Поединок соперниц Вилар Симона
Она перестала улыбаться.
— Ты отпустишь меня, Эдгар, как только Бэртрада Нормандская войдет хозяйкой в твой дом.
По пути из Святой земли я порой думал, что дома мне будет тоскливо. Скука — вот чего я никогда не мог переносить. Однако я не мог и предположить, что с прибытием в Англию меня так захлестнут дела.
Во-первых, я вступил в должность шерифа, и уже одно это стало отнимать у меня львиную долю времени. Мне пришлось разобраться в судебных исках, коих накопилось немало. Хорошо уже, что не было убийств и разбойных нападений, и мне не пришлось начинать свое правление с казней. Мелкие же правонарушения в основном были связаны с земельными вопросами или имуществом: то йомены пытались передвинуть границу участка, чтобы расширить свою территорию за счет соседей, то мельник обманывал доверчивых крестьян, то какой-то работник украл мешок зерна у хозяина — за все это я наказывал штрафами. Случались и ссоры между соседями, от кого-то сбежала жена, и прочее, прочее… Занимался я и делами купеческих гильдий, вводил новые постановления, назначал новых смотрителей в королевские заповедники, налаживал связи с заносчивым местным духовенством. Приходилось немало сил и средств из казны графства выделять на ремонт старых дамб на побережье, дабы воды Северного моря не хлынули на низинные земли.
К Пасхе я отправил в Лондон свой первый отчет о положении в графстве и приступил к подготовке рыцарского ополчения. Необходимо было определить число рыцарей в Норфолке, сколько своих людей они могут поставить в строй, в каком состоянии их вооружение. Дела затягивали, но я никогда не пренебрегал возможностью заехать на стройку в Гронвуд.
Строительная площадка всегда выглядела гудящим ульем. Завершив основание донжона, мастеровые приступили к рытью ям для фундаментов угловых башен. Саймон соорудил несколько механизмов, что позволяло уменьшить количество наемных работников. Берег реки Уисси был весь завален бревнами, которые сплавляли лесорубы, и глыбами известняка, доставляемого сюда из каменоломен Нортгемптона.
Моя собственная казна несла ощутимые расходы, однако подспорьем мне служила торговля восточными товарами, а должность шерифа давала достаточно средств, чтобы я мог позволить покупать себе лучшие материалы. Недешево обходились и перевозки, в особенности после того как выяснилось, что многие землевладельцы завидуют моему богатству и не дают разрешения везти грузы прямым путем через свои владения. Окольные пути намного увеличивали затраты.
Особой алчностью отличались монастыри, но даже среди них выделялось аббатство Бери-Сент-Эдмундс. Расположенное в Саффолке, оно имело ряд владений в западном Норфолке. И теперь аббат Ансельм норовил содрать с меня три шкуры за проезд по своей земле, а содрав, удовлетворенно потирал руки, подсчитывая мои убытки.
Но было в этих поездках кружным путем нечто, примирявшее меня с жадностью танов и священнослужителей. Сопровождая караваны с камнем, я всегда мог свернуть в крохотный монастырь Святой Хильды, где покоилась моя матушка. Я подолгу простаивал на коленях у ее могилы и всегда оставлял пожертвования, чтобы сестры-бенедиктинки почаще молились за упокой ее души.
После монастырской тишины всегда приятно окунуться в кипучую деятельность. Вдобавок я открыл, что мне нравится ощущение власти. И странное дело — я стал испытывать какую-то особую нежность к той, что дала мне эту власть, — к Бэртраде Нормандской. Я даже затосковал о ней, слал ей куртуазные послания и богатые подарки. Конечно, несмотря на мою возраставшую нежность к невесте, я не ограничивал себя в общении с женщинами. У меня случилось несколько легких романов, и я завел пару постоянных любовниц, с которыми коротал время, когда позволяли дела. Причем я только диву давался, до чего же не приучены наши женщины к ласке. Я словно открывал для них мир постельных утех. То искусство нежной страсти, которое я познал на Востоке, оставалось тут неведомо, и мне было отрадно будить страсть в холодных телах северянок. Однако все это была лишь игра в любовь, — я не требовал от этих женщин ответного чувства, я любил их тела, но не желал затрагивать душ. Ибо я ждал Бэртраду. Я хотел быть достойным ее, хотел стать графом. Его милость Эдгар граф Норфолк — это звучало великолепно!
Но дела снова звали меня, и я отправлялся в путь. Эти земли только начинали оживать после мятежей и войн. Норманнов тут встретили сурово, и саксы жестоко поплатились за это. До сих пор тут и там виднелись развалины старых саксонских бургов, наполовину заросшие травой и ежевикой. Однажды я издали видел знаменитую кремневую башню вождя саксов Хэрварда Вейка. Саксы гордились его памятью, но я дал себе слово, что, пока я у власти, не позволю раздорам вновь принести смерть и разруху в Норфолк.
Как я вскоре понял, это совсем не просто.
Самые упрямые из саксов продолжали воспитывать сыновей в старых традициях. Они не признавали никаких нововведений, гордились былой славой и мечтали возродить прежние обычаи и свободы. И на меня, как на оказавшегося у власти сакса, они имели определенные виды.
Кое-кто из старой саксонской знати навещал меня во время моих наездов в Незерби. Смотрелись они живописно, однако мне, побывавшему при многих дворах Европы, казались дикими: в меховых накидках, с множеством золотых украшений, в еще дедовских длинных туниках с вышитыми полуязыческими символами. Часто они ходили голоногими, в грубых башмаках, с оплетавшими голени крест-накрест ремнями. Они носили длинные бороды и гривы волос, стянутых вокруг чела чеканными обручами наподобие корон. Я, в своей нормандской одежде, казался иноземцем среди них. Но я соблюдал старые обычаи и принимал их, как и положено высокородному эрлу [24]. Подавал им чашу дружбы, первым делал глоток, дабы гости удостоверились, что вино не отравлено, а потом ее пускали по кругу, отпивали по глотку, клянясь друг другу в вечной дружбе.
Риган всегда знала, что делать. Стол накрывали обильно, но без затей, никаких изысканных блюд, а все по старинке — огромные обжаренные телячьи ноги, норфолкская кровяная колбаса, свиные отбивные. Все это была грубая, плохо перевариваемая еда, тяжелая для меня, принесшего с Востока привычку к небольшим порциям мяса со значительным добавлением овощей. Но мои гости были довольны, хвалили меня за то, что я почитаю старые обычаи, хотя и попрекнули тем, что я стал шерифом у норманнов — герефой, как они называли меня на саксонский лад. И ворчали, что выслуживаюсь перед завоевателями.
— Но ведь меня назначил сам король, — возражал я. — А даже вы не можете отрицать, что Генрих Боклерк является помазанником Божьим.
Да, мои гости были саксами старой закалки — из тех, кто и спустя годы не смирился с поражением Гарольда Годвинсона, а только и ждет случая схватиться за меч и сразиться с врагом — даже без надежды на победу. Возможно, в глубине души я и уважал их мужество, но куда сильнее меня раздражало их упрямство. Это были закоренелые смутьяны, но все же люди одного со мной племени. Они словно нарочно выставляли напоказ свою грубость, громко чавкали, пили так, что быстро пьянели, бросали кости под стол или в прислуживающих рабов, шумно рыгали и испускали газы. Я знал их старые привычки — наесться до отвала и напиться до помутнения рассудка.
Главным и наиболее почитаемым из них считался Бранд сын Орма. Он был богаче остальных, и здравомыслия у него имелось побольше. Огромного роста, с буйной светлой шевелюрой и тучный до изумления. Его маленькие уши едва виднелись из-за толстых, всегда красных щек, а брюхо мешало пройти, когда все садились за стол. Говорил он глухим важным басом и очень гордился, что ведет род от данов, которые правили в Дэнло еще во времена короля Альфреда Великого.
— Мы испокон… веков владели… этой землей, — гордо произносил он, хотя его речь порой и прерывалась самой вульгарной икотой. — Ты, Эдгар Армстронг, ученый человек и наверняка знаешь… какими великими были англы… при старых королях. Так выпьем же за них!..
Рядом с Брандом сидел молодой Альрик из Ньюторпа. Толкая в бок своего деда Торкиля, сражавшегося еще в битве при Гастингсе, он уговаривал его поведать «о той славной битве».
С какой стати он называл ее славной, если саксы потерпели в ней поражение? Но я вежливо слушал: и о том, как саксы под командой Гарольда Годвинсона окопались на холме, и о том, как Вильгельм Ублюдок обманом выманил их оттуда, а нормандская конница обрушилась на героев, неся смерть и разрушение, и как пал в своей последней сече король Гарольд, когда вражеское копье пронзило ему глазницу. Все это я знал наизусть, но почтительно внимал речам седого, как лунь, патриарха и вместе со всеми бил кубком о стол и выкрикивал славу Гарольду Годвинсону. А почему бы и нет? Гарольд был моим дедом по матери, да к тому же действительно одним из лучших саксонских королей.
Молодой Альрик указывал в мою сторону.
— Смотри, дедушка, вот сидит внук славного Гарольда Годвинсона.
Старый Торкиль ошеломленно таращил на меня выцветшие голубые глаза. Он был очень стар и порой плохо понимал, что творится вокруг. Но для саксов он служил живой реликвией, соратником Гарольда. Старик отлично помнил все, что происходило в дни его молодости, но новые вести забывал тотчас, как услышит. Поэтому он никак не мог взять в толк, отчего это Альрик величает меня внуком короля Гарольда, если я ни дать ни взять нормандский барон.
Сам Альрик мне нравился. Я знал его как рачительного хозяина, приветливого соседа и любящего мужа. В свои девятнадцать он уже шесть лет как был обвенчан с маленькой резвушкой Элдрой. Жили они в дружбе и согласии, хотя детей Бог им не дал. Но люди говорили, что супруги еще достаточно молоды и успеют обзавестись целым выводком сыновей. Глядя сейчас на Альрика, я не понимал, что втянуло его в эту буйную компанию. По натуре он был мягок, да и внешность имел по-женски нежную — невысокого росточка, с золотистыми кудрявыми волосами, красивыми чертами лица, но весь в веснушках, свыше всякой меры.
Но самым дерзким и опасным среди саксов был, конечно, Хорса из Фелинга. Хорса оказался моим ровесником, и мне трудно передать, что я почувствовал, когда увидел его впервые. Он поразительно походил на моего отца. Этот хищный ястребиный нос, эта манера чуть кривить рот в усмешке, эти залысины на высоком лбу. Я гнал от себя подобные мысли, зная, что мать Хорсы, леди Гунхильд, слывет очень достойной и почтенной женщиной, но со сходством ничего поделать нельзя. И выходило, что нас зачали почти в одно время.
Оттого-то Хорса и привлекал мое внимание. Сильный, плечистый, но жилистый и подвижный, он казался настоящим хищником. Даже в его чуть раскосых рыжих глазах проглядывало что-то от опасного животного.
Хорса был неплохо образован, а наши старые песни и сказания знал назубок. Он поднимался за столом, сжимал в руке окованный серебром рог и начинал декламировать:
- Славный! Припомни,
- наследник Хальфдана,
- теперь, даритель,
- когда я в битву
- иду, о всемудрый,
- что мне обещано:
- коль скоро, конунг,
- я жизнь утрачу,
- тебя спасая,
- ты не откажешься
- от славы чести,
- от долга, отчего
- и будешь защитой
- моим сподвижникам,
- дружине верной,
- коль скоро я сгину… [25]
При этом Хорса выразительно глядел на меня. Да и не только он. Все они смотрели на меня горящими взорами, решив, что я должен стать новым Беовульфом [26], вести их в бой против нечисти — норманнов, и тогда они будут готовы отдать за меня жизнь. Что ж, это их мнение. Я не разубеждал их, но и не поддерживал. Просто слушал Хорсу, попивал эль, видел, как на глазах этих суровых закостенелых варваров наворачиваются слезы.
— Ах, какие люди правили в старину! — вздыхал тучный Бранд, вытирая глаза огромными, похожими на клешни руками. — Беовульф и…
Я вмешивался, говорил, что в «Беовульфе» речь идет не об англичанах, что Гармунд, Оффа и Эормер — единственные саксы в поэме. Но Бранд только махал на меня руками. Хорса же не унимался.
— Белый дракон! [27]Постоим за старую добрую Англию! Помянем ее великих королей!
Я пил вместе со всеми. В голове у меня шумело, и я становился злым — верный признак, что пьян. Пока я хоть что-то соображал, я воздерживался от споров с этими помешанными на старине саксами. Но от эля, вин, меда словно сам черт тянул меня за язык.
— Помянем, помянем! — вскакивал я. — Клянусь кровью Господней, нам есть на кого равняться из прошлого: царствования Эгберта, Альфреда Великого и Этельстана и впрямь были славными. Но уж как разворовал Англию, валяясь в ногах у викингов, Этельред Неспособный! А Эдвард, прозванный Исповедником…
— Молчи, пес! — взрывался Хорса. — Наш Эдвард Исповедник был святой!
— И полнейшее ничтожество, замечу. Если бы он помнил о своем долге дать стране наследника, а не обещал трон то Вильгельму Нормандскому, то Гарольду Годвинсону — стала бы Англия яблоком раздора между саксами и норманнами?
Тут я коснулся запретного. Осквернил их главную святыню — память о прошлом величии. Но я был пьян, все вокруг плыло, хотя я и заметил, как сидевший у порога мой верный Пенда медленно положил руку на рукоять меча. Но саксы — не нормандские рыцари. Те за малейшее оскорбление готовы вызвать на поединок, хватаются за мечи. Саксы же в этом отношении не так скоры. В своем роде. Ибо если их гнев выплескивается через край, действуют по старинке. Иначе говоря, лезут в драку.
Так и вышло. Начал потасовку Хорса. Схватив кубок, он запустил им в меня, но промахнулся и угодил в благородного Бранда. Тут же сосед Хорсы заехал ему по уху за такое оскорбление их главы. И началось — крики, беготня, удары, проклятия, треск и стук ломаемой и опрокидываемой мебели. Кто-то повалил мое кресло. И мне стоило немалого труда даже встать на четвереньки.
— Белый дракон! Саксы! Белый дракон! — орали вокруг.
Последнее, что я помнил, глядя из своего убежища под столом, — мельтешение ног и то, как молодой Альрик тянет в сторону своего деда Торкиля, воинственно размахивающего полуобглоданной костью. Потом все померкло и я заснул. Даже не почувствовал, как Пенда, словно заботливая нянька, вынес меня из зала на руках.
Пробуждения после подобных пирушек — сущий ад. Жажда, головная боль, жжение в желудке, словно глотнул уксуса. Одно хорошо — весть, что неспокойные гости уже разъехались. До следующего раза. Ибо саксы настолько же вспыльчивы, насколько и отходчивы. Я сам такой же, ведь происхожу из их племени. Поэтому приму их, как хозяин, едва они вновь посетят меня.
Великий Боже, как приятно нестись легкой рысью навстречу встающему в тумане солнцу! Этим мягким золотистым восходом можно было любоваться лишь на таких вот равнинах, где на много миль не видно ни единого холмика. А вокруг колосилось жнивье: ячменные нивы, рожь, даже пшеница, которую я посеял на своих угодьях. На север от них начинались заливные луга фэнов, где крестьяне пасли свой скот. Слышалось блеяние овец, им отвечали ягнята. В голубоватой туманной дымке я видел их тени. Разведение овец оказалось очень прибыльным делом в Англии, приезжие фламандские купцы хорошо платили за шерсть, и, как я узнал, цены на нее возрастали из года в год. Но кроме овец у меня были и другие планы. Насчет моих лошадок.
Привезенные из Палестины, легконогие, с атласной шерстью и стелющимися по ветру хвостами, они благоденствовали на тучных лугах Норфолка. Я заехал поглядеть на них по пути и был просто восхищен. Что в мире есть прекраснее, чем добрые кони — эти совершенные создания Божьи? Впрочем, ехал я сюда не любоваться, а выслушать отчет старшего конюха. Все мои кобылы оказались жеребыми, и следующей весной ожидается приплод. Так же обстояло дело и с теми лошадьми местной породы, которых случали с арабскими жеребцами.
Поистине для меня этот год обещал быть удачным во всех отношениях.
Но позже, уже в ноябре, я получил от короля тайное послание. В нем мне предписывалось выследить и задержать человека, которого, по некоторым сведениям, видели в Норфолке и которого я хорошо знаю. Этот человек являлся личным врагом короля, и за его голову была назначена неслыханная награда — триста фунтов добрым английским серебром. Имя этого человека — Гай Круэльский.
Только дочитав до этого места, я понял, что этот человек — мой родственник.
Сырым и промозглым ноябрьским вечером я приближался к Незерби. От боков моего разгоряченного скачкой коня шел пар. Я ехал без охраны. Небесный свод раскинулся над дорогой, как перевернутая чаша — темная посередине и бледно-голубая ближе к горизонту.
Бург Незерби возник впереди темной призрачной массой. Я видел дым над ним, слышал лай собак. В этот час люди уже окончили трапезу и укладываются спать. Но я знал, что Риган обычно ложится позже всех.
Она удивилась моему позднему визиту.
— Эдгар? Я немедленно велю подать тебе закусить с дороги.
Я покачал головой и сказал, что не голоден, а приехал поговорить с глазу на глаз. Она улыбалась, пока по моему мрачному виду не поняла, что что-то случилось. Я протянул ей свиток, с которого на шнуре свисала королевская печать.
— Имя Ги это ведь по-английски Гай? — спросил я. — Здесь перечислены все его имена: Ги де Шампер, Гай Круэльский, сэр Гай из Тавистока или Ги д’Орнейль.
Пробежав глазами послание, она положила его на скамью подле себя. Казалась спокойной, только руки ее чуть дрожали.
— Да, это мой брат. Я не имела о нем известий лет десять. И не ведаю, что он натворил.
— Он личный враг короля Генриха Английского.
Она пожала плечами.
— Слишком громко для простого рыцаря. Хотя… Что ж, Гай всегда был, как говорится, latro fаmosus [28].
— И все же он твой брат! Единая плоть и кровь!
Что-то заплескалось в ее темных глазах. Уголки губ задрожали.
— Эдгар, я понимаю, что если ты объявишь розыск этого человека… моего брата… ты только исполнишь свой долг. И говорю тебе — делай, что считаешь нужным. Мы с Гаем расстались, когда я была очень молода, а он совсем мальчишкой. Ему тогда было тринадцать, самое время, чтобы поступить на службу и обучение к знатной особе. И Гай в качестве пажа был отправлен ко двору старого Фулька Анжуйского. Более мы с ним не общались. И, помоги мне Боже, я не очень тосковала по нему. Ведь мы никогда не ладили с младшим братом, он дразнил и обижал меня. Почему я ему прощала? Это трудно объяснить. Было в нем нечто… некое дьявольское обаяние… и дьявольское беспутство. И хотя с тех пор, как он покинул Анжу, я не имела о нем вестей, я всегда подозревала, что если ему и суждено как-то проявить себя — это будет недобрая слава.
— Зря ты такого мнения о нем, — жестко ответил я.
Подошел к огню, поставил ногу на край очага и, упершись в колено ладонями, долго стоял так, не сводя взгляда с языков пламени на сосновых поленьях.
— Риган, я приехал сегодня в Незерби не для того, чтобы спросить, даешь ли ты добро на поимку сэра Гая. Я приехал сказать, что рад, что ты его сестра. Грешник он или святой, бандит или неудачник, но то, что я до сих пор жив и свободен — это благодаря ему. Гай Круэльский. Я же знал его под другим именем. Помнишь, ты упоминала, что среди ваших имений одно называется Орнейль? Еще тогда это название показалось мне знакомым. Ги д’Орнейль звался твой брат в Святой земле. И это был лучший рыцарь в свите короля Иерусалимского Бодуэна II. Потом его прозвали Черный Сокол. Но расскажу все по порядку.
Я сел подле нее и начал свое повествование.
Еще когда я только прибыл в Палестину, там много говорили о молодом рыцаре Ги д’Орнейле, которого сам король Бодуэн приблизил к своей особе и которым неизменно восхищался. Он входил в штат личных телохранителей короля, и говорили, что нет лучшего мастера боя на мечах. Рыцарь Ги ведь не просто рубил, когда сражался, он разработал сложные приемы защиты и нападения, особой тактики боя, и люди думали, что его клинок словно чувствует душу хозяина, зная, как вести атаку. Раньше в поединке на мечах побеждал тот, кто сильнее физически, а теперь воины, учившиеся у Ги д’Орнейля, говорили, что побеждает более искусный и ловкий.
Я в то время очень увлекался воинскими искусствами. Мой Пенда научил меня старому саксонскому бою с секирой, воин-араб тренировал меня в метании ножей, а конной атаке с копьем я обучался у самого Великого магистра Гуго де Пайена — командора ордена Храма. С мечом я также упражнялся немало, но то и дело слышал: чтобы познать истинную красоту схватки на мечах, необходимо взять урок у этого отчаянного юнца Ги.
Мне не терпелось с ним встретиться, однако судьба все время разводила нас. Ведь в Святой земле рыцарь не ведет оседлую жизнь — приходится то и дело мчаться на север или на юг, нести сторожевую службу в глухих местах, вступать в стычки с неверными. Когда я возвращался в Иерусалим, Ги д’Орнейль оказывался на порубежье, если же я уезжал по делам ордена, Ги возвращался ко двору или сопровождал его величество в поездках.
А потом случилось несчастье. Бодуэн Иерусалимский гостил у графа Моавского, и с ним находился верный Ги д’Орнейль. Граф Моавский устроил охоту для Бодуэна, но во время лова король в пылу травли пересек границу графства и попал в плен к турецкому эмиру Балоку. Это был огромный позор для всего христианского мира. Позор несколько уменьшало лишь то, что на месте, где схватили короля, произошло настоящее побоище. Охранники его величества стояли за своего сеньора насмерть, и земля была просто усеяна их трупами. Как и трупами турок. Однако следов Ги д’ Орнейля не обнаружили. Он исчез. Поэтому все решили, что именно он и был тем Иудой, который навел людей Балока на короля.
В том равновесии сил в Палестине, когда миры христиан и сарацин столь тесно переплетены, предательство — вещь не самая удивительная. И никто не сомневался, что д’Орнейль предатель. Его заклеймили позором и, прокляв, занялись более насущным делом — надо было собирать деньги на выкуп короля и охранять границы его владений.
Почти два года мы ничего не знали о Ги д’Орнейле. Потом король совершил побег из плена и был радостно встречен своими подданными — как христианами, так и мусульманами. Тогда Бодуэн упомянул, что Ги отчаянно сражался за него, убил немало воинов-сарацин, но в конце концов на него набросили аркан и эмир Балок велел живым доставить к нему столь искусного воина. Позже стало известно, что Ги принял ислам и живет в почете у эмира. В любом случае имя его осталось проклятым и презираемым.
Минул еще год. И до нас дошла весть, что на землях атабега Алеппо появилась банда, которая совершает отчаянные набеги на караваны. Атабег был в мире с королем Иерусалима и обратился к Бодуэну, прося помочь ему истребить злодеев, наносящих его торговле такой урон. Особо он назначил награду за голову предводителя — Черного Сокола, как именовали его местные жители. Работа по поимке бандитов всегда выпадала на долю тамплиеров. И магистр ордена Храма поручил это задание мне.
Я не стал рассказывать, как долго мы охотились за людьми Черного Сокола, сколь они были неуловимы и как исчезали, словно растворяясь среди выжженных камней Сирии, когда нам казалось, что они уже окружены. Но невольно мы прониклись уважением к предводителю банды, восхищались его тактикой, ловкостью, отвагой. К тому же люди Черного Сокола грабили только купцов-арабов, но ни разу не обидели паломников-христиан. Для нас, рыцарей Храма, это много значило. И хотя мы обязаны были охранять караваны союзников-мусульман, но в душе сочувствовали Черному Соколу.
— Но однажды, — продолжал я, — мы все же столкнулись с бандой и вступили в схватку. Отряд разбойников оказался куда многочисленнее, чем мы ожидали, и они лучше знали местность. Мы попали в западню, оказались окружены. Я видел, как один за другим гибли мои соратники, пока сам не был ранен и упал с коня.
Очнулся в какой-то пещере. Слабость от потери крови была так велика, что я еле мог пошевелиться. Оставалось неподвижно наблюдать, как пируют разбойники, шумно деля оружие, добытое в схватке.
Только один из них не принимал участия в общем ликовании. Одетый, как кочевники-бедуины — покрывало, схваченное на лбу войлочным кольцом, широкие шаровары, — он сидел в стороне с отсутствующим видом, и я сразу догадался, что это — предводитель. Он был молод, смугл и черноглаз, но что-то в его чертах подсказало мне, что он не араб, а европеец. Предводитель вскоре почувствовал, что я смотрю на него, и взгляды наши встретились. В его глазах не было ничего, кроме тоски.
Приблизившись, он заговорил со мной на прекрасном нормандском. Суть его речи сводилась к тому, что он знает, кто я. Поэтому мне и была дарована жизнь — ведь за рыцаря-тамплиера заплатят хороший выкуп.
Я ответил, что тому, кто сошелся с неверными и вдобавок с грабителями, наверняка придется гореть в аду. Мои слова не задели его. Усмехнувшись, предводитель заметил, что ему это ведомо и без меня, и в голосе его звучала горечь.
Тогда я не знал, что это Ги д’Орнейль. Когда же разбойники привели ко мне лекаря-араба, тот сболтнул, что Черный Сокол некогда служил у христиан, а затем жил на попечении эмира Балока, пока не ступил на стезю разбоя. Тут-то меня и осенила догадка.
Спустя несколько дней воины ордена снова выследили отряд Черного Сокола и нанесли ему жестокое поражение. Лишь считанные разбойники вернулись в свое логово в пещере, горя желанием выместить на мне злобу.
Вот тогда-то изгой Ги и встал на мою защиту — один против всех. И крест честной! — я не мог сдержать восхищения. Он был словно бог войны, словно целый рой разъяренных демонов! Никогда не видел, чтобы смертный человек так сражался.
Он отстоял меня, а ночью тайно вывел из пещеры, дав лошадь, воды и указав путь. Я спросил — что скажут его сотоварищи, обнаружив мое бегство, но в ответ он беспечно махнул рукой.
И тогда я назвал его по имени.
Ги вздрогнул и помрачнел.
— Не стоило показывать, что вы узнали меня.
В его голосе даже прозвучала угроза, но я его не боялся. Не погубит же он меня теперь, когда сам спас.
— Я сохраню в тайне, что узнал вас, клянусь своей рыцарской цепью. И отныне я буду молиться за вас, чтобы вы порвали со своим теперешним положением и вновь стали гордостью христиан.
Он расхохотался.
— Напрасные усилия! Я так опорочен, что не все ли равно, как я встречу свой конец. Среди собратьев по вере меня считают предателем. Вдобавок меня принудили принять ислам, а христиане подобного не прощают.
— Что бы вам ни пришлось пережить, сударь, вы не нарушили главной заповеди — любить ближнего, как самого себя. И, спасая меня, доказали это.
Он долго смотрел на меня.
— Вы думаете, у меня еще есть шанс?
— Отчего нет? Вспомните притчу о заблудшей овце и слова Спасителя: «…На небесах более радости об одном раскаявшемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии». Поэтому оставьте свое пагубное занятие, вернитесь в лоно Святой Матери Церкви и…
— Кто мне поверит? Здесь, в Святой земле, я слишком известен и осквернен.
— Что с того? Мир велик. Там, где о вас ничего не знают, можно начать все сначала. И вновь стать достойным рыцарем.
— Аминь, — тихо сказал он и ушел в ночь.
Больше я его не видел. Но вскоре узнал, что банда Черного Сокола перестала быть ужасом караванных путей. Более того, как-то один из побывавших в Иерусалиме паломников поведал, что некий Ги из Святой земли побывал в Риме и сам Папа принял у него исповедь, дав отпущение грехов. Мне очень хотелось верить, что это и был мой спаситель.
Я умолк, глядя на Риган. Огонь в очаге почти угас, она сидела, кутаясь в шаль, и я не видел ее лица.
Я продолжил:
— Одного я не понимаю — как этот человек, с таким трудом получивший прощение, мог вновь нарушить закон, да так, что сам Генрих Боклерк объявил его своим врагом?
И тут Риган всхлипнула, громко, с дрожью.
— Когда Гай родился… В тот день умерла наша мать, дав ему жизнь. Для отца это был удар. Он был словно не в себе. А в доме было несколько нищих, решивших, что если у хозяина родится сын, их щедро угостят. Отец это понимал и разозлился. Он выгнал их всех вон, хотя была зима и на улице завывала метель. И все они погибли. Все, кроме одной старухи. Она стояла за частоколом усадьбы и проклинала отца… и его сына. Как потом рассказывала моя нянька-валлийка, у Гая тогда на груди появилась отметина — опущенный углом вниз треугольник. А там, в Уэльсе, говорят, что это знак изгнанника. Вот мой брат и изгнанник… на всю жизнь.
Я сел рядом с ней.
— Клянусь тебе, Риган, что я не поступлю с ним подло. Я сделаю все, чтобы он понял, что я его друг… его родич. И сделаю все, чтобы он не попал в руки людей короля.
Женщина нашла в темноте мою руку и поднесла к губам.
Глава 3
Гита
Декабрь 1131 года
Я помню и более холодные зимы, но так, как в эту, я еще не мерзла никогда. Может, оттого, что при жизни прежней настоятельницы, матушки Марианны, дела в монастыре Святой Хильды шли лучше и в запасе у нас всегда имелись дрова и торф.
Но теперь, когда матушка настоятельница отошла в лучший мир — да пребудет с ней вечный покой, — ее место заняла мать Бриджит, которая так запустила дела, что нам приходилось туго. Мать Бриджит, хоть и является образцом благочестия, в хозяйстве ничего не смыслит, и все обитатели монастыря с наступлением холодов почувствовали это на себе.
По наказу настоятельницы я проверяла ее счета, сверяла списки доходов и расходов. И несмотря на все уважение к новой аббатисе, мне порой хотелось затопать ногами, закричать, а при встречах с ней так и тянуло спросить, как же она намеревается провести доверенных ее попечению сестер Христовых через все ненастья и голод зимних месяцев?
— О, Святая Хильда, как же я замерзла!
Не выдержав, я поднесла ладони к пламени свечи, надеясь хоть немного отогреть, ибо они так озябли, что едва держали перо.
Мы находились в скриптории [29]монастыря — я и Отилия. И хотя на улице была зима, а к вечеру сырость окончательно проникла в это маленькое помещение, никто не позаботился, чтобы нам дали торфа для печи, и мы сидели в холоде еще с обеда.
Отилия подняла на меня свои близорукие голубые глаза. В серой одежде послушницы и плотно облегающей шапочке, из-под которой на ее плечи спадали тонкие русые косички, она казалась особенно хрупкой и трогательной. Отилия ласково улыбнулась мне.
— Не думай о холоде, Гита. Тогда и не будешь так его ощущать.
— Как же — не думай? Тебе хорошо, ты святая. Я же… Знаешь что, давай разведем костер из обрывков пергамента и погреемся немного. А то недолго и слечь, как бедняжка сестра Стефания.
Но Отилия покачала головой и вновь заскрипела пером.
Переписыванием рукописей в скриптории монастыря мы обычно занимались втроем — сестра Стефания, Отилия и я. Это занятие давало монастырю неплохой доход, так как книги стоили немало. Женщина-каллиграф — большая редкость, и то, что в обители Святой Хильды водились такие, — несомненная заслуга покойной настоятельницы Марианны. А для меня — несомненное удовольствие и возможность проявить себя. Ведь я считалась лучшим каллиграфом в монастыре.
В монастырь я попала, когда мне и семи не было. И здесь я, круглая сирота, нашла себе тихое пристанище. Сначала воспитанница, потом послушница, скоро я приму постриг, и монастырь навсегда защитит меня от всех бед и волнений мира. Я привыкла здесь жить и понимала, что нигде больше не могла бы проводить столько времени за книгами. И все же… Внешний мир, яркий и тревожный, врывался в мое тихое существование, пугал, но еще больше интересовал. И хотя мне полагалось принять постриг уже год назад, на свое шестнадцатилетие, я отказалась. При этом я сослалась на то, что готова еще год прожить в послушницах, чтобы затем постричься вместе с Отилией. Отилия была на год младше меня, и мы с ней дружили. Так что не было ничего удивительного в моем желании подождать ее. И все же какой переполох поднялся тогда из-за моего отказа. Даже приезжал аббат Ансельм из Бери-Сент-Эдмундса, патрон нашего монастыря [30]. И как зло смотрел на меня своими маленькими, заплывшими жиром глазками.
— Дитя мое, я очень хочу верить, что твое упорство — всего лишь недоразумение. Запомни, в тебе течет дурная, порочная кровь смутьяна Хэрварда, и твой долг учиться смирению, а не будить в себе беса неповиновения, какой владел душой твоего деда.
Да, я была внучкой Хэрварда Вейка, гордого сакса, великого мятежника — что бы там ни говорил этот поп-норманн. Я гордилась этим. Знала, что люди порой заезжают в обитель Святой Хильды, только чтобы взглянуть на меня, последнюю из его потомков. Могла ли я стыдиться подобного родства? Абсурд. Я внучка Хэрварда! Но к тому же я и богатая наследница. Аббат Ансельм, как мой опекун, давно наложил руки на мои земли, уверенный, что я приму постриг и тогда он беспрепятственно сможет называть их своими. Поэтому он так и всполошился, когда я вдруг отсрочила вступление в сонм невест Христовых.
Меня отвлекло шуршание сворачиваемого Отилией свитка.
— О чем задумалась, мое Лунное Серебро?
Она часто так меня называла. А за ней и другие. Дело в том, что у меня очень светлые волосы. Длинные, прямые и густые. Я люблю заплетать их в косу и перебрасывать через плечо. И хотя это и суетно, но мне будет жаль обрезать их, когда я стану бенедиктинкой.
Я вздохнула.
— Прочти, что ты написала.
Еще месяц назад нам было поручено переписать старую саксонскую поэму «Беовульф». С тех пор как наш король Генрих первым браком женился на саксонке, у англичан поэма стала популярной. И аббат Ансельм заказал нашему монастырю ее рукопись для одного из своих знатных покровителей. Мы работали споро, но потом сестра Стефания слегла с простудой, а мне поручили к Рождеству привести в порядок счета монастырского хозяйства. Теперь над рукописью работала только Отилия. И делала это с присущими ей аккуратностью и старанием.
— Прочти! — просила я, согревая дыханием озябшие пальцы.
Голос у Отилии был мягкий и мелодичный. Она происходила из нормандского рода, но саксонский знала, как родной.
- Не слышно арфы,
- не вьется сокол
- в высокой зале,
- и на дворе
- не топчут кони, —
- всех похитила,
- всех истребила
- смерть пагуба!.. [31]
Она умолкла и как-то смущенно поглядела на меня. Словно опасалась задеть меня намеком на поражение моих соплеменников. Но все это происходило так давно… А Отилия была здесь, и была моей подругой.
И я заговорила о другом:
— Слушай, Отил, знаешь, что попросили переписать для одного лорда? Мать Бриджит как глянула, так и закрыла это под замок. Но я заметила, как сестра Стефания тихонько почитывает. И я видела, как она открывает ларец. Хочешь и мы почитаем? Это отрывки из «Искусства любви» Овидия.
Я тут же схватила ножичек для заточки перьев и, пользуясь тем, что Отилия не удерживает меня, стала возиться с замочком на ларце, который стоял в нише стены. Отилия нерешительно приблизилась. Она-то, конечно, святая, но еще слишком молода и любопытна.
Несколько листов пергамента были исписаны красивым почерком по-латыни. Таким четким, словно тот, кто их писал, не испытывал волнения. Меня же в жар бросало, когда я читала.
- Любовь — это война, и в ней нет места трусам.
- Когда ее знамена взмывают вверх, герои готовятся к бою.
- Приятен ли этот поход? Героев ждут переходы, непогода,
- Ночь, зима и бури, горе и изнурение…
- …Но если вы уж попались, нет смысла таиться,
- Ибо все ясно, как день, и ложны все ваши клятвы.
- Изнуряйте себя, насколько хватит сил на ложе любви… [32]
— Ну как? Разве не великолепно?
Наверное, у меня горели глаза.
У Отилии тоже разрумянились щеки, но она быстро совладала с собой. Отошла, стала перебирать четки.
— Нам не следует этого знать, Гита. Это мирское. Мы же решили посвятить себя Богу. Не думай только, что я ханжа, но есть вещи, от которых мы должны отречься. А любовь и все эти чувства… Поверь, все это не так уж и возвышенно.
Я знала, о чем она говорит. Ей было десять, когда ее изнасиловал отчим, и она пришла в монастырь, спасаясь от мира, как от боли и грязи. Я же… Меня отдали в монастырь ребенком, я еще не могла разобраться, чего хочу, просто подчинилась воле матери, которая, овдовев, считала, что только тихая монастырская жизнь может уберечь ее дитя от недоброй судьбы.
Я села на прежнее место, но почему-то никак не могла сосредоточиться на счетах. Обычно я находила это занятие интересным, даже втайне гордилась, что разбираюсь в этом лучше настоятельницы. Слышала, как иные говорили, что с такими способностями я сама однажды стану аббатисой. Я ведь из хорошего рода, при поступлении за меня сделали щедрый вклад, я прекрасная ученица, и со мной советуются. Да, моя дальнейшая судьба была предопределена, и, наверное, это хорошо. Однако сейчас… То ли строки из Овидия так повлияли на меня, то ли уже давно душа моя утратила покой, но вместо работы я размечталась.
Тот, о ком я мечтала, даже не знал о моем существовании. Я его видела неоднократно, когда он наезжал в нашу обитель помолиться в часовне, где покоился прах его матери. Звали его Эдгар Армстронг, в нем текла кровь прежних королей Англии, и он был крестоносцем. Об этом не раз шептались мы, молоденькие послушницы, но в посетителе нас прельщали не столько его слава и положение, сколько привлекательная наружность. Эдгар Армстронг был высокий, сильный, гибкий. В нем было нечто от благородного оленя — этакое гордое достоинство и грация.
Мне нравилась его смуглая кожа — говорят, такая бывает у всех, кто провел в Святой земле несколько лет, золотисто— каштановые, красиво вьющиеся волосы и удивительные синие глаза. Я так хорошо его рассмотрела, потому что, едва он приезжал, ни о чем больше не могла думать, только бы увидеть его. Можете смеяться, но все мое существо — мое сердце, моя душа, моя кровь — все звенело, едва я украдкой бросала на него взгляд. Он же и не подозревал обо мне. Если и слышал, что в женском монастыре Святой Хильды живет внучка Хэрварда, то не проявлял никакого интереса. Конечно, он ведь такой могущественный и занятой человек, шериф Норфолка. Эдгар Армстронг — прекрасный, отчужденный, далекий… Для меня он был как солнце после дождя. Я никому не говорила об этом, даже на исповеди. Это был мой грех, но какой сладкий грех! Не возбраняется смотреть на прекрасное, дабы ощутить удовольствие. Эдгар — в этом имени мне слышался рокот струн, лязг стали и мурлыканье кошки.
В последний его приезд я и еще несколько послушниц взобрались на стремянки за оградой гербариума [33]и смотрели, как он разговаривает с матерью Бриджит у ворот обители. Позже говорили, что настоятельница просто лебезила перед ним — он ведь очень богат и всегда делал щедрые вклады монастырю, — но я тогда ничего этого не заметила, потому что видела только Эдгара. А потом, уже сев на коня, он вдруг повернулся и поглядел на нас. И мы замерли, как голубки перед горностаем. Он смотрел на нас, но как! — так игриво и ласково, чуть иронично и, может, чуть-чуть печально. А потом приложил руку к губам и сделал жест, словно посылая поцелуй.
Нас потом наказали. Но мне было в сладость даже наказание. И со мной такое творилось! У меня ныла, словно наливаясь, грудь, болел низ живота, холодели руки. Я мечтала, чтобы шериф увидел меня, обратил внимание, нашел красивой. Ведь все говорили, что я красива. И я теперь сама желала убедиться в этом, когда склонялась над своим отражением в бадье с водой или рассматривала себя в заводи у монастырской мельницы.
У меня очень светлая, гладкая кожа и румянец на скулах. Овал лица… Мать Бриджит меня недолюбливает, но даже она говорит, что оно красиво — нежная линия щек и подбородка, гладкий лоб. Брови у меня каштановые, выгнутые, как у королевны. Они значительно темнее волос, а ресницы еще темнее бровей и такие густые. Когда смотришь на отражение, кажется, что они очерчивают глаза темной линией, и от этого глаза выглядят выразительнее. Если глаза светло-серого, как металл, цвета вообще могут быть выразительными. А вот рот… Мне говорили, что это не английский рот, а французский — слишком пухлый и яркий. И неудивительно — моя мать родом с юга Нормандии, и от нее я унаследовала изогнутую, как лук, верхнюю губу и припухлую нижнюю. Как однажды лукаво заметила сестра Стефания, мужчины при взгляде на такие губы начинают думать о поцелуе. Несмотря на нескромность этого замечания, я осталась довольна.
А еще болтушка Стефания как-то обмолвилась, что мужчин ничто так не интересует, как женское тело. Но что в нем такого привлекательного? Грудь у меня не большая и не маленькая, но такая круглая. Вообще-то я слишком тоненькая и не очень высокая, однако у меня длинные стройные ноги. Так какая же я? Понравилась бы я Эдгару? И кому он послал тот воздушный поцелуй? Мне или всем нам?
От размышлений меня отвлек стук клепала [34]. Я даже вздрогнула.
— Что с тобой? — спросила Отилия. — Ты словно спишь с открытыми глазами.
Мы спустились во двор. Было время вечерней службы, на дворе давно стемнело. Сгущался туман, и в его белесой дымке монахини попарно двигались в церковь, неся в руках зажженные светильники. Сырость пробирала до костей. Через три дня сочельник, а никакого праздничного настроения. Наверное, я плохая христианка, если душа моя не ликует в преддверии светлого праздника Рождества.
В церкви на нас пахнуло холодом камней и ароматом курений. В этот сырой вечер на службе было всего несколько прихожан. Они стояли на коленях и, пока священник читал молитву, повторяли за ним слова, так что пар от дыхания клубами шел у них изо рта.
Монахини попарно прошли в боковой придел, где их от прихожан отделяла решетка. Они заняли свои места на хорах — впереди монахини, позади послушницы. Настоятельница Бриджит и приоресса [35]стояли по обе стороны хоров, а регентша повернулась к нам лицом, сделала знак, и мы запели Angelus [36].
Мы стояли, молитвенно сложив ладони, опустив глаза под складками головных покрывал, закрывающих чело. Однако, как я ни старалась сосредоточиться на молитве, вскоре почувствовала на себе чей-то взгляд. Не выдержав, я посмотрела туда, где стояли прихожане.
Утрэд. Это был мой человек. Вернее, его родители были моими крепостными, а сам он давно освободился и стал воином. Его грубая куртка с металлическими бляхами и тяжелая рукоять меча у пояса тотчас выделили Утрэда среди окрестных крестьян, одетых в серые и коричневые плащи. Именно он пристально смотрел на меня.
Я заволновалась. Если Утрэд здесь, значит, что-то случилось. Бывало и раньше, что мои люди навещали меня в обители Святой Хильды. Так повелось со времен моего детства, когда я осталась круглой сиротой. Крепостные саксы везли своей маленькой госпоже гостинцы — мед с наших пасек, теплые шерстяные носочки, запеченных в тесте угрей. Прежняя настоятельница не препятствовала этому, понимая, что осиротевшему ребенку приятно видеть знакомые лица. Но по мере того как я взрослела, крестьяне стали рассказывать мне и о своих нуждах, даже просить совета. И я поняла, что им несладко живется под властью жадного Ансельма. Люди постоянно жаловались на поборы, на жестокость слуг аббатства, на притеснения и унижения, чинимые ими. И так уж вышло, что их приезды со временем переросли для меня в повод для беспокойства.
Повзрослев, я начала, как могла, помогать им. Если кто-то хворал, я отсылала мази и снадобья; когда крестьяне заподозрили, что назначенный аббатом мельник обманывает их, я сама ездила на мельницу, чтобы проверить их подозрения и сосчитать мешки. А этой осенью из-за непогоды не удалось собрать урожай, но сборщик оброка не пожелал отложить уплату, и обозленные крестьянки избили его прялками.
И снова мне пришлось вмешаться. Я хотела отправиться в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы во всем разобраться, но меня не отпустили, и я объявила голодовку. Тогда мать Бриджит была вынуждена написать об этом Ансельму. Ко мне прибыл его представитель, вел долгие беседы, но я стояла на своем.
Могу представить, что бы произошло, если бы разнесся слух, что внучку Хэрварда Вейка уморили голодом. Могли бы вспыхнуть волнения — ведь здесь, в Восточной Англии, крестьяне более независимы и решительны, чем где-либо. Восстание моего деда еще не было забыто, и крестьян побаивались. В конце концов мы сошлись на том, что аббатство отложит срок внесения платежей.
Но теперь — Утрэд. А значит, жди беды.
Наконец служба подошла к концу. Все встали, двинулись к выходу. Только Утрэд неожиданно кинулся к решетке.
— Леди Гита! Умоляю, выслушайте меня!
Я тотчас подошла. Он схватил мою руку.
— Миледи, нам нужна ваша помощь. Случилось несчастье…
Но уже рядом оказалась настоятельница Бриджит.
— Изыди, сатана! Отпусти немедленно сию девицу. Она находится в обители невест Христовых, а ты…
— Матушка, это мой человек. И я прошу соизволения переговорить с ним.
Но мать Бриджит — не добрая настоятельница Марианна. Она не допускала и боялась моих встреч с крестьянами. Да и аббат Ансельм запретил ей это, а она всегда была ему послушна.
— Это еще что такое, Гита? Ты перечишь мне? Немедленно удались.
За ее спиной уже стояли две крупные монахини, и я поняла, что меня потащат силой, если заупрямлюсь.
И я лишь успела шепнуть Утрэду, чтобы ждал меня на обычном месте.
За трапезой я еле заставила себя поесть. И мысли всякие лезли в голову, да и еда была далеко не лучшей — немного вареной репы и ложка ячменной каши. В этом году мы по сути голодали, но никто не смел высказаться, так как это значило уличить мать Бриджит в плохом ведении хозяйства. А сама она, строгая и суровая, восседала во главе стола, чуть кивала, слушая, как одна из сестер читает жития святых.
После трапезы я подошла к Отилии.
— Скажи настоятельнице, что мы пойдем помолиться в часовню Святой Хильды.
Отилия с укором посмотрела на меня. Сама-то она часто простаивала всенощную в часовне, молилась до зари. Она находила в этом удовольствие — она была святой. Я же… Пару раз и я оставалась с ней, но не для молитвы, а чтобы под предлогом бдения незаметно исчезнуть, когда мне не позволяли свидания. К утру я всегда возвращалась, а Отилия все молилась, пребывая словно в трансе. Меня восхищал ее религиозный пыл, ее искреннее служение. Да и не только меня. Когда Отилия молилась, никто не смел ее беспокоить. Я этим пользовалась. Она же не предавала меня, но опасалась этих моих отлучек. Вот и сейчас я увидела волнение на ее лице.
— Гита, это грешно.
— Грешно не оказать помощь.
— Но эти люди… Они просто используют тебя.
— Им не к кому более обратиться.
— Но если откроется… Тебя накажут.
— Ничего не откроется. Я скоренько вернусь. Так ведь всегда было.
И она, конечно, уступила.
Мать Бриджит была даже довольна, что я решила молиться с Отилией. Она дала каждой из нас по зажженной свече, а мне велела обратить свои помыслы на мир духовный и просить у Господа и Святой Хильды прощения за свою суетность и непокорность. Знала бы она!..
Часовня Святой Хильды была небольшой. В нише стены стояло изваяние святой, выполненное из дерева, раскрашенное и позолоченное. Здесь царил полумрак, лишь на небольшом алтаре поблескивал золотой ковчег с мощами.
Я прикрепила свою свечу и хотела опуститься на колени, когда Отилия неожиданно подошла.
— Гита, мое милое Лунное Серебро, не делай того, что задумала.
Я молчала, даже почувствовала легкое раздражение. Она же продолжала:
— Если ты сегодня уйдешь, то уже не будешь одной из нас. Ты больше не вернешься.
Я нервно улыбнулась, скрывая, что от ее слов мне стало несколько не по себе. Ведь уже не раз случалось, что слова Отилии оказывались верны. Она говорила о разных вещах, словно зная все наперед, и, как я заметила, ее саму порой пугало это. Поэтому я постаралась ответить ей даже с напускной бравадой:
— Ты говоришь, как пророчица, Отил. А ведь на деле ты всего-навсего молоденькая девочка шестнадцати лет. Поэтому лучше помолись, чтобы меня не выследили и моя отлучка, как и ранее, осталась известной только нам.
Я постаралась отвлечься, глядела на огонек свечи, тихо читая «Раter noster» [37], и мне стало казаться, что сияние огонька словно окутало и согрело меня… зачаровало. Мне стало даже хорошо, и не хотелось никуда идти. Было такое ощущение, будто что-то удерживает меня здесь.
Но все же я встала и вышла. Ночь пронзила меня холодом и мраком. Здесь, с западной стороны монастырских построек, располагался сад-гербариум, за которым в ограде была небольшая калитка. От нее тропинка вела к лесу, где мы обычно собирали хворост. А там, через пару миль, стоял старый каменный крест, установленный много лет назад. И возле креста меня ждал сын моего крестьянского старосты Цедрика, Утрэд, ставший солдатом, так как не смог полюбить работу на земле. Последнее время он служил у некой леди Риган из Незерби и был вполне доволен своим местом. И если он оставил все, чтобы предупредить меня, значит, в моих владениях и впрямь не все ладно.
Я торопилась, почти бежала через ночной лес, поскальзываясь на мокрых листьях и еле находя тропинку в тумане. Однако я хорошо знала округу и вскоре увидела проступающие сквозь туман очертания креста. Рядом стоял Утрэд, кормил с ладони мохнатую низкорослую лошадку. Увидев меня, он шагнул навстречу, набросил на мои плечи свой широкий шерстяной плащ.
— Вы пришли! Да благословит вас Пречистая Дева.
— Я промочила ноги, — проворчала я. — Давай, выкладывай, что случилось, да только быстро.
— Быстро? Тогда просто скажу: люди аббата из Бери-Сент-Эдмундса напали на деревню. Они жгли, насиловали, убивали.
Я только и смогла выдохнуть:
— Не может быть!..
Тогда он мне все рассказал. Оказалось, что аббат Ансельм отложил выплату положенного оброка только до Рождества. Это казалось абсурдным — где люди могли найти деньги, особенно зимой? Но Ансельм был слишком разгневан тем, что женщины избили его поверенного, и не желал проявлять снисхождения. Он только заменил натуральный оброк денежной выплатой, зная, что в фэнах люди промышляют рыбой и могут ее продавать. Забыв при этом, что во времена неурожая все добытое идет исключительно на пропитание. К тому же Ансельму донесли, что люди занялись охотой на птиц, а это уже считалось браконьерством.
— Вы не должны были поступать противозаконно, — заметила я.
— А законно ли заставлять людей добывать деньги разбоем?
Я понимала, что он имел в виду. В голодное время люди часто выходят на большую дорогу, а это ли не способ внести оброк деньгами.