философии, – и в то же время заниматься ею невозможно, если мы не будем чувствительны к известной философской терминологии, а терминологию вы всегда можете создать, но вы не можете создать ее, делая что угодно. Вы должны знать, что такое термины вроде следующих: категория, концепт, идея, априори, апостериори – совершенно так же, как мы не можем заниматься математикой, если нам неизвестно, что такое a, b, xy, переменные, константы, уравнения; вот минимум. Итак, вы можете наделять значением все эти пункты.
«Сингулярное» существует с незапамятных времен в определенном логическом лексиконе. «Сингулярное» есть то, что отличается от универсального и в то же время входит с ним в отношения. Существует и другая пара понятий: частное, соотносящееся с общим. Итак, сингулярное и универсальное друг с другом соотносятся; частное и общее также вступают в отношения. Суждение о сингулярности это не то же самое, что так называемое частное суждение, и это не то же самое, что так называемое общее суждение. Я буду прав, сказав, что в классической логике – формально – сингулярное мыслилось в соотношении с универсальным. Но нельзя сказать, что это понятие тем самым неизбежно исчерпывается: когда математики используют выражение «сингулярность», с чем они его соотносят? Необходимо руководствоваться словами. Существует философская этимология, или же философская филология. «Сингулярное» в математике отличается от «регулярного», или противостоит ему. Сингулярное есть то, что не подчиняется правилу, регулярности.
Есть и еще одна пара понятий, используемых математиками, и это «примечательное» и «обыкновенное». Математики говорят нам, что существуют сингулярности примечательные и сингулярности, которые примечательными не являются. Но для нашего удобства Лейбниц еще не проводит этого различения между сингулярным непримечательным и сингулярным примечательным; Лейбниц использует как эквиваленты «сингулярное», «примечательное» и «заметное». Так что если вы обнаружите у Лейбница слово «заметное», считайте, что здесь необходимо вглядеться, что это не означает «хорошо известное»; Лейбниц увеличивает это слово, наделяя его необычным значением. Когда он заговорит о заметном восприятии, поймите, что он имеет в виду нечто важное. Какой интерес в этом для нас? Дело в том, что математика по отношению к логике уже представляет собой некий поворот. Математическое употребление концепта «сингулярность» ориентирует сингулярность на отношения с обычным, или регулярным, а уже не с универсальным. Нас приглашают отличать то, что является сингулярным, от того, что является обычным, или регулярным. Какой нам от этого интерес? Представьте себе, что кто-то говорит: это не имеет силы для философии, так как теория истины всегда ошибается; относительно мысли мы прежде всего задавались вопросом, что в ней истинного и что ложного; но ведь вы знаете: в мысли идут в счет не истинное и ложное, а сингулярное и обычное. Что в мысли сингулярное, что приметное, что обыкновенное. Ну вот: что обыкновенное? Я думаю о Кьеркегоре, который – гораздо позднее Лейбница – скажет, что философия всегда пренебрегала важностью одной категории и это категория интересного! Может быть, это и неверно, что философия пренебрегала ею; существует по меньшей мере философско-математическое понятие сингулярности, и, может быть, оно скажет нам что-нибудь интересное о концепте интересного.
Важный математический ход состоял в том, что сингулярность больше не мыслилась по отношению к универсальному; дело в том, что она мыслилась по отношению к обыкновенному, или к регулярному. Сингулярное есть то, что выходит за рамки обыкновенного и регулярного. И если мы это скажем, то уже это уведет нас очень далеко, так как если мы это скажем, то превратим сингулярность в философский концепт, даже если мы найдем основания сделать это в такой благоприятной области, как математика. Однако в каком случае математика говорит нам о сингулярном и обыкновенном? Ответ прост: в связи с определенными точками, взятыми на кривой. Необязательно на кривой, но гораздо обобщеннее мы говорим о некоей фигуре, и о фигуре этой можно сказать, что характер ее таков, что она может включать сингулярные точки и другие, регулярные, или обычные. Зачем же нам эта фигура? Затем, что фигура есть нечто детерминированное! И тогда сингулярное и обычное – это часть детерминации: взгляните-ка, как это интересно! Вы видите, что, когда мы ничего не говорим и топчемся на месте, мы продвигаемся далеко вперед. Почему бы не определить детерминацию вообще, сказав, что это – сочетание сингулярного и обычного, и всякая детерминация будет такой!
Я беру очень простую фигуру: квадрат. Вашим законным требованием было бы спросить меня: каковы сингулярные точки квадрата? Существуют четыре сингулярные точки квадрата: это четыре его вершины: a, b, с и d. Мы стремимся определить сингулярность, но остаемся на уровне примеров; мы проводим ребяческие исследования, мы говорим о математике, но не знаем ни слова о ней. Мы знаем как раз то, что у квадрата четыре стороны, а, стало быть, четыре сингулярные точки, его экстремумы. И это как раз маркирующие точки – именно потому, что прямая линия конечна, а другая, с другой ориентацией, начинается под углом в 90° к ней. Чем же тогда будут обычные точки? Это – бесконечное множество точек, которые образуют каждую сторону квадрата, но четыре крайние точки будут называться сингулярными.
Вот вопрос: куб, сколько вы «дадите» ему сингулярных точек? Вижу ваше полное оцепенение! В кубе восемь сингулярных точек. И это то, что в наиболее элементарной геометрии мы сможем назвать сингулярными точками: точки, которые отмечают конец прямой линии. Вы чувствуете, что это только начало. Итак, я противопоставил бы сингулярные точки точкам обычным. Кривая, прямолинейная фигура: может ли быть так, что я мог бы сказать о них, что сингулярные точки с необходимостью образуют их экстремумы? Может быть, нет, однако предположим, что, на первый взгляд, я мог бы сказать что-нибудь подобное. Кривая портит всю ситуацию. Возьмем простейший пример: дугу окружности, по вашему выбору – выпуклую или вогнутую. Внизу я вычерчиваю вторую дугу, выпуклую, если первая вогнутая, и вогнутую, если первая выпуклая. Две дуги встречаются в одной точке. Под ними я вычерчиваю прямую линию, которую называю, в соответствии с природой вещей, ординатой. Я вычерчиваю ординату. Я провожу перпендикуляры. Это пример Лейбница из текста с изысканным названием «Tantanem anagogicum», это небольшое семистраничное сочинение, написанное по-латыни, и заглавие означает «анагогический опыт»{ Существует работа Лейбница «Анагогический опыт исследования причин» – Собр. соч. в 4-тт., т. III.}. Итак, AB имеет две характеристики, это единственный сегмент, проведенный от ординаты, который является уникальным; все остальные, как говорит Лейбниц, имеют двойника, маленького близнеца. На самом деле, xy имеет зеркало, образ в x1y1, и вы можете приближаться к AB с разными степенями исчезающих различий: только AB будет единственным, без близнеца. Второй пункт: об AB можно сказать, что это максимум или минимум: максимум по отношению к одной из дуг окружности, минимум по отношению к другой. Уф, вы всё поняли. Я бы сказал, что AB есть сингулярность.
Я ввел простейший пример с кривой: дугу окружности. А вот нечто посложнее: показанное мною состоит в том, что сингулярная точка не обязательно привязана к экстремуму или ограничена им, она вполне может находиться в середине, и в данном случае находится в середине. И это будет то минимум, то максимум, то оба сразу. Отсюда важность исчисления, которое Лейбниц продвинет очень далеко и которое он назовет исчислением максимумов и минимумов; и даже сегодня это исчисление имеет колоссальное значение, например в феноменах симметрии, в физических и оптических явлениях. Итак, я бы сказал, что моя точка A есть сингулярная точка; все остальные точки обычные, или регулярные. Они бывают обычными, или регулярными, двумя способами: дело в том, что они располагаются ниже максимума и выше минимума, и, наконец, у каждой существует двойник. Итак, мы немного уточняем это понятие обычного.
А вот другой случай; вот сингулярность другого случая: возьмите сложную кривую. Что мы назовем ее сингулярностями? Сингулярности сложной кривой – это в простейшем случае соседние точки, а вы знаете, что понятие соседства в математике, которое весьма отличается от понятия смежности, есть ключевое понятие для всей области топологии, и как раз понятие сингулярности способно объяснить нам, что такое соседство, – итак, по соседству с некоей сингулярностью нечто изменяется: кривая возрастает или убывает. Эти точки роста или убывания я и назову сингулярностями. Обычное – это ряд, это то, что находится между двумя сингулярностями; речь идет о соседстве той сингулярности, которая располагается рядом с другой сингулярностью: вот что называется обычным, или регулярным.
Вы видите, что эти отношения очень странны (словно свадьбы): разве так называемая классическая философия в каком-то относительном смысле не связала свою судьбу с классическими геометрией, арифметикой и алгеброй, то есть с прямолинейными фигурами, а те – с ней? Вы мне скажете, что прямолинейные фигуры уже включают сингулярные точки, – согласен, но стоит мне обнаружить и построить математическое отношение сингулярности, как я могу сказать, что в простейших прямолинейных фигурах его не было. Никогда простейшие прямолинейные фигуры не давали мне серьезного повода и реальной необходимости вводить понятие сингулярности. Это навязывает себя лишь на уровне сложных кривых. Стоит мне найти нечто подобное на уровне сложных кривых, тогда да, я отступаю, и я могу сказать: ага, это уже было в дуге окружности, это уже было в такой простой фигуре, как прямолинейный квадрат, но прежде – вы не сможете.
Реплика из зала: [Нрзб.]
Делёз [хрипит]: …Как жаль… о господи… из-за него у меня сел голос. Знаете ли, голос – хрупкая штука. Жаль… ах, жаль… я позволю себе говорить час, когда захочу, но не теперь… жаль… о-ля-ля… что за дрянь!