Звезда и старуха Ростен Мишель
– Ради меня, если тебе так больше нравится.
Трудно расстаться после удачной репетиции, но после отвратительной еще трудней, поверьте. Так неловко друг перед другом, все смущенно отводят взгляд, томятся, дуются, пытаются общаться, но разговор не клеится, утешения и шутки звучат фальшиво.
Из глубины холодильника извлекли шампанское и пиво. Но вера в лучшее испарилась, поэтому шампанское не играет, а пиво горькое-прегорькое. Генеральная провалилась, шампанское ненастоящее, пиво – ослиная моча. Хотелось как-нибудь замести следы ужасного преступления против Театра. Начать все сначала. Нет, вообще никогда не начинать этой постановки.
Похоже на сборище родственников у постели умирающего в больнице, ни веселья, ни тишины, только монотонный гул голосов, наконец, Одетт цапнула постановщика за руку и попросила отвезти ее в гостиницу. Тот поспешно высвободился, ему вовсе не улыбалось остаться с ней в машине наедине. О чем они станут говорить?
Пришлось умолять фею Даниэль:
– Пожалуйста, отвези Одетт. Ладно? А то у меня еще остались дела в Театре.
Что за дела, все поняли, нашел с кем хитрить!
Выходя из Театра, Одетт вдруг передумала, вернулась, подозвала первую ассистентку:
– Пойдем со мной!
И направилась к кабинету администратора. Ассистентка решила, что звезда ошиблась дверью.
– Вовсе нет, я не туалет ищу!
Она говорила раздраженно, жестко, властно:
– Иди быстрей! Ну!
Обе скрылись за дверью. Через некоторое время вернулись. Озадаченная ассистентка проводила звезду до машины и смущенно поцеловала ее на прощание. Обращаясь ко всей труппе, Одетт громко крикнула:
– Завтра убедитесь, что пословица права. «На генеральной плохо, на премьере хорошо».
Дурацкая пошлая пословица! От провала генеральной премьера лучше не будет. Постановщик больше не верил в народную мудрость. Мистик разочаровался в чудесах и тайнах.
Так какого черта ты не отменил премьеру?
Эту тайну он и сам не мог разгадать.
Когда Даниэль увезла Одетт, постановщик стал расспрашивать ассистентку. Что произошло у вас там в кабинете администратора?
– Одетт хотела подарить мне свою норковую шубу. Я отказалась.
Старушка готова отдать все, лишь бы не проиграть.
Fugato[89]
Пословица пословицей, а всем пора по домам, увы. Они трое не уходили до последнего, медлили, то вставали, то снова садились.
– Может, в ресторан?
Никакого ответа. Из вазы, стоявшей на стойке бара, постановщик вынул две розы и подарил по цветку обеим ассистенткам. Приближалась буря, пробуждалась нежность. Осторожней, постановщик, не стоит связывать воедино бурю и нежность!
– Может, в ресторан?
Вторая ассистентка ответила, что ей пора, не то пропустит автобус. На улице дождь, давай, подброшу тебя на машине. Она уклонилась от ответа, ускользнула от постановщика, настаивать он не решился. Первая ассистентка поспешила вслед за второй, они на ходу торопливо попрощались, небрежно поцеловались и расстались: девушки вместе побежали к автобусной остановке, он один-одинешенек поплелся к парковке.
Поехал куда глаза глядят. С горя нашел по радио программу классической музыки. Симфония Малера! Она заворожила его, освободила. Он слушал ее на максимальной громкости. Снаружи хлестал дождь, выл ветер. Внутри, как вы понимаете, буря тоже не улеглась.
Он кружил по городу, опьяненный ливнем и музыкой. В какой-то момент неизбежно снова свернул к Театру. Дождь лил стеной. За ним он с трудом различил два силуэта: ассистентки, съежившись от холода, по-прежнему ждали автобус на остановке. Постановщик, друг сердечный, не для того ли, чтобы их забрать, ты нарезал круги? Он остановился у остановки:
– Садитесь, не упрямьтесь.
Они послушались, потому что совсем замерзли. Он выключил радио, симфония смолкла. Вторая ассистентка сказала, что любит Малера. Он включил опять, их пробрало до дрожи, до слез от нездешней красоты музыки. После проигранного генерального сражения им вообще хотелось плакать.
Симфония закончилась. Постановщик еще раз позвал их в ресторан. Они молчали в ответ. Теперь уже он настаивал, говорил, что нельзя сейчас расстаться просто так, бессмысленно и внезапно. Тут он осекся, сообразив, что пригласить одну девушку – легкомыслие, а двух – безрассудство, у него голова пошла кругом от ужаса и восторга, он явно сходил с ума.
После ужасной генеральной сойти с ума немудрено.
Он остановился на парковке под открытым небом, мимо проходила компания подвыпившей молодежи, горланя песню. Постановщик вышел из машины и на время смешался с толпой промокших студентов. Их пьяный бред как нельзя лучше гармонировал с ненастьем и безумием этого проклятого вечера.
- «Приходите, любовники, в порт Дуарнене,
- И будет вам радость в порту Дуарнене…»
Вообще-то в исконной песне говорилось: «ребятки». Приходите, ребятки, а не любовники. Но постановщику понравился студенческий вариант, он был всецело на стороне любовников. Каких еще любовников? Опомнись!
Он тоже пел во всю глотку и плясал под дождем на парковке с поднятыми руками. Бесился, нес полную чушь и был счастлив. Ассистентки в машине покатывались со смеху. Молодежь ушла, постановщик вернулся радостный, сияющий, промокший до нитки, он искренне позабыл обо всем плохом, даже о собственной робости и нравственных опасениях. Они отправились в ближайший ресторан. Он оказался слишком дорогим, однако в такой час выбирать не приходилось. После грандиозного провала в Театре ты в любом случае разорен, так чего уж там! Добрый старый потлач: на сцене артисты сгорают дотла, а потом в ресторане дотлевает то, что от них осталось.
На соседний столик поставили блюдо с вскрытыми устрицами, полупрозрачными, беловато-коралловыми, жирными – именно такие он особенно любил. Постановщик подозвал официанта и спросил, что это за сорт.
– Пойдемте, я вам покажу.
Подоспел метрдотель:
– Пусть месье попробует «жиллардо» номер один!
Подмигнул запанибрата:
– Вот увидите, это «роллс-ройс» среди устриц!
«Пусть мёсье попробует» – дамы пробовать не должны, о них метрдотель даже и не вспомнил. Однако мёсье постановщик не заметил весьма обычного мужского шовинизма и спокойно проглотил устрицу. Выше всяческих похвал! Первая удача за весь день.
– Три дюжины «жиллардо», пожалуйста! Я угощаю!
После провала бросаем деньги на ветер. И едим расплодившихся устриц.
Веселый пир – как раз то, что всем им было нужно, чтобы снять напряжение, выпустить пар. Рассеяться, забыть о злосчастной генеральной и жалкой Одетт невозможно – в Театре такое не забывается. Их веселье – стихийное бедствие, извержение внутреннего вулкана. Посмеемся над старой каргой и всем прочим, отмочим побольше глупых скабрезных шуток, дойдем до предела, ad libitum[90], либитум – либидо, еще один шаг, и начнем флиртовать, пустимся во все тяжкие: а давайте закажем еще бутылку, давайте бродить по улицам до рассвета, давайте вообще не будем спать, давайте… Приличия, правила, дозволенное, допустимое…
Где они, эти незыблемые границы?
Постановщик и ассистентки заплатили по счету и вышли. Дождь унялся, ветер усилился, шторм разыгрался. Выйдем к бушующему Океану, насладимся если не оргией, то хотя бы разгулом стихий. Мыс Ра скрылся в тумане, огромные волны с грохотом набегали на скалы, оставляя гигантские белые клочья пены, ветер дул со скоростью 130 километров в час, не меньше. Их окатывало брызгами, природа разбушевалась. Слов не слышно, говорить нельзя, но это и к лучшему: они объяснялись мимикой и жестами, блеском смеющихся глаз, взмахами рук. Кричали что-то друг другу в самые уши, соприкасаясь лбами, щеками, волосами – простор для любовной игры.
Вернулись в город в три часа ночи, охмелев от ветра, соли и йода. Осталось перейти последнюю черту. Да или нет? В смутный час, когда внутри все дрожит от возбуждения и кожа горит, думаешь лишь об одном.
Постановщику представилась мучительная дилемма. То есть ассистентки, конечно, ни сном ни духом. Но за столом их руки встречались, недомолвки, намеки, многозначительные паузы, а на скалах и того опасней, безумный смех, искрящийся взгляд… Спектакль погиб, уцелеют ли нравственные устои?
Может, да, а может, нет, кто знает?
Стоп, есть же еще профессиональная этика! Вот сдерживающий фактор для постановщика, мощный тормоз, жесткое правило, все, его вовремя окатило волной стыда, устои спасены, границы на замке.
Конец секвенциям[91] мотива «Sturm und Drang»[92], разум возобладал над безумием, пора прощаться. Они расцеловались чуть горячей, чем обычно, почти что в губы. Как ни в чем не бывало пожелали друг другу доброй ночи, нет, все-таки покраснели. Неловкость, сдавленные смешки. До завтра! Но завтра уже наступило, так что до скорого! Снова смех. Я сегодня был не в себе. Мы тоже совсем с ума сошли. Какие мы дуры! И я дурак! Да здравствует глупость! Спасибо! Спасибо за все! Спасибо сам не знаю за что…
Точка схода. Бегство за горизонт.
Мелодрама
За три часа до премьеры
– Как почую присутствие публики, сразу приду в себя, мне твои репетиции ни к чему!
Постановщик настаивал: нужно подстраховаться.
Одетт, с подозрением:
– В каком смысле подстраховаться?
Он не ответил.
Действительно, в каком смысле, вернее, имеет ли это смысл?
– Ладно, будь по-твоему.
Как всегда, начали с настройки звука, звукорежиссер пообещал, что настроит мигом, живой рукой.
– Одетт, не трать силы зря, сыграй только первые такты вступления.
Не тут-то было! Вместо неспешного вальса, с которого начиналось представление, старушка, вскочив, выдала страстный огневой paso doble из середины… Нет, не то, тебя же просили не тратить энергию, знойные страсти сейчас ни к чему! Начнем сначала. Звукорежиссер отключил «комбик», обесточил инструмент. Электронный аккордеон онемел. Но Одетт и не подумала сесть, ее пальцы по-прежнему бегали по клавиатуре. Звезда нажимала на кнопки и клавиши с бешеной быстротой, раскачивалась из стороны в сторону, растягивая мехи, но вся ее ярость, furia, весь ее пафос выливались в чуть слышное позвякивание и стук… Постановщик попытался образумить старушку:
– Стой, Одетт, давай заново… Вначале у нас вальс, а не paso doble.
Не помогло, он напрасно старался, Одетт упрямо играла испанский танец. Самозабвенно, с полной отдачей, будто перед ней было десять тысяч зрителей и звук включен на полную мощность. С самого начала все пошло не так, ни тебе быстрой настройки, ни краткой неутомительной репетиции…
Тем не менее музыка, видимая, но абсолютно беззвучная, вновь ошеломила постановщика, словно внезапное озарение. Пальцы порхали: трели, аккорды, арпеджио. Мехи растягивались и сжимались. Губы шептали названия нот. Все тело ритмично подергивалось. Так мог бы исполнить paso doble Джон Кейдж[93]. Неудивительно, что наш постановщик оживился. Только представьте: неслышная музыка – воплощенный Театр! Романтичный чувствительный авангардист воодушевился. Безумное выступление Одетт показалось ему тайным знаком их сговора, она же сказала, что будет репетировать только ради него, ну вот и устроила специальный номер, ведь именно так выглядит «их» мюзикл.
Постановщику не пришло в голову более разумное объяснение: старушка спятила.
Внезапно она прервала немой танец и ни с того ни с сего спросила:
– Как вы узнаете, что перед вами мерзавец из мафии? Они говорят тихо и никогда не смотрят в глаза, даже здороваются, глядя на собственные ботинки. Это скоты, а не люди. Уже двести лет играю на аккордеоне, так что могу сказать без утайки: я их не уважаю! Аккордеон бессмертен! Так и скажите мафии, настоящую музыку не убьешь!
Зловещая пауза, глухой перестук по кнопкам и новый вопрос:
– Почему я себя не слышу?
Звукорежиссер испуганно пролепетал: «Дело в том…» Но Одетт перебила его:
– Мне срочно нужен врач!
И опустилась на стул.
Напрасно, постановщик, ты навыдумывал всякую чушь: то она эпичная, то лиричная, то моя личная, то Джон Кейдж, то мюзикл… Ничего подобного даже близко, она просто сошла с ума. Полнейшее разочарование. Придет врач, засвидетельствует тяжелое состояние, его заключение повесят у дверей Театра вместе с извинениями, спектакль отменят, но имидж и репутация Одетт не пострадают.
В печали и бездействии стали ждать доктора. Все молчали, только фея Даниэль замогильным голосом бормотала, что чувствует, как приближается повозка Анку[94]. Никто ее не слушал.
Тягостное молчание долго длилось, наконец его прервала Одетт:
– Верните мне звук.
Попросила, не приказала.
Пускай делает что ей заблагорассудится – теперь уже все равно! Изверившийся постановщик кивнул звукорежиссеру: мол, включай микшерный пульт. Вновь услышав голос аккордеона, угасающая звезда засветилась от удовольствия, морщинистое лицо озарилось. Растянула мехи, принялась подбирать что-то наугад, в миноре, в мажоре, то в той тональности, то в этой. Начала мелодию, перешла к другой, наметила ритмический рисунок партии левой руки, взяла одну протяжную ноту, сыграла трель, выдержала паузу… Одетт устремила взгляд в зрительный зал, пока что почти пустой, и заговорила доверительно, откровенно:
– Пощечина! Мое самое раннее воспоминание о театре: пощечина! Я была совсем маленькой, отец пришел, чтобы забрать нас из Театра, и мама велела мне его поцеловать. Не знаю, почему я заупрямилась, отвернулась – иногда дети капризничают просто так, ни с того ни с сего. И мама отвесила мне пощечину. Вот так меня встретил Театр.
Пальцы Одетт вновь забегали, она продолжила свой странный музыкальный эксперимент, на этот раз с полным звуком. Начало песни, пауза, другая песня, пауза, небольшая импровизация… Поначалу постановщик, а вместе с ним и вся труппа особо не прислушивались, поглощенные горестным ожиданием неизбежной отмены спектакля.
И очень зря. Пальцы Одетт не могли нажимать на кнопки и перебирать клавиши просто так, бесцельно, бездумно. Еще только примеряясь, нащупывая мелодию, звезда уже играла. В прежние времена такую вот пробу инструмента и рук называли «прелюдия». Прелюдия – не безделка, это обещание любви, установление правил игры. Одетт разогрела пальцы, пальцы выпустили на свободу ее душу, душа сбросила тягостное бремя, обрела гармонию, и, как говорится, исполнение состоялось.
Когда звезда умирает, нарушается ритм ее свечения: угасание чередуется с выплесками энергии невиданной мощи. Сейчас происходил выплеск. После беззвучного испанского танца, нелепых монологов, разговоров с самой собой, после неуверенной, едва различимой прелюдии зазвучала живая, ритмичная, немыслимо прекрасная музыка. Виктор Гюго описывал конвульсии звезд как «предсмертный вопль теряющего разум», «пронзительный, внезапный, яркий, резкий»[95]. Одетт – великолепная, ослепительная, непредсказуемая звезда! Раскаленное добела небесное тело в обличье ветхой старушки в хамской спортивной куртке вдруг задало жару всей труппе Театра – постановщику, ассистенткам, помрежу, звукооператору, – напрасно они собрались ее хоронить!
Счетчик Гейгера отчаянно защелкал. Тревога! В Театре ядерный взрыв, пожар! Нет, не пожар – агония звезды.
Секретарша прибежала за кулисы:
– Что у вас тут творится?
Помреж пробормотала в ответ:
– Старушка слетела с катушек.
Постановщик грозно глянул на нее: цыц! Не шуми! Не мешай!
В смысле, не мешай режиссеру-постановщику вновь предаваться мечтам о великом спектакле, исповедальном и эпическом, не разрушай иллюзии, будто Одетт, которая вот-вот разлетится на части, взорвется, по-прежнему способна гениально импровизировать.
Полнейший бред. До премьеры меньше трех часов, мы по уши в дерьме, а наш глава уверен, что увяз в липком сиропе приторных видений. Похоже, не только Одетт слетела с катушек.
Прошло не меньше четверти часа, прежде чем фея артистической Даниэль привела врача, и все это время Одетт, блуждающая комета, неистощимая на выдумки, играла без отдыха. Не останавливаясь, переходила от темы к теме. Случайный мотив, казалось, вот-вот оборвется, последний аккорд… но нет, искусный переход, импровизация, скачок в пустоту… оп! Вовремя вступает другой мотив, вплетенный по ассоциации, как сплетают идеи и образы.
Чрезмерность всегда кажется неуместной, даже неприличной.
А вот консьерж, страж служебного входа, заключенный в стеклянный стакан, как всегда, не мог отвести глаз от звезды на своем мониторе и заслушался ее музыкой. Впустив врача, он напутствовал его:
– Смотрите, чтоб она у нас к премьере была как новенькая!
Консьерж явно неравнодушен к Одетт. Даже забросил ради нее свой любимый футбол и привычную порнуху.
Помреж повела доктора на сцену. Уже в полумраке за кулисами тому стало не по себе. Он на все натыкался, едва не упал, так что пришлось взять его за руку. Врач не привык к Театру, ему не понравилось, что его куда-то тащат, досада усиливалась, тревога росла. Только выпутался из складок многочисленных занавесов, перестал блуждать по лесу декораций, как его ослепили сорок пять ярчайших прожекторов, вызвав головокружение и ужас.
Сцена Театра жестока, если ты вышел на нее в первый раз.
«Зачем я здесь оказался? Что я тут делаю?» – в растерянности спрашивал себя врач. Почему не смолкает музыка? Кто эта немолодая женщина, что играет на аккордеоне, повернувшись к нему спиной? Неужели это больная? Совсем ошалев, доктор поставил чемоданчик на сцену и сбросил плащ в пустоту. К счастью, ассистентка его подхватила и унесла за кулисы, спасла. Однако врач ей даже спасибо не сказал. Она не обиделась, сейчас неподходящий момент, чтобы воспитывать всяких шовинистов и буржуа, да и мало ли таких на свете…
Осветитель принес для доктора стул. Тот сел. Женщина продолжала играть. Пока не истощатся вариации, она не остановится, это ясно.
Когда ты впервые на сцене и не знаешь своей роли, минута кажется вечностью. Доктор застыл, не решаясь пошевелиться. Глаза не сразу привыкли к враждебному жесткому свету палящих прожекторов. Да и звук на него ополчился: прямо у ног ревел усилитель.
Женщина резко оборвала музыку и запальчиво спросила:
– Что вы, вот вы можете знать о премьере? – Затем выпалила на едином дыхании: – Некоторые перед премьерой впадают в панику, так пусть зарубят себе на носу: Одетт не отменила ни одного спектакля, и сегодня им не удастся меня отменить!
Речитативом. И продолжила играть что-то безумное перед пустым залом. Врач не разобрал ни слова из того, что каркнул ему хриплый голос. Старая женщина, странная музыка, дикие речи, неуютная сцена – доктор вообще перестал что-либо понимать.
Через секунду она снова остановилась. Снизу, из усилителя, на врача полезли ее упреки:
– Вы пришли причинить мне боль, верно? Однажды во время концерта на сцену поднялась какая-то сумасшедшая. Она пыталась стащить с меня парик, но это мои собственные волосы, без обмана – проверьте, если хотите. Так вцепилась, что выдрала у меня огромный клок волос, напугала до смерти. Как же мне было больно в тот день… Больно и страшно.
Врач решил, что у старушки нервный срыв, она бредит. Нужно выписать транквилизатор. Поднялся и направился к ней, чтобы успокоить несчастную. Однако музыкантша вновь сбила доктора с толку, будто бы прочитав его мысли:
– Только что я была не в себе. Не понимала, где я и кто я. Но теперь я в порядке. Выпишите мне тонизирующее средство и успокойте их там, скажите, что все пойдет на лад.
Высокомерно и самоуверенно сослалась на вечного своего парижского благодетеля.
– Лекарство профессора Гийе мигом поставило бы меня на ноги. Профессор спас мне жизнь. Меня мучили головокружения, обмороки, никто не знал, что со мной. Он вырвал меня из лап смерти, я в тот же вечер смогла выступать. Профессор Гийе – великий человек!
Потом старушка с аккордеоном заявила не без коварства, что лучше бы приехал доктор из Кемпера, который тоже ей очень помог на прошлой неделе, подобрав отличные таблетки. Но что поделать, не гнать же в шею этого врача, раз уж он здесь… Только пусть поторопится и выпишет нужное.
– Поймите, the show must go on!
Какая нахальная, дерзкая старушонка!
Надавала доктору оплеух: и не доверяет она ему, и проверяет, и бесцеремонно гоняет… Посреди театрального хаоса у бедняги от ее указаний голова шла кругом, он не знал, как себя вести. Но все-таки нашелся: предупредил, что должен сначала ее осмотреть. Одетт обрадовалась:
– Измерить давление? Без проблем!
Ее поколение привыкло, что врачи говорят: «Измерим давление – послушаем сердце, легкие – дышите – не дышите – откройте рот – скажите «а-а-а».
Она развернула стул, села спиной к публике, засучила рукав и протянула доктору правую руку – не сомневалась, что давление измеряют на правой руке.
Блестящий спектакль! В голове постановщика заработал отлаженный механизм, ведь наш герой – неплохой рассказчик, опытный сценарист. Вы правы, Одетт преодолела звуковой барьер, вылетела в астрал, зато какая гениальная актриса! Как провела эту сцену! Одетт бредила, и постановщик бредил, наконец-то они нашли общий язык! Да, оба сошли с ума, но это его не смущало. Изменим реальность, перепишем последний эпизод: врача не вызывали, он тоже участвует в спектакле, так изначально было задумано. Горячечная игра на онемевшем аккордеоне – не срыв, не сумбур, не приступ паники, а прелюдия к величайшему мюзиклу. Явление третье, те же и врач. Он осматривает Одетт, измеряет давление. Поехали!
Постановщик нанял на эту второстепенную роль статиста, знаменитая актриса протянула ему правую руку:
– Измерьте, прошу вас. Вот увидите, давление нормальное.
Доктор взглянул на тонометр. Нет, она же звезда, на тензометр[96].
– Сто пятьдесят на восемьдесят.
Высокое, но в ее возрасте бывает и хуже.
Одетт, с жаром:
– Я же говорила, что смогу играть. Скорей выписывайте рецепт.
Доктор на этом не успокоился.
– Ну хорошо, хорошо, я дышу, вдох, выдох, задержка дыхания, скажу «а», если хотите… Только дайте мне поскорей лекарство, ладно?
Врач между тем заявил, что лучше бы им уйти со сцены и завершить осмотр в кабинете администрации, что ли… В спокойном тихом месте, подальше от посторонних глаз. Где прожекторы не слепят и усилители не рвут барабанные перепонки. Доктор хотел быть доктором, а не статистом, так и норовил удрать в гримерную.
Беда в том, что ты ошибаешься, доктор. Одетт, наоборот, ни за что не желает уходить со сцены – и не уйдет. Хуже того, в зале в заднем ряду сидит безответственный режиссер-постановщик и выдумывает заодно со своей звездой мир, где врачи не лечат, а играют в Театре. Так что не рассчитывай на этих двоих, они тебе не помогут, да и никто здесь не станет искать для тебя свободную гримерную или кабинет, все заняты Искусством, увлечены, околдованы им.
Постановщик в душе издевался над эскулапом. В его пьесе сумасшедшая старуха давала урок космологии и актерского мастерства жалкому статисту, что возомнил себя врачом. Ускоренный курс повышения квалификации. Первое правило: звезда – источник света, а значит, не боится быть на свету – не нужно тащить ее в темный угол исповедальни, чтобы осмотреть. Ни в небесах, ни на сцене понятий «приватность», «частная жизнь» просто не существует! Правило второе: планеты подвластны притяжению звезд, вращаются вокруг них, лишившись свободы выбора. Доктор, я твое солнце, так что изволь подчиняться! Правило третье: Театр бесконечен как Вселенная, как Космос. Не ищи тут четких форм и заданных границ.
Что ни говори, врачу повезло, не со всяким дебютантом так носятся.
Тем не менее он капризничал, мялся, жался. Ему казалось, что из пустого зала с красных бархатных кресел на него смотрят мириады зрителей, все, кто когда-либо побывал в этом Театре. И еще те, что придут сюда в будущем. Тысячи тысяч. Миллиарды глаз устремлены на несчастного врача. Даже когда его принимали в студенты, даже когда он впервые оказался в постели с женщиной, он не чувствовал себя таким одиноким, беззащитным и голым.
Стоп! Что за странные галлюцинации? Врач с надеждой обернулся к кулисам в поисках помрежа. Она ведь стояла там, но нет, пустота, темнота, выпутывайся сам как знаешь, никто тебя не спасет.
Доктор всмотрелся в сидящих в зале. В их глазах никакого сочувствия. Он вскочил, заметался по сцене. Глядя на его жалкие потуги сбежать, постановщик пробормотал себе под нос, будто суфлер, нет, он ведь режиссер, вот и подал совет начинающему актеру:
– Не отвлекайся, доктор, не останавливайся! Актер не должен глядеть на себя со стороны. Продолжай, продолжай вопреки всему. Одетт – твоя путеводная звезда, так что следуй за ней. Она импровизирует, а ты ей подыгрывай – без лишних раздумий и сомнений. Держись за нее, будь с ней!
Само собой, доктор не слышал его напутствий, ведь постановщик ставил спектакль в мечтах, а не в реальности. Но смотрите-ка, что получилось: в ту же минуту врач успокоился, перестал вертеться, сел и уставился на звезду. Спросите у постановщика, как такое возможно, и он ответит, причем вполне серьезно, что по залу прошла энергетическая волна, доктор воспринял ее, перестал сопротивляться и поплыл в кильватере Одетт, теперь спектакль может продолжаться.
Постановщик искренне верил в энергетические волны, когда работал в Театре.
Неплохо бы и ему время от времени принимать психотропные.
Сцена вторая. Вскоре постановщик и название ей придумал: «Ущемленная грудь».
Одетт встала, повернулась к доктору спиной и заиграла ча-ча-ча, поглядывая на него через плечо. Постановщик терпеть не мог ча-ча-ча еще с тех пор, как в юности учился танцевать и добросовестно считал шаги, чувствуя себя при этом полным идиотом, да еще и увальнем. «Дорогая, тебя я обожаю…» Дарио Морено[97] навсегда отравил ему воспоминания о ча-ча-ча. Так что в своем спектакле постановщик решил заменить его другим танцем. Но тут же одернул себя: «Дурак! Не тебе менять репертуар Одетт!»
Старушка заговорила:
– Знаете, я очень восприимчива к лекарствам. Мне хватит одной таблетки. Как только вы мне ее дадите и я ее выпью, все будет распрекрасно! Не волнуйтесь, я еще ни разу не сорвала концерт, ни разу, даже в тот день, когда я прищемила грудь мехами аккордеона. Было ужасно больно, но я даже не пискнула. Стиснула зубы и доиграла до конца. Только когда моя партия закончилась и оркестр заиграл себе дальше, убежала на минуточку за кулисы, быстро залепила пластырем грудь в гримерной и скорей назад, пока меня не хватились. Одетт – мужественный человек, переносит боль терпеливо. Зрители ничего не заметили. Только директор театра как-то об этом пронюхал. Сейчас я вам расскажу, что за народ эти директора. Тот был просто отъявленный негодяй. Наверное, увидев, как я выбежала за кулисы, он проследил за мной и даже подсматривал, как я лечила грудь, – с него станется! Такой на все способен. Слушайте дальше. После концерта, расплачиваясь с нами, директор вдруг говорит с таким хитрым видом: «По справедливости следовало бы вас оштрафовать, ведь Одетт сегодня не в форме». И подмигнул мне, гад! Если бы я растерялась, сбилась, перестала играть, публика бы взбунтовалась и меня ошикала. Но все были довольны, все до единого! Я же справилась! Директор должен был сказать мне спасибо, я заслужила двойную плату! А он вместо этого давай пугать меня штрафом, да еще и сально подмигивать! Я сразу поняла, с кем имею дело. Подошла к этому здоровенному бугаю – а он был шкаф шкафом – и как врежу ему башкой по носу! Имейте в виду, за мной не заржавеет!
К чему эта сага об ущемленной груди? У старушки давно и грудь опала, и память пропала…
– Почему вы не выписываете мне лекарство, доктор?
Не дожидаясь ответа, Одетт заиграла мелодию, которую постановщик отлично знал: три и раз, соль ми до ля-а-а… Меланхоличный вальс, что должен был открывать их спектакль.
На последних тактах Одетт бросила вопросительный взгляд на врача. Соль ми до ля. Нет ответа. Снова: «Соль ми до ля?» Вальс-вопрос. Доктор упорно молчал. Одетт настаивала: «Соль ми до ля?» Ответь же, ответь! «Соль ми до ля?» Увы, врач абсолютно не способен к командной игре. Ни находчивости, ни таланта. Тогда Одетт заиграла быстрее, быстрее, громче – вальс превратился в жигу. Врач решил, что старушка над ним издевается. Даже привстал от возмущения. Она широко улыбнулась, покачала головой: нет-нет, не обижайтесь, я не смеюсь над вами, а если и смеюсь, то по-доброму, весело, мирно, не дуйтесь, доктор, ну же, спляшите со мной на три такта, положив руки на мой звездный круп.
Доктор был слишком застенчивым, чтобы откликнуться на ее приглашение, зато теперь сидел смирно и не сводил с нее глаз.
Высший пилотаж! Постановщик был вне себя от восторга. Звезда блистала, танцевала, играла и полностью управляла мужчиной, в один миг подчинив его своей воле. Великое искусство, мастерство!
Жига закончилась. Одетт – эскулапу:
– Ну как, вы меня осмотрели или еще нет?
И вправду нахальная старушонка! Доктор в который раз устремился прочь от жестоких прожекторов, громкого звука, обширной бесстыдной сцены. Далась ему эта гримерная! Вцепился намертво, не оторвешь. Нет непосредственной реакции, нет игры. В футболе, даже если ты ведешь мяч к воротам, но никто из команды тебя не поддерживает, гол тебе не забить. В Театре тоже бесполезно тянуть одеяло на себя, держаться за свою интерпретацию и при этом ждать, что кто-нибудь другой тебя выручит.
А в жизни?
Но звезда – мудрая властительница. И великая актриса. Она не позволила провалиться всей сцене, не дала персонажам застрять в дверях тесной гримерной, куда все пытался спрятаться доктор. Одетт милостиво подала ему руку помощи: изменила партию, отошла от жиги, с мажора перешла на минор. Казалось бы, мелодия прежняя, а зазвучала совсем иначе. Прочь ужимки и прыжки!
Тема, вариация, рефрен, вариация… Посреди музыкальной фразы звезда остановилась и нетерпеливо поторопила врача:
– Так осматривайте скорее!
Да, пожалуй, живая жига только испугала и смутила доктора. Зато сдержанный чопорный минор наверняка успокоил его и утешил. Теперь он точно выпишет лекарство. Одетт отважно расстегнула «молнию» спортивной куртки.
– И аккордеон хорошо бы снять тоже, – подсказал врач.
Он хотел помочь старушке расстегнуть ремни, однако его помощь неожиданно самым решительным образом отклонили: не трогайте, отойдите, не смейте.
– Даниэль! – В голосе Одетт послышалась тревога.
Фея артистической появилась мгновенно и ниоткуда, как это ей удалось, никто не знал, но коль скоро она фея, а здесь к тому же театр, рациональных объяснений и не потребовалось. Даниэль – волшебница добрая и деликатная, она расстегнула ремни осторожно, но звезда все равно волновалась, приговаривала шепотом:
– Бери его нежно, как младенца Христа из яслей. Как младенца Христа, Даниэль!
Фея взяла аккордеон и бережно-бережно уложила в футляр.
Одетт распахнула спортивную куртку, ударила себя в грудь:
– Осматривайте, доктор, на здоровье, хотя смотреть-то особенно не на что. Даже если обнаружите рак или туберкулез, ничего не изменится. Мне нужно тонизирующее средство, вот и все!
Взгляд звезды прожег доктора насквозь. Он повидал на своем веку немало сумасшедших старух, дряблых грудей в застиранных розовых бюзиках, но таких глаз не встречал ни разу, это уж точно.
Сердце, легкие, бронхи… В конце концов доктор отложил стетоскоп, застегнул «молнию» спортивной куртки и сообщил:
– Тут у вас все в порядке.
– Вот видите!
Великолепная сияющая звезда с торжеством ткнула пальцем в зрительный зал:
– Скажите это им, в первую очередь вон тому, что сидит в последнем ряду, постановщику нашему. Вечно он сомневается, боится. А я еще весной сдала все анализы и выяснила, что никакого Альцгеймера у меня нет! С головой у Одетт тоже все в порядке!
Звезда всех обставила, всех обыграла.
Старушке вернули аккордеон. Все ожидали услышать торжествующий бравурный марш, но зазвучало печальное танго. Пальцы сами выбрали мрачный танец.
Это вышло случайно, однако они восприняли танго как недобрый знак. С первых же тактов испугались, огорчились. Даниэль привиделся черный силуэт Анку, и она тихонько заплакала. Врач неизвестно почему вспомнил свою покойную бабушку, которая говорила, что рецепт ее несравненных блинов умрет вместе с ней, никто его не узнает. «А как же я? – спрашивал мальчик. – Меня ты не научишь печь блины?» – «Нет, – отвечала она. – Ты ведь не девочка». И пока бабушка пекла свои неподражаемые блины, малыш грустил. Вот она, смерть: бабушка умрет, и таких вкусных блинов никогда больше не попробуешь… Всем вдруг стало не по себе – и постановщику, и ассистенткам, и звукорежиссеру, и даже брюзге-администратору. Тоска без причины.
Это вышло случайно, казалось бы, танго себе и танго, но музыку не отменишь, с ней не поспоришь.
Смолк последний аккорд. Наступило тягостное молчание. Даже доктор не нарушал его, отлично выдержал паузу. Его актерское мастерство росло на глазах: нелегко так долго молчать на сцене.
И в жизни тоже. Особенно после танго-факта, а не вальса-вопроса.
Одетт заиграла пианиссимо и одновременно заговорила. Когда во время оперы оркестр играет, а певец не поет, а говорит, это называется мелодекламацией. «А у нас на сцене мелодрама, – отметил в своем воображаемом сценарии постановщик. – Никакого пафоса: мелодрама и музыкальная драма – вовсе не одно и то же».
Звезда, тихо наигрывая:
– Пусть мне принесут кофейное мороженое. Оно однажды меня спасло. После перелета на Корсику я была ни жива ни мертва: смертельно боюсь самолетов. Вот уж натерпелась страху! Один добрый корсиканец мигом сообразил, что поможет мне прийти в себя, угостил Одетт кофейным мороженым, и она воскресла! – И старушка озабоченно прибавила: – Обратите внимание, это важно: не шоколадное, а именно кофейное! Не та дрянь, что мне прислали недавно придурки из Сен-Бриака. Только кофейное мороженое придаст сил Одетт!
Одетт – забавный персонаж, ее поддерживают исключительно магические снадобья, волшебные эликсиры, амулеты, странные яства, вроде кофейного мороженого. Доктор догадался, что тут действует известный в медицине эффект плацебо.
– Видите вон того седого кудрявого в последнем ряду? Это режиссер-постановщик. Он уверен, что я не смогу сегодня выступать. Поэтому вызвал вас. Доктор, скажите ему, что если он отменит спектакль, то убьет меня.
Какое-то время она играла молча. Потом прозвучала последняя фраза половинным кадансом:
– От мертвой музыки не услышишь.
У бабушки постановщика было канапе в форме буквы «S». Домашние называли его «сиамкой». Им с сестрой-погодкой строго-настрого запрещали даже приближаться к нему. Однако не было места удобнее, чтобы пошептаться. Поэтому они забирались на канапе тайком, сворачивались клубочком и секретничали всласть.
Одетт и врач в продолжении всей сцены сидели на обычных стульях. Когда понадобилось измерить давление, звезда подсела к доктору совсем близко. И постановщик подумал, что для воображаемого спектакля очень бы пригодилась бабушкина «сиамка».
Одетт снова заговорила:
– Когда мне было двенадцать лет, я бросила куклу в ручей у нас в саду и смотрела, как она тонет.
Затакт? Звезда продолжала:
– Наверное, про себя вы смеетесь над моей болтовней.
Одетт протянула правую руку и отбила пальцами дробь на спинке стула врача.
– Вокруг меня увивалось немало поклонников. Многие просили моей руки. И всех я отшила. Только аккордеону не смогла отказать. По правде сказать, не он за мной бегал, а я за ним.
Пальцы застучали по спинке стула размеренно и ритмично. Без украшений и апподжатуры[98]. В конце – резкий обрыв. Одетт встала и посмотрела в зрительный зал, словно вдруг очнулась. Снова властно протянула руку:
– Доктор, дайте мне нужное лекарство!
На этом воображаемый спектакль окончился, красный занавес Театра опустился.
Конец. Бурные аплодисменты, цветы, овации.
В действительности сцена завершилась вовсе не так удачно. Врач достал из чемоданчика некую упаковку, вынул одну таблетку, протянул ее Одетт. Старушка недоверчиво покосилась на пилюлю: