Парадокс о европейце (сборник) Климонтович Николай

– Всегда нужна, – сказал Миллер.

На том и кончился разговор. Но у Иозефа осталось ощущение, что нечто важное Миллер так и не решился произнести.

Дисциплинированные немцы дружно принялись. Миллер руководил стройкой. На одну сторону ручья свезли драгоценные бревна, набрали где-то хвороста, наносили соломы и песка. Основанием стали два массивных каменных надгробия и камни, принесенные от курганов. Неделю ручей напоминал, коли смотреть с холма, из конторы, серый муравейник. По двум берегам сначала возникли два конуса, потом они были разобраны и рассыпаны, и мелкий ручей оказался прочно перегорожен.

Случилось лишь одно происшествие: когда грузили надгробие, у одного из рабочих край камня выскользнул из рук и тяжело ударил его по ноге. Немец упал на землю, стал биться, из неглубокой раны на ноге сочилась кровь, а изо рта пошла пена. Кажется, это был эпилептический припадок от болевого шока. Иозеф, выбежав из конторы, крикнул, чтобы раненого крепче держали и смотрели, чтоб не прикусил себе язык. Через пару минут припадок кончился, раненый очнулся, он ничего не помнил, только крутил головой. Иозеф перевязал его, и уже на другой день рабочий вышел на работу со всеми…

До того никто в общине не знал, что Иозеф еще и врач, и авторитет его и вовсе взлетел да небес. На этой новой волне почтения Иозеф объявил Марксу, что должен ненадолго уехать. Жена на сносях, и он хотел бы присутствовать при родах. Миллеру он на всякий случай оставил свой харьковский адрес…

О том, что он уехал из коммуны как раз накануне ее разгрома, Иозеф узнал из письма Миллера. У того оказался хороший литературный слог. Он писал, что из волости нагрянули какие-то активисты, – он писал анархисты, – стали ходить по дворам, каждый день под вечер стучали палками в окна и гнали людей на собрание в контору, чтоб записываться в колхоз. Эти уполномоченные много ели и еще больше пили, потом уезжали, но через день-два появлялись новые. Одна из таких команд явилась в общину, разграбив перед этим соседнюю церковь. И главарь все поигрывал унизанным голубыми и зелеными глазами медным лампадником на цепочке.

А следом пришло письмо и от Фридриха Маркса. В официальных выражениях тот сообщал: совет единогласно постановил: он, Иозеф М. как сопредседатель кооператива должен похлопотать перед начальством, чтобы коммунарам в самые сжатые сроки было разрешено уехать обратно в Саксонию. И чтобы были оформлены соответствующие документы. В пакете содержался и полный список членов общины штундистов… Скорее всего, Саксония была для этих давних, чуть не потемкинских еще поселенцев, дальше Херсона нигде не бывавших, песенно-сказочной, фольклорно-фарфоровой страной. Как несбыточная обетованная Палестина – для живших неподалеку, тоже тесной общиной, хасидов, переселенных в степь из-под Бердичева.

– Вот вы показывали, – говорил Праведников в другой раз, – что, кроме тетки по фамилии Милатович, за границей у вас больше родственников нет. А разве Леопольд М., который проживает в Париже и входит в ряд эмигрантских антисоветских организаций, не приходится вам родным братом?

– Значит, Лео жив! – откликнулся Иозеф. – Добрую весть вы мне сообщили…

– То есть ни о нем самом, ни о его деятельности вы так вот ничего и не знали? У нас другие сведения. Вы не только знали о его местонахождении, но искали способ завести с ним контакт.

Иозефу пришлось взять паузу.

Он действительно пытался через балканских родственников дать Лео весточку. Письмо он отослал из польского посольства дипломатической почтой. Об этом никто не знал. Кроме Нины. И Бориса Мороховца. Но нет, Борис не мог… Кажется, обмолвился он и Соне.

Тогда, будучи в Москве в первый раз за пять лет по делам своего просроченного гражданства, Иозеф был у нее. И в ответ на расспросы отвечал, что все родственники потерялись – одни погибли, с другими нет связи. И что он через польского посла попытается разыскать хоть кого-то… Да, верно, он говорил с ней об этом.

Неожиданно Праведников переменил тему. Иозеф понял, что это ловушка, но, увы, не сразу.

– А вот еще вы говорили, что русский классик, обличитель мещанства, Антон Павлович Чехов, отнюдь не так велик, как о нем говорят.

Боже, кому и когда он это говорил? Впрочем, все возможно, да и не все ли теперь равно. Нет, вспомнил, был такой разговор на веранде на даче в Немчиновке: Нина читала девочкам вслух Каштанку. Но были только дети и жена. Нет, была и домработница Варя, подававшая им самовар…

– Не любите вы Россию, ох не любите. А советскую – так прямо ненавидите.

– А вы всё любви хотите? Но через силу мил не будешь…

– Россия, по-вашему, значит, темная, неученая?

– Беда не в том, что России медленно обучается. А в том, как быстро она забывает…

– Вы утверждали также, что Чехов не знал жизни ни крестьян, ни дворянства. – Праведников заглянул в шпаргалку. – Что ему удавались лишь типы спившихся актеров, недоучившихся студентов, врачей-неудачников, бездарных актрис и проституток? И что в последних, видать, он знал толк. – Праведников высокомерно, как на недоумка, взглянул на подследственного. – И, конечно, говорили вы, лучше всего он знал быт лавочников.

– Да, он был житель городской, отец его занимался, кажется, скобяной торговлей…

Как же могла полуграмотная Варя все это запомнить, думал Иозеф, видно, не так она была и проста…

– Он разно… – Праведников склонился к бумажке и прочитал по складам: – Он разно-чи-нец.

Боже, какие ж глупцы эти недоучки.

– И еще вы говорили, что среди откровенно слабых рассказов Чехова – а сильных вы у него насчитали всего три-четыре – есть и вовсе глупые.

– Я о стиле говорил. У Чехова пестрят подробности, которые, впрочем, многих восхищали. Но они слишком торчат, а должны быть незаметны, поданы исподволь, так мазки хорошего художника – видны лишь очень вблизи.

– Нет, вы говорили не о стиле. Например, вы утверждали, что тот рассказ, где Чехов обличает одного зарвавшегося буржуя, который все говорит о своей голубой крови. Его и в семье-то ненавидят (20). А вы находите, что отчасти герой даже и прав? И белая кость, по-вашему, не предрассудок? Как сказано в одной известной нам рукописи, которая никогда не будет напечатана, – щегольнул он, снова заглянув в бумажку, видно готовился, и процитировал, – вопросы крови – самые сложные вопросы в мире (21). Вы – за аристократию, которую смел трудовой народ? – Голос следователя все повышался. – Вы ведь и сами – граф!

– Мы все по молодости лет осуждаем неравенство… Особенно, когда у нас ничего нет. Даже и молодой Бонапарт осуждал. К тому ж у нас в Америке не признают дворянских титулов. Но, оказавшись в России и оглядевшись, я заметил, что здесь к титулам питают слабость. Не важно, к старым или новым. Как и к собственности, впрочем. И теперь, попользовавшись вашим гостеприимством, я и вовсе пожалел о разрушении прежней сословной иерархии. Новая-то никуда не годится, построена на скорую руку, как результат, так сказать, отрицательного отбора. Так что разрешаю вам впредь обращаться ко мне по старинке ваше сиятельство.

В Москву Иозеф смог вырваться из Харькова только через год: зарабатывал переводами. И урывками преподавал, читал лекции сельским библиотекаршам о Шиллере и Гете. И агрономам о кооперации…

Он приехал с одной твердой целью – получить разрешение и покинуть СССР. Теперь и Ниночка была с ним солидарна: надо думать о детях, здесь у них будущего нет. Были все основания надеяться, что такое разрешение может быть получено – тогда многие уезжали, даже и не будучи иностранцами. Правда, прежде он должен был привести в порядок свои документы.

Иозеф прибыл в Москву осенью и не без труда узнал такой знакомый ему город. Казалось, теперь он был населен одними мрачными, ни единой улыбки на лицах, торопливыми людьми.

Иозеф шел пешком, озираясь на новые вывески. На улицах было много пьяных, хотя стоял еще день. Озябшие мальчишки осипшими голосами предлагали покупать рассыпную Яву. Несветлое, другое, чем южное, солнце едва светило сквозь неряшливые, клочками, облака. День был похож на вечер.

Чтобы попасть в Кадаши, где жила Соня, нужно было перейти мост. Москва-река была хмурой. Набережные пахли грубым дегтярным мылом. Или так пахла уже сама речная вода. Слева торчали над берегом четыре трубы, едва курившиеся. Справа, позади храма Христа Спасителя, от монумента конного Александра Третьего осталась одна голая тумба.

Он нашел нужную улицу. Фасадом дом был похож на обычное городское строение. Даже с увядшим по осени никак не огражденным полисадником – скорее всего, оградку скверика давно сожгли в буржуйках. Вход был со двора. И с изнанки стало видно, что дом почти разрушен. Повсюду валялся гниющий мусор. Подъезд вонял мочой и мрачно зиял – двери на нем тоже не было. Не было и освещения.

Иозеф поднялся по крошащимся крутым ступеням, нашел дверь, кривое объявление гласило, что Штернам нужно стучать три раза. Иозеф стукнул, Соня открыла ему. Ее он тоже с трудом узнал. Не смог задержаться на некрасивом лице, опустил взгляд: ее и без того рыбьи немецкие глаза с возрастом стали еще водянистее. И долго не в силах был оторвать глаз от ее худых сморщенных рук, будто она днями стирала белье на хозяев. Этими старыми руками она обняла его, потом стала толкать вперед, будто загораживая от кого-то, и впихнула, наконец, в комнату.

– Ну, вот, – блекло сказала она, усадив его на стул, придвинутый к столу, – ну, вот.

Иозеф боялся, что она начнет плакать, но плакать Соня не стала. Все повторяла свое безрадостное ну, вот

В комнате были лишь пара стульев, комод, железная койка с двумя шарами, почти елочными, блестящими, по бокам спинки, небольшой стол между окном и кроватью. На комоде стояло несколько склянок и зеркало в деревянной раме на складных ножках. На столе – стопка книг и бумажная хризантема в полубутылке из-под молока. На стене над комодом были приколоты две открытки: репродукция Крамского и изображение Ленина. Был обрывок и третьей, по-видимому, второпях, наискось, оборванной: можно было догадаться, что некогда там красовалась фотография наркома Льва Давидовича Троцкого, подвергнутая экзекуции после недавней его ссылки Сталиным в Среднюю Азию.

Несмотря на нищету обстановки, Соня одета была почти празднично, хоть и как всегда безвкусно. На ней было длинное коричневое, как у классной дамы, платье с желтыми цветками. На шее зачем-то – нитка красных кораллов. Когда она потянулась что-то взять, Иозеф заметил под подолом платья толстые распухшие ее ноги, обутые в сине-зеленые лаковые туфли. Ноги эти тоже никак нельзя было узнать.

Она достала из-за занавески, с подоконника – мелькнули несвежие стекла – бутылку церковного кагора, наполненную на треть. Говорить оказалось не о чем. Соня попыталась рассказать о своей работе и о мозге Ленина – мозг оказался не таким большим, как рассчитывали ученые, но все же значительным. Помолчали. О его жизни она не расспрашивала, будто боялась узнать что-то ей неприятное. Он сам рассказал, что вот приехал выправить свои просроченные документы: в Харькове не было ни миссии, ни американского консула. О семье он умолчал – в присутствии Сони ему трудно было бы даже произнести имена Нины и детей: она не могла бы порадоваться за него, и эти дорогие ему имена оказались бы произнесены всуе.

Когда она почувствовала, что Иозеф собирается уходить, сказала решительно:

– И не думай. Куда ты пойдешь. Места с кроватью в гостиницах теперь не достать. Как же я тебя отпущу, ты же все-таки мой муж…

Иозеф посмотрел на нее в недоумении.

– Ну да, – сказал он, наконец, будто с трудом вспомнил. – Ну да. Но не по здешним законам… И не венчанный…

Она смотрела на него с жалостью. Его растерянность была ей грустна и смешна.

– Ты и забыл? А я вот в анкетах указываю…

Она и тогда, в Женеве, не хотела ограничиться дружбой – считала, что он в нее влюблен. Так и расценила его услугу товарищу по анархической борьбе. И, как это свойственно недалеким, но самоуверенным женщинам, воображала, что эта влюбленность должна была сохраниться. Не могла же она исчезнуть за какие-то три десятка лет, не мог же он забыть ее, Софью Штерн!..

– Сиди, сиди, у меня раскладная пружинная кровать есть, на ней Миша спал, – с неприятной насмешкой сказала она.

Но прием не сработал: своего старшего сына Иозеф никогда не видел и был к нему равнодушен.

– Да и старые мы с тобой, – зачем-то добавила она со вздохом.

Последняя фраза была и вовсе не к месту: старым себя Иозеф никак не считал. К тому ж Соня как-то нелепо поджала нижнюю губу и лукаво сузила глаза, и ему стало стыдно, что она с ним кокетничает. Он почувствовал, что покраснел. По собственной своей глупости он оказался в этой нелепейшей ситуации.

Соня отвернулась к зеркалу. Она внимательно себя рассматривала, Иозеф смутно припомнил какую-то голландскую, что ли, картину под названием Туалет старой кокетки. Как глупо при нем так внимательно рассматривать себя. Женщины так делают, наверное, чтобы пробудить мужское любопытство: а вдруг чего-то важного в ее внешности, чем она сейчас в себе любуется, он не успел разглядеть.

Стало тошно, и он поднялся.

– Спасибо, Соня… в другой раз… У меня дела, времени в обрез… Предстоит еще доставать билеты на поезд…

Он торопливо дернулся и уронил стул. Стал пятиться. Она молча смотрела на него недобрыми глазами. Он задом выполз в коридор, ударился о какое-то то ли ведро, то ли корыто, во всяком случае, за спиной у него глухо громыхнуло. Тошнотворно пахло подгоревшими жареными куриными яйцами. В глубине квартиры раздался недовольный и грубый мужской голос. Не помня себя, Иозеф оказался на лестнице, поскользнулся, схватился за перила, те качнулись. И он почти выпал из уличной двери, едва удержавшись на ногах.

И очень быстро пошел прочь.

Извозчиков не было, идти и сейчас пришлось пешком. Но через какое-то время его догнал трамвай, направлявшийся в сторону моста, и остановился. Иозеф поднялся на площадку. Засаленная баба-кондукторша оглядела его светлые пальто и шляпу с недоумением, видно, такие неодинаковые граждане с прямыми спинами, с ухоженными седоватыми бородками не часто ездили в трамваях. Оторвала ему билет, но прежде чем отдать, огрызком карандаша записала номер билета в какой-то листок. Так положено, пояснила она ему, будто признала в нем чужеземца. Или инопланетянина – тогда под влиянием нового романа красного графа Алексея Толстого марсиане в Москве были в моде.

В вагоне ехали одни темные люди с мешками – наверное, на вокзал. И все как один что-то жевали. Под ногами пульсировал тонкий железный пол в такт работе электрического мотора. Люди с мешками тесно прижимались к своей поклаже. Иозеф подумал, что все это похоже на плохой сон. Он и впрямь чувствовал себя нездешним – беглецом, спасавшимся от какой-то беды. Но, подумал он, не я один – весь этот трамвай, и весь этот город, и вся Россия полна теперь такими же, как я, заблудившимися и спасающимися людьми.

Памятуя о судьбе малахольного бедолаги Вэста, Иозеф тоже крепче вцепился в свой саквояж с бесценными для него американскими бумагами. Саквояж был, как и он сам, из давних прежних времен. И тоже нездешний, флорентийской еще, темно-коричневой, почти вишневой мягкой кожи, нежно-лососевой с исподу.

…Не помня как, Иозеф добрался-таки до Арбата.

Дом-утюг стоял на месте. Дверь в подъезд была отворена. Пол затоптан. Но чудесным образом на месте оказались прежние витражи, хоть и потускневшие, как весь мир вокруг. И никак нельзя было представить, что здесь, в этой стране цвело еще недавно арт-нуво, в Праге по соседству играла музыка, пели цыганские скрипки, пенилось шампанское, а в сияющих зеркалах отражались обнаженные женские плечи и шеи в кораллах и перламутре. И горы драгоценной вкуснейшей снеди…

Открыл сам Борис. Он был в несвежем толстом бухарском халате на вате. Постоял, помолчал, точно раздумывая – пускать ли на порог гостя. И потом вдруг резко обнял, прижал к себе, задрожал, Иозеф понял с испугом, что Борис Мороховец плачет.

– Сколько не виделись? Пять, семь лет? Неважно, неважно… А вот Ирочки нет. Ушла Ирочка. Нет, нет, не к другому, совсем ушла… А я, врач, не распознал… Да что же мы на пороге…

В прихожей были разбросаны чужие дурно пахнущие вещи. Как и Соня, стесняясь постигшей его коммунальной тесноты, Борис поспешно повлек гостя в комнату. Здесь стоял затхлый запах старинного теплого домашнего уюта. И первое, что увидел Иозеф, была белка в клетке на комоде, все так же, как прежде, бежавшая в своем колесе.

– А вот грызун ее жив… Грызуны живучи… Да белку и не уплотнишь… – бормотал Борис. – Извини, не прибрано. На прислугу денег нет. Да и что теперь…

Странно, с Борисом они всегда были на вы.

Хозяин усадил Иозефа в то же самое кресло, в котором тот часто сидел когда-то. Сам же полез в буфет, достал графин с водкой, кусок твердого сыра. Графин был полон лишь на треть.

– Вот, только костромской. Рокфора больше нет. Как, впрочем, и пармезана с камамбером. Куда-то исчезли… Рокфор ладно, но пармезан-то чем им не угодил… Хотел вот частную практику открыть, но сам видишь – уплотнили. В спальне теперь… – Он махнул рукой. – А в моем кабинете живет дворник, как тебе это нравится?

В том, как Мороховец разливал дрожащей рукой водку, было видно, что он опустился. И, кажется, совсем поник душой.

– Ты останешься? Прости, комната одна… на диване придется… уплотненно.

Выпив пару рюмок, хозяин подобрался. И сделался почти прежним Борисом.

– Ты-то как? Нина, Юра?

Иозеф сказал, что все хорошо. Похвастался, что Нина родила ему еще и дочку, назвали Йолой на балканский манер. И, памятуя, сколь полезные советы давал ему некогда Мороховец, объяснил причину своего появления в Москве.

– Подожди, подожди, это надо обдумать, не делать ничего второпях… в это время торопиться, знаешь ли, опасно. Конечно, разрешения кое-кому еще выдают. Тем более ты иностранец. Просроченный американец, – попытался пошутить Борис. – Но сношений с Америкой нет никаких. Знаешь, я вот что подумал. Теперь они носятся с этим своим планом электрификации. Все газеты пестрят (22). У самих силенок не хватает, и американцы… Постой, постой, как зовут их американского шефа? Хью Купер, кажется, да-да, именно так, он еще строил Ниагарскую плотину. – Иозеф при слове плотина только улыбнулся. – Так вот, возводить электрическую станцию на Днепре будет он. У них здесь и контора неподалеку. Завтра поутру я тебя провожу, вдруг да ты им пригодишься…

Совет Бориса как всегда оказался точен. Но не все оказалось просто.

Контора Днепростроя, куда свел его Борис, занимала две небольшие не отапливаемые комнаты в старом переулке. Приняли Иозефа холодно. Сказали, что имеют дело только с отечественными специалистами. И ему пришлось бы уйти восвояси, если б при разговоре не присутствовал зашедший зачем-то американский инженер. Он подхватил Иозефа, потащил за собой и привел в представительство General Electric, которое оказалось неподалеку, на Смоленской. Здесь выслушали Иозефа, посмотрели его документы и весьма обрадовались: оказалось, у них не было ни одного переводчика-американца, одинаково свободно владеющего английским и русским языками. Местным переводчикам американцы, похоже, не доверяли.

Сохранились две открытки, посланные Иозефом из Екатеринослава и Александровска. Обе были адресованы в Дмитров: вернувшись из Москвы, Иозеф отправил Нину с детьми на время к Софье Анатольевне Кропоткиной, жившей в том же доме, в каком умер Князь. Причем на улице, переименованной большевиками в честь ее мужа, прежде улица называлась Дворянская – Князю понравилась бы такая столь тонкая усмешка истории.

Сам же Иозеф отправился устраиваться на новом месте, в поселке американских специалистов при строящейся Александровской ГЭС. Поначалу у него было только тесное холостяцкое жилье, их коттедж еще строился, так что он прожил на Днепре без семьи около года.

Обе открытки адресованы именно дочери Йоле, в повседневном обиходе по-русски она стала Ёлочкой: бабушка вспоминала, что именно ее Иозеф полюбил без памяти. На одной открытке был изображен план поселка. Текст гласил:

– Милая Йолочка. Посылаю тебе план Днепростроя, там где поставлена одна точка – я теперь живу, а где две точки – мы будем вместе жить. С правой стороны плотины – шлюз, а с левой электростанция. Юра тебе все это разъяснит. Целую тебя, твой папа.

На второй была морда тигра крупным планом. Тигр, по-видимому, был бенгальский: в его восточной роже, в выражении усов и в зеленых, с черными точками зрачков, глазах таилась недобрая туповатая усмешка – только трубки не хватало. На обороте было написано:

– Милая Йолочка. Этот тигр вероятно тот самый, который обижал твоего знакомого – Маугли[20].

Именно с этого времени дела у Иозефа пошли много лучше.

Да что там, отлично пошли дела.

Когда Нина с детьми приехала, Иозеф привел ее в приготовленные для семьи апартаменты из шести комнат в кирпичном коттедже с кухней, ванной, центральным отоплением, горячей и холодной водой прямо из крана. Нина ахнула. И тут же, раскрасневшись от радости, быстро распределила комнаты: кабинет Иозефа тоже будет во втором этаже, где и спальная. А это вот столовая, вот детская, вот комната для Юрика. Оставалась еще и гостиная, зала, как называлось такое центральное в доме помещение на юге. Был и большой темный, с маленьким окошком под потолком, чулан – под гардеробную. Иозеф любовался женой, точнее – ее радостью: она так давно не была хозяйкой в собственном доме.

– Еду будут доставлять из Штатов через Одессу, – говорил Иозеф. – Есть и пять теннисных кортов, один бетонный, четыре грунтовых. И площадка для баскетбола. И поле для игры в гольф…

Нина в свою очередь любовалась тем, как светится от гордости муж: наконец-то он смог прилично, не без шика даже по теперешним-то временам, с нездешним комфортом устроить своих.

– Ты же в теннис не играешь, – смеялась она, – а я не умею в гольф.

– Научимся! – воскликнул Иозеф. – Всему научимся, как завещал великий Ленин. Так, кажется, сейчас принято говорить у них в стране.

– Тише, – сказала, оглянувшись зачем-то, Нина. Хоть были они одни.

– И детей научим. И наконец-то собаку заведем.

– Батюшки! Еще и собаку…

– А то у нас с тобой до сих пор все никак не было ни малейшей возможности завести доброго хорошего пса.

– Да уж, с детьми едва поспевали…

И только сейчас она обняла его, прильнула, а он обнял ее. И успела шепнуть, что, кажется, у нее опять будет ребенок…

Забегая вперед, скажем, что в гольф учиться играть у Иозефа не хватило терпения. Зато теннис он довольно быстро освоил – и вполне прилично для своего возраста. А там, на радость Ёлочке появился и щенок. Это был черный, с волнистой шелковой шерстью красавец кавказец с какой-то примесью. Иозеф легкомысленно назвал его Дукс. Что означало в английском произношении дуче.

Иозефа опять отвели на допрос вечером.

Наверное, следователь днями бывал загружен другой тяжелой работой, а легкую оставлял на потом. Правая рука Праведникова была забинтована.

– Ну-с, Иосиф Альбинович, – позевывая, сказал Праведников, – скажите-ка: что, это правда, что ваш друг и учитель Кропоткин мечтал объединить Европу?

– Отчего же только мой – вон как его почитают ваши власти. И что это вы опять о Европе? Отвечу: люди крупные всегда мечтали о чем-то великом. Всеобъемлющем и недостижимом. Федоров – о воскрешении мертвых, Эйнштейн – о всеобщей теории поля, Розанов – о мировой религии. А вот князь Кропоткин – об объединении Европы и всеобщей кооперации.

– Троцкий тоже мечтал, – сказал Праведников весело. – А теперь тю-тю… Продиктуйте-ка мне названные вами фамилии…

Занеся в протокол и Розанова с Эйнштейном, и Федорова, следователь продолжил:

– Вот что любопытно было бы узнать: отчего вы дали своей собаке, подчеркиваю, собаке, имя доброго друга нашей советской страны Бенито Муссолини? (23).

– Похож оказался. И что вам до Муссолини? Это вы как бы напоследок интересуетесь? Должен вас поправить: дуче – это не имя, это, так сказать, должность. Вождь. Ну, как ваш генеральный секретарь.

– Но-но, – предостерег Праведников. И почесал свою красную бровь.

– Послушайте, что вы занимаетесь всей этой ерундой? Постановили расстрелять – так расстреливайте!

– А куда вы торопитесь, не терпится? – и вовсе развеселился следователь, не попытавшись опровергнуть догадку подследственного о вынесенном уже приговоре. – Смерти не боитесь?

– Боюсь. Как и все. И вы боитесь.

– Я? – удивился Праведников. Как и многие хорошо питающиеся и здоровые глупые молодые люди, о смерти он, наверное, никогда не думал.

– И еще пуще моего!

– Это почему же вы так решили?

– Вы молодой. Вам есть, что терять. Вот – пост в органах занимаете.

– Ладно, – вдруг опечалился следователь. – Расписывайтесь. А то засиделся я тут с вами…

Иозеф расписался, и Праведников кликнул конвоира.

На другой день, едва они устроились, сумрачного вида советская женщина принесла Нине список снеди. Там значились и такие продукты, имена которых Нина давно забыла. А некоторых никогда и не знала вовсе. Она опасливо отметила сахарный песок и прованское масло. А потом, видно не сдержавшись, подчеркнула еще и какао голландское.

– Это все? – спросила дама с презрительным, как показалось Нине, удивлением.

– А сколько можно подчеркнуть?

– Хоть весь список, – сказала она уже с явной недоброжелательностью.

Нина поняла, что перед американкой прислужница лебезила бы. А то, что русская, такая ж как она сама, может позволить себе вот так запросто заказывать заграничные разносолы, ее раздражало. Это было нарушением понятной ей жизненной субординации. Установленного порядка вещей. Ну, как если бы дворовая собака ела не из миски, а уселась бы с лапами за стол.

– И вино?

– И вино. И виски, – грубо и нетерпеливо сказала баба.

– Нет-нет, мне только вино. Вот это, красное грузинское. А, впрочем, и водки… Сами мы водку не пьем, – зачем-то оговорилась Нина, по-интеллигентски теряясь от наглости обслуги, – вот только разве гости зайдут…

– Тогда берите виски. Все виски берут. Американцы наши только ее и жрут.

– А какие они берут виски? – растерянно спросила Нина.

– Ну, одни – бурбон, другие скотч предпочитают. В кого чего лезет.

– Ну, я этого… бурбона возьму. – Нина понятия не имела, что такое кентуккийский бурбон. И карандаш дрожал в ее руке.

Заказ был выполнен уже через два дня – Нина заказала простые вещи, все они были на складе. Иозеф решил отметить новоселье.

Как и положено в Америке, следовало пригласить соседей, которые весьма любезно кланялись ему по утрам. Особенно одного, симпатягу-блондина с голубыми глазами, отчасти похожего на Джека, погибшего в шестнадцатом. Что ж, если верить Ломброзо, перечислившего в одной своей работе черты характера гениев, в натуре Джека были все предпосылки для такого конца: он был чувствителен, эгоцентричен и наклонен к алкоголизму…

С соседом у них оказался общий забор. Как-то под вечер сосед на крыльце курил сигару, сидя в лонгшезе, рядом на полу стоял стакан – виски, наверное. Он весело помахал Иозефу рукой, и тот махнул в ответ. Сосед был моложе Иозефа лет на десять и, кажется, холост. Тогда же они представились друг другу и стали, считай, знакомы. Именовался сосед бесхитростно – Том Фишер.

Вечеринка удалась.

Американцы оказались людьми милыми и сразу приняли новоприбывшую семью, как свою.

Говорили, конечно, по-английски.

Пока дамы знакомились и делились новостями, Иозеф пригласил Тома в кабинет на втором этаже. Ему было необходимо обсудить с кем-нибудь из старожилов важные вопросы, без ответа на которые было бы трудно сориентироваться в новой обстановке и начать работать. Прихватили и вино, и виски – Том пил как раз кукурузный бурбон, отдающий дымком, on the rocks[21], Иозеф в отсутствие красного калифорнийского – киндзмараули, не подозревая, что это простое домашнее вино из Кварели является любимым напитком усатого вождя народов. И вскоре договорились называть друг друга по имени – Том и Джозеф. А можно – Томми и Джеф.

Судя по тому, что рассказывал Том, дела на строительстве обстояли скверно.

– Говорят, на многих стройках, особенно в Сибири, Сталин широко применяет рабский труд заключенных. Здесь этого нет, здесь все работают по найму. Наверное, НКВД не хочет, чтобы американцы увидели, как устроены советские концлагеря. Этот Сталин у них – совсем византийский тиран…

– Да, восточный деспот, – подтвердил Иозеф. Он словно проверял, не разучился ли еще в советской удушливой жизни, пропитанной страхом, говорить, как принято у нормальных людей, – что думает. Остался ли он свободным человеком.

– Текучка страшная, – продолжал Томми, – потому что нанимать приходится кого ни попадя: и бывших солдат, и рабочих, и не пойми кого. Но больше всего крестьян, конечно. Многие бегут с Волги, там, говорят, не прекращается голод (24). Эти держатся за место. Но много местных, украинских крестьян, это сезонники, их здесь называют ot-hod-nik…

– Да, ничего не изменилось со времен царей, – сказал Иозеф. – Да что там, со времен патриархальной боярской Руси. – И пояснил, вспоминая уроки русской маргинальной литературы, что давала ему время от времени Нина, – беллетристики, в шестидесятые годы прошлого столетия печатавшейся в основном в некрасовском Современнике. – Один писатель из уральских крестьян, откуда-то из-под Перми, кажется… (25)

– Урал, знаю, – радостно сказал Фишер и глотнул своего бурбона.

– Он был из сектантов, малограмотный… Но написал роман о том, как крупный промышленник Демидов скупал целые деревни, чтобы иметь под рукой бесплатных рабочих для своего завода… Демидовы эти были богатейшими людьми не только в России, но и в Европе. И, как это водится среди нуворишей, отчаянными эксцентриками и скандалистами. Один из них, например, дело было еще при Екатерине, устроил в Петербурге праздник и упоил вином насмерть пятьсот человек (26).

– Насмерть? – удивился Томми, недоверчиво крутя в руке свой стакан, и даже заглянул в него: неужели таким безобидным пойлом, как corn juice[22] со льдом можно убить человека.

– Он же однажды скупил в Петербурге всю пеньку, чтобы проучить англичан, запросивших по его мнению непомерную цену за нужные ему товары…

Томми захохотал, показав отличные белые зубы, и хлопнул себя по ляжке.

– Но я перебил тебя. – Иозеф спохватился, что, имея возможность, наконец, говорить по-английски, сделался болтлив. И совсем на русский манер принялся говорить о литературе и пересказывать всем известные исторические анекдоты.

– Ты рассказываешь интереснейшие истории, Джеф, рассказывай больше, я хочу все знать о русских. Мне нравятся русские…

Иозеф чокнулся с ним, как бы подталкивая беседу вперед.

– Хорошо, – взял серьезный тон Томми. – Условия жизни рабочих ужасные. Живут скученно в бараках, часто без питьевой воды, элементарная санитария усваивается ими медленно. Не хватает вилок, кружек, тарелок. Обедают артелями, пользуясь поочередно за столом одной ложкой…

– Да-да, и здесь сбылись мечты утопистов, – пробормотал себе под нос Иозеф, но Томми, казалось, его не расслышал.

– Мыло продают редко, свежего сена для матрасов не хватает. Мусор не вывозится регулярно. За пьянство, игру в карты, драки советские начальники их наказывают: насильственно заставляют изучать марксизм-ленинизм. – Фишер опять захохотал с чисто американской жизнерадостностью, от которой Иозеф отвык в Стране Советов. – Но рабочие предпочитают, конечно, чем читать Ленина, выпивать и ходить на танцы в клуб, и там бить друг другу… как это, morda. Забавно при этом, что среди них популярен наш американский фокстрот. – И Фишер опять захохотал, припомнив, наверное, какую-нибудь сценку из здешней клубной жизни.

– А как живут специалисты? – спросил Иозеф.

– Знаете, среди русских инженеров есть очень толковые. Да и среди рабочих. Вот, был такой случай. При том, что некоторые из рабочих не отличают гаечный от разводного ключа, у них удивительная сметка. Как-то раз нужно было установить в шахту большое и тяжелое оборудование. Вокруг степь, на много миль нет ни одного грузового крана. Наши инженеры не знали, как разрешить возникшую проблему. И русские рабочие предложили: засыпать шахту льдом и сверху установить оборудование. При таянии льда оборудование будет опускаться и в конце концов сядет в нужное место. Хью Купер был в полном восторге…

– Это действительно прекрасно и остроумно.

– Но есть и многое другое, отнюдь не такое прекрасное, – вздохнул Фишер. – Чисто коммунистические вещи, весьма неприятные. Скажем, члены их партии, даже только кандидаты в члены и молодые komsomouls кроме обычной зарплаты получают надбавку за лояльность. Имеют и другие специальные привилегии, скажем, их охотнее повышают. Гаже всего, что им предписано скрывать от населения ежемесячный паек из недоступных большинству товаров и продуктов.

Тут Нина крикнула снизу, что пора прекратить деловые разговоры – дамы скучают.

Холостяк Томми Фишер не был ловеласом.

Но, как любой здоровый – а Томми был по-деревенски здоров, вырос на отцовской ферме в Виржинии – сорокалетний одинокий мужчина, время от времени он нуждался в женщине.

С женами коллег, соседей и приятелей Томми никогда не спал. Конечно, не пожелай жену ближнего своего и так далее. Он предпочитал блюсти библейские заповеди – родился в протестантской семье. Но блюсти еще и потому, что терпеть не мог неприятностей. Обид, выяснения отношений и сведения счетов.

Это с одной стороны.

С другой – он не собирался жениться. То есть в Штатах у него была женщина, вдова его приятеля студенческих лет, который стал летчиком и лет пять как пропал где-то над Тихим океаном. У нее была дочка, с ней Томми нашел общий язык, милая девчушка, сейчас ей уже лет двенадцать. Кажется, Эмма его ждала, во всяком случае, с каждой почтой вместе с пачкой американских газет от прошлого месяца, он получал от нее письмо. А также носил в портмоне ее фотографию.

Это был милый, приятный и необременительный роман. Подчас он даже подумывал, не жениться ли на Эмме по возвращении из командировки в Россию. То есть не раньше, разумеется, чем через год, или через полтора – на том участке строительства, что находился в его ведении, монтаж оборудования только начался.

Все эти обстоятельства он доверительно изложил Джозефу, когда они ходили на корт, и Томми давал своему новому приятелю уроки тенниса. А также ввел в курс дела и его жену Нину. И рассказывал об Эмме не раз – во время лонгдринка и за обедом. И неизменно доставал свое портмоне и предъявлял фото.

Но Иозеф знал и еще о другой, тайной стороне жизни приятеля – строго конфиденциально, даже Нине ни слова: у того на строительстве была связь с советской девушкой, которую он смешно называл Tatiana, а когда развеселится – Taneusha.

Раз в неделю, по субботам, поздним вечером или под покровом ночи она приходила к нему в коттедж с заднего хода, а уходила до рассвета. Томми воображал, что предпринимает достаточные меры конспирации, но его секрет Нине был, конечно, известен. Как и другим американским соседям.

– Нет-нет, я не осуждаю. Он свободен и все такое… Одного не понимаю, – говорила Нина, – он же как-то расплачивается с ней: не по одной же любви все это у них происходит… Наверное, дарит какие-нибудь пустяки, духи там или чулки. Но не могу взять в толк, каким образом она ухитряется скрывать все это от товарок. Танька эта – девка, должно быть, простая, из деревенских, не сможет удержаться, непременно напялит обновки куда-нибудь в клуб на танцы. Да еще надушится…

Мужчинам столь простые соображения в голову не приходили. Но Нина как в воду смотрела: кто-то из соседок по бараку, по-видимому, позавидовал этой самой Татьяне и донес на нее. Ту арестовали прямо на рабочем месте, на глазах остальных рабочих, показательно.

Эту историю партийцы принялись раздувать. В местной многотиражной газете появился довольно скабрезный фельетон – правда, имя Томми не называлось. Рабочие, особенно работницы, были возмущены, и каждый спешил бросить свой камень. Комсомольцы проводили митинги, заглазно клеймили блудницу, запачкавшую грязным развратом их ряды. И исключили падшую девушку из своей организации. Заочно. Очно исключить не получилось бы – чекисты тут же увезли свою жертву в черном воронке с решеткой на задней дверце в Александровский отдел ОГПУ.

Американцы жили настолько изолированно, что Томми обо всем узнал лишь, когда в очередную назначенную субботу она не пришла на свидание. И был совершенно потрясен и раздавлен.

– I’m an idiot! It’s my fault![23] – только и твердил он со слезами на глазах.

Оказалось, Томми действительно предлагал ей доллары, советских денег у него не было, но та со страхом отказалась. Тогда Томми стал делать ей подарки: среди прочего, и впрямь, фигурировали и чулки, и духи. И еще копеечная и некрасивая оренбургская белая шаль, из которой нещадно лез прилипчивый пух, – эту самую шаль она сама у него попросила.

– Господи! Бедная, бедная девочка, попала в лапы этих людоедов! – говорила Нина. Ей было невыносимо жаль дурочку. – Эх вы, Томми, разменяли бы у меня свои доллары, я ведь советская гражданка. И доллары мне держать можно, как жене… Ах, что теперь говорить! Но можно ведь хоть что-то попытаться сделать? – вопрошала она мужа.

– Конечно, конечно, я попытаюсь навести справки, – бормотал Иозеф, понимая, что ничего сделать нельзя. – Как была ее фамилия, Томми? – спросил он, невольно употребив прошедшее время.

– Я не знаю, – сказал Томми, – она называла меня просто Том. А я ее просто…

И он опять разрыдался.

Том Фишер расторг контракт с фирмой, заплатив солидную неустойку. И уже осенью отбыл в США…

Как только он получил на руки пароходный билет, он обрел прежнюю жизнерадостность. О пропавшей девушке он не говорил. И при нем никто ее не вспоминал. Томми опять говорил только о своей Эмме, пил свой бурбон со льдом и, раскрасневшись, опять показывал фотокарточку американской суженой. Нина назвала его бесчувственным плейбоем, бонвиваном и, наконец, развратной скотиной. И стала донельзя холодна с ним.

– Это у него защитное, чтобы не свихнуться. Психологическая реакция, – не слишком убедительно защищал приятеля Иозеф. – Он очень напуган, его можно понять. Но, поверь, у него доброе сердце. Вспомни, как он расплакался при нас…

– Фашисты тоже бывают сентиментальны. А эта твоя мужская солидарность – просто противна. Не менее смешна, чем круговая женская порука суфражисток, над которыми ты так всегда потешался…

На прощальную вечеринку, что решил устроить Томми, Нина идти наотрез отказалась.

Узнав, что она не придет, Томми объявил, что это будет мальчишник, stag party[24], веселился он.

В результате принимал участие в отходной и провожал его один Иозеф.

– У русских отходной, – сказал зачем-то Иозеф, чокаясь с отъезжантом бокалом сталинского вина, – называется еще и поминальная молитва…

– Но согласись, невозможно жить в этой ужасной варварской стране. Это, наконец, просто опасно.

Томми опять засмеялся – вовсе не к месту. Кажется, он начисто забыл, как еще совсем недавно восхищался русскими.

– А мы – мы ведь скоро увидимся, Джозеф? Ты ведь американец, ты тоже здесь долго не протянешь и тоже вернешься в Штаты?

– Конечно, – соглашался Иозеф. – Само собой разумеется…

И сам в это почти верил.

От автора: пояснения и уточнения

1) Трудно сказать, осознанно ли рассказчик почти дословно цитирует строки из стихотворения Михаила Кузмина 1919 года Ангел благовествующий.

2) Идея общего спасения всегда и везде предполагала всеобщее преображение. Тоталитарные режимы в СССР начинали с рельефа, водного баланса, выведения сортов невиданно плодоносных растений, освоения бесплодных земель, мечтали повернуть реки, изменить климат и разбить на Марсе яблоневый сад. Но, прежде всего, тоталитаризм начинал с человека, природу которого предстояло переделать. Так, уже к концу 20-х словосочетание новый советский человек затерлось. Важно и еще одно: наряду с культом вождя провозглашался близкий конец истории: в начале 60-х было официально объявлено, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. А коммунизм – высшая стадия, и коли так, за ней история обрывается. При этом важна атмосфера вечного праздника: и станут будни трудовые веселым праздником для нас, пели в СССР. При нынешнем режиме, во многом копирующем советский, по числу нерабочих праздничных дней Россия занимает первое место в мире.

3) С тех пор как Россию постигла относительная грамотность, стали писать все, друг другу и порознь, причем зачастую без всякой профессиональной на то необходимости. Сочиняли люди, чьи основные занятия были далеки от артистических: протопоп Аввакум и патриарх Никон, царь Иван и боярин Курбский, императрица Екатерина и масон Новиков. Писали жандармы, губернаторы, дипломаты, народники, узники казематов. Не отставали и большевики: чудный грузин баловался стишками, Ленин в анкете указал профессия – литератор, плодовит по части словесности был Троцкий, сочинял драмы Луначарский. Батька Махно тоже писал прозу и стихи:

  • Проклинайте меня, проклинайте,
  • Если я вам хоть слово солгал.
  • Вспоминайте меня, вспоминайте
  • Я за правду, за вас воевал…
  • И тачанка летящая пулей,
  • Сабли блеск ошалелой подвысь.
  • Почему ж от меня отвернулись
  • Вы кому я отдал свою жизнь?

Написано это в 21-м году по пересечении румынской границы, и адресовано, кажется, как раз бывшим союзникам-большевикам. Возможно, отчасти именно привычка к письменному изложению стала в СССР причиной повального доносительства; недаром именно при советской власти возник фразеологизм писать доносы, в царской России употребляли глагол делать.

4) Во время Гражданской войны партийцы тесно жили в Кремле. Там в особой комнате стояло ведро экспроприированных бриллиантов на нужды мировой революции. Еще до смерти Ленина драгоценности бесследно исчезли. В начале 20-х головка большевиков уже расселилась по дворянским подмосковным усадьбам. Каменеву, скажем, досталась вотчина в Братцеве с барским домом постройки Воронихина. Не обделили себя и другие соратники. Даже после войны Берия помимо морозовского особняка на Спиридоньевке забрал себе старинную барскую усадьбу в Красной Пахре, откуда выселили госпиталь для военных летчиков. Совсем в гоголевском, маниловском духе Нарком заплечных дел распорядился связать берег и рукотворный остров на пруду уменьшенной копией Крымского моста.

5) Ленин не верил в свою удачу и после Октябрьского переворота ждал близкой гибели большевиков. В одном культурологическом трактате приводится такой пример: на месте снесенных царских памятников в 18 году было велено наскоро ставить изваяния революционерам всех мастей, начиная с Робеспьера, из крашеной фанеры – с переплавкой боялись не успеть.

6) Главным пропагандистом кооперации в ранние советские годы оставался Кропоткин. Эту идею, автором которой считается американец Роберт Оуэн, основатель общины Новая Гармония, Князь привез из Англии. Практическое ее воплощение можно отсчитывать от 1844 года, со времени образования ткачами Общества родчельских пионеров. В России же первопроходцами кооперации считались сибирские маслодельные артели, объединившиеся в ассоциацию и завоевавшие европейский рынок. Впрочем, еще раньше, в конце семнадцатого века, старообрядцы-беспоповцы создавали экономически независимые городские общины. Так что поощрение кооперативной деятельности в конце 80-х прошлого столетия опиралось на некоторый отечественный, в частности и короткий советский, опыт. Характерно: как и в 20-е годы, горбачевские кооперативы 80-х тоже были скоро прикрыты. Кропоткин писал об отношении большевиков к этому движению: «Начиная с 1-го Интернационала (1872 год) мы постоянно боролись против правила социал-демократов: раз не наше – пусть лучше не существует!».

7) Спецпитание, т. н. пайки существовали в Кремле с девятнадцатого года: большевики посреди гражданской войны и всеобщей нехватки продовольствия первым делом озаботились питанием для себя. Прикрепление к кремлевской поликлинике было и остается вожделенным призом для начальников. О захватывающем примере борьбы номенклатуры за партийные привилегии написано в одних лагерных мемуарах. Их автор-иностранец, функционер-социалист из Палестины, был посажен в Москве в начале 30-х за такое преступление: он, как честный коммунист-интернационалист, отказался от партийного пайка и отправил жену стоять в очереди за хлебом вместе с женами рабочих.

8) Рассказчик вслед за своим героем ошибается: ВЧК в 1922 году было переименовано в ГПУ, а с 1923 года – в ОГПУ при СНК СССР. В коем качестве пребывало до 1934 года. Арестован же в 1936 году Иозеф М. был уже органами НКВД.

9) Иван Шмелев, автор, быть может, самой страшной в русской литературе книги Солнце мертвых устами одного из героев свидетельствовал: «Я даже высчитал: только в одном Крыму за какие-нибудь три месяца человечьего мяса, расстрелянного без суда, восемь тысяч вагонов… Поездов триста! Десять тонн свежего человеческого мяса, молодого мяса! Сто двадцать тысяч голов!»

10) Дело происходит в двадцать пятом году; интересно, знал ли рассказчик, что отмена сухого закона пришлась как раз на этот год. Тогда в продаже впервые за семь пореволюционных лет появилась водка, которая называлась потребителями рыковка, по имени наркома продовольствия. Ровно так, через шестьдесят лет водка, поступившая в неограниченную продажу после очередной бессмысленной и оказавшейся пагубной для режима кампании по борьбе с алкоголизмом, в народе именовалась андроповкой.

11) Кстати, советская дама, прославившаяся в 80-е на весь мир репликой в телевизионном мосте с американцами в СССР секса нет, на самом деле выразила заветное, сектантское отношение к плотской любви, как к шутовскому унижению телесным соитием, говоря словами героини-хлыстовки из Повести о Татариновой (1931 год) Анны Радловой. И простодушно выдала ту скрытую истину, что и сама природа большевизма – хлыстовская, о чем много говорили и раньше догадливые люди.

12) Я занес было карандаш, но передумал, не стал вычеркивать эту нелепую фразу – несколько может быть только счетных предметов. Но что-то она мне смутно напоминала; и спустя несколько времени я случайно наткнулся на нее в тексте Пушкина Дубровский; трудно сказать – сознательно ли рассказчик стилизовал свое письмо под архаическую повествовательную письменную речь, или непроизвольно воспроизводил обороты, привычные еще со времени детского чтения.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Владимир Путин – оратор яркий и интересный. Именно речи формируют публичный образ Путина. Слушая его...
В новой книге известных авторов представлены современные технологии оказания неотложной помощи средн...
«Даже не знаю, как меня угораздило взяться за этот контракт. Вряд ли слишком уж большие комиссионные...
«Возить с собой небольшой запас топлива приучил мой отец. Старый водила, всю жизнь за рулем, консерв...
Интервью с А. Ремнёвым, который не только набрался нахальства позвонить Аркадию Натановичу Стругацко...
Книга является популярным и доступным каждому пособием по созданию собственного бизнеса. Прочитав эт...