Голливудские триллеры. Детективная трилогия Брэдбери Рэй
Я бесцельно бродил по церкви, небольшой по размерам, но сверкавшей золотым убранством. Затем остановился перед алтарем, в котором было, наверное, золота и серебра, пожалуй, не меньше чем на пять миллионов долларов. Если отдать в переплавку возвышающееся посредине изображение Христа, можно было бы купить половину Монетного двора США. Как раз в тот момент, когда я стоял, ослепленный исходящим от креста светом, за спиной раздался голос отца Келли.
— Вы тот сценарист, что звонил по поводу своей проблемы? — негромко окликнул он из-за церковной кафедры.
Я не мог оторвать взгляд от ослепительного алтаря.
— У вас, наверное, много богатых прихожан, отец, — сказал я.
А про себя подумал: «Арбутнот».
— Нет, церковь пустует в пустые времена. — Отец Келли протиснулся через боковой проход и протянул мне свою широкую ручищу. Он был высок, шесть футов и пять дюймов ростом, атлетического телосложения. — Нам повезло, что есть несколько прихожан, которым совесть все время доставляет неприятности. Они силой заставляют церковь принимать их деньги.
— Вы говорите правду, отец.
— Будь я проклят, или забери меня Господь, если это не так. — Он рассмеялся. — Трудно брать деньги с прожженных грешников, но это все ж лучше, чем позволять им выкидывать эти деньги на скачках. Здесь у них больше шансов выиграть, ибо я через страх насаждаю в их души Христа. Пока психиатры занимаются болтовней, я попросту издаю вопль, от которого у половины паствы сердце уходит в пятки, а остальные обращаются в бегство. Давайте сядем. Вы любите шотландский виски? Я часто думаю: живи Христос в наше время, налил бы Он нам виски, смогли бы мы отказаться? Это ирландская логика. Идемте.
В кабинете он налил нам по рюмочке.
— По глазам вижу, эта штука вам не по вкусу, — заметил священник. — Оставьте. Так вы пришли по поводу той безумной картины, которую как раз заканчивают снимать на студии? Фриц Вонг действительно такой сумасшедший, как некоторые рассказывают?
— И такой же потрясающий.
— Приятно слышать, как сценарист хвалит своего босса. Я редко хвалил своего.
— Вы?! — воскликнул я.
Отец Келли засмеялся.
— В молодости я написал девять сценариев, и ни один не был снят, вернее сказать, снят и вынут из петли. До тридцати пяти лет я из кожи вон лез, чтобы как-то продать, сбыть, втереться, преуспеть. А потом послал все к черту и, хоть и поздновато, примкнул к священникам. Это было непросто. Церковь не берет легкомысленно с улицы таких, как я. Но я промчался через семинарию небрежным галопом, ибо незадолго до этого работал над кучей документальных фильмов о христианстве. А как насчет вас?
Я рассмеялся.
— Что смешного? — спросил отец Келли.
— Мне пришло в голову, что половина сценаристов с киностудии, зная о вашем писательском опыте, наверное, прибегают сюда не для того, чтобы исповедоваться, а чтобы задать вопросы! Как бы вы написали эту сцену, а как бы закончили ту, а как смонтировать, как…
— Вы протаранили лодку и утопили команду!
Священник залпом допил свой виски, затем, усмехаясь, налил еще, и мы, перебивая друг друга, стали говорить, говорить, как старые заядлые киноманы, обо всем, что касается киносценарных дел. Я рассказал ему про своего Мессию, он поведал про своего Христа.
Затем он сказал:
— Похоже, вы правильно сделали, что поставили заплатку на этот сценарий. Те парни, две тысячи лет назад, тоже латали дыры, если вы заметили разницу между Евангелиями от Матфея и от Иоанна.
Я вертелся в кресле, горя страстным желанием выложить ему все подчистую, но не осмелился выплеснуть на священника шипящее масло в тот момент, когда он лил на меня прохладные струи святого источника.
Я встал.
— Что ж, спасибо, святой отец.
Он посмотрел на протянутую ему для пожатия руку.
— У вас при себе пистолет, — сказал он просто, — но вы из него не выстрелили. Так что сядьте обратно.
— Неужели все священники так разговаривают?
— В Ирландии — да. Вы ходили вокруг дерева, но не сорвали яблоко. Так потрясите яблоню.
— Думаю, мне следует принять немного вот этого. — Я взял рюмку и сделал глоток. — Ну вот… Представьте, что я католик…
— Представил.
— Которому очень нужно исповедоваться.
— Им постоянно нужно исповедоваться.
— И я пришел сюда после полуночи…
— Неподходящее времечко.
Но в его глазах вспыхнули свечные огоньки.
— И постучался в дверь…
— Вы бы так сделали? — Он слегка наклонился ко мне. — Продолжайте.
— Вы бы впустили меня? — спросил я.
Эти слова, как резкий удар, повалили его в кресло.
— Разве церкви когда-то не были открыты в любое время дня и ночи? — продолжал я.
— Это было давно, — ответил он как-то слишком поспешно.
— Так что же, святой отец, если я приду как-нибудь ночью в крайней нужде, вы не откроете мне?
— Отчего ж не открыть? — Пламя свечей полыхало в его глазах, словно он выпрямил согнутый фитиль, чтобы горело ярче.
— Может, ради самого ужасного греха в истории человечества, а, святой отец?
— Нет такого существа…
Поздно, его язык замер, когда с него сорвалось это последнее, ужасное слово. Глаза забегали и заморгали. Он поправился, желая придать своим словам другое звучание.
— Нет такого человека.
— Но, — продолжал я, — что, если осужденный на вечные муки, сам Иуда явится с мольбой… — я сделал паузу, — поздно ночью?
— Искариот? Да, ради него я бы встал с постели.
— Святой отец, а что, если бы этот бесстыдный, ужасный человек с больной совестью стал стучаться к вам по ночам не раз в неделю, а почти каждую ночь, весь год? Вы встанете с постели или сделаете вид, что не слышите стука?
Эти слова попали в самую точку. Отец Келли вскочил, как будто я выдернул огромную пробку из бутылки. Румянец сошел с его щек, даже кожа у корней волос побледнела.
— Вам надо идти по своим делам. Не смею вас удерживать.
— Нет, святой отец. — Я изо всех сил старался казаться храбрым. — Это вам надо, чтобы я ушел. Двадцать лет назад, — я пошел напролом, — однажды поздней ночью в вашу дверь постучали. Сквозь сон вы услышали, как кто-то барабанит в дверь…
— Стойте, ни слова больше! Убирайтесь!
Это был крик ужаса, который издал Старбак[339], проклиная святотатство Ахава, и последний негодующий взгляд, брошенный им на огромную тушу белого кита.
— Выйдите отсюда!
— Выйти? Это вы вышли тогда, святой отец. — Сердце прыгало в груди, выкручивая меня из собственной плоти. — И впустили внутрь треск, грохот и кровь. Может, вы даже слышали, как столкнулись машины. Потом шаги, а затем громкий стук в дверь и крики. Может быть, события вышли из-под контроля, жертвам несчастного случая понадобилась сторонняя помощь… если это был несчастный случай. Может быть, им нужен был подходящий ночной свидетель — тот, кто все увидит, но ничего не расскажет. Вы впустили сюда истину и с тех пор не выпускаете ее наружу.
Я встал и едва не упал в обморок. Когда я поднялся, священник, словно противоположная чаша весов, опустился, безвольно обмякнув, в кресло.
— Вы были очевидцем, святой отец, правда? Ведь это произошло всего в нескольких ярдах отсюда, и тогда, в ночь Хеллоуина тысяча девятьсот тридцать четвертого года, они притащили пострадавших сюда?
— Господи, помоги мне! — простонал священник. — Да.
Еще мгновение назад распираемый огненным гневом, отец Келли вдруг утратил свой воинственный пыл и стал постепенно, слой за слоем, погружаться в себя.
— Они все были мертвы, когда толпа внесла их сюда?
— Не все, — произнес пастор, выходя из оторопелой задумчивости.
— Спасибо, святой отец.
— За что? — Он закрыл глаза, словно от воспоминания у него разболелась голова, и внезапно снова широко открыл их, почувствовав прилив новой боли. — Вы хоть знаете, во что влезли?!
— Боюсь спрашивать.
— Тогда возвращайтесь домой, умойте лицо, а потом — греховный совет — напейтесь!
— Слишком поздно. Отец Келли, вы причащали кого-нибудь из них перед смертью?
Отец Келли затряс головой вперед-назад с таким остервенением, словно отгонял призраков.
— Вы еще сомневаетесь?!
— Человека по имени Слоун?
— Он был мертв. И все же я благословил его.
— А другой мужчина?..
— Великий, знаменитый и всемогущий?..
— Арбутнот, — закончил я.
— Его я осенил крестом, исповедовал и окропил святой водой. А потом он умер.
— Умер совсем и навсегда, протянул ноги, он действительно умер?
— Боже, как вы это говорите! — Он втянул в себя воздух, а затем с шумом выдохнул: — Черт, да!
— А женщина? — спросил я.
— С ней было хуже всего! — вскричал он, новая бледность залила и без того бледные щеки. — Она помешалась. Обезумела, даже больше чем обезумела. Сошла с ума, разум покинул тело, его уже не вернешь. Она застряла между двумя трупами. Господи, это напомнило мне спектакль, виденный в юности. Падающий снег. Офелия, внезапно объятая страшным, бескровным покоем, делает шаг в воду и не столько тонет, сколько растворяется в предсмертном безумии, в холодном безмолвии, которое не разрезать ножом, не разбудить криком. Даже смерть не могла нарушить обретенного этой женщиной ледяного покоя. Вы слышите? «Вечная зима», — сказал как-то один психиатр. Заснеженная страна, откуда редко кто возвращается. Жена Слоуна, как в ловушке, застряла между двумя бездыханными телами там, в пасторском доме, не зная, как вырваться из плена. Поэтому она ушла в себя, насовсем. Тела забрали те же люди со студии, которые перед этим на время затащили их сюда.
Он говорил, глядя в стену. Затем повернулся и внимательно посмотрел на меня, объятый внезапной тревогой и нарастающей ненавистью.
— Все это продолжалось — сколько? — может быть, час. И все эти годы меня преследовало воспоминание.
— А Эмили Слоун, она сошла с ума… и?..
— Ее увела какая-то женщина. Актриса. Я забыл ее имя. Эмили Слоун так и не поняла, что умирает. Я слышал, она скончалась через неделю или через две.
— Нет, — сказал я. — Через три дня хоронили всех троих. Арбутнота отдельно. А Стоунов, как говорят, вместе.
— Не важно, — подвел итог священник, — она умерла.
— Очень даже важно. — Я наклонился к нему. — Где она умерла?
— В морг напротив ее не привозили — это все, что мне известно.
— Значит, в больнице?
— Я рассказал вам все, что знаю.
— Не все, святой отец, а только часть…
Я подошел к окну пасторского дома и посмотрел на мощеный двор и ведущую к нему дорогу.
— Если я когда-нибудь вернусь, вы расскажете мне ту же историю?
— Я вообще не должен был вам ничего рассказывать! Я нарушил тайну исповеди!
— Нет, ничего из того, что вы рассказали, не было конфиденциальным. Это просто события. А вы были очевидцем. А теперь наконец вы облегчили душу, исповедавшись мне.
— Уходите!
Священник вздохнул, налил себе еще виски и выпил. Но румянец на его щеки не вернулся. Он лишь еще более обмяк.
— Я очень устал.
Я открыл дверь дома и посмотрел на церковь. В глубине ее виднелся алтарь, сверкавший драгоценными камнями, серебром и золотом.
— Откуда у такой маленькой церкви такое богатое убранство? — спросил я. — Да за один баптистерий можно было бы нанять кардинала и избрать папу.
— Когда-нибудь, — произнес отец Келли, неподвижно глядя в пустой стакан, — я с радостью предам вас адскому пламени.
Стакан выпал из его руки. Но он даже не пошевельнулся, чтобы собрать осколки.
— Прощайте, — сказал я.
И вышел на улицу.
Два свободных участка и еще третий, к северу, позади от церкви, были сплошь покрыты сорной порослью, длинной травой, диким клевером и запоздалыми подсолнухами, кивающими на теплом ветру. Сразу за этими лугами стояло двухэтажное белое здание, на котором виднелась незажженная неоновая вывеска: «САНАТОРИЙ „ХОЛЛИХОК-ХАУС“».
Я увидел две призрачные фигуры, двигающиеся по тропинке среди травы. Одна женщина вела другую, они удалялись.
«Актриса, — сказал отец Келли. — Я забыл ее имя».
Травы с сухим шелестом ложились на тропинку.
Одна из женщин-призраков возвращалась той же дорогой в одиночестве, она плакала.
«Констанция?..» — беззвучно позвал я.
Я сделал круг по бульвару Гауэра, чтобы заглянуть в ворота киностудии.
«Гитлер в своем подземном бункере в последние дни Третьего рейха, — думалось мне. — Пылающий Рим и Нерон в поисках новых факелов.
Марк Аврелий в ванне вскрывает себе вены и наблюдает, как из них вытекает жизнь».
И все лишь потому, что кто-то откуда-то выкрикивал приказы, нанимал маляров с невероятным количеством краски, людей с огромными пылесосами, всасывающими подозрительную пыль.
На всей киностудии были открыты только одни ворота. Возле них три охранника впускали и выпускали маляров и уборщиков, вглядываясь в их лица.
В этот момент с внутренней стороны студии к воротам с ревом подкатил на своем ярко-красном «Бритиш-Моргане» Станислав Грок и, нажимая на газ, прокричал:
— Прочь с дороги!
— Нет, сэр, — спокойно сказал охранник. — Приказ начальства. Никто не может покинуть студию в ближайшие два часа.
— Но я гражданин города Лос-Анджелеса, а не этого проклятого герцогства!
— Значит ли это, — спросил я через решетку, — что если я войду внутрь, то не смогу выйти?
Охранник приложил руку к козырьку и назвал мое имя.
— Вы можете входить и выходить. Приказ.
— Странно, — сказал я. — Почему именно я?
— Проклятье! — Грок собрался было вылезти из своей машины.
Я прошел через небольшую калитку в решетчатых воротах и открыл дверцу «Моргана» Грока.
— Вы не могли бы подбросить меня до монтажной Мэгги? К тому времени, когда вы вернетесь, глядишь, вас и выпустят.
— Нет. Мы в ловушке, — возразил Грок. — Этот корабль уже неделю идет ко дну, и ни одной спасательной шлюпки. И ты тоже беги, пока не утонул!
— Ладно, ладно, — спокойно сказал охранник. — Не психуйте.
— Ты только послушай его! — Лицо Грока побледнело как мел. — Тоже мне великий охранник-психиатр! Ладно, ты, залезай. Прокатись напоследок!
Я в нерешительности посмотрел в его лицо, все изрезанное штрихами эмоций. Обычно мужественное и надменное выражение на лице Грока расплывалось и таяло. Оно было похоже на тестовую таблицу на экране телевизора — смазанную, то появляющуюся, то пропадающую. Я сел и захлопнул дверцу машины, которая тут же рванула с места и понеслась с бешеной скоростью.
— Эй, к чему такая спешка?!
Мы с ревом мчались мимо съемочных павильонов. Все они были настежь распахнуты для проветривания. Наружные стены по крайней мере шести из них перекрашивали. Старые декорации ломались и выносились на улицу.
— В любой другой день это было бы классно! — орал Грок, стараясь перекричать шум мотора. — Мне бы это здорово понравилось! Хаос — моя стихия. На фондовых биржах крах? Где-то перевернулся паром? Отлично! В сорок шестом я вернулся в Дрезден только затем, чтобы посмотреть на разрушенные здания и людей, чьи души искалечила война.
— Не может быть!
— А ты разве не хотел бы на это взглянуть? Или на полыхающий Лондон в сороковом году. Каждый раз, когда люди ведут себя по-скотски, я счастлив!
— А что, хорошие вещи не делают вас счастливым? Артистические натуры, творческие люди, мужчины и женщины?
— Нет-нет. — Грок еще сильнее нажал на газ. — Это приводит меня в уныние. Баюкающее сюсюканье среди всеобщей тупости. Просто есть несколько наивных дурачков, портящих весь вид своими срезанными розами, и на фоне этих натюрмортов лишь еще больше становятся заметны обитатели трущоб, ничтожные червяки и ублюдочные гады, благодаря которым крутятся невидимые шестеренки и мир летит в пропасть. Я давно решил: раз уж континенты — всего лишь слежавшаяся грязь, куплю себе немереных размеров сапоги и вываляюсь в этой грязи всласть, как ребенок. Но это же смешно: нас заперли на этой дурацкой фабрике. Я хочу посмеяться над этой махиной, а не быть ею раздавленным. Держись!
Мы сделали вираж и помчались мимо Голгофы.
Я едва не вскрикнул.
Ибо Голгофы не было.
На той стороне из мусоросжигателя поднимались огромные клубы черного дыма.
— Наверное, это горят три креста, — сказал я.
— Хорошо! — одобрительно хмыкнул Грок. — Интересно, Иисус будет сегодня спать в ночлежке?
Я повернул голову и посмотрел на него.
— Вы хорошо знаете Иисуса?
— Этого портвейнового Мессию? Я сам его создал! Другим ведь я делал брови, грудь, почему бы не сделать руки для Христа?! Я срезал лишнюю плоть, чтобы пальцы казались тоньше: руки Спасителя. Почему бы нет? Разве религия не шутка? Люди думают, что они спасутся. Мы знаем, что это не так. А все эти отметины от тернового венца, стигматы!
Грок закрыл глаза и едва не врезался в телефонный столб, после чего резко повернул и остановился.
— Я догадывался, что это ваша работа, — сказал я наконец.
— «Если играешь Христа, будь Им! — сказал я Христу. — Я сделаю тебе такие раны от гвоздей, что хоть показывай на выставках искусства Ренессанса! Я пришью тебе стигматы Мазаччо, да Винчи, Микеланджело! С мраморной плоти микеланджеловской Pieta!»[340] И как ты уже видел, в некоторые особые вечера…
— … стигматы кровоточат.
Я с шумом распахнул дверцу машины.
— Пожалуй, остаток пути я пройду пешком.
— Нет-нет, — извиняющимся тоном произнес Грок, издав пронзительный смешок. — Ты мне нужен. Какая ирония! Нужен, чтобы меня выпустили из ворот, после. Иди поговори с Ботуин, а потом мы умчимся отсюда как черти.
Я в нерешительности держал дверцу полуоткрытой. Казалось, Грок пребывает в какой-то развеселой тревоге, его ликование граничило с истерией, так что мне ничего не оставалось, как закрыть дверцу. Грок поехал дальше.
— Спрашивай, спрашивай, — сказал он.
— Ладно, — осторожно ответил я. — Что вы скажете про все эти лица, которые вы сделали красивыми?
Грок нажал на педаль газа.
— «Они останутся такими навечно», — сказал им я, и дурачки поверили. В любом случае я ухожу на покой, если только мне удастся выбраться за ворота. Я купил билет в кругосветный круиз на завтра. За тридцать лет мои шутки превратились в змеиные укусы. Мэнни Либер? Он может умереть в любой день. А где доктор? Ты не знаешь? Он куда-то пропал.
— Куда?
— Кто знает? — Но взгляд Грока скользнул в сторону стены, отделявшей киностудию от кладбища. — Отлучен от церкви?
Мы все еще ехали. Грок покачал головой.
— А вот Мэгги Ботуин мне нравится. Она хирург-виртуоз, как и я.
— Она не говорит таких слов, как вы.
— Если бы она когда-нибудь такое сказала, ей пришел бы конец. А ты? Что ж, избавление от иллюзий — долгий процесс. Тебе стукнет семьдесят, прежде чем ты поймешь, что шел по минному полю, крича отряду идиотов: «За мной!» Твои фильмы забудутся.
— Нет.
Грок бросил взгляд на мой решительный подбородок и упрямую нижнюю губу.
— Пусть так, — согласился он. — У тебя вид настоящего праведника-безумца. Нет, твои фильмы не забудутся.
Мы свернули за угол, и я спросил, кивнув головой на плотников, уборщиков и маляров:
— Кто приказал затеять все эти работы?
— Мэнни, разумеется.
— А кто приказал Мэнни? Кто на самом деле отдает здесь приказы? Тот, кто прячется за зеркалом? Приходит из стены?
Грок резко ударил по тормозам и неподвижно уставился вперед. Мне хорошо были видны следы швов вокруг его ушей, изящных и ясно очерченных.
— На этот вопрос нет ответа.
— Нет? — переспросил я. — Я гляжу вокруг — и что же я вижу? Студия, у которой в производстве восемь фильмов. Один из них — огромный проект, наше эпическое полотно об Иисусе, осталось всего два дня съемок. И вдруг, по какой-то прихоти, кто-то говорит: «Заприте двери». И начинается дурацкая покраска и уборка. Это безумие — закрывать студию с ежедневным бюджетом от девяноста до ста тысяч долларов. В чем же дело?
— Ну и в чем? — тихо спросил Грок.
— Ну, скажем, Док: по-моему, он просто медуза, ядовитая, но бесхребетная. Смотрю на Мэнни: с его задницей только на высоком стульчике сидеть. Вы? У вас под одной маской скрывается другая маска, а под той еще одна. Ни у кого из вас нет пороховой бочки или мощного электронасоса, чтобы разнести вдребезги всю студию. А она тем не менее летит в тартарары. Я представляю студию как большого белого кита. В него летят гарпуны. Значит, должен быть и безумный капитан.
— Тогда скажи мне, — сказал Грок, — кто здесь Ахав?
— Мертвец на кладбище. Он стоит на приставной лестнице, глядит поверх стены и отдает приказы. И вы все разбегаетесь.
Грок заморгал — медленно, словно игуана. Веки трижды опустились на его огромные темные глаза.
— Но не я, — сказал он, улыбаясь.
— Не вы? Почему не вы?
— Потому что, дурья ты башка! — Грок расплылся в улыбке, глядя на небо. — Подумай! Есть только два гения, способных смастерить такого мертвеца! Чтобы он стоял на лестнице под дождем, глядел поверх стены и у людей сердце останавливалось!
Тут Грока скрутил такой приступ смеха, что он чуть не помер.
— Кто мог слепить такое лицо?
— Рой Холдстром!
— Да! А еще?!
— Гример… — запнулся я, — гример Ленина?
Станислав Грок повернулся ко мне, сияя ослепительной улыбкой.
— Станислав Грок, — оцепенело произнес я. — Вы.
Он скромно склонил голову.
«Так это вы! — думал я. — Не чудовище, которое прячется в могилах и залезает на приставные лестницы, чтобы подвесить туда чучело Арбутнота и заморозить всю работу на студии! Нет, это Грок, человек, который смеется, маленький Конрад Вейдт с вечной улыбкой, пришитой к лицу!»
— Но зачем? — спросил я.
— Зачем? — Грок усмехнулся. — Господи, да чтобы расшевелить всех! Тут же годами царила скука! Док подсел на свои иголки. Мэнни разрывается пополам. Мне не хватало шуток на этом корабле дураков. Так пусть мертвые восстанут! Но ты все испортил: нашел труп, но никому не сказал. Я надеялся, что ты побежишь с криком по улице. Вместо этого на следующий день ты закрыл рот на замок. Мне пришлось сделать несколько анонимных звонков, чтобы позвать людей со студии на кладбище. И тут начались беспорядки! Скандал.
— Это вы послали второе письмо, чтобы заманить нас с Роем в «Браун-дерби» и показать Человека-чудовище?
— Я.
— И все это ради шутки? — оторопело спросил я.
— Не совсем. Киностудия, как ты уже заметил, расколота надвое и стоит над прожорливой расселиной, над разломом Сан-Андреас[341], готовым вот-вот взорваться новым землетрясением. Я почувствовал толчки несколько месяцев назад. Тогда я прислонил к стене лестницу и поднял на нее мертвеца. А заодно, как ты можешь сказать, поднял и свои гонорары.
«Шантаж», — раздался шепот Крамли где-то в моем подсознании.
Грок скорчился от смеха, потешаясь над собственными словами: