Цветущий холм среди пустого поля Вяземский Юрий
И все-таки есть нечто грустное в том, что с нетерпением ждешь их ухода, и в том, как неловко за торопливый свой уход они оправдываются. Твой друг Иван.
Р. S. Прости, Володя, что не задаю тебе обычных вопросов о делах и самочувствии. Если захочешь, сам обо всем мне напишешь. Если, разумеется, адрес у тебя за десять лет не переменился и ты получаешь мои письма.
19 января
Мулик мой драгоценный, здравствуй! Ну зачем так волноваться?! Ведь я же написала тебе, что теперь у нас все в порядке! Ваня чувствует себя прекрасно, ссадина у него на лице зажила, коленка уже не болит. О катастрофе он даже не вспоминает. Ему сейчас не до этого – он очень много работает, пишет свою докторскую. В апреле защищается его начальник, в ноябре – завсектором, а на январь будущего года планируется Ванина защита. Конечно, впереди еще целый год, но ведь это докторская, мамочка! Сейчас для докторов придумали столько много новых требований – застрелиться можно!
Не знаю, правда, можно ли ему так много работать. Но лично я считаю – в таких случаях даже чудесно, что человек занят приятным для него делом и не роется в прошлом.
Тем более из-за того, что он так много работает, Ваня в последнее время полностью изменил образ жизни. Он, например, бросил курить и не берет в рот ни грамма спиртного. Все его друзья в полном недоумении. Даже возмущаются: «Раньше был человек как человек. Можно было поговорить с ним по душам, обсудить животрепещущие проблемы. А теперь сидит как сыч, ничего не пьет, и у нас водка в горле застревает».
А я, честное слово, рада. Нет, я совершенно не хочу сказать, что Ваня у меня был пьяницей. Но, ей-богу, слишком часто у нас раньше собирался разный народ – прямо не дом был, а какой-то караван-сарай. Нагрянут без предупреждения со своими «животрепещущими проблемами», принесут батарею бутылок. А я их, сама понимаешь, обхаживай, закуски им подавай, сиди с ними до утра. Люди всё, правда, приличные, интеллигентные. Но сколько же можно, в конце концов – одни и те же тосты, одни и те же анекдоты. И каждый дудит в свою дуду, никого не слушая.
А сейчас, когда Ваня перестал выпивать, такая тишина в квартире наступила! Теперь только звонят по телефону и выпытывают у меня: «Ну как твой муж? Не бросил еще дурью маяться?»
Вчера, например, зашел к нам Костя Комплектов (помнишь? тот, который с женой в Австрии живет – сегодня он опять туда уехал). Так и он пробыл у нас совсем недолго. Как узнал, что Ваня ничего не пьет, растерялся, загрустил, рассказал немного об Австрии и ушел.
Зато Ваня теперь по вечерам обязательно гуляет – обдумывает свою диссертацию на свежем воздухе. Раньше у него было только два занятия – либо до часу ночи строчил на машинке, либо кутил с друзьями. А теперь вовсю следит за своим здоровьем. Даже спать стал отдельно – в своем кабинете. Говорит, так ему удобнее и так он лучше высыпается. Пусть делает как считает нужным. Я так теперь люблю теперешнего своего Ванечку, что, кажется, на все для него готова. Разве может женщина желать себе лучшего мужа?!
Вот такие у нас дела. А в остальном – без изменений. Машеньку в школе по-прежнему ругают за рассеянность и «некоммуникабельность», а Варька по-прежнему не столько ходит в детский сад, сколько болеет и сидит дома. Не волнуйся, ничего серьезного – одни ОРЗ. Может быть, устроить ее на пятидневку? Говорят, что на пятидневке дети болеют реже.
Мамочка, как же тебе не стыдно? Почему ты ничего не напишешь о себе? Как твои ноги? Что тебе сказал доктор? Была ли ты у него? А может быть, тебе все-таки стоит приехать к нам и мы с Ваней покажем тебя какому-нибудь хорошему специалисту? Все-таки Москва есть Москва.
Целую тебя крепко-крепко и иду спать. Твоя Светочка.
25 января
Милый Володя.
Теперь, когда я все для себя окончательно уяснил, и об этом хочу рассказать.
Я уже, помнится, писал тебе, что как бы заново родился на свет. И первым человеком, которого я увидел, придя в сознание – кроме незнакомых людей в белых халатах, которые приняли мои роды, уложили меня на носилки и отвезли в палату, – была моя жена. Она подбежала к койке, на которой я лежал, принялась обнимать меня, плакать, смеяться. Вернее, то, что это моя жена, я вспомнил лишь спустя некоторое время, а в первый момент был весьма растерян, так как решительно не понимал, что надо от меня этой интересной, совершенно незнакомой мне женщине, почему она меня обнимает, над чем плачет и как ей не совестно так шумно вести себя, когда вокруг спят другие люди. Клянусь тебе, я действительно не узнал ее.
Видишь ли, это как с газетным киоском. С той лишь разницей – и разница эта для меня с каждым днем все мучительнее, – что киоск впервые возник передо мной, не имея следов в моей памяти, а женщина эта, по мере того как я к ней присматривался, пробуждала во мне воспоминания, сначала смутные, но постепенно все более отчетливые, знакомые и дорогие сердцу, в то время как сама она по-прежнему оставалась для меня чужой и какой-то досадной, что ли.
То есть я теперь прекрасно понимаю, что передо мной моя жена, что я любил ее многие годы; я узнаю ее движения, ее манеру говорить и вести себя настолько, что заранее могу предсказать, как она поступит в следующую минуту: улыбнется ли, нахмурится ли, и как улыбнется, и как нахмурится, – я все это узнаю, но ничего к ней не чувствую.
Нет, чувствую! Я словно предугадываю и сам переживаю ту боль и то горе, которое я неминуемо должен причинить этой любящей и беззащитной женщине. Мне стыдно и больно смотреть ей в глаза, мне горько за нее и страшно. Но…
Есть такая притча у древних китайцев. Двое мужчин заболели и пришли к врачу. Тот осмотрел их и сказал: «У одного из вас сильная воля, но слабое сердце, а у другого – наоборот. Если переставить ваши сердца, то, к счастью для обоих, восстановится равновесие». Так он и сделал. Одурманил своих пациентов вином, разрезал у каждого грудь, вытащил сердца и переменил их местами. Придя в сознание, оба почувствовали себя вполне здоровыми. Но, вернувшись домой, не признали своих жен и прогнали их.
Бедные женщины! Почему они всегда страдают, когда мы восстанавливаем свое равновесие?
Будь здоров. Твой Иван.
Р. S. Ты, кстати, знаком ли со Светланой, моей женой? Кажется, вы виделись в тот единственный раз, когда ты приезжал в Москву.
Впрочем, какое это сейчас имеет значение?
5 февраля
Здравствуй, дорогая мамочка!
Получила твое письмо. Очень ты меня им огорчила. Нет, не своей болезнью, а своим отношением к ней. Доктор этот тоже – хорош гусь! Во-первых, кто говорит такие вещи больным?! А во-вторых, врет он все! О каком таком «престарелом возрасте» может идти речь, когда тебе еще 65 нет?! И потом, не знаю, как в вашем захолустье, но во всем мире сейчас медицина так далеко ушла вперед, что лечат теперь значительно более сложные болезни, чем твой тромбофлебит. В общем так – приезжай к нам в Москву, и будем срочно лечить твои ноги! Пока Иван еще окончательно не растерял свои знакомства.
У нас все в порядке. Ваня чувствует себя нормально. Работать стал меньше, но зато много времени уделяет детям. Подолгу гуляет с ними, читает им книги, укладывает спать. Машеньку записал в секцию юных фигуристов, а Варьку вчера водил в кукольный театр.
Раньше мне казалось, что он вообще не замечает детей. Вернется с работы, потреплет детишек по головкам и уйдет к себе в комнату. И вдруг такие сильные отцовские чувства и такое внимание. Даже странно как-то!
Да, сейчас устраиваюсь на работу. Иван настоял. Говорит, что современная женщина должна жить полноценной общественной жизнью, а не деградировать в домашнее животное. Нашел мне приличное место с интересной работой, неплохим окладом и тремя присутственными днями. Вроде я там понравилась, и меня берут, но пока не скажу – куда, чтобы не сглазить.
Вот такие у нас дела.
Мама, ждем тебя в самое ближайшее время, чтобы всерьез заняться твоими ногами. Света.
8 февраля
Милый Володя.
Не знаю, есть ли у тебя дети. У меня детей не было. То есть в моей квартире жили две девочки: Мария и Варвара, которых я считал своими дочерьми. Когда они плакали, я гладил их по головкам или совал им соски; когда озорничали, я наказывал их или заставлял себя не обращать внимания на шум, ими производимый; когда они хотели есть, я кормил их, если рядом не было их матери. Все эти операции я производил настолько автоматически, что, работая у себя в кабинете и услышав шум за дверью, мог прерваться на середине мысли, выйти из кабинета, сунуть соску, дать шлепок или отрезать хлебную горбушку, не потеряв нити рассуждения, и, вернувшись к столу, без труда продолжить прерванное.
Или, скажем, мне нравилось гладить Варины пеленки и подгузники. Но, как я теперь понимаю, гладил я их для собственного развлечения, а не для нее, моей дочери. Поэтому, когда случалось Варе, в то время как я гладил, разрыдаться, описавшись или потеряв соску, я с досадой оставлял утюг и с раздражением подходил к девочке, а то и вовсе не обращал внимания на ее плач.
Так жил я бездетным отцом.
Но вот две недели назад жена попросила меня отвести Варю в поликлинику. Мы шли с дочерью по улице, как вдруг из подворотни выскочила большая мохнатая собака. Увидев ее, Варя спряталась за мою спину, обхватив меня ручонками и дрожа от страха. И тут я впервые почувствовал, что эта ищущая у меня защиты девочка – мой ребенок, мое собственное продолжение! И в страхе ее – моя уверенность, в слабости ее – мое мужество, и в этот чудный момент я не только от собаки, я от целого полчища чудовищ смогу ее защитить: такую всепобеждающую и радостную силу сообщили мне эти маленькие, обхватившие меня ручонки.
Не знаю, возможно ли описать словами подобное откровение. Мне это, как видишь, не очень-то удалось.
Но с той поры я словно прозрел и разглядел рядом с собой двух маленьких женщин, чудесно родных мне и до боли мне неизвестных, две самостоятельные и непохожие одна на другую личности, со своими уже сложившимися характерами, собственным миропониманием, своей любовью и своим неприятием. Удивленно в них вглядываясь, я, к ужасу своему, стал понимать, что ничего пока не дал им, кроме некоторых черт лица и нескольких свойств характера, а все остальное в них развивается без моего участия.
Хуже, я мешал им расти, бесчувственностью своей портил то прекрасное, что заложено в них природой. Например, я считал справедливым одинаково относиться к обоим детям, тогда как именно в одинаковости этой заключалась несправедливость. Маша по характеру своему – чуткая, ранимая и обидчивая девочка, и любой мой окрик, любой шлепок – даже заслуженные – по отношению к ней были непростительны, развивали в ней нервозность, укрепляли замкнутость. Варя, наоборот, своенравна и не по-женски умна; она во что бы то ни стало настоит на своем, сколько ты ее ни одергивай, и вот получается, что своей «равной справедливостью» я лишь потворствовал ее упрямству.
Впрочем, есть у меня надежда, что мне хотя бы частично удастся загладить свою вину перед детьми.
Привет. Твой Иван.
Р. S. Тебе никогда не приходило в голову, что человек слишком рано производит на свет потомство, когда он еще ничему не может научить своих детей, а то и вовсе к ним безразличен; что запоздалое наше прозрение слишком дорого обходится, детям нашим в первую очередь?
21 февраля
Мама, как же тебе не стыдно?! Разве можно так наплевательски относиться к своему здоровью?! Все твои объяснения просто смехотворны! Я ничего не понимаю в медицине, но даже я знаю, что тромбофлебит прекрасно лечат! И как тебе только не стыдно, мама, писать мне, что ты своим приездом стеснишь нас, помешаешь работе Ивана! Когда он пачками таскал сюда своих дружков, кутил с ними до утра – это не мешало его работе! А ты, моя больная мама, стеснишь вдруг и помешаешь? Что за чушь!
Короче, и слышать не желаю! Срочно сообщи мне, когда приедешь. А я покажу тебя Ирине Борисовне. Она – просто волшебница! Одной моей знакомой она за неделю удалила опухоль из груди. Без всяких лекарств и тем более – без всякого скальпеля! Ты представляешь?!
Я уже рассказала о твоих ногах Ирине Борисовне. Она только посмотрела на твою фотокарточку и тут же сообщила, что после нескольких ее сеансов ты будешь бегать как козочка. Такие у нас теперь есть врачи. Они называют себя «сенсами». Их все критикуют, но все у них лечатся. Они, правда, довольно дорого берут за лечение. Но какие могут быть счеты, когда речь идет о здоровье человека!
Ты поняла меня, мамочка?!
Целую тебя крепко-крепко, очень люблю, очень скучаю и жду как можно скорее. Твоя Светка.
24 февраля
Милый Володя.
До сих пор не получил от тебя ни одного ответного письма и, зная твою отзывчивость, полагаю, что ты уже давно не живешь там, куда я тебе пишу. А посему беззастенчиво продолжаю, не боясь тебе наскучить своими откровениями.
Недавно я прочел роман швейцарского писателя Германа Гессе «Игра в бисер». И теперь в ужасе от того, как эта замечательная книга передвинула во мне фокус моего мировосприятия.
Вот уже неделю, приходя на работу, я не могу отделаться от впечатления, что я не у себя в институте, а как бы в романе Гессе, в его фантастической Касталии. Лаборатория, в которой я имею честь трудиться и которую не могу теперь именовать иначе, как «Проблемная научно-исследовательская лаборатория игры стеклянных бус» (сокращенно будет ПНИЛИСБ), даже по внутреннему устройству напоминает эту Касталию.
Во главе ее стоит «Магистр Игры» – заведующий лабораторией, внешне похожий на Петра Первого, но крошечного росточка, без усов и торжественного и самовлюбленного до чрезвычайности. Чуть ниже на ступеньках «касталийской лестницы» располагаются у нас «тени Магистра» – заведующие секторами; оба они долговязы, и один похож на Карла Двенадцатого, а другой – на царевича Алексея в сильном подпитии. Далее следует «элита»: ее формируют «ведущие адепты Игры», или «методологи», как их у нас называют – то есть только те из старших научных сотрудников, которые в неприемные часы могут входить в кабинет завлаба – я теперь именую его «магистерским садом», ибо в нем произрастают две натуральные пальмы в массивных деревянных кадках, обитых светло-бежевым дерматином. Ниже – еще две ступени: простые «старшие адепты» (то есть «неведущие» и «неметодологи») и, наконец, «младшие адепты Игры».
Есть у нас свой «Архив Игры», иначе именуемый «банком матричных данных». Что это такое, затрудняюсь тебе сказать с определенностью и полагаю, что ни один из ПНИЛИСБистов не сможет вывести меня из этого затруднения, но ссылаться на необходимость «развития и неуклонного совершенствования банка данных» считается среди нас совершенно обязательным делом.
Еженедельно под руководством одного из высокопросвещенных «Членов Верховной Коллегии» – научных консультантов лаборатории, убогих доцентов на своих кафедрах, но непререкаемых авторитетов и монопольных идеедержцев в ПНИЛИСБе – у нас проводятся учебно-методологические семинары для «оттачивания мастерства подлинных адептов», а раз в год в масштабах всего института организовывается «Блестящая Ежегодная Игра», то есть научно-теоретическая конференция, на которой председательствует самолично «Предстоятель Ордена» – ректор института.
Ты спросишь, чем мы все же занимаемся? Это, пожалуй, самый трудный вопрос. Вообще-то изыскания наши официально именуются «системным анализом», но, по сути, это – та же самая «Игра». (Попробуй-ка найти у Гессе четкое ей определение!) Различные и весьма солидные организации делают нам заказы, а мы в форме аналитических записок разрабатываем для них «старинную конфуцианскую схему китайского дворика». Едва ли наш заказчик способен извлечь из этих записок нечто практически для себя ценное, но зато, перелистывая наши матрицы, разноцветные графики, схемы и таблицы, может потешить глаз и отвлечься на некоторое время от нудной, черно-белой своей текучки.
Лучше всего характер нашей деятельности и те цели, которые мы перед собой ставим, обрисовал наш Магистр в своем недавнем выступлении перед ведущими адептами:
«Необходимость нашей Игры, да и нас самих, мы можем доказать только в том случае, если будем поддерживать ее на своем высоком уровне, чутко подхватывать каждый новый успех, каждое новое направление и научную проблему, если нашей универсальности, нашей благородной Игре с мыслью о единстве мы будем придавать самый заманчивый, привлекательный и убедительный характер и будем играть в нашу Игру так, что и серьезнейший исследователь, и прилежнейший специалист не смогут уклониться от ее призыва, от ее пленительного зова».
Да, это цитата из Гессе. Но одновременно – почти дословная выдержка из выступления нашего завлаба с незначительной лишь «касталийской» орнаментацией. И суть наших усилий видна в ней отчетливейше: действительно «чутко подхватываем» каждую новую научную проблему – от генной инженерии до освоения ресурсов Мирового океана – и, описав ее «старинной конфуцианской схемой китайского дворика» – виноват, системного анализа, – делаем ее привлекательной и пленительной и для «серьезнейшего исследователя», и для «прилежнейшего специалиста» – наших работодателей и кураторов.
За широкой негнущейся спиной Предстоятеля Ордена – человека своевольного и высокомогущественного – и под ласково-бдительным взглядом Магистра Игры адепты ПНИЛИСБа страшатся лишь одного: как бы случайной улыбкой своей или неосторожным замечанием не вызвать у Верховной Коллегии подозрений в том, что они осмеливаются подвергать сомнению «сакральный характер функции Игры», и тем самым получить репутацию «неподлинного адепта». В этом вопросе наш Магистр чрезвычайно принципиален и бескомпромиссен. Он и в недавнем своем выступлении недвусмысленно подчеркивал: «Чему мы в состоянии и обязаны воспрепятствовать – так это дискредитации и обесцениванию Игры на ее родине, в нашей Педагогической провинции. Здесь борьба наша имеет смысл и приводит все к новым и новым победам».
Это изречение – тоже цитата из Гессе. Однако я могу представить тебе целый список реальных людей, уволенных из нашей лаборатории («по собственному желанию», разумеется) исключительно за эти «дискредитацию и обесценивание» и во имя «новых и новых побед».
Смешно, мой милый. И страшно. Ведь в эту «игру стеклянных бус» и я играл долгие годы: защитил на ней кандидатскую диссертацию, стал старшим научным сотрудником и членом «совета методологов», то есть «старшим и ведущим адептом»; сейчас докторскую собираюсь защищать.
И, пожалуй, самое страшное, что игра эта меня увлекала, я считал ее за истинную науку, а себя – за честного ученого; «стеклянные бусы» приходили ко мне на помощь в трудные для меня минуты, ограждали от житейских огорчений и спасали от одиночества. Тебе одному могу признаться: я мечтал стать ее Магистром!.. Вот так-то, брат.
Твой Иван.
Р. S. Нет, неправильно закончил: не в том стиле. И вот как надо: С глубочайшим почтением и совершенной преданностью честь имею быть, милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою. «Ведущий адепт Игры» Иоанн.
7 марта Мамочка дорогая! Я не хотела тебе писать об этом, но, честное слово, не могу больше! Иван сошел с ума! Он нас бросил. Бросил меня! Бросил девочек! Он ушел из дому, снял себе комнату в какой-то развалюхе, в которой нет ни горячей воды, ни телефона, ни парового отопления – ничего нет! И теперь живет там со своей двадцатилетней девкой, ради которой предал семью.
Ладно бы это! В конце концов, все мужчины – подлые кобели. Но он бросил работу! Бросил диссертацию, над которой работал четыре года!!!
Нет, ты мне не поверишь! Я сама до сих пор не могу поверить – он стал фотографом! Купил себе какой-то очень дорогой аппарат и теперь ходит по Москве с утра до ночи и что-то там фотографирует.
Нет, он действительно сошел с ума! Какой он, к черту, фотограф, когда он даже снимать не умеет! Он больной человек, которого надо лечить!
Я давно это замечала. После того несчастного случая, когда он попал в катастрофу, он стал другим человеком… Ненормальным! Он даже внешне изменился – похудел, осунулся. А мне что делать?! Махнуть рукой и спокойно смотреть на то, как любимый человек губит свою семью и себя самого? Или найти эту тварь и проломить ей голову? Уверена, что это она довела Ивана до умопомрачения! Мамочка, я с ума сойду! Если ты ко мне не приедешь, я не знаю, что могу натворить! Умоляю тебя – приезжай! Мне сейчас так плохо, ты даже не представляешь!
Света.
21 мая
Володька, милый, я счастливый человек! Раньше я никогда не испытывал такого состояния. Я жил – точнее, существовал – в какой-то нервозной суете, беспрестанном душевном мельтешении. Между досадным прошлым и тревожным будущим. Как глагол, у которого нет настоящего времени. Я открывал окно, выглядывал во двор, но двора как такового не видел, а либо вспоминал, как я шел по нему вчера, либо представлял, как пойду по нему завтра, причем вспоминалось мне, как правило, радостное, но безвозвратное, а представлялось горестное, но неотвратимое. И так – все тридцать шесть лет! А за окном был сад, прекрасный весенний сад с прозрачной нежностью распустившейся листвы. Теперь каждое утро, просыпаясь, я вижу у себя под окном этот сад, «очутиваюсь» в нем и чувствую, что счастлив.
Один мой бывший друг, философ по образованию, считал, что счастье – это когда человек не думает о том, счастлив ли он. Раньше мне нравился этот афоризм, а теперь я понял, что его автору попросту никогда не доводилось быть счастливым. Теперь-то я знаю, что истинно счастливый человек так же остро и осознанно переживает свое счастье, как гений – свою гениальность.
Увы, я не гений, но со временем из меня должен получиться неплохой фотограф. К этому у меня, как мне кажется, есть все задатки. Единственное, чего мне пока недостает, так это профессионализма, умения внешне воплотить внутренний образ, перенести его на фотопленку. Все мои нынешние фотографии, даже самые интересные по замыслу, пока еще отмечены клеймом любительщины: то экспозиция слегка передержана, то техника исполнения неудачна. Поэтому никуда пока не ношу свои работы, относясь к ним как к своего рода школярским этюдам. Но учусь с утра до ночи, радостно и терпеливо. По восемь часов ежедневно работаю на натуре – с восьми утра и до четырех часов дня, потом обедаю, а вечер провожу в фотолаборатории, где проявляю и печатаю отснятое за день, или в кресле за книгами и альбомами. Читаю не только специальную литературу по фотографии, но помногу – художественную литературу, классиков в первую очередь: учусь у них видеть людей, природу. Ради любопытства, Володька, перечти, скажем, Гоголя, Толстого (да того же самого Тургенева) и попробуй взглянуть на их произведения глазами фотографа: какие чисто зрительные находки, какие сочные краски, точные подсветки и непривычные ракурсы!
Я уже не говорю о поэтах! Вот, одной рукой пишу тебе, а другой наугад открываю томик Блока и читаю: «Уж вечер светлой полосою на хладных рельсах догорал. Ты, стройная, с тугой косою, прошла по черным пятнам шпал». А?! Вот бы снять так! И сниму!
Уже почти две недели бьюсь над одним этюдом. Три снимка одного и того же московского пейзажа, но с различных «точек зрения»: например, «глазами» Герцена, Маяковского и Булгакова. А представляешь себе: снять какой-нибудь петербургский двор, сначала так, как его увидел бы Раскольников, потом – как Свидригайлов, потом – как Сонечка Мармеладова.
Замыслов такого рода у меня хватает, вот только научиться бы претворять их в профессиональные снимки. Но я обязательно научусь! Ведь я уже знаю, чего я хочу, и чувствую, как это надо делать, а остальное – дело времени, опыта и упрямства.
Тем более что условия для работы у меня теперь превосходные. Я снял себе квартиру в старом доме, предназначенном на снос, но который «сносят» уже три года и, дай бог, еще столько же будут сносить. Да, никаких «удобств», кроме газа, водопровода с холодной водой и канализации. Но зато у меня светлая-пресветлая комната с двумя широкими окнами, выходящими в тихий сад; кафельная печь, которая теплее любого парового отопления; просторная кухня, которую я переоборудовал в фотолабораторию. Зато у меня нет телефона, нет соседей. Я один, совершенно один, ты представляешь себе?! И за все это блаженство каких-то тридцать рублей в месяц! В наш век и при нашем образе жизни, когда покой и одиночество – самая дорогостоящая роскошь!
Кстати, о роскоши. Ты спросишь, на что я сейчас живу. Видишь ли, во-первых, «рассыпав бисер» – а я его, как ты мог понять из предыдущего, рассыпал-таки, – я сохранил за собой кое-какие сбережения (не бесплатно же я «играл» все эти годы); две трети из них я отдал своей бывшей жене, а на оставшуюся треть приобрел себе необходимое оборудование и в течение ближайших пяти-шести месяцев могу считать себя полностью обеспеченным человеком. А потом… В том-то и счастье мое, Володька, что я сейчас об этом не думаю. Раньше бы это злосчастное «потом» не давало мне покоя. Но теперь, когда я умею полнокровно жить сегодняшним днем, не щупая впереди себя трусливым воображением, радостно довольствуясь тем, что имею, и жертвуя известными бытовыми удобствами во имя незамутненности духа… Да плевать мне сейчас, грубо говоря, на это «потом». Когда оно еще будет, и неизвестно, что со мной произойдет к этому моменту. Может быть, уже через месяц я стану профессионалом и во всех московских редакциях будут покупать мои снимки… Как бы то ни было, я владею тремя иностранными языками, печатаю десятью пальцами и почти вслепую на русской и латинской машинках. Последнего уже достаточно, чтобы заработать себе на хлеб, на жилье и на фотоматериалы. А что мне еще нужно?
Предвижу и другие твои вопросы. Ну что ж, изволь, постараюсь ответить.
Да, наверно, я поступил жестоко. Я ведь оставил любящую женщину, с которой прожил почти пятнадцать лет. Ей сейчас, конечно же, тяжело и больно, моей бывшей жене. Но, видишь ли, любовь, пожалуй, одно из самых жестоких явлений нашей жизни. Разве не высшая жестокость прогонять от себя человека, который всем готов пожертвовать ради близости к тебе? Но разве не еще большая жестокость из жалости жить с ней, с нелюбимой? И как бы ты назвал того сердобольного врача, который, не желая собственноручно причинять страдания больному, отказывается от операции и тем самым дает болезни распространиться по всему организму? Трусом? Палачом?
Во всяком случае, об «анестезии» я позаботился. Я «признался» Светлане, что полюбил другую женщину. Я понял, что так ей будет легче перенести мой уход, и подарил ей «разлучницу», «эту дрянь», «эту девку», на которую можно взвалить вину за семейную катастрофу и с помощью которой так легко все объясняется.
Да, у меня двое детей. Но пойми: самое страшное для них – лицемерие, тщательно скрываемая неприязнь отца к матери. Ибо никто так остро не чувствует взрослой фальши, как дети, и так мучительно не страдает от этого. Вот поэтому-то я и «бросил», и «предал», и «потерял», а на самом деле – сохранил своим детям любящего отца. И как бы ни грозилась теперь Светлана лишить меня дочек, она добрый человек, хорошая мать и рано или поздно поймет, что, разлюбив ее, я одновременно по-настоящему полюбил ее детей – так уж произошло в моей жизни; что от девочек своих я никогда не откажусь и все буду делать для того, чтобы вырастить из них добрых, чутких, как можно менее несчастных…
Ну вот, вроде все аргументы свои исчерпал, и теперь, когда записал их на бумаге, опять как бы само собой сфокусировалось, и я с особой отчетливостью увидел: подлец я самый натуральный, и потому, что так логично все изложил – еще больший подлец.
Но разве подлецы бывают счастливы? И если есть в этом мире такая логика, чтобы жить с нелюбимым человеком и заниматься нелюбимым делом, то я этой логике следовать не желаю и не умею.
Прощай и будь счастлив. Твой Иван.
Р. S. Только что, решив обернуть книгу, взял старую газету – за февраль месяц – и обнаружил в ней следующую, как говорят журналисты, «информашку»:
«Небывалые снегопады обрушились на Австрию. В горной части страны снежные заносы преградили автомобильные и железные дороги, закупорили въезды в тоннели. В результате целые районы оказались буквально отрезаны друг от друга. Так, например, полностью оборвалась связь с Тиролем».
Любопытно, как пережил эти небывалые снегопады мой лучший бывший друг Костя Комплектов? А вдруг и его «так, например» взяло и «буквально отрезало»?!
Цветущий холм среди пустого поля
Исповедь и письмо
Тане, моей жене
– Понимаете, еще до того как она появилась, я уже почувствовала ее, раньше самого Аркадия… Нет, это не было ощущением чужого присутствия, узнаванием соперницы, вторгшейся в мою жизнь и вставшей между мной и моим мужем, – я лишь потом сформулировала для себя, что у Аркадия есть другая женщина… Как бы это точнее выразить?.. Представьте себе: вы летите в самолете, и вдруг самолет начинает падать, а вы, еще не успев ужаснуться, думаете: Господи, я столько раз читала о том, как это бывает. А вот теперь это происходит со мной. Не может быть!.. Я поняла, что все теперь бесполезно: хочешь – кричи, хочешь – молись Богу, хочешь – вспоминай свою жизнь; все равно рано или поздно наступит этот страшный последний удар. Потому что все кончилось уже тогда, когда самолет начал падать.
Она подняла бокал с минеральной водой, но не отпила из него, а лишь смочила губы.
– Я схватила пальто и выбежала на улицу. Я не отдавала себе отчета в том, что делаю. И я ничего не помню. Помню лишь, что мир показался мне сплющенным. Будто сдвинулись дома, стиснув поле, на краю которого стоит наш дом, а все окружающее – улица, фонари, деревья – стало словно продолжением меня самой, таким же испуганным, таким же живым, кричащим. Словно мир стал моими нервами, плотной паутиной кровоточащих волокон, а я бежала сквозь нее и рвала их в клочья, натягивала и рвала, и чем быстрее бежала, тем сильнее натягивала и тем больнее рвала, и тем страшнее мне было остановиться… Поймите, Аркадий был всем для меня: родители мои умерли, детей у меня нет и не может быть… Но я другое хочу сказать. Понимаете, некоторые женщины тут же начинают ненавидеть. Они загораются спасительной для них ненавистью, желанием отомстить неверному мужу, сопернице, разлучнице, или как там еще принято называть этих женщин. Но у меня ненависти не было. В этот момент я любила своего мужа еще сильнее, чем прежде. Так любят при последнем расставании покойного, жадно, ненаглядно, безумно, но все-таки боясь прикоснуться… Нет, вы понимаете, что это еще недавно живое, это одухотворенное мною, самое дорогое мое «я» уходило от меня, унося с собой все, чем я дышала, чем жила. А мне предстояло жить дальше, в том страшном, безлюдном мире, на который он меня обрекал, в котором вроде была лишь пустота одна, от горизонта и до горизонта, и в то же время все жгло и напоминало – каждая улица, каждый угол дома, каждая трещина в асфальте.
Она поставила бокал и отдернула руку, точно стекло обожгло ей пальцы.
– Я бы наверняка покончила жизнь самоубийством, если бы подобная мысль пришла мне тогда в голову. Но я придумала куда более нелепый выход. Я попросила свою подругу, чтобы она познакомила меня с каким-нибудь мужчиной. Мне было решительно все равно, с кем она меня познакомит. Я заранее пообещала себе, что всецело отдам себя в руки этого человека, каким бы он ни оказался… Нет, вы меня не поняли. Я вовсе не собиралась изменять мужу, мстить ему. Я лишь чувствовала, что не вынесу этой безлюдной пустоты, то есть выносить ее более не желаю, что я на все готова!.. Он оказался довольно привлекательным внешне, предположительно тактичным и неглупым человеком. Он был другом кавалера моей подруги. Мы вчетвером поехали к нему на дачу… Но, понимаете, едва мы сели в машину, я тут же как бы пережила все то, что ждало меня впереди. Вы можете не верить мне, но я даже обои увидела, те, на которые я смотрела бы, лежа в его постели. И меня охватило такое физическое отвращение, такое протестующее отчаяние, что я попросила остановить машину… Я шла пешком домой и смеялась, пока не заплакала… Даже в этот момент я не испытывала к Аркадию никакой ненависти. А мне так хотелось презирать его и ненавидеть, как я ненавидела и презирала самое себя.
Она взяла солонку и высыпала на ладонь щепотку соли.
– Когда я добралась до дому, Аркадий сидел в гостиной и смотрел «Кинопанораму». Он даже головы не повернул в мою сторону. Мне хотелось кричать от ужаса и стыда, звать на помощь и биться в истерике, но я тихо села на диван сбоку от мужа и стала смотреть телевизор… В это время зазвонил телефон. Я сняла трубку, услышала частые гудки… Не знаю, как это случилось. То есть я хочу сказать, что никакого заранее составленного плана у меня не было. Я вдруг повернулась спиной к Аркадию и стала говорить в трубку: «Ну куда же вы пропали?.. Почему неудобно? Конечно, я могу с вами говорить…» Минут пять я так разговаривала по телефону; мне в ответ неслись частые гудки, а я расспрашивала своего несуществующего собеседника о делах и самочувствии, долго договаривалась с ним о встрече. Под конец я даже назвала его по имени – Сережа. Почему Сережа? Не могу вам объяснить. Может быть, потому, что никого из наших знакомых так не звали… Нет, вы не поняли. Я вовсе не собиралась этим инсценированным разговором разбудить в муже ревность. Я просто не могла больше молчать. Если угодно, я пыталась заполнить окружающую тишину хоть звуком собственного голоса… Как бы то ни было, муж остался безучастным. Мы молча досмотрели «Кинопанораму», после чего Аркадий встал и, не произнеся ни единого слова, ушел к себе в кабинет. А я схватила пальто и выбежала на улицу. У меня было такое состояние, в котором оставаться на одном месте совершенно невозможно! Нужно все время двигаться, тогда еще как-то можно терпеть… Я шла, ничего вокруг себя не видя. Кажется, я сделала несколько кругов вокруг нашего пустыря… Наш дом стоит на краю пустыря, вернее, даже не пустыря, а поля, настолько пустырь этот большой и широкий. Со всех сторон поле окружено домами новостроек. Вы представляете себе?.. Сколько времени я так кружила, понятия не имею. Но вдруг я остановилась и тут же сказала себе, что Аркадий мог не слышать моего разговора по телефону – говорила я достаточно тихо… А вдруг он расслышал мои слова, они задели его за живое, но он не пожелал обнаруживать свои чувства; ведь это так естественно!.. Уговаривая себя подобным образом, я побежала домой, с каждым шагом все более веря в то, в чем я себя уговаривала. Внутри меня все замирало от надежды, и я бежала все быстрее и быстрее в направлении дома, точно боясь, что, если я вдруг остановлюсь, мой самообман обнаружится и надежда исчезнет.
Она взяла нож и прижала его к щеке.
– Когда я вбежала в квартиру, муж сидел на кухне, пил чай и читал газету. Подняв голову, он посмотрел в мою сторону, но как бы сквозь меня и снова уткнулся в газету… Этот взгляд словно взорвал меня. «Ты не думай, что я совершенно одинока и беззащитна! – закричала я на Аркадия. – У меня есть человек, который меня любит. Он давно меня ждет. Только не воображай себе, что если я тебе не нужна, значит, я уже вообще никому не нужна…» Я не понимала, что говорю. Говорила не я – говорило мое отчаяние… Это, наверно, очень смешно выглядело. Женщин, способных вести себя подобным образом, я всегда считала, по меньшей мере, дурно воспитанными… Когда же я кончила кричать и опустилась на стул, Аркадий с улыбкой посмотрел на меня, покачал головой и ушел к себе в кабинет… Боже, вы даже не представляете, как я любила его в этот момент! Я боготворила его!
Она оторвала нож от щеки, взяла вилку.
– Дальше я плохо помню. Помню, что несколько дней подряд… Мне звонили реальные люди; они удивлялись тому, что я называла их Сережами, смеялись, требовали, чтобы я перестала дурачиться, обижались. Один раз я поймала себя на том, что разговариваю с Сережей в отсутствие мужа… Я возвращалась домой за полночь, а один раз осталась ночевать у подруги, не предупредив об этом Аркадия… Я со всеми пыталась заговорить о Сереже – с подругами, сослуживцами. Они смотрели на меня с нескрываемой жалостью. Большинство из них вообще не верило в существование Сережи; а те, которые верили, сострадали, пожалуй, даже больше. Они не противоречили мне, не отговаривали, но на их лицах я читала: «Несчастная ты женщина! Разве мы не понимаем, что ты любишь Аркадия, а не этого Сережу? Разве может какой-то там Сережа – пусть добрый, славный, милый – сравниться с твоим мужем? Кого ты хочешь обмануть – нас, себя?..» Я не выдержала и снова грубо нарушила правила игры. Я вбежала к мужу в кабинет. «Да, он действительно не такой интересный человек, как ты, – объявила я Аркадию. – И конечно же, я никогда не смогу полюбить его так, как любила тебя. Но он милый, заботливый, он любит меня. Пойми ты, самое главное для женщины, чтобы ее любили. Ради этого можно жить и с нелюбимым человеком. Лучше с ним, чем с тобой…» Знаете, что мне ответил Аркадий? Ничего. Усмехнулся, покачал головой и вышел. Боже, как я презирала себя в этот момент!
Она отрезала маленький кусочек мяса.
– Одна знакомая актриса рассказывала мне, как она работает над ролью. «Я должна, – объясняла она, – знать о своей героине буквально все: не только то, чем она живет и дышит в рамках пьесы или картины, но и весь тот мир, который ее окружает, так сказать, за кадром, за действием. Иначе зритель мне не поверит…» Видите ли, я вдруг поняла, что мне надо так же. И первым делом необходимо силой воображения как бы поменять местами Аркадия и Сережу, первого из них сделав нереальным, а второго – реальным. Ведь Аркадий и в самом деле стал для меня нереальным, рассуждала я. Он умер, он прошлое, которого мне уже не вернуть. Но ведь жизнь моя еще не кончена, и весьма вероятно, что рано или поздно я встречу человека, которого смогу полюбить так же сильно, как Аркадия. Ведь живет же он сейчас где-то, и встреться мы с ним теперь, я бы быстро забыла об Аркадии, перестала вспоминать, мучить себя. Надо лишь поверить в существование Сережи, поселить его в моем настоящем, пусть пока лишь воображаемом… Поселить! Я тут же уцепилась за это слово и принялась искать для своего Сережи соответствующее жилище. После нескольких часов блуждания по району я выбрала наконец для него дом на противоположной стороне пустыря… Я, кажется, забыла вам сказать, что этот наш пустырь такой большой, что скорее похож на поле… Я зашла в подъезд и тут же почувствовала запах, обычный запах недавно выстроенного блочного дома… Это было ужасно! Я не могу вам передать это словами, но в какую-то секунду передо мной словно пронеслось… Будто бы снова въезжала я с Аркадием в нашу новую квартиру, такая счастливая!.. Это было так неожиданно и больно, что я пришла в себя, лишь когда уже бежала вокруг пустыря-поля.
Она резала мясо на мелкие кусочки.
– Но я упрямая женщина… Нет, вы не поняли, это от безысходности… Я убедила себя в том, что Сережа не может жить в моем районе, что он должен жить на противоположном конце города. На следующий день после работы я отправилась в самый отдаленный район – полчаса на метро и столько же на автобусе. Я выбрала дом, выбрала этаж, окна и, глядя на окна – в подъезд я уже не решалась зайти, – принялась мысленно обставлять его квартиру… Я довольно легко управилась с кухней; тем более что мне в этом сильно помогло ее освещенное, но незашторенное окно. Потом перебралась в темную гостиную. Я старалась представлять ее себе как можно детальнее, то есть не только расставляла в ней мебель, но и повесила на стену картину, поставила на стол старинную лампу и вазочку с засохшими розами, телевизор поместила к окну, магнитофон… Магнитофон меня и погубил. Потому что тут же зазвучала музыка… Вряд ли вы знаете эту музыку. Но для меня в ней тогда моментально соединилось и вспыхнуло такое нестерпимое, такое выворачивающее наизнанку!.. Я тут же перестала представлять себе комнату, а вместо нее представила, как я бросаюсь наперерез первой попавшейся машине, мчусь к себе домой, влетаю в квартиру, падаю на колени перед Аркадием и вою от страха, от боли, от звериного желания схватить, удержать, вырвать… Я действительно бросилась наперерез, заставила перепуганного водителя везти меня на противоположную сторону города… От бесполезного унижения меня спасло лишь то, что Аркадия не оказалось дома. В ту ночь он вообще не пришел ночевать. Я прождала его до утра… Нет, такой боли я еще никогда не испытывала. Понимаете, это когда все, на что ты натыкаешься взглядом, словно впивается в тебя, режет, душит, жжет: угол подоконника, пуф возле торшера, чашка с блюдцем на кухонном столе – все это твоей болью словно пропитано, вернее, усиливает то, что горит и корчится внутри тебя. А если закрыть глаза, то совсем уже невыносимо становится… Впрочем, это невозможно объяснить.
Она отложила вилку и нож, взяла бокал с минеральной водой и осушила его залпом.
– Как только рассвело, я ушла из дому. Я шла как будто с закрытыми глазами. Я не заметила, как свернула с бетонной дорожки, огибающей поле, и пошла напрямик. Ноги мои утопали в грязи, но я не обращала внимания и шла все вперед и вперед, через лужи, через кочки по вязкой, чавкающей глине… Я забыла вам сказать, что была ранняя весна… Меня остановил ветер. Внезапный порыв ветра толкнул меня в грудь… Нет, это был даже не порыв ветра, а стена, упругая воздушная стена, на которую я натолкнулась, о которую ударилась грудью и остановилась, не в силах преодолеть ее. Стена эта медленно окружила меня, как бы обернув в кокон… Это было странное ощущение. Мне вдруг показалось, что я взята в плен какой-то магической силой… Я словно прозрела и огляделась вокруг. Я стояла на некотором возвышении, то ли большом бугре, то ли небольшом холме, а со всех сторон меня окружало широкое пространство нашего пустыря-поля. Холм, на котором я остановилась, был совершенно голым; даже прошлогодней травы на нем не было. Представьте себе: гладкая песчаная площадка, в центре которой лежит обрубок толстой, какой-то чересчур уж неметаллической трубы, а чуть в стороне от трубы – средних размеров камень, не то чтобы валун, но и не булыжник… Я зачем-то села на эту трубу и, глядя на камень, вдруг подумала: неужели и он будет причинять мне боль? Неужели нельзя так сделать, чтобы он был сам по себе, простым камнем, никакого отношения ко мне и моей прошлой жизни не имеющим, ни о чем не напоминающим? Пусть он будет тем единственным в мире предметом, глядя на который я смогу если не отдать ему часть своей боли, то по крайней мере не черпать из него дополнительные страдания. Я принялась напряженно всматриваться в этот камень, старательно изучая каждую выемку в нем, каждый выступ, при этом пытаясь ни о чем не думать, ни о чем не вспоминать, а как бы впитывать то, на что смотрела, пропуская через себя, погружаясь в это каменное бесчувствие… Погодите, я потом объясню… Понимаете, мне было чрезвычайно трудно сосредоточиться, но я старалась из последних сил. Я так туго стянула пояс своего плаща, что едва могла дышать; я зажала уши руками, стиснула зубы, как можно шире открыла глаза… Не знаю, сколько времени я так сидела, но постепенно мысли мои как бы замедлились, стали тягучими, ленивыми, словно усталыми, пока не остановились окончательно, и я не ощутила внутри себя некую тупую пустоту, тихую, теплую, утоляющую… До этого я даже во сне никогда не чувствовала себя так далеко от себя и так безразлично… Я не помню, как встала, как шла через поле. Помню только, что, уже выйдя на бетонную дорожку, вдруг обнаружила, что потеряла каблук и что плащ мой с одного боку густо вымазан в рыжей грязи. Придя домой, я тут же разделась и повалилась на постель. И тут же заснула. Я даже не обратила внимание на то, дома ли Аркадий… Я проспала весь день и всю ночь. Я проснулась с ощущением, что на меня смотрят. Я чуть приоткрыла глаза и увидела над собой Аркадия. Он долго всматривался в меня беспокойным, колющим взглядом, потом тихо ушел из спальни. Я чуть было не закричала… Я поняла… Нет, я ничего не желала понимать! Все мое тело, снаружи и внутри, словно покрылось ожогами, но я лежала не шевелясь до тех пор, пока не убедила себя в том, что ничего я не поняла, ничего не могла понять, что ровным счетом ничего не произошло и все остается по-старому… Налейте мне, пожалуйста, еще минеральной воды.
Она чуть подтолкнула вперед свой бокал.
– К метро я пошла не вокруг поля, как ходила обычно, а снова напрямик. И едва я свернула с бетонной дорожки, как мне вдруг сделалось чуточку легче на душе, стало чуть меньше жечь внутри и чуть свободнее задышалось… То ли шла я в этот раз осмотрительнее, то ли поле за прошедшие сутки заметно подсохло, но я не только не промочила ног, но даже туфли испачкала совсем немножко… Но боже, какой неприглядный вид имело наше поле! То и дело под ноги мне попадались консервные банки, расплющенные пакеты из-под молока, ссохшиеся сигаретные пачки, флаконы из-под духов; взгляд мой натыкался то на ржавую рессору, то на погнутое, перевернутое дырявым днищем вверх ведро, обрезки металлических труб, расслоившиеся стальные тросы. Среди этой свалки только одно место оказалось незахламленным – тот самый невысокий холм, на котором я сидела накануне… Знаете, я глазам своим не поверила, когда вдруг увидела возле камня, среди комьев сухой земли маленькие желтенькие кружочки. Это были цветы! Первые весенние цветы… Я все время забываю их название. Мать-и-мачеха, кажется… Представляете себе: такие маленькие, желтенькие, на толстых, коротких ножках, словно крошечные подсолнухи?.. Уже в метро я удивилась тому, что, сидя на трубе и разглядывая эти желтенькие цветочки, я не испытывала никакой боли, ни о чем не думала и ни о чем не вспоминала… Нет, вы только представьте себе: первые весенние цветы – и чтобы ни о чем не вспомнить!
Она подняла бокал с водой и тут же снова поставила его.
– Поняла ваш взгляд… Да, я сходила с ума, более того, сознательно толкала себя к сумасшествию. Но… Как бы это лучше передать?.. Понимаете, во-первых, реальный мир казался мне слишком страшным и жестоким, чтобы жить в нем. А во-вторых… Видите ли, я постепенно поняла, что для того, чтобы выжить в этом мире и не сойти с ума, надо сходить с ума нарочно. Не заболевать сумасшествием, а лечиться им. Это, знаете ли, как сделать прививку… Когда я была маленькой, мне часто по ночам снились кошмары. Они преследовали меня до тех пор, пока однажды я не увидела свои руки: усилием воли подняла их как бы на уровень глаз и увидела, во сне, понимаете? И тут же проснулась. С тех пор стоило мне увидеть во сне кошмар, я тут же принималась искать свои руки и, найдя их, тут же просыпалась… Вот и теперь я приходила на холм, смотрела на камень и как бы просыпалась от окружающей меня жизни… Когда же спасительный камень был для меня недосягаем – например, дома, или на работе, или по дороге на работу, – а боль и ужас наваливались на меня со всех сторон, я тут же спешила отыскать взглядом какой-нибудь предмет или точку в пространстве – скажем, трещинку в стене или выбоину в асфальте – и старалась максимально сосредоточить на них свое внимание. Я говорила себе: ты уже давно мертвая, нет тебя нигде и никогда не было, а во всем свете есть только эта трещина. Она бесконечно важнее и бесконечно содержательнее тебя со всеми твоими переживаниями, метаниями и болями. Весь мир – в ней, тихий, бесчувственный, неуязвимый. Будь как эта трещина, стань ею, исчезни в ней до тех пор, пока не отпустит, не отхлынет, не пронесется мимо… Я поняла, что до тех пор, пока я буду считать себя и свои переживания центром вселенной, единственным содержанием мира, я буду как бы на середине шоссе – понимаете? – и со всех сторон на меня будут нестись машины: меня будут сшибать, давить, волочить за собой… Эти самые, если хотите, трещины помогали мне хоть на короткое время стать недоступной, неуязвимой, защищали меня от самой себя… Не думайте, что это было просто. Моя неуязвимость стоила мне – по крайней мере, на первых порах – неимоверного напряжения воли. Но я понимала, что иного выхода мне не остается, что, если я сама не сумею защитить себя, никто меня не защитит… Особенно трудно мне было «уходить с шоссе» у себя дома, особенно – в присутствии Аркадия, особенно когда он смотрел на меня. С каждым днем он все чаще смотрел на меня. Он по-прежнему не разговаривал со мной, но теперь стал то и дело бросать на меня взгляды. Странные какие-то. В них угадывалось то ли раздражение, то ли обида. А один раз, когда я уже лежала в постели, Аркадий вдруг вошел в спальню, приблизился ко мне, неожиданно обжег взглядом и спросил: «Скажи, ведь ты его придумала, этого своего Сережу. Да?» Я молчала. «Ну и глупо», – как-то нерешительно произнес Аркадий и ушел. Но долго еще в его кабинете скрипели половицы, а я, затаив дыхание, слушала это ритмичное поскрипывание и уже не могла обмануть себя… А внутри меня все кричало от радости и ужаса: не смей! Если ты хоть на секунду в это поверишь, если хоть на шаг остановишься – все пропало! Нет теперь тебе назад дороги!
Она наколола на вилку маленький кусочек мяса, быстро положила его себе в рот и проглотила.
– В ту ночь я поняла, что, если я хочу вернуть Аркадия, мне необходимо на некоторое время «убить» его внутри себя, изъять из памяти все то, что нас с ним связывало, «уйти с шоссе» окончательно… Я попыталась убедить себя в том, что никогда не любила мужа, что мои прежние чувства к нему были самообманом, принятием желаемого за действительное. Перебирая в памяти события нашей с ним жизни, я старалась исказить их таким образом, чтобы мой муж предстал по возможности в самом неприглядном свете, как бы повернулся ко мне до этого скрытой от меня отталкивающей своей стороной. Радостные, блаженственные моменты я усилием воли гнала вон из памяти, а вместо них выискивала, додумывала и присочиняла в своем прошлом различного рода огорчения, обиды и унижения, якобы причиненные мне Аркадием, и заставляла себя непрерывно думать о них, где бы я ни находилась и что бы ни делала. В течение нескольких дней я лгала себе подобным образом, одержимо и… бесполезно. Потому как чем упрямее пыталась я изгнать из себя Аркадия, тем глубже он укоренялся в моих мыслях; чем грубее, эгоистичнее, чужероднее я пыталась представить себе своего мужа, тем интереснее, благороднее, а вместе с тем ближе, роднее, драгоценнее он мне казался… Ничего мне не помогало. Ни созерцание камня на холме среди поля, ни ежеминутные вглядывания в выбоины на асфальте и в трещины на стене. Я разорвала в клочья и сожгла все наши фотографии из семейного альбома. Я выбросила в мусоропровод пластинки и магнитофонные пленки с музыкой и песнями, которые напоминали мне о нашей любви и нашем счастье… Еще хуже стало: уничтоженные фотографии встали у меня перед глазами и уже не отпускали, а музыка, казалось, заполнила весь окружающий мир и, не умолкая, звучала у меня в ушах!
Она проткнула вилкой второй кусочек мяса.
– Я сдалась. Я обзвонила знакомых и у одного из них одолжила ту самую любимую свою пластинку, которую выбросила… Мне казалось, что без этой музыки я не выживу, задохнусь, ослепну. Я заперлась у себя в спальне и слушала одну и ту же песню раз сто подряд. Я не преувеличиваю. Я корчилась от боли и в то же время чуть ли не упивалась ею… Постепенно боль моя притуплялась, а вместо нее внутри меня росло какое-то новое ощущение. Я долго не могла осмыслить его, пока вдруг не поняла… Представьте себе: моя самая любимая песня наскучила мне, надоела. Честное слово!.. На следующее утро перед работой я целый час провела на холме… Кстати, мать-и-мачехи на нем заметно прибавилось. Странное дело: эти желтенькие цветочки выступили из земли только на моем холме, в то время как окружающее поле по-прежнему оставалось пустым и мертвым… Сидя на трубе и глядя на камень, я все глубже осознавала свою ошибку и изо всех сил старалась исправить ее. Теперь я нарочно вызывала в памяти самые счастливые моменты моей жизни с Аркадием и заставляла себя вновь переживать их, как можно полнее и детальнее, но не все сразу, а сосредоточиваясь лишь на одном событии и как бы отсекая его от своего настоящего, как бы целиком переносясь туда, в прошлое. Раньше я никогда так не делала. Раньше, стоило мне чуть затронуть в памяти какой-нибудь эпизод, как я тут же выхватывала из него одно лишь ключевое, подсознательное ощущение и тут же сопоставляла его, сравнивала с тем, нынешним своим… с пустотой этой и безвыходностью… Понимаете, это как с любимой песней. Главное, слушать одно и то же, пока не пресытишься… А если при этом ты будешь еще испытывать физическое неудобство, если та обстановка, в которой ты слушаешь любимую музыку, как бы вступает с ней в противоречие, точно принижая ее, оскорбляя ее и твои собственные чувства… Так я и делала: вспоминая о самых светлых моментах своей жизни, я нарочно принимала самые неудобные и противоестественные позы, старалась смотреть на что-нибудь в высшей степени непривлекательное (на нашем поле-пустыре в такого рода объектах не было недостатка), выбирала для своих воспоминаний самую неподходящую обстановку (скажем, общественный транспорт в часы «пик»)… Я называла это «заигрыванием пластинки»… Сначала это было ужасно мучительно. Даже не знаю, с чем сравнить. Как будто я сама себя оперировала: разрезала себе живот, раздвигала рану, просовывала в нее пальцы и тянула, рвала… Но постепенно ощущения мои притуплялись, боль утихала… Однажды я с удивлением обнаружила, что прошла от холма до подъезда своего дома, не только ни о чем не подумав, но даже не испытав каких-либо запоминающихся ощущений. Прежде подобное бездумное и бесчувственное состояние было для меня невозможным. Я так обрадовалась этому своему достижению, что, войдя в квартиру, даже не заметила непривычно возбужденного состояния моего мужа. Я обратила на него внимание, лишь когда он взял меня за руку и довольно грубо повернул к себе: «Ты мне все-таки скажи: у тебя с ним серьезно или это так – легкое увлечение?» Взгляд у Аркадия был больной какой-то и не обжигал, как раньше. Честное слово, в первый момент я не поняла, что он имеет в виду. И вдруг он как закричит на меня: «Что ты из меня идиота строишь! Ты думаешь – я не вижу?! Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы ничего не замечать!» Я по-прежнему не понимала, но внутри меня что-то сжалось от радости и страха… Аркадий хлопнул дверью и ушел к себе в кабинет. А я снова оказалась на середине шоссе, и со всех сторон на меня понеслось, сшибло, поволокло… Я едва добралась до книжного шкафа, достала из-за книг уцелевшую фотографию, на которой мы с Аркадием в медовый наш месяц… Я смотрела на нее до тех пор, пока не выпотрошила себя всю, пока не утихла боль и я не уползла с проклятого шоссе в темную, пустую канаву.
Она взяла пепельницу, повертела в руке.
– С остервенелым упрямством продолжала я «заигрывать» в памяти свое прошлое, эпизод за эпизодом, пока не добралась до самого прекрасного, самого нестерпимого для меня теперь момента, кроме которого «стирать» было уже нечего… Нет, я не могу вам его пересказать. Понимаете, почти лишенный внешних событий, это был момент абсолютного моего счастья, непередаваемого, всепоглощающего, астрального, как теперь говорят… Я была уверена, что уж его-то мне ни за что не удастся уничтожить, забыть. Это было бы все равно что забыть самое себя… На самом деле мне понадобилось чуть более часа, чтобы и от него избавиться. Я сидела на холме, вспоминала самый счастливый момент своей жизни, как можно детальнее, но крошечными кусочками, прерывая их воспоминаниями самых ближайших ощущений… Погодите, сейчас объясню чуть понятнее… Представьте себе, что вы вспоминаете какой-то эпизод из вашего прошлого, но вдруг заставляете себя прервать воспоминания, смотрите себе под ноги, видите, скажем, камень или что-либо еще, быстро отворачиваетесь от него и усилием воли заставляете себя как можно точнее представить этот только что увиденный вами предмет. А потом продолжаете свои воспоминания с того места, где вы их прервали, но, вспомнив самую малость, снова сосредоточиваете все внимание на каком-нибудь предмете. Ну, и так далее… Так я и поступала. И постепенно память моя словно трескалась, расползалась в разные стороны, а сквозь трещины проглядывали желтые цветочки мать-и-мачехи, выступы и выемки камня, голые кусты и за ними широкое и мертвое поле, которое словно заполняло меня изнутри, становясь как бы единственным моим содержанием, в котором уже все слилось и смешалось – и прошлое, и настоящее, и будущее… Убаюкивающее чувство какой-то целостной пустоты заполнило меня. Вот именно: я словно до краев наполнилась этой пустотой и ощутила себя как бы в подвешенном состоянии, словно парящей в воздухе. Мне хотелось как можно дольше пребывать в этом блаженном состоянии, задержать его, унести с собой… Но едва я открыла дверь своей квартиры, мне навстречу выбежал Аркадий. Он был вне себя. Лицо его пылало, взгляд безумно метался, губы кривились и дергались; мне показалось, что он пьян… Он кричал мне, что его терпение лопнуло, что он завтра же подает на развод и ни минуты больше не желает оставаться под одной крышей с изменившей ему женщиной. Он кинулся к себе в кабинет, побросал в портфель какие-то книги и рукописи, потом побежал в ванную, взял там бритву, зубную щетку, сорвал со стены полотенце вместе с крючком, на котором оно висело… Глядя на мужа, я готова была выть от страха и отчаяния. Все внутри меня кричало: нет у меня никакого Сережи! Я люблю одного тебя! Неужели ты не понимаешь? Это ты меня разлюбил! Ты изменил мне!.. Но я не пошевелилась, не произнесла ни слова. Я понимала, что иначе – все пропало… Он ушел, а я долго еще стояла возле двери, гладила ее и шептала ей, точно это был Аркадий…
Она взяла солонку и поставила ее перед собой.
– Дальше будет уже совсем сумасшествие. Но ведь я вас предупреждала… Едва рассвело, я вышла из дому. Было какое-то прозрачное, искрящееся, пахнущее утро. Казалось, что пахнет даже солнечный свет и он-то и пропитывает своим ароматом все окружающее… Я не узнала своего холма: он был весь усеян цветами, маленькими подсолнухами мать-и-мачехи. Среди пустого поля этот цветущий холм казался нереальным, миражем каким-то, галлюцинацией… Впрочем, я уже говорила вам – была весна… Я провела на холме, наверно, несколько часов и все себе уяснила. Я поняла, что надо и дальше идти по избранному пути. Я чувствовала себя ребенком, испуганно остановившимся на пороге пустого зала, в котором он обречен жить и который ему предстоит чем-то заполнить, все равно чем, хотя бы своими игрушками… Понимаете, мне трудно это объяснить. Я сейчас пытаюсь словами передать очень сложное ощущение… Я ведь тогда ни о чем не думала и в то же время все поняла. Мне в лицо дул мягкий ветер. Он словно омывал меня, очищал, успокаивал… Я заплакала. Не от печали и не от жалости к самой себе, но от какой-то огромной необъяснимой легкости…
Она взяла перечницу и поставила ее перед собой.
– Я вижу: вы догадались… Да, я снова начала представлять себе Сережу. Но, во-первых, я почти тут же поняла, что он никакой не Сережа; что человек, которого я хочу себе представить, не может носить такое имя; что у него вообще не может быть имени, по крайней мере, в самом начале моего пути. Во-вторых, теперь я пыталась представить его совсем не так, как раньше. Я приходила на холм, садилась на трубу и смотрела на камень. Вернее, не на сам камень, а на тень от него. Я фокусировала взгляд на этой тени, как бы всем своим существом погружаясь в нее, до тех пор пока все постороннее не исчезало из моего восприятия, и в этой тени я видела… Нет, не человека. Я видела то угол какой-то комнаты, то часть незнакомой улицы, то скамейку в парке и росшие за ней кусты сирени. На короткое мгновение я получала довольно отчетливое изображение какого-то неизвестного мне места, а потом все словно затягивалось дымкой и исчезало… Постепенно я научилась удерживать свои видения на более длительное время. Как только воображаемая мной картина начинала затуманиваться, я тут же сосредоточивала все свое внимание на какой-то одной ее точке – скажем, на крае скамейки или еще более мелкой детали – до тех пор, пока дымка не рассеивалась и я снова могла вернуться ко всей картине целиком… Не смотрите на меня так. Да, я вела себя как сумасшедшая. Да, вместо того, чтобы, вернувшись в свой опустевший дом, представлять себе Аркадия: как он приходит в чужую квартиру, как его встречает другая, чужая, красивая женщина, как он раздевается, ложится в ее постель, обнимает, целует, любит ее… Простите меня… Да, я не желала это представлять и доводила себя до галлюцинаций, пряталась в них, защищалась ими… Да, окружающие тоже считали меня сумасшедшей. Впрочем, они видели мое сумасшествие совсем в другом. Моя подруга и коллега по работе, например, однажды подошла ко мне и сказала: «Ты сумасшедшая! Когда ты мне рассказывала про своего Сережу, я тебе, по правде говоря, не верила. Я не верила, что, имея такого прекрасного мужа, как Аркадий, можно влюбиться в кого-нибудь другого. Но теперь вижу, что ты действительно сошла с ума и действительно влюбилась…» А через несколько дней после ухода Аркадия ко мне явилась его сестра. У нас с ней всегда были натянутые отношения; ко мне в дом она приходила лишь на дни рождения своего брата, и то лишь на круглые даты… «Милочка моя, по-моему, вы спятили, – заявила мне она. – Неужели вы не понимаете, что такие мужья, как Аркадий, на дороге не валяются». Она долго объясняла мне, какой необычайный человек мой муж; что я, между прочим, Бог знает что такое, а он – ученый с мировым именем; что, к ее сожалению, любовь зла, и он влюблен в меня до беспамятства, что никто ему не нужен и что он многое готов «принести в жертву», лишь бы я разрешила ему «вернуться в семью». Уходя, эта женщина выжгла меня взглядом и заключила: «А если вы не в состоянии ценить выпавшее вам счастье и если так уж вам приспичит – черт с вами, изменяйте ему, но только тихо, чтобы он об этом не догадывался. Нельзя же на каждом углу кричать о своих любовниках». А я молча слушала ее гневную отповедь и не понимала, что происходит. Вернее, я боялась поверить в реальность происходящего. И поэтому с еще большим упорством пряталась от охвативших меня надежды, нетерпения и любви к Аркадию… Я начала «путешествовать» – так я это называла. Сидя на холме, я мысленно представляла себе какое-нибудь хорошо знакомое место и, сконцентрировавшись на тени от камня, в своем воображении отправлялась туда. В моих путешествиях он всегда был рядом со мной, тот человек, которого я раньше называла Сережей. Я по-прежнему не могла представить себе его облик, но иногда – когда мне удавалось достичь максимальной концентрации – могла, скажем, как бы взять его под руку, или услышать рядом с собой его дыхание, или почувствовать его быстрое, случайное прикосновение… Так я посетила с ним многие любимые свои места, в которых раньше бывала с Аркадием. Это оказалось несложно. Теперь, когда я вытеснила из памяти Аркадия и все ощущения, с ним пережитые, не было ничего противоестественного в том, чтобы представить рядом с собой в этих местах другого человека. Наоборот, противоестественными казались мое одиночество и окружающая пустота, так что это новое, непривычное, но такое желанное для меня присутствие родилось как бы само по себе и закономерно, понимаете?.. Через некоторое время мне и холма моего не надо было. Я добилась того, что могла путешествовать в любое время, в любое место и почти в любой обстановке… Однажды я так увлеклась, так сконцентрировалась, что как бы увидела себя со стороны. Я шла под руку с каким-то мужчиной. И он и я были ко мне спиной, так что лиц их – то есть наших лиц – я не видела. Но я твердо знала, что это мы, что мы идем по аллее монастыря… Это был Спасо-Ефимьевский монастырь. Это был Суздаль. Свой медовый месяц, вернее, медовую неделю с Аркадием я провела в Суздале, в гостинице напротив Спасо-Ефимьевского монастыря.
Она взяла салфетку, сложила ее вчетверо и поместила между перечницей и солонкой.
– Впрочем, не думайте, что все это время я жила лишь в воображаемом мире. Наоборот, мои путешествия как бы помогали мне лучше и полнее увидеть реальный мир… Погодите, я сейчас постараюсь объяснить. Понимаете, до этого окружающий мир казался мне словно одушевленным, очеловеченным мною. То есть все, что я видела вокруг себя, было словно символом, внешней проекцией моей души, моих эмоций, какими-то маленькими и прерывистыми клочками пространства и времени, а все остальное растворялось в тумане, терялось в нем, становилось как бы сном, чувственным каким-то воспоминанием… Теперь же, возвращаясь из путешествий, мне не хотелось ни думать, ни вспоминать, а глядя вокруг, впитывать в себя окружающее, радуясь его красоте, любуясь его естественной завершенностью, самоценностью и полной независимостью от меня и моих ощущений. Понимаете, в том, что я теперь видела, на первый взгляд ничего необычного и особо прекрасного не было, но никогда до этого я не встречалась с такой свободной красотой… Как бы это лучше выразить?.. Я словно впервые ощутила, что земля круглая… То есть мир как бы раздвинулся, и все в нем собралось в единое целое… Я помню, я сидела на холме и вдруг услышала какой-то странный звук, похожий на далекий гул реактивного самолета. Я оторвала взгляд от камня, огляделась… Понимаете, будто лопнул пузырь, в который я была заключена от рождения… Мне показалось, что я нахожусь на острове, который стремительно растет вширь, вытесняя море… И солнце. Оно словно раздвинуло для меня границы мира, оттолкнув их белыми искрящимися линиями… Я увидела поле, окружающие его дома новостроек, а за этими домами другие дома, другие улицы, другие поля, другие города. И все это – разом, как бы на одном дыхании, как бы всем своим существом… Казалось, из моих ушей выпали затычки, и я вдруг услышала миллионы звуков этого радостно-огромного, пугающе-прекрасного мира… Нет, это невозможно передать словами. Слишком много всего и слишком стремительно…
Поверх салфетки она поставила пепельницу.
– Ночью ко мне вернулся муж. Я уже спала. Он разбудил меня звонком в дверь. Он звонил не переставая. Потом стал стучать. У него были с собой ключи, но он стучался в дверь и грозился выломать ее. Он кричал, что пришел лишь затем, чтобы увидеть мои глаза. Что, увидев мои глаза, он все поймет и либо тут же уйдет, либо вышвырнет того, с кем я живу… И так далее и тому подобное… А я в ночной рубашке стояла по другую сторону двери и не могла найти в себе силы открыть ему… Тогда он полез через балкон. С лестничной клетки. В нашем доме это несложно сделать. Он перелез на балкон и метался по нему, хотя дверь в комнату была открыта. Он кричал, что с ума сойдет, если не увидит моих глаз… Я наконец пересилила себя и вышла… Я сказала ему: «Я одна. У меня нет никакого Сережи. Я его придумала. Я все время ждала тебя…» Я плохо помню, что было дальше. Было лишь какое-то яростное движение, какой-то удушающий взрыв в темноте… Простите меня… Потом он шептал мне, что умоляет простить его, что, кроме меня, он никого не любил и не любит… И так далее и тому подобное… И все время просил зажечь свет, чтобы увидеть мои глаза. А я лежала в блаженном бессилии и думала: «Господи! Неужели это не сон. И больше не надо сходить с ума. И можно снова стать нормальной, беззащитной любимой женщиной…» Я долго не могла уснуть. Я все пыталась найти причину своей бессонницы, пока вдруг не поняла, что я… Да, жду чего-то. Чего-то мне не хватает. Что-то осталось как бы незавершенным, недосказанным, непрожитым, что ли… И как только я это поняла, я тут же уснула…
Поверх пепельницы она положила нож.
– Неделю я жила в состоянии… да, счастья, но о котором и рассказать-то нечего… Я мыла посуду и была счастлива, я готовила обед и была счастлива. Что бы я ни делала, я как бы постоянно напоминала себе о своем счастье. Я словно смотрела на себя со стороны и понимала, что этой женщине хорошо, спокойно, что она счастлива… Клянусь вам, я ни разу не взглянула в сторону холма, ни разу о нем не вспомнила. И не то чтобы я заставляла себя не смотреть и не вспоминать… По вашим глазам я вижу, что вы уже догадались… Да, на восьмой день своего невыразительного счастья я пришла на холм. Возвращаясь вечером с работы, я вдруг вступила на поле и пошла, ни о чем не думая, ничего не желая. В этом свободно-бесчувственном состоянии я села на трубу перед камнем, и вдруг… Это было довольно странное ощущение. Я почувствовала легкое сжатие в центре живота, будто кто-то коснулся моего тела осторожной рукой и чуть сжал пальцы… И я вдруг подумала… То есть я ни о чем не думала в этот момент… Понимаете, мне вдруг показалось, что это место словно пропитано мной, что именно здесь я умру, независимо от того, в каком месте я буду находиться в момент своей смерти… Потом я услышала далекий гул реактивного самолета и тут же поняла, что он – есть, что он – существует!.. Нет, не в моем воображении, а независимо от меня, от моих ощущений, от того, счастлива ли я или страдаю, люблю мужа или не люблю… Существует, как этот нож, эта пепельница, эта салфетка… Мне вдруг стало страшно, и в то же время я словно обрадовалась своему страху, будто именно его мне не хватало… Я ушла с холма и пошла по полю. Я останавливалась, когда замечала в стороне от тропинки, по которой я шла, маленькие желтые островки цветов… Да, я забыла вам сказать, что чуть в стороне от моего дома находится воздушный коридор, по которому идут на посадку самолеты. Так что и здесь нет ничего странного.
Она взяла вилку и положила ее поверх пепельницы рядом с ножом.
– С каждым днем, как мне казалось, он все более ко мне приближался. Сперва это было лишь ощущением, особым настроением, непривычным состоянием души. И в то же время не только моим настроением, но и чем-то еще, совершенно реальным, чему я сейчас никак не могу подобрать определение, например: внезапно вспорхнувшей с ветки птицей; неожиданным освещением; стремительным порывом ветра; кустом с распустившимися почками, вдруг обратившим на себя внимание; камнем, случайно задетым ногой и шумно отлетевшим в сторону… Впрочем, это невозможно объяснить… Мало-помалу ощущение абстрактного присутствия стало сменяться чувством вполне телесного, что ли, преследования, но приятного, ненавязчивого, почти ласкового… Это всегда был какой-то незнакомый мужчина. Он мог ехать со мной в одном вагоне метро, или стоять позади меня в очереди, или идти передо мной по улице. Он всегда оказывался на таком от меня расстоянии или в таком ко мне положении, что я не могла разглядеть его лица. Но я знала – это он. Я знала, что могу встать и подойти к нему и в то же время – нет, не могу пока этого сделать, так как пока еще не готова к нашей встрече, нет во мне пока… как бы это лучше сказать?.. силы, что ли… И всякий раз я испытывала безотчетный страх, быстро сменявшийся такой же безотчетной радостью.
Она взяла солонку и перечницу и протиснула их между ножом и вилкой, лежавшими поперек пепельницы.
– Вы, наверно, удивитесь, но я по-прежнему любила Аркадия. Но… Как бы это лучше объяснить?.. Началось все с воспоминаний. В самые неподходящие моменты в моей памяти вдруг стали всплывать эпизоды, в которых мой муж выглядел довольно-таки непривлекательно. До этого я никогда их не вспоминала, тем более что многие из них относились к далекому прошлому… Один раз я поймала себя на том, что вот уже несколько минут пытаюсь убедить себя, что люблю мужа, как бы спорю сама с собой. И именно в тот момент, когда, казалось бы… Ладно, неважно… Потом однажды, подходя к дому, я вдруг поняла, что не хочу туда идти… То есть я спешила к Аркадию, мне хотелось поскорее увидеть его, обнять, приготовить ему ужин и так далее, но одновременно с этим вдруг стало неприятно заходить в подъезд, подниматься на лифте, отпирать ключом дверь – до такой степени неприятно, тоскливо и одиноко как-то, что я чуть было не повернулась и не пошла обратно к метро… Лишь потом я поняла, чем это вызвано. Это очень сложно объяснить, но он, этот с каждым днем приближающийся и преследующий, начал мешать нам с Аркадием, словно становясь третьим между нами, незримо присутствуя, наблюдая, разобщая… Я боялась, что когда-нибудь я вынуждена буду сказать мужу: оставь нас, дай нам побыть вдвоем. Вы представляете себе?.. Я была уверена, что рано или поздно такой момент наступит, и всячески пыталась его предотвратить, каким-то образом подготовить, обезопасить себя и Аркадия до того, как это произойдет. Иными словами, я хотела, чтобы Аркадий на всю жизнь остался для меня любимым человеком.
Она взяла пачку сигарет и осторожно пристроила ее поверх солонки и перечницы.
– Мне ничего не оставалось, как самой начать искать того единственного, кто мог и должен был избавить нас от ненужных мучений. Это был очень странный поиск. Я уже не встречала его в окружающих. Более того, когда я искала, я словно вообще не замечала вокруг себя людей, даже когда приходилось ехать в переполненном транспорте… Я ездила на работу, возвращалась домой, бывала в других местах, которые обычно посещала. И одновременно искала, необъяснимо и мгновенно меняя выработанные долголетней привычкой маршруты, вдруг сворачивая в переулок, в который никогда до этого не сворачивала, или пересаживаясь на линию метро, по которой мне незачем и некуда было ехать… Мои ощущения, наверно, совсем нельзя передать словами. Иногда мне казалось, что какая-то часть меня самой отделилась, устремилась вперед, а я иду за ней следом, боясь отстать, потерять из виду… Иногда мне казалось, что я продвигаюсь сквозь что-то неопределенное, что-то темное и пустое, в котором – далеко-далеко, а может быть, в каких-то двух шагах от меня – есть некий просвет, предел, дверь, отверстие… Поверьте, я никого конкретно не искала, и в то же время во всем городе не было более ищущей души; никого не ждала и одновременно каждую секунду была готова к встрече… Я бережно прислушивалась к себе, к каждому удару сердца, к каждому поверхностному ощущению, малейшей перемене внутреннего моего состояния, словно от моей чуткости, быстроты реакции и внимания зависела моя жизнь… Я ни разу не остановилась посидеть на холме посреди поля. Собственно, моего холма уже не было. Однажды, возвращаясь домой через поле, я случайно оглянулась на свой холм и вдруг увидела, что он стоит весь черный, словно обугленный… Наверно, во время одного из субботников на нем жгли костры пионеры… Зато все поле теперь было сочно-зеленым, покрытым желтой сыпью цветов. И все деревья уже ощетинились клейкой, остренькой листвой… Скоро я поняла, что уже достигла конца пути и что расстаться с Аркадием надо как можно скорее, как можно нежнее и радостнее, оставив светлое впечатление…
Она взяла спичечный коробок и положила его поверх сигаретной пачки.
– На следующее утро, когда мы сели завтракать, у моего мужа было такое счастливое лицо, он с такой нежностью смотрел на меня, что мне стало страшно. Я поняла, что, если бы мне не надо было уходить от Аркадия, я бы еще долго его, наверно, любила; да, с каждым днем все меньше и меньше, но долго еще… Слава Богу, у меня не было выбора. Надо было идти дальше, глядя прямо перед собой и не оборачиваясь… Я вышла из дома, когда внутри меня словно прозвучала команда – «пора!». Аркадий, разумеется, не понял, что я ухожу навсегда… Я шла через цветущее поле. Над моей головой были голубое небо и яркое солнце, но слева от меня и как бы следом за мной над домами двигалась медленная тяжелая туча, протянув к земле частые волокна дождя. Казалось, дождь падал совсем близко. Казалось, я слышу его влажный гул… Я испытывала противоречивые ощущения. Понимаете, точно тяжесть падала с моих плеч, но мне было почему-то боязно с ней расставаться. Я чувствовала себя печальной и одинокой, и в то же время у меня было легко и свободно на душе. Я оставляла позади себя целый мир, родной мне, милый, привычный, а вперед меня влекло лишь щемящее предчувствие счастья и необъяснимая уверенность в том, что, если я не остановлюсь, не смалодушничаю, не отрекусь от того, чему давно себя посвятила… Я дошла до метро, спустилась вниз на эскалаторе… Я не помню, на какой станции я сошла, на какой села автобус и куда на нем поехала. Я была словно в забытьи и в то же время понимала, что с каждым шагом я приближаюсь к тому, к чему стремлюсь, и все, что я делаю, я делаю правильно и согласно предписанной мне роли… Я и обернулась тогда не случайно, хотя еще не увидела, но уже почувствовала, поняла всем своим существом, что он здесь, он рядом, за моей спиной, и осталось лишь обернуться!.. А теперь можете смеяться надо мной. Можете называть меня сумасшедшей… Но я посмотрела вам в глаза и в ту же секунду поняла, что не ошиблась, что вы именно тот человек, которого я так долго искала и наконец нашла…
Она взяла меня за руку, посмотрела мне в глаза и улыбнулась.
Уважаемый Аркадий Дмитриевич!
Представляю, как Вы удивитесь, получив это письмо. Может статься, Вы уже забыли о моем существовании. Впрочем, едва ли.
Пишу же я Вам исключительно потому, что, кроме Вас, никто не сможет понять меня.
Уважаемый Аркадий Дмитриевич, в тот единственный раз, когда мы с Вами виделись, я Вам не поверил. И не потому, что слепо доверился странной исповеди Вашей бывшей жены. Многое в ее рассказе показалось мне тогда противоестественным, болезненным даже. Меня покоробили ее чрезмерное увлечение собственными переживаниями, мистификация своих ощущений. Слушая ее рассказ, я то и дело ловил себя на мысли, что эта сидящая напротив меня женщина, должно быть, всю жизнь любила лишь самое себя и, наверно, от природы не способна полюбить другого.
Как прав я был и как чудовищно я заблуждался! Уже через неделю я понял, что встретил женщину, даже краткое знакомство с которой мужчина должен почитать за высшее свое счастье, за дар судьбы, за чудом явившееся открытие. Ибо такие женщины воистину являются. Тысячи, десятки тысяч людей проживают жизни свои, не только не встретив их, но даже не подозревая об их существовании.
Как тонко, как глубоко умела она чувствовать других людей, как нежно умела привлекать к себе окружающих, объединяя, казалось бы, непримиримые сознания и идеи… Она была подобна дирижеру, который без единого слова, а лишь едва заметным взмахом своей палочки заставляет сначала замолчать вразнобой пробующие силу и строй инструменты, а потом тем же самым едва различимым движением…
Она не только с людьми меня сблизила и сроднила, но и во мне самом как бы устранила мучительную какофонию, словно разрешив все шумно и бесцельно там звучавшее в один гармоничный, богатый и сильный аккорд. Приютившись в мире этой женщины, я как бы перерос самого себя, собрал воедино разрозненные частицы своей личности. В любви ее и радостном приятии я словно впервые услышал и стал произносить свое истинное имя; на смену моим прежним внутренним темным самоощущениям постепенно пришло нечто целостное, оформленное и названное, объединившее меня с внешним миром и с самим собой.
До этого я словно весь был сдвинут в будущее. Я как бы забегал вперед, как бы восполнял себя из предстоящего мне в моем собственном воображении, желанного для меня, но мучительно отдаляющегося. Чего бы я ни достигал в настоящем, в будущем я казался себе значительнее и привлекательнее, а главное – не тем, чем я был и чем мог быть на самом деле. И поэтому постоянно ошибался в себе и своих возможностях, постоянно разочаровывался и противоречил себе. А тут я определенно сказал себе: вот я весь, и больше меня нигде и ни в чем нет, и нигде меня больше не надо, потому что мне и так себя достаточно. Я шагнул в этот любящий меня мир и в нем словно измерил себя и тут же понял, что силы мои неизмеримы.
Мы жили с ней словно одним дыханием. Мы разговаривали как бы полусловами, а чаще – вовсе без слов, лишь глядя друг другу в глаза. Потому что слова мешали нам понимать; они принадлежали не нам одним, за ними прятались другие люди, а в наши взгляды не мог проникнуть посторонний, чуждый нам смысл. Мы могли не видеться неделями, но продолжать внутренне общаться и жить друг другом чуть ли не так же полно, как если бы мы были рядом.
Но я ошибался. Я ошибся, приняв этот чудесным образом встреченный и открывшийся мне мир за продолжение своего собственного. В том-то и дело, что мир этой женщины никогда моим не был, несмотря на все его удивительное мне созвучие. Я черпал из него удивленно и жадно, но при этом не отдавал себе отчета, что и из меня так же жадно и удивленно черпают и что созвучие наших миров, их взаимопроникновение, взаимопоглощение или взаимонасыщение – называйте это как угодно – имеет свои пределы.
Видите ли, дорогой Аркадий Дмитриевич, моя трагедия – да и Ваша, насколько я теперь понимаю, тоже – состоит в том, что нам довелось встретиться с непосильным для нас и нам в полноте своей не предназначенным счастьем. Слишком бедны, очевидно, мы оказались для него, слишком мелки и малосодержательны. Поэтому и не смогли удержать, поэтому и не имели права удерживать.
Ей нужен такой человек, который способен вести за собой армии, или писать великие стихи, или сочинять великую музыку, или изменять принципы человеческого мышления. Вот кому она бы без остатка отдала всю свою героическую силу, весь свой нежный талант, всю свою сверхчувствующую душу.
Я понимаю, что все, что я пишу о Вашей бывшей жене, Вам и самому прекрасно известно. Но вот что Вам неизвестно и что я хочу теперь сообщить.
Со мной недавно произошло то же самое, что пятью годами ранее стряслось с Вами. С той лишь разницей, что Вам это выпало перенести без всякой подготовки, а я отчасти был подготовлен Вашим предупреждением и ее исповедью. Впрочем, легче от этого мне не стало… Ну да ладно. А теперь давайте, что называется, сопоставим стадии.
Стадия первая: у моей жены вдруг обнаружилось пристрастие к вечерним одиночным прогулкам; причем прогулки эти день от дня становились все продолжительнее.
Стадия вторая: мы незаметно утратили способность понимать друг друга без слов и стали непривычно разговорчивыми. Однако чем чаще и дольше мы с ней разговаривали, тем больше мне казалось, что в одни и те же слова мы с ней вкладываем разный смысл, иногда настолько разный, что решительно не понимаем друг друга.
Стадия третья: жена принялась тревожно в меня всматриваться. Она всматривалась в меня за завтраком, за обедом и за ужином, иногда неслышно заходила ко мне в кабинет и, стоя у меня за спиной, обжигала тревожным, раненым взглядом. Взгляды эти было невозможно вынести. Что уж там в них было – удивление, обида, мука, – но всего этого в них заключалось настолько много и тяжело, что я всякий раз виновато опускал глаза, когда встречался с ней взглядом. Я пытался объясниться с женой, но безуспешно. Я понял, что каждое мое слово бесконечно ранит эту искренне и самоопустошающе страдающую женщину. Я физически ощущал ту боль, которую причинял ей. Я стал избегать жену: запирался от нее в кабинете, по вечерам уходил к друзьям, домой возвращался как можно позднее, когда она уже спала. Я прекрасно понимал, что, ведя себя подобным образом, я с каждым днем все больше отдаляю от себя жену, все безвозвратнее ее теряю, и в то же время словно был уверен в том, что именно этого она настойчиво от меня ожидает и что так ей легче, терпимее. Я был готов на все, что угодно, лишь бы ей эти страдания каким-то образом облегчить.
Стадия четвертая: она перестала замечать меня. Она не обращалась ко мне, не отвечала на мои вопросы. И в то же время в ее поведении не было ничего демонстративного, для меня предназначенного. Она действительно меня не замечала. Она могла, случайно направив взгляд в ту сторону, в которой я находился, подолгу смотреть как бы на меня и в то же время мимо меня, сквозь, навылет. Иногда она начинала разговаривать сама с собой, и в этом разговоре опять-таки не было ничего неестественного – так сами с собой разговаривают люди, вынужденные долгое время жить в одиночестве. Однако каждое утро она ставила на стол два прибора, готовила на двоих, стелила мне в кабинете постель.
Стадия пятая: отрешенность сменилась каким-то удивленным облегчением и какой-то светящейся легкостью. Истинно говорю Вам – моя жена словно вся светилась изнутри. И не только ее глаза, эти божественно прекрасные, дьявольски понимающие и человечески теплые глаза излучали свет и дарили легкость, а вся она, эта женщина, казалось, стала светящимся существом. Это было восхитительно, и это было ужасно. Потому что я сразу же понял, что не мной это свечение вызвано и не мне предназначено. Отношения между нами восстановились настолько, что мы снова стали спать вместе – простите мне эту интимную подробность. Тем нестерпимее мне было пользоваться тем, что так явственно и так радостно мне не принадлежало. Я чувствовал себя вором, нет, насильником, нет, осквернителем. Иногда, когда я видел перед собой в темноте эти светящиеся глаза, мне слышалось, как они просят: «Ну пожалуйста, спроси меня! Ведь ты же все понял. Я так хочу тебе рассказать. Я такая счастливая. Я не могу молчать!» Если бы тогда, пять лет назад, в ресторане, она не рассказала мне о «Сереже», я бы не сомневался в том, что она полюбила другого человека.
Стадия шестая: жалость и тоска. В ее жалости ко мне было столько нежности, столько искреннего отчаяния, а тоска ее была такой стыдливой, испуганной. Но стоило ей отвернуться от меня, задуматься, засмотреться в окно, как она снова начинала светиться. И чем нежнее до этого жалела и чем раскаяннее сострадала, тем ярче потом вспыхивал в ней этот свет, тем упрямее и дерзостнее.
Следующей стадии я не стал дожидаться. Решимости мне придал случай. Однажды, возвращаясь домой с работы, я увидел ее на берегу пруда. Неподалеку от моего дома расположен небольшой парк, а в нем – прудик, наполовину затянутый тиной – или чем там их затягивает, пруды эти. Одним словом, ничего живописного. Разве когда расцветает сирень, густо растущая вокруг. Так вот, она сидела на камне под кустом распустившейся сирени и смотрела на воду. У нее было такое лицо…
Нет, я не смогу описать Вам этого лица, хотя описывать лица – моя профессия. Проще сказать, что в этом лице я все увидел и все для себя решил. Я понял, что не имею права дольше мешать счастью этой женщины, что я даже смотреть на ее лицо не имею права, на то, как она сидит, как любит, как ждет – нечестно это, безнравственно.
Придя домой, я сложил чемодан и в тот же вечер уехал далеко, за тысячи километров. Если есть в писательском бытии какая-то положительная сторона, так это то, что я всегда могу уехать куда угодно и когда угодно и везде найду себе пристанище и занятие. Я вернулся не через неделю, как Вы, а через три месяца. Ее уже не было. Она ушла от меня так же, как от Вас, не взяв с собой ничего, даже платьев своих, даже зубной щетки.
Мы встретились в последний раз в загсе, чтобы развестись, а заодно проститься. Боже! Что за чушь я сейчас написал: разве можно с такой женщиной «проститься в загсе»?! Тем более что это уже была не она. Все в ней стало другим: походка, голос, мимика и даже оттенок волос. И только глаза оставались прежними.
Это было нестерпимо. Это была пытка, изуверство, какое-то вдохновенное палачество. Я понимал, что иначе она не может, что не со зла она, не из желания причинить боль, и все-таки ненавидел ее за эти глаза. Но сколько жаркой благодарности было в ее взгляде.
Нет, она не сумасшедшая. Тут я с Вами решительно не согласен! Ее поведение, вернее, ее объяснения своего поведения могут казаться странными, ненормальными, но лишь потому, что в языке нашем не хватает слов, логика наша слишком примитивна и бесцветна, чтобы передать всю глубину и все богатство ощущений этой женщины, выразить ее невыразимый, светящийся своим особым светом мир.
Нет, она не сумасшедшая, но она действительно сходила с ума, когда понимала, что человека, которого она любила и все еще любит, ей уже недостаточно.
И вовсе не лгала она о Вашей измене, как Вы пытались мне доказать. То есть теперь-то я верю, что Вы ни разу не изменили своей жене, что с каждым годом любили ее все сильнее и преданнее. Но поймите: как бы там ни было в действительности, она, эта женщина, искренне верила в Вашу измену. Так ей было легче, ибо истинная причина ее отчуждения оказалась бы для нее слишком жестокой. Она ведь глубоко несчастная женщина. Сами посудите, разве так уж велика вероятность, что она найдет того, кого так упрямо ищет. В наш-то век?.. Неужели Вы полагаете, что она этого не понимает, не чувствует?
А потому – конечно же, изменили, и Вы, и я! В тот самый момент, когда в наших с Вами мирках, на которые она так надеялась, она вдруг уткнулась в тупик, ударилась о бетонную стену, дальше которой идти было некуда и оставалось лишь задохнуться, оглохнуть, ослепнуть…
Вы, наверно, совсем удивитесь, Аркадий Дмитриевич, но мне хотелось бы закончить это письмо следующим предложением, нет, просьбой, нет, призывом: давайте встречаться! Давайте хотя бы один раз с Вами встретимся, а там, может статься, и Вы поймете, что вдвоем нам будет легче.
У Овидия в «Скорбных элегиях» есть такие строки: «Видел я сам: изо льда торчали примерзшие рыбы, и, между прочим, средь них несколько было живых». Ведь в одной льдине теперь торчим, Аркадий Дмитриевич!
Ведь пришли же Вы ко мне пять лет назад. Не отговаривать же, в самом деле, и не предупреждать меня Вы тогда приходили, а попытаться для самого себя разъяснить неразъясненное, осмыслить неожиданно постигшее Вас. Разве не так?
Того же и я теперь ищу, вслед за Вами. Тогда мы не поняли друг друга, но теперь, мне кажется, во многом могли бы сообща разобраться. Ведь мы с Вами любили и, не сомневаюсь, до конца своих дней будем любить эту женщину. Давайте хотя бы поговорим о ней. Или вместе о ней помолчим. Ведь иного нам не остается.
Поймите, я не враг Вам, не соперник. Поймите, в той же самой мере, в какой Вы можете упрекать меня в том, что я отнял у Вас любимую женщину, я могу обвинять Вас, что Вы не сумели удержать ее рядом с собой, и она пришла ко мне, обрушилась на меня, бескрайне одарила и невосполнимо опустошила!
С уважением,
Ваш Г. В.
Р. S. Верите ли, но я бы все сейчас отдал, чтобы оказаться на месте этого ей самой неизвестного человека, к которому она всю жизнь стремится, для которого появилась на свет и от которого ей не надо будет уходить. Дай Бог ей найти его! Дай Бог ему вынести свое счастье!
Письмо Ивану Карамазову
Милостивый государь, Иван Федорович!
Я имею честь принадлежать к многочисленной плеяде поклонников вашей замечательной поэмы «Великий инквизитор». Еще в юности своей прочел я ее и восхитился. С тех пор неоднократно перечитывал, и всякий раз по-прежнему и будто сызнова восхищаясь, в то же время… как бы это точнее передать?.. Видите ли, воспитывался я в антихристианскую эпоху, кроме вашей поэмы и романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», о Христе ничего не читал. А потом времена изменились, все более доступными стали и само Священное Писание, и толкование к нему, и сочинения русских религиозных философов. Вот тут-то при непременном моем восхищении и как бы параллельно с ним стали возникать сомнения, все чаще хотелось обратиться к вам с разговором, кое-что уточнить, кое с чем не согласиться, кое-где возразить и возразить, знаете ли, довольно решительно.
Но прежде чем я приступлю к осуществлению давнишнего своего намерения, полагаю необходимым сделать ряд принципиальных заявлений.
В отличие от большинства писателей, философов и литературоведов, автором «Великого инквизитора» я считаю вас, Иван Федорович, а никак не Достоевского. Разумеется, Достоевский – ваш литературный отец со всеми вытекающими отсюда последствиями. Однако не настолько же, чтобы приписывать ему все ваши личностные достижения. Этим, между прочим, частенько грешат разные литературоведы. Пушкин, дескать, утверждал, что гений и злодейство – две вещи несовместные. Помилуйте, господа, это слова пушкинского Моцарта! И если все мысли и высказывания пушкинских героев приписывать Пушкину… Скажу более, полагаю, что лично Достоевский не только не смог бы написать «Великого инквизитора», а весь свой роман «Братья Карамазовы» замыслил как опровержение вашей поэме. Так что, похищая у вас, Иван Федорович, «Великого инквизитора», они, эти литераторы, на мой взгляд, совершают двойную несправедливость: и вас авторского права лишают, и на Достоевского как бы возлагают неоправданные обвинения.
Далее, поэмка, дескать. «Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь?»… Не надо, Иван Федорович. Если и есть тут вздор, то вздорна, простите за резкость, ваша напускная скромность. И образование у вас было приличное, и опыт сочинительский имелся изрядный, и в литературных кружках вы были известны, и автор романа замечает, что чуть не в младенчестве вы стали обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению. И даже если все не так и в романе Достоевского сплошное преувеличение на ваш счет, то вот вам, Иван Федорович, один только фактик: самым знаменитым произведением Достоевского считаются «Братья Карамазовы», а в этом романе самое знаменитое, наиболее часто цитируемое и обсуждаемое место, как вы думаете, какое? – он самый, «Великий инквизитор», поэма ваша-с. Возвышеннейшие отечественные и зарубежные умы поэмой вашей питались и искушались.
Что уж говорить об умах средних. Материалисты и атеисты всех боевых раскрасок историю христианской церкви отныне воспринимают, словно обнявшись с вашим Великим Инквизитором: накорми – тогда и требуй добродетелей; чудо, тайна, авторитет – вот, дескать, и все христианство, весь смысл и вся цель его.
Я, ваш покорный слуга, в общем-то не материалист и уж тем более не атеист, но и я подпал под гениально-злодейское очарование вашего главного героя. Свидетельство тому эти строки. Собравшись писать литературно-философский комментарий к евангельским сценам искушения Христа, внимательно изучив соответствующие богословские и философские толкования, я вдруг поймал себя на том… Нет, не так. Мне было видение (или правильнее, наваждение?). Пустыня. То ли снег, то ли манна небесная. Домишко какой-то, этим снегом-манной запорошенный. А в домишке – вы, Иван Федорович. Но обличье ваше постоянно меняется. То вы студент в очках, то безумный девяностолетний старик в монашеской сутане и со взглядом пронизывающе-огненным, то некий господинчик в клетчатых панталонах и с клинообразной бородкой. И вот евангельские картины – Мертвое море, Иудейская пустыня, храм в Иерусалиме, гора какая-то, с которой видны все царства земные, – все это само по себе, а вы со стариком и чертом (ведь это черт у вас в панталонах-то), – вы и сами по себе и в то же время в наваждении моем на другие зрительные образы накладываетесь… Короче, я сам не заметил, как вместо литературно-философского толкования принялся сочинять вам вот это самое письмо.
Мне могут возразить, что письма пишут живым людям. Так вот, со всей уверенностью объявляю, что вы, Иван Федорович, как сказал один поэт (хотя, собственно, по другому адресу изволил выразиться), вы «живее всех живых». Вы не просто литературный персонаж, а один из весьма разноликих наших национальных типов. И почему же не написать, почему бы не обратиться к такому-то человеку, который был, есть и пребудет, пока существует на Земле такая страна – Россия?
Наконец, предлагаю начать разговор, так сказать «аб ово», то есть со святых Евангелий. Ибо ваши, Иван Федорович, точнее вашего Великого Инквизитора интерпретации хотя и гениальны, но, как мне сейчас кажется, порой гениальны они как бы сами по себе, иногда в прямом противоречии с тем, что видят в Христовых искушениях люди, может быть, менее гениальные, но более бережные к евангельской букве, менее презрительные к человеку и человечеству…
«Иисус, исполненный Духа Святого, возвратился от Иордана и поведен был Духом в пустыню» (Лк. 4. 1).
«Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола» (Мф. 4. 1).
На несколько слов хочу обратить ваше внимание, Иван Федорович, ибо, как мне кажется, Инквизитор ваш их не понял или не пожелал понять. А в них, с одной стороны, глубочайшая Тайна, а с другой – спасительное для нас с вами разъяснение.
Первое слово – «Иисус». Не сказано «Христос», сказано «Иисус». То есть из двух имен Богочеловека именно человеческое имя выбрано. Какой смысл искушать Бога и мог ли Он, природно непогрешимый, подвергнуться искушению? Не мог, не может, и бессмысленно было бы с точки зрения Божественного Промысла. Но Богочеловек Иисус, принявший на себя зрак раба, добровольно обрекший Себя на рабское служение человеку, отправился в пустыню, дабы, как пишет святой Ефрем Сирин, «на примере показать нам, что после крещения мы должны подвергнуться искушению… Господь попрал похоти искусителя и бросил их в бездну, дабы попрали их те народы, кои когда-либо были попираемы ими». Чтобы и мы попрали, «как образы для нас», «в наставление нам» (по словам святого апостола Павла) – вот смысл Богочеловеческих искушений!
«Возведен был Духом». Дух возводит, Дух велит и влечет к искушению; у Марка – «экбаллей», то есть буквально: выбрасывает, выталкивает Иисуса в пустыню на встречу с дьяволом. Сатана только потом приступит и станет искушать, а сперва Дух гонит. Вверх устремляет, так у Матфея («анэхфе»). Сама Пресвятая Троица участвует в этом восходящем порыве, и зримы все три Лика Ее, как совсем недавно зримы были в сцене крещения.
«Искушения». Великому Инквизитору почему-то особенно не нравилось это слово. Может быть, он не знал греческого? Ведь то, что у нас «искушать», у греков «пейрадзейн». У нас «искушать» значит соблазнять на злые деяния, совращать ко греху, толкать на ложный путь. А у греческого «пейрадзейн» иной смысловой оттенок: «испытывать», «проверять» и даже «подготовлять». А может быть, как раз наоборот, именно потому Великому Инквизитору не нравилось слово «искушение», что он знал греческий? И вот убоялся, что некоторые воспримут искушение как испытание и отважатся на него и это испытание с честью выдержат? Из чего он тогда будет чай пить… то есть, простите великодушно за скрытую цитату; я хотел сказать: как инквизиции управлять теми, кто в испытаниях закалился и преобразился?
У Матфея «тогда», а у Марка – «немедленно»: «Немедленно после того Дух ведет Его в пустыню» (Мр. 1. 12). «Сим учит нас, что после крещения особенно надобно ожидать искушений», – замечает блаженный Феофилакт Болгарский. Крещение, стало быть, есть не только восприятие благодати, и силы, и радости, и света внутреннего, но и снаряжение на битву, на муки страстей. И времени на эту подготовку мало, иногда совсем мало бывает.
Наконец, о порядке трех искушений. Здесь два евангелиста расходятся между собой. У Матфея искушения следуют в таком порядке: 1) искушение хлебами, 2) искушение в Иерусалиме, 3) искушение на горе. Лука же переменяет местами два последних искушения. Подавляющее большинство толкователей (ваш Инквизитор в их числе) принимает последовательность евангелиста Матфея. Я же, с вашего позволения, последую Луке. Потом объясню, почему я дерзнул идти наперекор общепринятой традиции.
Итак, искушение, которое и у Матфея и у Луки первое.
«Там (в пустыне. – Ю. В.) сорок дней Он был искушаем от диавола и ничего не ел в эти дни; а по прошествии их напоследок взалкал. И сказал Ему диавол: если Ты Сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. Иисус сказал ему в ответ: написано, что не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом Божиим» (Лк. 4. 2–4).