Парадокс о европейце (сборник) Климонтович Николай

51) Не удалось выяснить, что это была за газета. Поскольку цензуры не существовало, то в одном только Харькове газет выходило несколько десятков наименований, некоторые из них не держались и месяца, и даже в самых тщательных каталогах некоторые наименования отсутствуют.

52) На похороны князя пришла группа анархистов с черным знаменем: многих ЧК арестовала еще в мае 18-го, но по такому случаю семерых выпустили из тюрьмы под честное слово.

Часть вторая

Все в мире изменилось в это лихолетье, а столичный город Харьков, казалось, нет.

Город с двумя парадными улицами в центре, обсаженными тополями, с кривыми, но прибранными, захлебывавшимися молодой зеленью боковыми улочками, разбегавшимися одновременно во все стороны, был, как всегда, присыпан провинциальной пылью. Шумел, как прежде, бестолковый на взгляд Благовещенский базар, и кипешился толкучий рынок. Сапожники в широких клеенчатых фартуках на порогах своих лавочек как ни в чем не бывало ладили каблуки и подметки. Кричали прежними голосами уличные разносчики, в полуподвалах торговали привычным скобяным товаром. Восстали, как из-под земли, кондитерские – в витринах на тяжелых черных противнях лежали темные влажные картофелины трюфелей с нахлобученными витыми горками салатного, желтого и розового крема, будто до того пирожные нарочно прятали. Посадские обыватели, как встарь, сидели на лавках перед своими воротами и лузгали подсолнечные семечки. Лежали в пыли безродные худые собаки и, как при монархии, показывали сине-розовые языки. Во дворах коротконогие женщины в смятых тапках, с подоткнутыми полами ситцевых ли, байковых ли халатов развешивали для просушки белье на веревках и, судя по обилию визгливой детворы, не останавливались исправно рожать. Вернулись, пусть не в прежнем обилии, свечи, хлеб, дрова, сало, молоко, мыло, бумага, книги (1). Впрочем, на две последние категории товаров спрос упал.

Большевиков нигде видно не было.

Разве нет-нет да покажется какой-нибудь народный милиционер в свиной упряжи. Или возникнет кривоногая фигура одинокого красноармейца, наспех перехваченная кожаной амуницией и тоже припыленная… Как и раньше, в церквах звонили к обедне и возобновили работу частные бани.

На самом деле это был совсем не тот Харьков.

Демонические революционеры разных мастей столько раз прошли по нему, что город, как изнасилованная баба, всхлипывая и сглатывая горечь обиды, наскоро подмывшись, снова принялся за повседневную жизнь, но что-то в нем дрогнуло и покосилось. Потому и воцарившихся, наконец, окончательных комиссаров принял Харьков равнодушно. К тому ж вышли поблажки, и жители возомнили, что худшее позади и можно постараться все забыть и зажить по-прежнему.

Но жить, как прежде, не получалось. Харьков обмяк и опустился.

Приличная публика исчезла из города. В их домах теперь организовались какие-то конторы. В их квартирах тесно поселились совсем другие, часто хуторские, степные люди, занимая под жилье не только бывшие кабинеты с каминами, но и ванные комнаты.

Изменились лица на улицах. Это произошло стремительно, казалось – в одночасье, будто в поругание науки, будь то этнография или антропология, хотя в массе своей человеческий материал оставался прежним. Само выражение лиц упростилось, в нем проступили изначальные, пещерные черты, хоть некоторые граждане до сих пор пользовались пенсне и носовыми платками.

Иозеф, поглядывая вокруг, старался припомнить из истории человеческой примеры столь разительных перемен, на которые и потребовалось-то всего год-полтора. В голову приходило восстание анабаптистов в маленьком немецком княжестве, было это почти четыреста лет назад, но здесь же неподалеку, в этой же самой Европе.

Что ж, человеческая природа неизлечима.

Тогда в этом средненемецком городке вспыхнула и победила революция. Новые власти переименовали столицу в Новый Иерусалим, ну как в России позже дважды переименуют Петербург, а за ним и многие менее значительные населенные пункты. Заодно переназвали улицы и дни недели. Бюргеров стали поголовно обращать в новую веру – по-нынешнему, принимать в партию. Начался террор, и нелояльных безжалостно убивали. На улицах висело сообщение человек человеку – друг. И палачи, позавтракав, шли на работу, читали этот лозунг и с удовлетворением кивали головами: истинно так! Гражданам было предписано называть друг друга братьями и сестрами, как теперь товарищами. Запретили французские вывески. Женщинам было заказано носить украшения. Ежели муж обидит жену, та могла пожаловаться властям, написать в партком, так сказать. Появился, разумеется, диктатор, тот, кто возглавлял восстание, и ввел полнейший коммунизм. Все имущество оказалось обобществлено, и отменено хождение старых денег. Новый год стали отсчитывать со дня победоносного восстания. Обыватели не имели права запираться в своих, теперь уже общих, коммунальных, жилищах, а собакам предписывалось лаять только до десяти вечера и с восьми утра. Трапезы по большей части бывали коллективными, под громкое чтение Ветхого Завета, под музыку Интернационала, если угодно. После первоначального аскетизма воцарился промискуитет, правда, никто из многочисленных наложниц правителей не додумался до теории стакана воды. Вскоре члены тамошнего ЦК оказались баснословно богаты, тогда как обычные граждане голодали. И все – во имя установления Царства Божия на земле, причем в самые сжатые сроки (2)…

Иоанн в письме к Ангелу Леодакийской церкви сетовал: говоришь: я разбогател и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и низок, и слеп, и наг. Это писалось, когда и двух десятилетий не прошло от духовных подвигов первых христиан-бессребреников (3).

А коли далеко не ходить, можно припомнить, как здесь же, на Украине, анархисты-махновцы занимались уничтожением собственности. Очень скоро у верхушки оказались припрятаны клады награбленного золота и драгоценностей. Моногамию чистые анархисты, как и положено модернистам, начисто отвергали, и каждый обзавелся гаремом проституток, объявив захваченный район виноградным. Новое государство без государства никаких успехов не добилось, если не считать эпидемии сифилиса (4).

В Харькове семья оказалась благодаря тому же Раковскому. Иозеф написал ему наудачу и получил очень теплый ответ с припиской: для тебя здесь чертова пропасть работы. Причем Христо не выспрашивал никаких подробностей: понятно, ему не хватало образованных людей. Было ясно и то, что он, как все большевики в те годы, очень торопится (5).

Иозефа определили сотрудником в одну из канцелярий губернского продкомитета: комитет этот представлял собой то жалкое, что осталось от широкого поначалу кооперативного движения на Украине (6). Определили с донельзя расплывчато предписанными функциями. Это была синекура: приказ гласил, что тов. И. А. М. поручено научное руководство канцелярией, что было, конечно, эвфемизмом для полного отсутствия каких-либо обязанностей: какая такая к черту научная работа может вестись в канцелярии. Короче говоря, Христо устроил давнему эмигрантскому товарищу теплое местечко с прикреплением – тогда уже возникло это советское словечко (7).

Нина лишь раз в неделю пользовалась этой привилегией, беря в номенклатурной столовой продукты сухим пайком на дом: крупу, макароны, сахар, спички, соль. Все остальное покупала на базаре. А керосин для примуса – в опять открывшихся керосинных лавках.

Три комнаты со столовой на теплой светлой веранде, глядевшей в сад, они наняли в доме той же, прежней, Нининой хозяйки: дом оказался не занят и был в двух кварталах от нового места работы Иозефа.

Хозяйка не изумилась воскрешению Иозефа, теперь это часто случается. Впрочем, Нина – хорошенькая, складная и подвижная, в этой человеческой круговерти вполне могла справить себе и другого мужа. И, кто знает, может, этот – на самом деле новый… Чему хозяйка действительно удивилась донельзя, так это тому, что видит Нину и ее маленького сына живыми. И даже здоровыми и не изголодавшимися. Что ж, хорошо, теперь вдоволь наговорятся.

Это были тихие и мирные три без малого года. Иозеф, казалось, смирился с подчиненной участью Украины. В конце концов, автономия ее была значительна, но вхождение в Европу приходилось все-таки отложить. Зато маленький Юрик получил в подарок железную детскую педальную машину, которую, впрочем, невзлюбил хозяйкин петух.

В этом домашнем умиротворении и покое Иозеф успел написать по-украински солидный труд, вышедший из печати – уже несколько лет как государственной – в Харькове под названием Вcесвiтня сiльско-господарська кооперацiя. В этом томе самая большая и подробная глава была посвящена кооперативному движению в Австралии и Новой Зеландии, в начале века достигшему весьма внушительных успехов. И оставалось лишь горько сожалеть, что Учитель уже не сможет прочитать эту книгу, написанную, конечно, под сильным его влиянием и ему посвященную.

Одно печалило Нину. Иозефа нашло письмо, отправленное из Москвы его бывшей женой Софьей. Из письма следовало, что они с сыном вернулись в Россию еще в двадцать втором году. И что старший сын Иозефа Михаил, ты еще помнишь такого, было приписано иронически в скобках, выучился на геолога, промышляет где-то в Сибири, пишет редко и мало, здесь, в дикой коммуналке, я совсем одна. Работой, она, впрочем, довольна, сейчас в России вокруг биологии своего рода бум, и ее приняли препаратором – все-таки по образованию она биолог – в Институт мозга.

Сколь ни наивен был Иозеф в реалиях новой советской жизни и большевистских делишках, это сообщение его насторожило. В газетах было, что мозг почившего Ленина поступил на исследование в специально созданную по такому случаю лабораторию, позже переименованную в институт. И никак нельзя было помыслить, чтобы такая важная государственная деятельность проводилась не под плотным контролем Чека (8). Скорее всего, в этом и таился ответ на вопрос – как Соне удалось его разыскать.

– Что ж ей не сиделось в ее Швейцарии, – пожала плечами Нина, ни о каком мозге вождя мировой революции не помышлявшая. Она, разумеется, не знала Софью Штерн, но доверия та ей не внушала: на всякий случай Нина ее не любила.

Между тем климат в конторе Иозефа мало-помалу менялся. Пришел новый начальник, какой-то отставной рябой комиссар, проштрафившийся в ГПУ, ходили слухи, непомерными даже для тех лет поборами с лавочников. Вольное положение Иозефа, да и он сам, ему решительно не понравились. Сразу уволить сотрудника, спущенного с самого верха, он, конечно, не мог. Но придумал для него новые обязанности: вот вы языки знаете, так и есть для вас работенка.

Звучало это пренебрежительно – знание языков, как и любое знание, в те советские времена было делом зазорным. И вполне враждебно – иностранец был бывшему комиссару подозрителен и неприятен выражением, что ли, порядочности и гладким видом.

Оказалось, в ведение продкомитета по неисповедимой фантазии советских органов передали и заповедник Аскания-Нова. А так как прежних, царских, сотрудников в ревзаповеднике, как он теперь назывался, осталось немного, то оказалось: все еще поступавшую иностранную научную литературу там некому читать. И, наскоро попрощавшись с семьей, Иозеф срочно – в чем была срочность поручения, ему не объяснили, разве что в нетерпеливой неприязни начальника – отбыл в неизвестного срока неблизкую командировку в бывшую Херсонскую губернию.

Ехать пришлось в вагоне медленного, стоявшего по полчаса и на самых невзрачных полустанках, зеленого одесского поезда. Ходили, конечно, и редкие синие – те были с купе, с простынями, даже с чаем в стаканах с железными подстаканниками, когда и с вензелями. Но билетов на эти поезда было не достать. Желтые же, мягкие, после переворота перевелись: во время смуты в них любили перемещаться махновцы и петлюровцы: обшивка диванов оказалась вспорота и выпотрошена, о дубовые столешницы тушили самокрутки, гальюны были забиты, загажены или вовсе разрушены.

В зеленых вагонах путешествовали украинские хуторянки и молдаванские крестьянки цыганского вида, местечковые евреи в пейсах. А также куры в прикрытых косынками и рушниками корзинках, индюшата в клетках, в тамбуре следовала даже одна овца. Баба, сидевшая напротив, везла рыжего поросенка, помещавшегося у нее за пазухой, в тепле больших грудей. Зоопарк вонял, бабы пахли цветочным мылом, навозом и медовыми пряниками, гудели на мове. Иозеф испытывал тот этнологический восторг, что вызывает у интеллигентов даже краткая, по дороге с дачи, встреча с народом. Что ж, если и природные русские образованные люди испытывали среди населения собственной страны умиление, как Миклухо-Маклай среди папуасов, то Иозефу, отчасти все еще продолжавшему быть иностранцем, это было и подавно извинительно.

Что, гражданская война так его ничему и не научила? Научила, конечно. На огромный пожар, спаливший еще недавно самую цветущую в Европе, богатейшую в своем веке страну, с ее аристократической роскошью и купеческим богатством, с дворцами и величественными храмами, с кожевенными домами и мучной биржей, он не с горы смотрел. И времена большого кровопускания, когда даже односельчане убивали друг друга за понюх табаку, не в погребе пересидел. И бурю, поглотившую стольких лучших – молодых, отважных и честных, – видел не с берега. Но малые сии – не виноваты, заболтали их непонятными красными словами, заморочили голову несбыточными посулами, опоили темным вином. Наверное, эти самые измученные революцией оборванные бабы сами же портянки своим красноармейцам стирали и тайком крестили в спины, провожая от ворот…

Следователь Праведников неожиданно вновь взялся за протокол. Кажется, его особенно заинтересовало знакомство Иозефа с Раковским. О самом знакомстве, впрочем, он уже знал, имя Христо упоминалось на допросах и раньше. Но сейчас он вдруг спросил не без иезуитского прищура:

– Значит, вы выполняли прямые поручения гражданина Раковского Христиана Георгиевича? – И, роясь в бумагах: – Он же Станчев, он же Инсаров?

Иозеф понял, что Христо тоже арестован. Но не мог знать, конечно, что тот содержится в этой же внутренней тюрьме НКВД, в камере неподалеку, быть может – в соседней. Как не мог знать и того, что Раковский проходит по делу так называемого правотроцкистского блока, и что под пытками он уже признал себя японским и английским шпионом.

– Я не работал под его началом, – сказал Иозеф. – Товарищ Раковский занимал в партийной вашей иерархии слишком высокие посты, а я никогда и в партии-то не состоял…

Иозеф назвал Христо товарищем в изначальном, добольшевистском смысле этого слова.

– Однако ваша командировка в Херсонскую губернию была подписана гражданином Раковским лично. Или вы и этого не знали?

За окном постепенно иссякали перелески, и вскоре видна была одна лишь ярко-зеленая, пересыпанная алыми и желтыми маками, ковыльная степь. Из справок, что Иозеф успел навести в городской библиотеке, он узнал: еще в 1828 году царь Николай Первый за бесценок, как позже его тезка-внук Аляску американцам, уступил немецкому герцогу Фердинанду Ангальт-Кетгенскому из династии Асканиев землю нынешнего заповедника Аскания-Нова для создания овцеводческой колонии. Запомнился ему и тот факт, что два десятка лет назад, как раз перед первой революцией, в Монголии заповедником был закуплен небольшой табун из дюжины лошадей Пржевальского, лошади прижились и размножились. И любопытно было бы узнать, удалось ли им пережить сначала барона Врангеля, а потом кожаных комиссаров: в Харькове его предупредили, что последствия страшного крымского голода начала двадцатых на полуострове и в окрестностях не вполне преодолены.

Об этом времени на Украине ходили готического ужаса рассказы: именно в Крыму на голод наложился сатанинский террор. Это понятно: хлебное Поволжье в двадцатом году тоже погибало голодной смертью, но там умирали по большей части простые темные крестьяне. А в Крыму оставались обильно бывшие: профессора, адвокаты, врачи, литераторы. И офицеры, прошедшие и японскую, и страшную германскую войны. И совсем молоденькие юнкера: немногие успели эвакуироваться с Врангелем. Так что расстрельного материала для ялтинского ЧеКа было предостаточно (9).

Убивали друг друга и сами, вчера еще смирные, жители – подчас за корову, за тощую курицу, за кулек муки или меру гороха. Дикие крымские татары, по многим свидетельствам, вели себя гораздо пристойнее, чем озверевшие от голода обыватели, не говоря уж о городских низах. Конечно, оседлые татары и были позажиточнее. Бывшие дачники выменивали у них еду на предметы былой красивой жизни. Отдавали сначала безделушки, зеркала и статуэтки, потом часы, потом и дорогие, редкие вещи. Меняли золото и драгоценные украшения, столовое серебро, дорогой фарфор на лепешки из теста с примесью соломы, яйца, козье молоко, овечий сыр, домашнее вино. Потом в дело пошли и тройки, пары, вечерние платья, дамские туфли и мужские штиблеты, кабинетные халаты с монограммами. Но голод подступал. Весной двадцать первого спасением стал еще зеленый жареный миндаль – сырым можно было отравиться. Варили кожаные ремни. Ели мясо падшего от бескормицы домашнего скота. Ползли слухи о случаях каннибализма.

Сидя в своей одинокой камере, некогда господин Иозеф М., а нынче – гражданин Иосиф Альбинович, подследственный, с невеселой улыбкой вспоминал короткий вчерашний вечерний допрос.

– Так каково же ваше настоящее имя, гражданин М.? – неожиданно, чуть не с порога, спросил следователь. – Скрываться будем, прятаться?

– Вы уж полгода как меня обрабатываете… извините, со мной работаете… а так и не знаете? – Иозеф сел на тот стул у стола следователя, на котором сидел обычно на допросах.

– Встать! Кто разрешил садиться!

Иозеф встал. И посмотрел следователю в глаза. Однажды тот уже повышал на него голос, тогда Иозеф вежливо сказал: будете на меня орать, ни звука не скажу и ни слова не подпишу. Тогда это подей-ствовало.

– Вы здесь со мной шутки… здесь шутки не шутите! – обрушил гражданин-товарищ-следователь на огромный почти пустой стол свой маленький безволосый кулачок. – Это вот что? – И он выхватил из папочки и бросил от себя какую-то бумагу. И тут же произнес примирительно:

– Садитесь, Иосиф Альбинович.

– Что, нервы? – участливо поинтересовался Иозеф. Сел и взял брошенную ему бумагу. Он узнал ее. Это был нотариально заверенный перевод с итальянского его метрики, свидетельства о рождении и крещении, который был приложен к заявлению с просьбой о направлении его врачом в Испанию.

– И что же вас здесь смущает?

– Но имени-то у вас оказалось три! – сокрушенно сказал следователь. – И как прикажете тогда оформлять?

У Иозефа действительно было три имени: Иозеф, Петр и Павел. Для повседневного оборота он некогда выбрал первое. А о двух других и не помнил до времени, пока не оказалось, что Учитель празднует свои именины в июле, на Петра и Павла. Это был и день побега Князя из-под ареста. Иозеф тоже стал отмечать этот день…

Ему стало жалко бедолагу Праведникова. Он сказал:

– Вы вот что, голубчик, не переживайте. Пишите везде, как писали, Иосиф Альбинович. И про те два имени не беспокойтесь: такие штучки были у буржуазной католической церкви. Чтоб запутать честных людей… Забудьте вы этих апостолов, этих Петра с Павлом. В другое время с вами живем…

– Что ж, вы правы, наверное. Забудем. Но и вы не проговоритесь. А то мало ли что… Одно у вас имя – и точка!

– Точка, конечно, – согласился арестант. – И вам проще, и мне удобнее.

На полустанке, на котором сошел Иозеф, его встретил мужик на крестьянской телеге, запряженной заморенной грязной лошадью.

– Меня послали встретить, – сказал мужик. – Запрягать больше некому. Там никто лошадью управлять не может. Но они ждут, ждут, готовятся…

Мужик казался говорливым, расторопным. Даже несколько вертлявым. Он помог поднять чемодан на телегу и наскоро завернутую и перевязанную стопку книг. Иозеф уселся на солому, мужик взял вожжи, и лошадь без понуканий пошла тихим осторожным шагом, чтоб ненароком не упасть. Иозеф подумал, что дорога предстоит долгая.

– Как тебя зовут? – спросил Иозеф, когда миновали последние дома поселка.

– Данилой, – повернул возница к ездоку заросшее черной бородой улыбающееся лицо – темное не столько от загара, сколько от природы, изнутри. Он произнес свое имя весело.

Но потом надолго замолчал: кажется, его целиком занимала дорога и усталая от жизни лошадь. И вокруг стояла тишина. Молчали давно не паханные, поросшие бурьяном, молочаем и дикой коноплей поля. И низко стояло над степью скучное небо. Оживлял тяжелый воздух лишь черный издалека коршун, что плавно чертил в вышине, высматривая нерасторопного суслика.

– Что ж, если верить, что не умрешь, так и не умрешь, – отчетливо выговорил вдруг Данила.

– Добрый совет, – согласился Иозеф, хоть и несколько удивился. – А ты в заповеднике служишь?

– Да, я у них сторожем. И всякое такое… что подсобить, за лошадью ходить, печка опять же… Так вот что тебе скажу: друг к другу ходите, хлеб-соль водите, любовь творите и богу молитесь. Книгу живую читайте. – И пояснил: – Так говорят харитоны, что на реках вологодских в земле живут, святые люди. Хорошо говорят, правильно. Ведь верно?

– Хорошо, конечно.

– С ними, сходя с небеси, Христос беседовал…

Мужик был, по-видимому, сектантом: примерно так разговаривали порученные некогда заботам Иозефа духоборы. Четверть века тому назад.

Через какое-то время остановились. Сошли на землю, укрыться было негде, присели на солнцепеке, возница развернул широкий чистый носовой платок, в нем были яйца, огурцы и кукурузная лепешка: угощайся, милый человек, чем бог послал. У Иозефа была с собой фляга чистой кипяченой воды, еще и сдобренная на всякий случай коньяком. Но, едва понюхав воду и уловив алкогольный дух, Данила пить отказался.

– Ты грамоте знаешь?

– Конечно, знаем.

– Записываешь, что вот сейчас по дороге мне говорил?

– Нет, у меня все здесь, в воображении, – тронул Данила круглую татарскую шапку валяной шерсти.

– Так на тебе блокнот. – Иозеф протянул ему блокнот с двумя только вырванными страницами. И ополовиненный, американский еще, чудом выживший химический карандаш.

– Вот спасибо, – Данила опять весело и радостно улыбнулся. У него были чистые белые зубы – сектанты не пили и не курили. Послюнявил карандашик. Попробовал – черкнул что-то на страничке. – Бога за тебя буду молить. Христа и Богородицу. И своим скажу.

Прошло еще около часа, когда впереди за светлой зеленью затемнела заросль осоки – телега приближалась к воде. Лошадь, почуяв запах влаги, захрипела от жажды. Это был так называемый Чапельский под, природная долина, по весне заполнявшаяся талой водой и превращавшаяся в широко разливавшееся озеро размером километров пять на пять. Там, где вода уже отошла, остались пласты черствой красноватой глины, начинавшие трескаться. Завиднелась на взгорке и ржавая крыша под двумя-тремя зелеными пирамидками тополей, контора, должно быть, заповедника. Потом возникли и очертания двух-трех других строений – это были добротной немецкой постройки двухэтажные дома сотрудников.

Отнеслись к нему старожилы приветливо. В этот знойный час, когда на юге у добрых людей принято дремать после обеда, представлены они были одной-единственной молодой, довольно смазливой по степному-то безлюдью и расторопной бабой, должность которой названа не была. Баба встретила его с опаской и не без подобострастия. Почитая, наверное, не иначе как ревизором – уж очень серьезными бумагами снабдили его в Харькове.

Разместили по-барски: отвели отдельный просторный дом, пустовавший с начала войны и тщательно прибранный.

– Кипятку у нас на кухне будете брать, – хлопотливо тараторила баба. – Там всегда самовар горячий. А внизу, в подвале и ле€дник есть, так что располагайтесь.

– Иосиф, – сказал Иозеф, – Иосиф Альбинович. А вас как зовут?

– Анжела. А кушать со всеми просим. Только у нас по-простому…

– Да бог с вами, какие нынче разносолы, – отмахнулся Иозеф, несколько удивившись экзотичному для глуши имени бабы и отметив, что держится она на самом деле вполне уверенно, ангельские услужливость и суетливость ее скорее показные. И улыбается чуть криво.

– А если писа€ть будете, так там наверху стол… И книги можно ставить на полочку…

– Спасибо, разберусь как-нибудь.

Баба ушла.

И верно: наверху, в мезонине, куда вела уютная деревянная лесенка с точно выточенными балясинами, стоял аккуратно отструганный и добротно сколоченный, самодельный стол. Пахло нагретым деревом, столярным клеем и полынью от раскрытого окна. Из комнаты открывался замечательный вид: погода была прозрачная, ни облачка, и за степью угадывались дымно-синие очертания далеких Крымских гор. А если б можно было подняться выше, то справа, наверное, завиднелось бы и море у горизонта…

Замечательно, но делать Иозефу и здесь было совершенно нечего: комиссар организовал ему приятную ссылку. Журналы из-за границы, конечно же, перестали поступать, на возобновление подписки валюты у заповедника не было. Старые были давно прочитаны, да и остались от них лишь толстые глянцевые страницы с иллюстрациями, не годившиеся на растопку. Никаких новых переводов не требовалось.

Вечером первого же дня на кухне Иозеф встретил еще одного, кроме возницы и ключницы, сотрудника, представившегося лаборантом и назвавшегося Завадовским. Они ужинали за одним столом, лаборант был немногословен. По короткому, насмешливо-ласковому обращению с ним Анжелы, подававшей им, Иозеф заключил, что между ней и Завадовским не одни служебные отношения. Заметил он и то, что солдатская форма висела на фигуре лаборанта совсем мешком – скорее всего, он был бывшим офицером и скрывал это: была в Завадовском и выправка, и офицерская осанка, и привык к пригнанной по фигуре форме, а не к гимнастерке с чужого плеча.

– Как устроились? – спросил Иозефа лаборант. Но улыбнуться у него не получалось: лицо Завадовского с левой стороны было изуродовано белым рваным шрамом, похоже – штыковое ранение. И казалось мертвым. Дополнял впечатление сумрачности и длинный нос клювом, нависавший над щегольскими, впрочем, вполне печоринскими, усиками. Пухлая нижняя губа говорила о принадлежности дворянскому сословию…

– А вы загляните ко мне, – пригласил своего нового сотрудника Иозеф. Ему почудилось в Завадовском что-то скрыто-враждебное и опасное. В таких случаях Иозеф не любил выжидать, желая сразу убедиться в причинах этой заведомой к себе неприязни. – Милости просим.

– Вы иностранец? – спросил тот.

– Поляк. Украинский. С Галичины. Скорее русин, если уж быть точным. – Про свое итало-сербское по матери происхождение Иозеф умолчал. Равно как и про американское гражданство.

– Что ж, я тоже поляк. По отцу… А заглянуть можно, пан Иозеф, отчего ж не заглянуть…

Завадовский поднялся и вышел. В окно Иозеф видел, как во дворе к нему подошел мальчишка. Кажется, в кармане шинели у лаборанта были леденцы, просыпавшиеся из худого кулька. Мальчик, конечно, знал о леденцах, наверное, не раз угощался. В жестах Завадовского, когда он общался с мальчиком, была какая-то робкая нежность. Иозефу почудилась в этой неловкости жалость к мальчику офицера, некогда лишившего, быть может, жизни его отца. Мальчишка быстро отправил конфетки в рот и принялся ловко сплевывать налипшую на них махорку.

Вечером Завадовский пришел, принеся с собою бутыль мутного крепкого пойла (10). Самогон, судя по фруктовому запаху, был выгнан из перебродившего настоя прошлогодней садовой падалицы, слив, абрикосов и груш. Принес он и два стакана, шмат желтого сала, большую горбушку серого ржаного хлеба, лук и огурцы.

– Вот, чем богаты нынче гей-славяне.

Гость уселся без приглашения. Достал из кармана шинели складной нож, быстро порезал сало, ловко разлил самогон, получилось ровно по полстакана.

– С прибытием!

– За знакомство.

Завадовский привычно, махом, выпил зелье и пососал кусочек сала. Иозеф, сделав над собой усилие, выпил треть стакана, поперхнулся, занюхал хлебом.

– Что, крепко? Да вы закусите, – сказал насмешливо Завадовский. И, сделав вид, что не замечает затруднений хозяина, спросил: – Добрались без приключений?

– Чудный возница оказался, – отдышавшись и нюхая корку хлеба, отвечал Иозеф. – Кажется, из хлыстов.

– Как же, как же: хлыщу, хлыщу, Христа ищу. Смиренные, а не знаешь, чего от них, от голубей этих, ждать. Новую власть приняли – не поморщились. А что ж, вы, большевики, им классово близки, они же тоже коммунизм проповедуют. Классово близки – это я правильно выразился на современном жаргоне? А то ведь сам Даль в нынешнем-то партийном волапюке ничего не понял бы… Поговоримте-ка лучше, как водится, у нас, у мужчин, о женщинах, – сказал он после паузы. – Как вам южанки?

– Южанки темпераментны, – сдержанно сказал Иозеф, чувствуя, что развязность гостя напускная.

– Слов нет, это, конечно, так, кто будет спорить. Но надо же делать и различия, важны нюансы. Цыганки, скажем, очень распутны, татарки блудливы, хохлушки сплошь гулены, а еврейки – те неприятно похотливы… Вот полячки – полячки прекрасны, это еще наш арап Пушкин верно подметил, хоть и среди них попадаются лярвы…

– Прямо Отто Вейнингер, – морщась, отозвался Иозеф. – Пол и характер какой-то женоненавистнический.

– Женоненавистник – это Чехов. А я ведь вам вашего Фридриха Энгельса излагаю, в чистом виде… А что до меня, то я баб люблю, потому и разбираюсь. И слушать их люблю, млеешь от глупости…

Да, высоко начал гость, вполне под стать вонючему чмурдяку[18], что предложил пить. Конечно, кем же еще этому офицеру его числить, как не большевиком, коли приехал Иозеф с мандатом от самого председателя Совнаркома Украины.

– Я не коммунист, – сказал Иозеф на всякий случай.

– Ну да, – кивнул Завадовский, разливая, но Иозеф прикрыл свой стакан ладонью. – Ад либитум, как говорится, то есть – как вам будет угодно… В партии, значит, не состоите, беспартийный большевик? Ну, как и я. Иначе нынче нельзя, иначе на работу не оформили бы. Но им, – ткнул он пальцем в потолок, – им и сочувствующие, как они выражаются, подозрительны. – Он попытался изобразить улыбку на своем мертвом изуродованном лице. Получилось страшновато. – Вот так. Строим новую жизнь, не правда ли? Как и мечтали поколения образованных людей России, когда вишневые-то сады рубили. Купец Лопахин ведь тоже поди раскольник был какой-нибудь… А впереди, так сказать, Исус Христос. Отчего-то Блок именно так написал, с одним и – Исус. Для размера, что ли. По-хлыстовски, кстати…

Иозеф затосковал: опять эти застольные пустые и нескончаемые интеллигентские литературные разговоры. Нет, русским теперь уж никогда не выкарабкаться и не стать европейским народом: им следует забыть грезить о священных камнях Европы. Они сами из зависти и сословной злобы уничтожили то, что прошло вековую селекцию – две трети собственного населения, наиболее способную и культурную его часть, удавили или выбросили из страны. Теперь вот ведется непрерывная работа по отбору наименее приличного материала, совсем непригодного для строительства будущего. Но именно из него большевики намерены вывести новую породу людей. Это будут неандертальцы…

Всего этого он вслух, конечно, не сказал. Говорить ничего было нельзя. Но играть роль большевика, хоть и беспартийного, тоже было тошно. К тому ж непонятно, отчего этот Завадовский, или как там его настоящее имя, принялся с незнакомцем вести фрондерские разговоры: теперь это было небезопасно…

Потому Иозеф изрек лишь:

– Что ж, Блок интересовался сектантством, насколько мне известно. А взглядов придерживался близких к анархическим. Полагал, что природу человеческую государство, любое государство, лишь замутняет.

– Вот ее и замутили. Ницшеанцем оказался. – И Завадовский выпил опять, уже не предлагая собутыльнику. – Он даже, кажется, разделял отношение хлыстов к браку – мол, жить супруги должны как брат с сестрой. Сексуальный акт противен смыслу мира, и в глубине его скрыта смертельная тоска, что-то такое (11).

– Разве это Блок? Это Розанов, кажется…

– Это который про бабью душу России писал? Мол, ляжет с любым, только позови… Ну да все одно: при такой постановке вопроса не захочешь, а побежишь к проституткам. К незнакомкам, так сказать… – Он сделал вид, что задумался. – А, может, поэт Федорова начитался, вот что, – перескочил Завадовский вдруг. – У того люди, прежде чем взяться за общее дело по воскрешению покойников, должны были избавиться от пола. И воскресали уже оскопленными, не знаю. Помню только, что осуществлять этот проект должна была армия. Красная, наверное, или философ еще о такой не знал? Армия скопцов, надо полагать.

– Российская интеллигенция в большинстве относилась к подобной постановке вопроса, все-таки, как к крайности, согласитесь. – Иозеф говорил, осторожно подбирая слова.

– Ну да, трусливо относилась. Как и во всем. Ни холодна была, ни горяча, но тепла. Всем народом клялась и божилась, чернозем готова была жрать. А сама, как муж-импотент, дать-то этому самому народу ничего не могла. Народ ее и слопал! Вы тоже народом-то, гляжу, очарованы? На народной телеге, обобщенно говоря, к нам прибыли.

– Как попал в Россию, так едва в бога не поверил, – сказал, усмехнувшись, Иозеф.

Завадовский опять выпил один.

– А сами-то атеист будете? Что ж, хорошо, удержались от опиума-то, как большевики со свойственным им остроумием называют православие. А то уверовали бы – неловко могло б получиться. Стыдно перед товарищами-то было б во время большевистских радений в вашей партийной ячейке…

Иозеф видел, что в искалеченном офицере закипает пьяная злость.

– И эти ваши, что нынче власть забрали – какие ж они революционеры? Революционер ведь – особый человек… А эти, нынешние что? Так – небольшая секта фанатиков-кровопивцев. Но на жертву они не способны. А ведь без жертвенного подвига революция бездушна. А где наши герои? Во всей парадной истории Татищева на античного героя тянет один лишь Петр Первый под Полтавой. Но, кстати, какова его мифология! Это ж надо: одна пуля застряла в седле, вторая пробила треуголку, желающие могут полюбоваться в кунсткамере, что ли, там в шляпе дырочка просверлена. А третья расплющилась-де о нательный крест. Гений был наш медный Петр Алексеевич, даже Наполеон с его шестью пулями пробитым мундиром до такого все-таки не догадался. К тому ж у того не было дьяка Прокоповича, задним числом сочинившего по всем законам риторики знаменитый Петров патетический монолог, якобы произнесенный перед битвой. Вот сила, вот революционер! А интеллигенция ваша поверила сдуру этому самому поэтическому малохольному Блоку с его кризисом гуманизма. Принялась слушать музыку революции. И что ж: еще первая часть симфонии не кончилась, а уж – пожалте бриться. В подвал чрезвычайки.

Иозеф никак не мог понять, куда гнет его собеседник. Как и того: всерьез ли он говорит или ерничает. На сектантский как раз манер. Этот-то стиль и свойствен русским интеллигентам. Каковым и был, несомненно, его начитанный гость, как бы ни хотел выглядеть опростившимся солдатом.

– Ну, Блок как раз был холеным барином. А что до геройства, то известный героизм все-таки был проявлен, – сказал Иозеф на всякий случай. Говорить иначе было бы сейчас неуместно.

– Кем проявлен? Большевиками вашими? Отдаете должное их фанатизму? Что ж, при нашей бесформице жизни, бесформенности самого национального пейзажа, почти мистической, большевистское сектантство куда как русским к лицу. Только вот куда это все заведет? Как они выражаются, мирное их строительство? Какое новое будущее нарисуется из этого их дьявольского кровавого шабаша? Дальше ведь того, чтоб из ничего стать всем, так у них в гимне поется, у них фантазии не хватит. А стать всем по их понятиям – значит жрать руками с чужих серебряных тарелок и пальцы жирные вытирать о царскую парчу…

– Знаете, – сказал Иозеф, – я не совсем согласен с ходом ваших мыслей. Не так уж и бесформенна была русская жизнь. И, согласитесь, вылезти из такой разрухи, что принесли и военные, и первые пореволюционные годы было не просто. А жизнь, несмотря ни на что, налаживается…

Иозеф встретился с прямо глядящими на него злыми глазами на мертвом лице гостя – от злобы у того даже получилось криво оскалиться. Сбился, почувствовал, что мямлит и фальшивит. Он ясно понимал, что этот гость видит в нем смертельного и ненавистного врага. А может, озлоблен он был уже и на все мирозданье: калеки, случается, делаются не просто мизантропами – мироненавистниками.

Прошло несколько времени (12).

В одну из ночей, едва Иозеф наладился лечь спать, его разбудил стук в окно – не со двора, с улицы. Он выглянул. На дороге стояла телега с лошадью, Данила торопливо зашептал:

– Лезайте в чем есть, только тихо, тихо… Кошель только берите и доку€менты. Да побыстрее, мил человек…

Иозеф понял: раздумывать не приходится. Он схватил сумку с документами, второпях оделся, вылез в окно и прыгнул на телегу. Лошадь пошла неожиданно резво, и, сидя спиной к вознице, Иозеф видел, как в его окне зажегся свет. Но телега уже катила по степи, и догнать ее темной ночью было бы невозможно.

– Что случилось? – спросил Иозеф.

– Так ведь они сговорились ночью тебя, мил человек, порешить.

– Кто?

– Ну, полюбовники эти. Потом поджечь усадьбу и уйти к своим, в степь.

– Выходит, ты меня от смерти спас… Почему?

– А карандашик-то, что ты мне дал.

– Хм. Что ж, это пустяк. Не заячий же тулупчик…

– Как же пустяк, если им святые мысли возможно записывать.

Иозеф подумал мельком, что в простом уме этого мужика сам инструмент письма имеет тесную связь с содержанием текста: святость написанного придает и простому карандашику особое мистическое свойство.

– А кто там у них в степи?

– Дак известно кто, такие ж офицеры полубелые. У них там целый отряд. И грабят, и убиват. За ними уж приезжали из центра, где, говорят, банда? Так кто же их знает, где они ховаются, степь вона кака большая…

Иозеф невесело усмехнулся. Он вспомнил свой собственный партизанский отряд, с которым он так же мыкался по степи во время безумной этой гражданской брани и бойни. Но тогда о грядущей победе советов на Украине еще никто и не помышлял…

Был он молодым анархистом, почитал своим учителем покойного Кропоткина. Политиканствовал с Грушевским в Белой Церкви под яблоней. Воевал с коммунистами. За ним по пустой, но опасной степи гонялся Петлюра. Харьковский рябой чекист разглядел в нем подозрительного эмигранта. А теперь вот среди буйного заповедного цветения на склоне лет, уж перевалило за пятьдесят, он в глазах этого белого офицера стал большевиком. Что ж, революция прошла как порыв ветра, и в степи уже заросли следы махновских тачанок. Наступили пустота и тишина, революция исчезла неизвестно куда, но в воздухе оставался запах тревоги.

Идут годы, но взаимное недоверие и озлобление в стране не ослабевает. Нэповская пропаганда тихой жизни плохо работает, и кончиться это может только одним – новой кровью. Кровью и страхом. В этом ирония истории: они будут уничтожать таких, как этот вот хлыст Данила, потому что тот не читает труды Ленина. А ведь его вера, если уж на то пошло, ближе марксизму, чем политиканство вождей революции… Иозеф не заметил, как задремал.

Он очнулся, когда степь уже посветлела. Шевелилось полупрозрачное марево, прикрывая горизонт. Дышалось хорошо в этот ранний час, когда только просыпаются птицы, а степь ненадолго оживает. В молодой траве играли в прятки перепела, висели в воздухе жаворонки, с тихим нежным шорохом перепархивали с места на место пестрые стрепеты.

– Куда ты меня везешь? – спросил, наконец, Иозеф.

– Да к американам, – откликнулся Данила. – Считай, уж подъехали.

Действительно, вскоре стали видны окраинные дома немаленького, наверное, поселка.

– Откуда ж здесь американцы?

– А всегда жили. Хороший у них корабль (13). Сами смирные, работящие, в Христа веруют. Но по-своему. Штунды называются (14).

Они ехали уже по улице поселка. В правильно поставленных и аккуратно построенных домиках можно было безошибочно признать не южной нашей бесшабашности кучное поселение, но – прибежище немецких колонистов.

– Милая моя Нина. Начал писать это письмо еще в Асканія-Нова, где приняли меня, можно сказать, радушно. Но телеграфа там нет, и я не смог тебе сообщить, что добрался благополучно. Надеюсь, денег тебе пока хватит. При первой возможности вышлю тебе еще переводом, но боюсь, что ты их не получишь достаточно быстро. Как ты и хотела, я предпринял некоторые шаги, чтобы нам перебраться все-таки в Москву. А именно: написал своему товарищу по Канаде Влад. Дмитр. Бонч-Бруевичу, правителю дел Совнаркома (15) и просил его принять участие, однако, письмо может не дойти. (Между прочим, он был завед. книжн. складом «Знания» в Петрограде и знает твои книжки, п. ч. он был моим представителем.) Хотел бы сказать тебе очень много, моя любимая, – ты ведь знаешь, что я живу только вами двоими и для вас, – но что говорить в письме? Денно и нощно рвусь назад, но возвращение откладывается. Поскольку в заповеднике работы не оказалось, то работу я себе нашел другую, у немецких колонистов. Мне предложили заведовать кооперативом, точнее быть чем-то вроде министра внешних сношений, а заодно консультантом по кооперации. Эту работу я, вероятно, возьму. Каков мой Юрик? Нежно целую и тебя и его. Твой JM.

Содержался в этом торопливом, с сокращениями слов, послании и постскриптум. Звучал он так:

– Как сказано в «Прологе» Фауста:

  • Furwahr, er dient Euch auf bescndre Weise!
  • Nicht irdisch ist des Toren Trank noch Speist!
  • Ihn treibt die Carung in die Ferne…[19]

С лидером штундистов Иозеф познакомился сразу по прибытии.

Данила ссадил его с телеги прямо возле канцелярии, где обок крыльца лежал сам по себе, без охраны, штабель толстых сухих бревен, редкое богатство в степи. Глава общины – кормчий, сказал бы хлыст Данила, – неплохо говорил по-русски. Тогда как прочие члены его общины предпочитали довольно причудливый немецкий – с сильным южнорусским гэ: Иозеф не сразу выучился их понимать. Глава носил замечательное имя – Фридрих Маркс. И выглядел он особенно, шиком наряда подозрительно походя на какого-нибудь махновца: хромовые сапоги с калошами, скрипучая комиссарская коричневая кожанка, галифе и полосатый шарф, обмотанный вокруг шеи.

Иозеф после побега из заповедника сделался тревожен и тороплив. Его вдруг обуяла мысль – совершенно естественная для его возраста, – что можно не успеть. Собственно, если б его спросили, зачем он так торопится и куда собирается успеть, он затруднился бы ответить определенно. Единственно, что он знал наверняка, что хотел бы опять получить немного покоя для занятий литературными трудами. Теперь же его мыслью было воплотить на практике свои теоретические разыскания в области сельскохозяйственной кооперации, причем как можно быстрее. Поэтому после короткого приветствия без лишних объяснений он заявил этому самому Марксу:

– На базе вашей колонии можно бы организовать процветающую передовую общину на кооперативной основе. Ваши степи ничем не хуже австралийских…

Фридрих посмотрел на него с удивлением:

– Так вы австралиец?

– Нет, я американец.

– Ну, да, – пробормотал немец. По-видимому, он имел дело с сумасшедшим: за эти годы многие повредились умом. Либо – второй вариант – с инкогнито, специально присланным из самого центра чем-то вроде большевистского комиссара: с волостным начальством у Маркса были налажены понятные и надежные отношения, они шпионить не стали бы. Так или иначе, но появление этого нежданного американца сулило ему еще одну головную боль.

Если бы Нина получила письмо мужа с цитатой из Гете вовремя, то скорее не успокоилась, а взволновалась бы. Но Иозеф обогнал медленную почту – он сам явился в Харьков за посевными семенами пшеницы, которых у колонистов не было и достать было негде. Одними же овцами прожить община не могла – обменять шерсть на хлеб было не у кого и не на что. Не говоря уж о том, что жить община стремилась натуральным хозяйством, вступая в торговые – точнее, обменные – отношения с окрестными крестьянами и местными хуторянами лишь в случае острой нужды.

Иозеф воспользовался все той же старой бумагой Раковского, чудом у него сохранившейся. Самого Христо на Украине давно не было: он, побыв послом в Англии, был тогда полпредом в Париже. Но подписанный им мандат продолжал работать, и семена Иозеф достал (17). И в целости доставил все три мешка – впрочем, с ним были посланы еще двое колонистов…

Этот его подвиг высоко оценили оголодавшие штундисты, и Фридриху Марксу пришлось считаться с тотчас завоеванным в общине авторитетом Иозефа. Ему предложено было даже место кассира, держателя общинных денег, но тот сказал: я Иозеф, а не Иуда. Евангелие штундисты знали, и его поняли (18).

Иозеф пробыл с Ниной только три дня, но успел развлечь жену, пригласив ее в синема.

Сам Иозеф терпеть не мог кино. В Америке в его годы показывали по вечерам прямо под открытым небом на вывешенных простынях жуткие комедии. Американцы хохотали, держась за бока. Что ж, надо было обладать воистину англо-саксонским чувством юмора, чтобы хоть улыбнуться от всех этих тумаков и пинков под зад.

Однако советская лента показалась ему забавной. Прежде всего тем, что была вполне близка ему по теме. В картине речь шла о том, как в начале двадцатых некий деятель общества молодых христиан, возможно, подразумевались мормонские миссионеры, по говорящей фамилии Вэст прибывает в Москву. С неясными целями и намерениями. Дальше дело крутится вокруг его чемодана, который украли у недотепы беспризорники. В дело вмешивается народная милиция. В финале некий милицейский чин показывает американскому идиоту обновленную революционным строительством Москву…

Когда они выходили из зала, Иозеф вдруг засмеялся. Нина встревоженно тронула его за руку.

– Знаешь, – сказал Иозеф, – я подумал, уж не про меня ли эта фильма?

Впрочем, поход в кино оказался познавателен. Нина рассказала мужу про фабрику Ханжонкова, восхищалась Иваном Мозжухиным с его безумными белыми глазами и настаивала на приоритете в Европе русского кино: до того Иозеф по своей иностранной наивности полагал, что во всей этой гадости повинны одни французы. Ну, и американский англичанин еврей Чаплин, сделавшийся чуть не коммунистом – и все из одной голливудской моды. Это опасное фрондерство принесло ему популярность в Европе, где и без него было кому куражиться на экране и раздавать подзатыльники…

Поездка в Харьков оказалась плодотворна и еще в одном отношении. По возвращении в коммуну через какое-то время Иозеф узнал радостную весть: у Нины, кажется, опять должен был быть ребенок.

Община оказалась устроена не совсем идеально, не по теории, не по чеканной кабинетной формуле образцовой коммуны. Земля была, конечно, в общем пользовании, но произведенный продукт и скот были общими лишь отчасти. Мелкая живность оставалась по частным дворам. Общественными были лошади, к ним приставлены были два выборных конюха. И овчарни – овец пасли выборные же пастухи. Выборы утверждал совет, который собирался по звону толстого железного бруса, висевшего в воротах конюшни. Ни о каких совместных трапезах под чтение цитат из замечательных сочинений их земляка, выходца из еврейского местечка в Херсонской черте оседлости, Льва Троцкого, что практиковалось в соседней общине, как и о коллективном воспитании детей здесь, конечно же, никто никогда не помышлял.

– Кооператив – это хорошо, нам подходит. А так – мы, ежели что, всей общиной и в партию вступить можем, наша вера позволяет, – объяснял Фридрих Маркс. Говорил он с издевкой или это показалось Иозефу. – Будет хорошая ячейка. Вот только уж, пожалуйста, по праздникам кто-то из наших непременно на православных службах бывать будет, мы молиться хорошо умеем. Пасху так и так справляем, по всем календарям… (19).

Все это Маркс говорил на всякий случай: он еще не разобрался, какой веры потребует от него комиссар: партийной или православной.

Свободного дома в поселке не оказалось. Зато контора двух этажей – с четырьмя белыми колоннами и многими слепыми окнами, бывший барский дом – крашенная буро-бордовой краской, была просторна. Председатель коммуны Маркс использовал только одну комнату в первом этаже – для приема заявлений. А все остальные предложил Иозефу – на выбор. Иозеф выбрал ту, что так же, как и канцелярия, смотрела на улицу, вообразил, что с таким видом ему будет легче вникать в подробности поселковой жизни. Другая, задняя комната, смотрела в степь. На уже побуревшие на солнце – под стать самому зданию – старые обветренные курганы.

Первый посетитель не заставил себя ждать. Это оказался не немец вовсе, а еврей в новом картузе, в белой с голубыми горошинами на миткалевой рубахе и при галстуке. Лет ему можно было дать от тридцати до пятидесяти, эта неопределенность возраста у многих здешних людей была следствием перенесенного голода.

– Можно садиться? – начал он и сел на табурет.

– Я вас слушаю.

– Несчастья начались, как я схоронил два года назад жену от холеры. Тогда пришел продотряд, сказал про продразверстку и трудгужповинность, солдаты съели корову, выпили весь колодец и забрали с собой единственную оставшуюся в живых дочь Цилю для красноармейских нужд… Ну, вот я и пошел в коммуну. Больше идти было некуда.

Он замолчал.

– Как вас зовут? – спросил Иозеф.

– Моисей.

– Чем могу быть полезен?

Еврей молчал.

– Могу я вам помочь? – повторил Иозеф.

– А чем мне поможешь, – отозвался, наконец, тот. – Мне уже ничем не поможешь. И никому уже совсем ничем не поможешь. Я так зашел, познакомиться… Нет, вы не думайте, я на власть не жалуюсь, – быстро добавил он уже в дверях. – Вон теперь и тюрьмы, говорят, отменили.

– Разве? – искренне удивился Иозеф.

– Теперь исправительные домзаки. Во как! – показал посетитель тощий гнутый палец.

И ушел.

Второй посетитель, однако, оказался деловым человеком.

– Миллер, – представился он, – инженер Миллер.

По-русски он говорил хорошо. Но, когда переходил на детали технические, предпочитал немецкие термины. Миллер сообщил, что в хозяйстве имеется деревянный насос, который стоял над мелким колодцем в барском, давно срубленном под топливо саду. Насос в былое время качал воду для полива яблонь. А энергия к нему поступала от ветряка. И поскольку теперь даже на огороды поливной воды не хватает, дождей мало, то на ручье, что течет по весне за домами, необходимо соорудить оросительную плотину. При строительстве не обойтись без шпунта. Конечно, община имеет немного бревен, которые видел, наверное, господин американец. Но их нечем пилить. А сделать шпунт можно бы из дубовых крестов, которые остались от прежнего режима и стоят в количестве несколько штук на кладбище. Но совет противится, и голос Иозефа очень мог бы быть в этом деле полезен…

Иозеф обещал подумать. На самом же деле он решил поговорить с Марксом, и случай представился: Маркс пригласил Иозефа к завтраку. Постелили белую скатерть во дворе за конторой, прямо на почти сгоревшей уже траве. Из канцелярии принесли горячего травяного чая. Хозяин достал из сумки кусок отверделой телятины, хлеб и раннюю зелень с огорода. Говорили о том, что в волости нарушают договоренность, не шлют керосина, но только чернила и постное масло. Дошло дело и до плотины.

– Знаю, Миллер был у вас, – сказал Маркс. Сказал так, что стало ясно – Миллера он недолюбливает. И теперь хотел выяснить, чью сторону в вопросе о сооружении плотины занимает Иозеф. – Ведь ни мельниц, ни плотин, ни каналов Миллер никогда не строил. Он инженер по автомобильным двигателям. Но под его фантастичный проект он требует снять с работ рабочих. И это сейчас!.. Как вы думаете?

– Дело он предлагает заманчивое, только ведь я тоже не мелиоратор. Но вода нужна.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Владимир Путин – оратор яркий и интересный. Именно речи формируют публичный образ Путина. Слушая его...
В новой книге известных авторов представлены современные технологии оказания неотложной помощи средн...
«Даже не знаю, как меня угораздило взяться за этот контракт. Вряд ли слишком уж большие комиссионные...
«Возить с собой небольшой запас топлива приучил мой отец. Старый водила, всю жизнь за рулем, консерв...
Интервью с А. Ремнёвым, который не только набрался нахальства позвонить Аркадию Натановичу Стругацко...
Книга является популярным и доступным каждому пособием по созданию собственного бизнеса. Прочитав эт...