Голливудские триллеры. Детективная трилогия Брэдбери Рэй
— Вообще-то, я — друг, который пытается тебе хоть как-то помочь.
— Я тебя давно жду… — продолжал голос, в то время как ноги продолжали стоять не двигаясь в бетонных следах Констанции Раттиган — будто приросли к ним.
— Как все это понимать? — спросил я. — Что за безумные догонялки? Ты действительно боишься — или просто валяешь дурака?
— Как ты можешь такое говорить! — произнес невидимый голос.
— А что? Что еще я должен думать про все эти ужимки и прыжки? — сказал я. — Между прочим, кое-кто вообще решил, что ты собралась писать мемуары и ищешь себе помощника. Так вот, если ты рассчитываешь на меня — уволь. У меня есть занятие получше.
— Что может быть лучше… чем я? — произнес совершенно упавший голос.
— Ничего, конечно, — и никто… Но скажи, ради всего святого: смерть правда гонится за тобой? Или ты просто пытаешься таким образом изменить свою жизнь — одному Богу известно, в какую сторону?
— Бетонные могилки дядюшки Сида. Они, конечно, лучше. Имена, под которыми ничего нет… Ладно, проехали.
— Может, ты хотя бы повернешься ко мне?
— Так я не смогу говорить.
— Или это новый способ меня заинтриговать? Но я пока так и не понял: наш погребальный сосуд наполовину полон — или наполовину пуст? Эти красные пометки в Книге мертвых сделал кто-то другой — или ты сама?
— Ну, разумеется, кто-то другой! Иначе с чего бы я так перепугалась? Эти мерзкие красные пометки… Я должна была просмотреть их все до одной — найти тех, кто уже умер, и тех, кто пока жив. Пока… Послушай, а у тебя не бывает такого ощущения, что… все уже — сливай воду, отсчет пошел?
— Только не для тебя, Констанция.
— Как раз таки для меня! Иногда вот ложишься спать этакой Кларой Боу[413], а утром просыпаешься, а вместо нее в зеркале какой-то… Ной, перебравший водки. Скажи, у меня сильно состарилось лицо?
— Да нет, очень даже красиво состарилось.
— А, теперь уж все равно… — Она махнула рукой и посмотрела в сторону Голливудского бульвара. — Когда-то здесь были туристы так туристы. А теперь… Шляются какие-то оборванцы в потертых рубашках. Все кончено, малыш. Венецию засыпали, фуникулер заржавел. Голливуд и Вайн… Да было ли это все вообще?
— Давным-давно… Когда в «Браун-дерби»[414] на стенах висели портреты Гейбла и Дитрих, когда все метрдотели сплошь были русскими князьями, а к парадному входу в своем двухместном авто лихо подруливал Роберт Тейлор с Барбарой Стэнвик[415]… И каждый, кто хоть раз ступал на перекресток Голливуд и Вайн, мог сказать, что наконец-то познал блаженство…
— Красиво говоришь, черт возьми. А хочешь знать, где была мамочка?
Она нырнула рукой под плащ и достала оттуда какие-то газетные вырезки. Я успел разглядеть Калифию и Маунт-Лоу.
— Я был там, Констанция, — сказал я. — Старик погиб под лавиной газет — прямо-таки смерть на тектоническом разломе Сан-Андреаса[416]. Сдается мне, что кто-то специально обрушил на него все эти штабеля. Не слишком почетное погребение. А Царица Калифия? Упала с лестницы… А твой брат — священник? Ты ведь была у всех троих — а, Констанция?
— Я не обязана тебе отвечать.
— Ну, хорошо, давай поставим вопрос по-другому. Ты любишь себя?
— Что…
— Вот послушай. Например, я — себя люблю. Да, черт возьми, я не идеален, но я ни разу в жизни не завалил никого в кровать, пользуясь своим положением. Мне все говорили: живи по полной, отрывайся! А мне это просто ни к чему. Даже если мне все подадут на блюдечке. Чем меньше грехов, тем лучше спится. Конечно, у меня тоже всякое бывало. Однажды, когда еще был маленький, сбежал от бабушки — удрал вперед на несколько кварталов, и она искала меня, пришла домой вся в слезах… До сих пор не могу себе простить. А еще — пнул своего пса, единственный раз в жизни. Прошло уже тридцать лет, а меня все еще мучает совесть. Но все же с таким списком грехов можно спать и видеть нормальные сны…
Констанция все так же стояла в своих бетонных следах.
— Боже мой… — сказала она. — Мне бы твои сны…
— А ты попроси — я тебе одолжу.
— Ты всегда был как ребенок… — сказала Констанция, — наивный, безответный, невинный младенец… За это я тебя и люблю. Что касается меня, то, думаю, это дохлый номер — пытаться получить ангельские крылышки у врат небесных — в обмен на черные грязные кошмары…
— На всякий случай уточни это у своего братца.
— Да что там уточнять… Он уже отправил меня в ад, тут, на днях…
— Ты не ответила на мой вопрос. Ты себя любишь?
— То, что я вижу в зеркале, мне нравится. Но то, что там, в глубине, за зеркалом, честно говоря, меня пугает. Я просыпаюсь от этого по ночам, оно стоит у меня перед глазами… Если бы ты знал, какое оно. Помоги мне…
— Но как? Я же не знаю, что есть что. Где ты, а где твое отражение. Что на поверхности, а что внутри.
Констанция попыталась переставить ноги.
— Погоди-ка, стой пока на месте, — сказал я. — Красный свет… Ты застряла в этом дурацком бетоне. Что же делать?
На моих глазах она с трудом вытащила ноги из туфель.
— О господи, на нас же люди смотрят! — воскликнула она.
— Да нет там никаких людей. Театр закрыт. Фонари еле светят.
— Ты не понимаешь. Мне надо идти. Прямо сейчас.
Я бросил взгляд на парадный вход театра Граумана — он по-прежнему был открыт, и рабочие заносили туда оборудование.
— Это следующий ход, но, черт, как же мне туда попасть?
— Просто дойди.
— Нет, ты не понимаешь. Это как классики. Нужны другие клетки, то есть следы, ведущие к двери. Черт! По какой же цепочке следов мне прыгать?
Она дернула головой. Черная шляпа упала на асфальт. Я увидел бронзовые, коротко остриженные волосы Констанции.
— А если я скажу тебе — иди? — спросил я.
— Я пойду. — Она по-прежнему стояла, глядя перед собой и не поворачиваясь, как будто боялась, что я увижу ее лицо.
— И где мы сможем встретиться снова?
— Бог его знает. Скорее же! Говори — «иди». Они уже близко.
— Кто — они?
— Все… эти. Они меня убьют, если я не убью их первой. Ты же не хочешь, чтобы я умерла прямо здесь? Скажи — не хочешь?
Я поспешно потряс головой.
— Ну, тогда говори: «На старт, внимание…»
— На старт, внимание…
И она пошла.
Она двигалась по площадке зигзагами. Пробежала вправо, потом — влево, потом остановилась, а потом прошагала еще две цепочки — и застыла, как будто дальше — минное поле.
Раздался резкий гудок автомобиля. Я обернулся. Когда я снова посмотрел на вход в Граумана, то увидел, как парадная дверь открыла пасть и заглотила какую-то тень…
Я сосчитал до десяти, чтобы дать Раттиган время уйти, потом наклонился и вытащил из бетонного отпечатка туфли, которые она там оставила. После этого я прошел по первой цепочке следов к тому месту, где она останавливалась. «Салли Симпсон, 1926», — прочитал я, и это имя показалось мне эхом из далекого прошлого.
Затем я проследовал по второй цепочке. «Гертруда Эрхард, 1924». Еще более далекий призрак времени. И, наконец, третья — почти до самого входа. «Долли Дон, 1923. Питер Пэн». Долли Дон? В голове мутной чередой пронеслись десятки лет. Я почти ее помнил…
— Черт… — прошептал я себе под нос. — Дальше — некуда…
И приготовился к тому, что вот сейчас невсамделишный китайский дворец дядюшки Сида откроет свою черную драконью пасть и скажет «ам».
Глава 21
Я остановился прямо перед ярко-красной дверью, потому что явственно услышал голос отца Раттигана, который прокричал прямо мне в ухо: «Плакать хочется!»
На всякий случай я решил достать Книгу мертвых.
До этого я просматривал только имена и фамилии, а теперь решил поискать по месту. Театр Граумана я нашел на «Г». Там значился адрес и фамилия — Клайд Рустлер.
Рустлер. Насколько я помню, он снимался у Гриффита и Гиш[417], а ушел из кино в 1920-м после скандальной истории со смертью Долли Димплз[418] в ванне… Интересно, он еще жив? На бульваре звезд он значится — но там ведь «хоронят» без предупреждения. А потом точно так же вымарывают из истории — в духе дядюшки Джо Сталина[419], который всегда использовал для этих целей самое надежное средство — ружье.
У меня подпрыгнуло сердце — его имя тоже было обведено красным, а рядом — два креста.
Раттиган… Я посмотрел в темноту за красной дверью.
Раттиган, это понятно. Но… Рустлер, этот-то здесь откуда? Я уже взялся за бронзовую ручку двери, в то время как чей-то голос пробубнил прямо у меня над ухом:
— Да нечего там тырить…
Голос принадлежал какому-то бомжу — худому, как скелет, одетому во все оттенки серого. Он стоял справа от входа и разговаривал сам с собой. И чувствовал, что я на него смотрю.
— Ладно уж, иди… — прочел я у него по губам. — Терять тебе тоже нечего.
Даже более чем нечего. А могу и выиграть. Дело за малым: раскопать эту чертову китайскую гробницу, набитую катушками с черно-белой пленкой. Войти в вольер, полный сумасшедших птиц. Увернуться от осколков памяти, которые летят из черной дыры экрана и норовят попасть прямо в твою совесть…
Бомж терпеливо ждал, пока у меня закончится приступ саморазрушения воспоминаниями. Я кивнул. Улыбнулся.
И траурная темнота поглотила меня так же быстро, как Раттиган.
Глава 22
В холле застыла в восковом порыве целая армия китайских носильщиков чая, наложниц и императоров, которые шествовали парадным маршем в никуда.
Одна из восковых фигур подмигнула мне: «Ну, что?»
«Свят, свят», — подумал я. Снаружи дурдом, внутри дурдом, а в качестве бонуса — полуразложившийся Клайд Рустлер, которому вот-вот сравняется сто лет…
Нет, это точно место, откуда сбежало время… Там, снаружи, все уже давно по-другому. Сделай только шаг за дверь — и что ты увидишь? Десятки кинотеатров, где кино смотрят, сидя в машине и жуя гамбургеры, которые деловито развозят подростки на роликах…
«Ну, что?» — вновь оживился китайский восковой манекен.
Я нырнул в первую дверь, спустился вниз по боковому проходу под балконом и оттуда посмотрел наверх.
Огромный глубоководный аквариум. Наверное, здесь кишат целые стаи пугливых киношных призраков — изредка шарахаясь от шепота киношных выстрелов и уносясь куда-то под потолок, в вентиляцию. «Белый кит» Мелвилла — невидимый, конечно, и «Старик — железный бок»[420], и «Титаник». И мятежный «Баунти»[421], который отправлен в вечное плавание и уже никогда не доберется до порта… Как по ступенькам, я поднялся взглядом по всем балконам — до самой галерки, в так называемый негритянский рай.
Это было вчера. Мне три года.
Мое сердце замирает от китайских сказок, которые нашептывает мне на ночь моя любимая тетушка. После них мне представляется, что смерть — это такая птица вечная, или молчаливый пес во дворе… Я знаю, что мой дед лежит в специальном ящике в похоронном бюро.
— А как же тогда Тутанхамон? — спрашиваю я. — Все говорят, что он восстал из своей гробницы. Скажи мне, чем он так знаменит?
— А тем, что был мертвецом четыре тысячи лет.
— А как это? — спрашиваю я, малыш.
И вот я здесь — в сумрачной гробнице под пирамидой, куда я так мечтал попасть. Я знаю, здесь, прямо под ковровыми дорожками в проходах, таятся неизвестные захоронения фараонов, полные свежих хлебов и пучков зеленого лука, собранных в дорогу тем, кто уже плывет по реке к Вечности…
Нет, это ни в коем случае нельзя разрушать. Рано или поздно я бы хотел присоединиться к этим уважаемым мертвым людям.
— Это вам не кладбище Грин-Глейд, — произнес рядом со мной очередной восковой китаец, который, видимо, читал мои мысли.
Или это я говорил вслух.
— А когда был построен театр? — тихо уточнил я.
В ответ антикварное изделие из воска разразилось целой лекцией — коротенько, дней на сорок, как Вавилонский потоп:
— Построили его в двадцать первом году — одним из первых. В то время здесь не было ничего. Пальмы, несколько фермерских домов, какие-то коттеджи, грязные улицы… Да еще парочка бунгало — специально, чтобы заманить сюда Дуга Фербенкса, Лилиан Гиш и Мэри Пикфорд[422]. Ведь радио — это что? Жалкая детекторная коробка с наушниками. Разве через нее можно услышать зов будущего? Мы открыли людям нечто большее. Народ стал ходить к нам пешком аж с самого Мелроуза. Целые караваны киношных фанатов тянулись сюда каждую субботу. Тогда еще кладбище не начиналось от Гауэра и Санта-Моники. Оно разрослось позже — когда у Валентино в двадцать шестом году лопнул аппендикс[423]. На открытие к Грауману прибыл сам Луис Б. Майер[424], прямо из зоосада в Линкольн-парке, да-да, откуда у МГМ лев. Кстати, он был без зубов, несмотря на всю свою свирепость. Конечно же, тридцать танцующих девушек — куда без них? Уилл Роджерс[425] вместе со своими веревками. Трикси Фриганца[426] спела здесь свое знаменитое «Мне все равно», а потом — раз, и погасла — снялась всего один раз, и то статисткой — в 1934 году, в одном из фильмов Свенсон[427]. А еще, если вам интересно, спуститесь в подвал. Там, в одной из старых раздевалок, сохранилось дамское нижнее белье — еще со времен, когда толпы девиц умирали от любви к Лоуэллу Шерману. Помните, был такой красавчик с усами — скончался от рака в тридцать четвертом… Вы слушаете?
— Клайд Рустлер, — невпопад произнес я.
— Боже праведный! Кто-то его еще помнит! Видите, вон там наверху — старая кинорубка? Его там похоронили заживо в двадцать девятом, когда построили новую аппаратную на втором ярусе.
Я поднял взгляд туда, где тихо кружили призраки тумана, дождя и снега в Шангри-Ла, и попытался понять, кто из них верховный лама.
— Лифта нет, — предупредил мой спутник. — Двести ступенек!
Мне предстояло долгое восхождение без шерпа-проводника — среднее фойе, бельэтаж, потом балкон, потом еще один балкон… Три тысячи сидений. Господи, как это возможно? А если они придут, все три тысячи? И каждый восьмилетний шкет будет выбегать пописать раз в полчаса?
Я устремился наверх.
Наверное, там, на самой вершине, меня должно было ждать обновление и очищение. Но вместо этого примерно на середине пути я сдох и почувствовал себя старой развалиной.
Глава 23
Наконец я добрался до темной стороны Эвереста и постучал в дверь старой кинорубки.
— Это… ты? Я угадал?! — в ужасе прокричал чей-то голос.
— Нет, — тихо сказал я. — Это всего лишь я. Пришел на последний дневной сеанс — сорок лет спустя.
Это гениальный ход — просто выблевать свое прошлое.
— Скажи пароль.
Голос за дверью звучал уже спокойнее.
— Том Микс и его конь Тони[428]. Хут Гибсон[429], Кен Мейнард[430]. Боб Стил[431]. Хелен Твелвтриз[432]. Вильма Бэнки[433]…
— Пойдет.
Еще немного тишины. Наконец, по ту сторону двери зашевелился гигантский паук. Взвизгнули петли. Я увидел знакомую серебристую тень — как будто с экрана сошел один из черно-белых призраков, мелькавших там когда-то давно, еще в прошлой жизни.
— Никто досюда не доходит, — сказал он.
— Никто?
Этот призрак был стар даже для старика. Казалось, от времени у него засеребрились не только волосы, но и лицо, и одежда. За семьдесят лет, проведенных на вершине, он полностью выцвел, бесконечно просматривая то, чего в реальности нет…
— Никто и никогда не стучится в мою дверь. Никто не знает, что я здесь. Даже я сам.
— Вы действительно здесь. И вы — Клайд Рустлер.
— Я?! — Он был близок к тому, чтобы начать ощупывать свою одежду и хлопать себя по плечам.
— Кто вы? — Он вытянул шею, как черепаха из панциря.
Я назвал свое имя.
— Никогда о вас не слышал. — Он бросил взгляд на темный экран. — Вы один из них?
— В смысле, умерших звезд?
— О да… Эти иногда приходят. Вчера вот Фербенкс заходил.
— Это который Зорро, д’Артаньян, Робин Гуд? Он хоть постучался?
— Царапался в дверь. У мертвых свои сложности. Так вы заходите или нет?
Я поспешил войти, пока он не передумал.
Комната, уставленная кинопроекторами, направленными в пустоту, напоминала погребальный покой в особняке Чун-Кинг. Казалось, воздух здесь навсегда пропитался пылью, грязью и едким запахом кинопленки. Стул был всего один — старик ведь говорил, что к нему никто не заходит.
Я принялся рассматривать густонаселенные стены. На них висело десятка три фотографий — какие-то в дешевых рамках из универмага «Вулворт», какие-то — в серебряных. Просто — вырезки из старых номеров «Серебристого экрана». Здесь было множество женщин — и ни одна не повторялась…
Самый старый из стариков сморщил лицо в подобие улыбки.
— Вот они, мои цыпочки — еще из тех времен, когда действовал мой вулкан…
Он прищурился, пытаясь разглядеть мое лицо сквозь густую сетку своих морщин, с тем самым выражением, какое бывает у человека, когда он лезет с утра в холодильник за смешанным накануне мартини.
— Приходится запирать дверь. Я подумал, может, это вы — тот, кто поднял весь этот хай…
— Не я.
— Значит, кто-то другой. А больше никто и не приходил, с тех пор как умер Лоуэлл Шерман.
— Зимой 1934-го. За десять минут — от двух болезней сразу. Рак и пневмония.
— Об этом же никто не знает! — воскликнул старец.
— Как-то в субботу, это было как раз в тридцать четвертом, я пошел в «Колизей» на футбол[434] и перед матчем катался на роликах. И увидел там Лоуэлла Шермана, он беспрерывно кашлял. Я тогда взял у него автограф и сказал: «Берегите себя». А через два дня он умер.
— Лоуэлл Шерман… — Он посмотрел на меня, и глаза его блеснули. — Пока вы живы, он тоже жив.
Клайд Рустлер рухнул на свой единственный стул и снова вцепился в меня взглядом.
— Лоуэлл Шерман… Вы-то, скажите мне, зачем притащились сюда, на верхотуру? Так ведь можно и умереть по дороге. Сам дядюшка Сид поднимался сюда раза два, не больше… Потом сказал — нет уж, хватит — и построил нормальную большую аппаратную на пару километров ниже, в реальном мире, если таковой существует. Я лично там не бывал… Что?
Он перехватил мой взгляд, блуждающий по стенам его доисторического жилища от одного вечно молодого лика к другому.
— Хотите, представлю вам моих маленьких хищных кошечек?
Он подался всем корпусом вперед и протянул руку.
— Эту звали Карлотта, или Мидж, или Дайана. Горячая испанская штучка… Кулиджевская Деваха в своей юбке до пупа[435]… Царица римская из молочной ванны Де Милля[436]… Женщина-вамп, ее звали Иллиша… Машинистка по имени Перл… Теннисистка из Англии — Памела. Или — Сильвия? Держала нудистскую мухоловку в Шайенне. Некоторые звали ее «Холодная Ханна, вампирша Саванны». Одевалась как Долли Мэдисон[437], пела в «Чае на двоих», в «Чикаго»[438], выскакивала из раковины — как будто она жемчужина рая, сам Фло Зигфелд[439] был от нее без ума. В тринадцать лет отец чуть не застрелил ее за не подобающее возрасту поведение — Уилла-Кейт. Работала в китайской забегаловке — Лайла Вонг. Победила на конкурсе красоты в Кони-Айленде, двадцать девятый год — собрала больше голосов, чем сам президент. Хороша Уилла — да не наша. Сошла с ночного поезда в Глендейле — Барбара Джо, и чуть ли не на следующий день возглавила Glory Films — Анастасия-Элис Граймз…
Он замолчал. Я поднял на него взгляд.
— Ну что, вот мы и добрались до Раттиган… — сказал я.
Клайд Рустлер вжался в стул.
— Вы сказали, что к вам уже много лет никто не заглядывал. Но сегодня… она ведь приходила к вам, не так ли? Вероятно, чтобы посмотреть вашу экспозицию. Приходила — или нет?
Старец уставился на свои пыльные руки, после чего медленно приподнялся и дунул в латунный свисток специальной трубы, встроенной в стену, по принципу мусоропровода — такие используют на подводных лодках, чтобы свистом вызывать кого нужно на другом конце и заказывать еду.
— Лео? Вина мне! Два доллара на чай!
Из горла трубы раздался искаженный связью голос:
— Вы ведь не пьете!
— А сейчас хочу выпить. И хот-догов!
Латунный раструб что-то проскрипел и умолк навеки.
Древнейший удовлетворенно крякнул и в молчаливом ожидании уставился на стену. Несчастные пять минут тянулись как пять столетий. Пока мы ждали, я достал блокнот и переписал туда имена с фотографий. Наконец, мы услышали характерный звук, с которым обычно хот-доги и вино ездят в кухонном лифте. При этом Клайд Рустлер так насторожился, как будто уже успел напрочь забыть о том, что у него в стене проходит труба. Возня со штопором, которым он открывал вино, присланное с нижнего этажа ангелом по имени Лео, отняла у него запредельное количество времени. Стакан был только один.
— Один, — пожав плечами, извинился он. — Давайте сначала вы. Я заразиться не боюсь.
— Мне нечем вас заражать. — Я выпил и передал ему стакан. Он тоже выпил — и прямо на глазах размяк.
— А теперь, — сказал он, — предлагаю вам посмотреть, что я смонтировал из старых пленок. Спросите зачем? На прошлой неделе кто-то позвонил мне с Большой земли. Какой-то знакомый голос. Знаете, когда-то у Гарри Кона[440] была сиделка, которая никогда не говорила «да» — она всегда говорила: «Да-да-да, Гарри, конечно!» Так вот, сказали, что ищут Робина Локсли. Робина Гуда. В смысле, Робина из Локсли. А я вспомнил, что была одна актриса, которая взяла себе такой псевдоним. Зря старалась — все равно сгинула где-то в замке Херст или на его задворках… И вот теперь какой-то голос — столько лет прошло — и спрашивает Локсли. Я испугался. Просмотрел все катушки, откопал один фильм, в котором она снялась в двадцать девятом году, уже во времена нормального звука. Посмотрите.
Он вставил пленку в проектор и включил подсветку. В нижней части большого экрана высветлилось пятно изображения.
На экране прыгает и кружится цирковая бабочка — красиво взмахивает прозрачными крыльями, расточает улыбки и смех… А через минуту — не менее красиво убегает, преследуемая белыми рыцарями и черными злодеями.
— Узнаете?
— Нет.
— Так, даю еще одну попытку!
Он запустил пленку. На ней дымились какие-то костры в снегу, а на их фоне русская аристократка томно курила длинные сигареты и терзала носовой платок — как будто кто-то уже умер или умрет в следующем кадре.
— Ну что? — с надеждой спросил Клайд Рустлер.
— Нет.
— Попробуем еще раз!
Проектор выбросил в темноту: 1923. Мальчик а-ля Том Сойер карабкается на дерево за яблоками, поворачивается в кадр, смеется, при этом под рубашкой проступают бугорки — и это явно не яблоки.
— Том-Сойерша… Кто такая — ума не приложу.
Старец вывалил на экран по очереди еще штук пятнадцать образов — начал 1925-м, а закончил 1952 годом. Здесь были все — женщина-загадка, мисс Очевидность, добрая фея, мерзкая ведьма, сумасбродка, вещь в себе, красавица, простушка, серая мышь, хитрая лиса и святая невинность…
— Никого из них не узнали? Черт! Так ведь можно и голову сломать. Все пытаюсь вспомнить, зачем я сохранил эти дурацкие пленки… Видите — кто перед вами сидит! Вы хоть представляете, сколько мне лет?
— Девяносто — девяносто пять — что-то около этого?
— Десять тысяч — не хотите? Помните корзинку, которая плыла по Нилу? Так это меня в ней нашли. Я — спустился с холма со скрижалями. И неопалимую купину — тоже я. И когда Марк Антоний повелел: «Спустите псов войны», думаете, кто их спустил в таком количестве? Или это все просто чудеса? Верите ли — ночью спать не могу, все стучу себя по голове, пытаюсь собрать мозги в кучу. Но каждый раз, когда уже вроде совсем что-нибудь вспомнишь, только чуть повернешь голову, случайно — и мозги опять растекаются, как кисель… Черт знает что! Так вы точно никого и ничего не вспомнили? И на фотографиях тоже? Очень странно все это. Прямо детектив какой-то!
— Вот и я про то же. Я, собственно, из-за этого и тащился к вам сюда — пытаюсь идти по следу. А может быть, тот самый голос по телефону…
— Какой голос?
— Голос Констанции Раттиган, — сказал я.
Я подождал, пока у него перед глазами осядет туман.
— А она-то тут при чем? — спросил он.
— Может быть, она что-то знает. Последний раз, когда я ее видел, она стояла в бетонных отпечатках собственных ног.
— Вы думаете, она может знать, что это за лица, что значат все эти фамилии? Погодите… Голос под дверью… Так, кажется, это было сегодня… Нет, нет — не вчера. Ну да, сегодня, она сказала: отдайте их!
— Кого — их?
— Не кого, а что. Как вы думаете, много ли здесь того, что я мог бы отдать?
Я посмотрел на картинки, развешанные по стенам. Клайд Рустлер перехватил мой взгляд.
— Кому они могли понадобиться… — сказал он. — Абсолютно ничего ценного. Даже я уже теперь не помню, какого черта я их сюда прицепил. То ли чьи-то жены, то ли девицы из бывших…
— А сколько их у вас?
— Пальцев на руках не хватит.
— Значит, Констанция хотела их у вас заполучить. Может — из ревности?
— Констанция? Может! Кто-то имеет привычку хамить за рулем на улице, а она лихачит, прыгая из койки в койку. Ей нужно обязательно всех распихать локтями, а еще лучше задавить или взорвать. Всех моих цыпочек, всех до одной… Ну, ладно. Допивайте вино. У меня куча дел.
— Интересно, каких?
Вместо ответа он снова принялся перематывать свои пленки в проекторе, явно настроившись не менее чем на тысячу и одну ночь волшебных сказок из прошлого.
Я еще раз прошелся вдоль стены, лихорадочно переписывая имена с фотографий, после чего сказал:
— Если Констанция придет еще раз, вы сможете дать мне знать?
— Если она явится сюда за фотографиями?! Спущу ее с лестницы.
— Кое-кто уже грозился это сделать — правда, на лестницы не разменивался. Пообещал сразу в преисподнюю. А вы-то за что ее так?
— Наверняка ведь есть какая-то причина… Надо только вспомнить! Так зачем, вы говорите, сюда пришли? И как вы меня назвали?
— Клайд Рустлер.
— Ну да. Он самый. Теперь вспомнил. А вы знаете, что я отец Констанции?
— Что?!
— Отец Констанции. Я думал, я вам говорил. Ладно, идите. Доброй ночи.
Я вышел и закрыл дверь, оставив за ней неизвестно чьи лица на стенах, запечатленные неизвестно кем.
Глава 24