Пан Володыёвский Сенкевич Генрик
– Пусть Господь вас утешит, поможет забыть все печали.
Кетлинг взял ее руку, приложил к своему пылающему лбу, а потом с жаром прижал к губам, долго не отнимал ее и наконец ответил голосом, исполненным смертельной муки и отчаяния:
– Нет для меня ни утешения, ни забвения!..
Кшися едва сдержалась, чтобы не броситься ему на шею и не воскликнуть: «Люблю тебя больше жизни! Твоя!» Она знала, что, стоит ей расплакаться, она непременно так и скажет, и поэтому долго молчала, сдерживая слезы. Но понемногу превозмогла себя и заговорила спокойно, хоть и быстро, чуть задыхаясь:
– Может, и полегчает тебе, коли узнаешь, что я никому не достанусь… Я иду в монастырь… Не осуждай меня, я и без того несчастна! Умоляю, поклянись, что во имя нашей любви ни одной душе не скажешь ни слова, не доверишь нашей тайны ни другу, ни брату. Это последняя моя просьба. Придет время, и ты узнаешь, почему я так поступила… Но и тогда не суди меня. А сейчас я больше ничего не скажу, я и говорить-то больше не в силах. Поклянись, дай слово, что будешь молчать, не то умру.
– Клянусь и даю слово! – отвечал Кетлинг.
– Да вознаградит тебя Господь, а он видит, как я тебе благодарна! И другим не подавай виду, пусть ни о чем не догадываются. Мне пора. Ты так добр ко мне, что я слов не нахожу. Но отныне нам придется видеться лишь на людях. Скажи мне только, ты не сердишься, не затаил обиды?.. Мука – это одно, а обида – совсем, совсем другое… Помни, ты отдаешь меня Богу, ему одному… Помни об этом!
Кетлинг хотел что-то сказать, но страдания его были так велики, что лишь тихий стон сорвался с его губ, он обхватил ладонями Кшисино лицо, приблизил к своему и долго не отпускал в знак того, что прощает ее и благословляет.
Они расстались – Кшися пошла в костел, Кетлинг на улицу, подальше от знакомцев на постоялом дворе.
Кшися вернулась домой только к полудню и застала там важного гостя – ксендза подканцлера Ольшевского. Ксендз подканцлер приехал нежданно-негаданно с визитом к пану Заглобе, желая, как он сам говорил, «познакомиться со столь доблестным мужем, разум которого подобен светочу, а военные подвиги – образец для всего рыцарства славной Речи Посполитой».
Пан Заглоба, говоря по правде, был несколько сконфужен, но еще более польщен тем, что на глазах у всех ему оказана такая честь. Он пыжился, краснел, утирал пот, а при том хотел доказать пани Маковецкой, что такое внимание со стороны столь влиятельной и важной особы для него дело привычное.
Кшися, успевшая познакомиться с прелатом и почтительно поцеловавшая ему руку, уселась рядом с Басей, рада-радешенька, что никто не будет к ней приглядываться и не догадается о недавней буре.
Тем временем ксендз подканцлер с такой щедростью и так обильно осыпал похвалами пана Заглобу, что казалось, он пригоршнями достает их из своих отделанных фиолетовым кружевом рукавов.
– Не думайте, ваша милость, не думайте, – говорил он, – что я приехал сюда единого любопытства ради, дабы взглянуть на мужа, рыцарством нашим столь высокочтимого, хоть почести всегда достойный венец для героя, но туда, где, кроме мужества, опытность и смекалка обитают, люди и для собственной пользы приехать рады.
– Опытность, – смиренно отвечал пан Заглоба, – особливо в нашем военном ремесле, с годами приходит, и кто знает, может быть, именно потому и покойный пан Конецпольский, батюшка хорунжего нашего, случалось, совета у меня спрашивал, а позднее и пан Миколай Потоцкий, и князь Иеремия Вишневецкий, и пан Сапега, и пан Чарнецкий к ней прибегали, но прозвище Улисс для меня слишком лестно, и я от него смиренно отрекаюсь.
– И все же оно так к вам пристало, что иной оратор и подлинного имени не назовет, намекнет только – «наш Улисс», и довольно, все знают, о ком речь. В наш коварный век, когда вокруг все так зыбко, так ненадежно, когда многие, твердость потеряв, из стороны в сторону мечутся, на кого опереться не ведая, я сказал себе: «Иди! Послушай, что говорят люди, избавься от сомнений, просвети ум свой мудрым советом!» Вы догадались, должно быть, что я об избрании короля говорю, когда всякая censura condidatorum[54] сгодится, а что уж говорить о той, что из ваших уст услышать можно. Слыхал я и среди рыцарей суждение, всеми с великой радостью подхваченное, будто вы без удовольствия на чужеземцев взираете, что так и норовят усесться на наш благородный трон. Слыхал я, будто сказывали вы, что Вазы не чужие для нас были, потому как в их жилах кровь Ягеллонов текла, а вот эти выскочки и пришельцы (так вы, мол, выразиться изволили) ни старопольских обычаев наших не ведают, ни вольнолюбия нашего уважить не сумеют, и от этого очень легко absolutum dominium получиться может.
Отдаю должное вашему уму, вещие это слова, но простите за назойливость, коли спрошу: в самом ли деле вами это сказано было или же глубокие эти сентенции на счет opinio publico[55] следует отнести?
– Эти дамы всему свидетельницы, – отвечал Заглоба, – пусть они скажут, коли Провидение волей своей их наравне с вами даром речи наделило.
Ксендз подканцлер невольно взглянул на пани Маковецкую, а вслед за ней и на обеих барышень, тесно прижавшихся друг к другу.
На мгновенье наступила полная тишина.
И вдруг раздался серебристый голосок Баси:
– А я не слыхала ничего!
Тут Бася смутилась, залилась краской до самых ушей, так что Заглобе пришлось сказать:
– Простите ее, святой отец! Молода и неразумна еще! Но quod attinet кандидатов, я не раз сказывал, кабы нам из-за чужеземцев этих наших польских вольностей не лишиться.
– И я того опасаюсь, – отвечал ксендз Ольшовский, – но если бы мы и хотели найти и выбрать Пяста, плоть от плоти, родную кровь, то скажите, в какую сторону обратить сердца наши? Мысль ваша о новом Пясте, достопочтеннейший, столь разумна, что подобно пламени весь край охватила, я и на многих сеймиках, где народ еще подкупом не развращен, один голос слышал: «Пяст! Пяст!»
– Истинно так! – подтвердил пан Заглоба.
– Но все же куда легче провозгласить «Пяст! Пяст!», – продолжал далее ксендз Ольшовский, – нежели на деле найти того, о ком мы помышляем ежечасно. Поэтому не удивляйтесь, почтеннейший, если спрошу прямо: кто у вас на примете?
– Кто на примете? – повторил озадаченный Заглоба.
Он оттопырил губу и насупил брови. Трудно ему было ответить так вдруг, потому что до сей поры ни о чем таком он и не помышлял вовсе, не было у него таких мыслей, на которые намекал святой отец. Впрочем, Заглоба и сам отлично видел, что ксендз подканцлер ведет с ним игру, но охотно поддавался, потому что ему это было лестно.
– Я только in principie[56] говорил, что нам Пяст надобен, – ответил он наконец. – Но имени не называл, что правда, то правда.
– Слышал я о горделивых замыслах князя Радзивилла, – сказал ксендз Ольшовский словно бы невзначай.
– Пока грудь моя еще дышит, пока в жилах моих не остановилась кровь, – воскликнул проникновенно пан Заглоба, – не бывать этому! Лучше умереть, чем видеть, как народ, честь и совесть поправ, предателя и иуду в благодарность за вероломство королем своим выбрал!
– Сдается мне, здесь слышен голос не только разума, но и гражданской добродетели! – заметил подканцлер.
«Эге, – подумал пан Заглоба, – ты со мною затеял игру, дай и я с тобой поиграю».
И тут снова подал свой голос Ольшовский:
– Куда поплывешь ты, без руля и ветрил, корабль отчизны моей? Какие бури, какие скалы тебя ожидают? Не к добру это, ежели рулевым твоим окажется чужеземец, но, видно, быть посему, коли среди сынов твоих достойного не найдется!
Тут он развел своими белыми руками, на которых поблескивали перстни, и, склонив голову, печально произнес:
– Кто остается? Конде, князь Нейбургский, лотарингец?.. Других нет!
– Как нет? Есть Пяст!
– Кто же? – спросил ксендз подканцлер.
Наступило молчание.
И снова заговорил Ольшовский:
– Где тот, один-единственный, кого поддержали бы все? Где найти такого, что пришелся бы рыцарству по вкусу, дабы никто не смел роптать против избранника? Был один среди всех воистину достойный, слава озаряла его подобно солнцу, он был другом твоим, доблестный рыцарь. Да, был…
– Князь Иеремия Вишневецкий! – прервал его пан Заглоба.
– Угадали! Но, увы, он в могиле…
– Жив сын его! – отвечал Заглоба.
Подканцлер зажмурил глаза и замер, потом поднял голову и, взглянув на пана Заглобу, медленно произнес:
– Возблагодарим же Всевышнего, что он вдохнул в меня мысль побеседовать с вами. Быть посему! Жив сын великого Иеремии, юный, подающий надежды князь, перед коим Речь Посполитая и по сей день в долгу неоплатном. Но от всех богатств ничего у него теперь не осталось, слава – единственное его наследство. В наш растленный век, когда каждый лишь о золотом тельце помышляет, кто остановит на нем свой выбор, у кого хватит отваги назвать его имя? У вас, почтеннейший, – да. Но много ли таких сыщешь? Да и не диво, что тот, кто всю жизнь сражался как лев на поле брани, найдет в себе силы и на ином поприще не отступить, во весь голос за справедливость ратуя… Но пойдут ли вослед за ним и другие?
Тут ксендз подканцлер задумался и, подняв очи горе, продолжал:
– Пути Господни неисповедимы. Но каждый раз, стоит мне вспомнить о вас и о том, что все наше рыцарство готово за вами следовать, я с удивлением зрю, как в душу мою вселяется надежда. Скажите мне как на духу, сын мой, была ли когда-нибудь ноша для вас непосильной?
– Не было такого! – ответил Заглоба с чувством.
– Но сразу, напрямик, называть имя князя не следует. Нужно, чтобы уши к нему понемногу привыкли, да и недругам вашим оно не должно внушать опасения, чем козни строить, пусть лучше пошутят да посмеются. Бог даст, когда партии враждовать устанут, глядишь, на нем и сойдутся. Прокладывайте ему потихоньку дорогу, не уставайте трудиться, потому что избранник сей вашего опыта и разума достоин. Да благословит вас в ваших намерениях Господь!..
– Смею ли я предполагать, – спросил Заглоба, – что и вы, святой отец, на князя Михала делаете ставку?
Ксендз подканцлер вынул из-за рукава маленькую книжку, на которой чернел напечатанный жирными буквами титул Censura candidatorum, и сказал:
– Читайте, сын мой, пусть книжечка эта сама обо всем скажет.
Тут ксендз подканцлер собрался было уходить, но Заглоба остановил его:
– Э нет, святой отец, я еще не все сказал. Я хотел бы воздать благодарность Всевышнему за то, что перстень с печаткой теперь в таких руках, что людские сердца податливей воска делают.
– О чем вы, сын мой? – удивленно спросил подканцлер.
– А еще я хочу, чтоб вы знали, святой отец, юный князь мне самому пришелся по сердцу, потому что я отца его почитал и любил и, было дело, под его началом дрался вместе с друзьями моими, и они тоже возрадуются, что имеют случай изъявить сыну всю ту любовь, что к батюшке его питали. Потому-то я и готов за этого претендента не щадя живота своего биться и еще сегодня потолкую с паном подкоморием Кшицким, давним моим приятелем, человеком знатным, которого вся шляхта почитает, да и трудно было бы его не любить. Оба мы будем делать все, что в силах наших. Бог даст, труды наши не останутся втуне.
– Пусть ангелы Господни осеняют ваш путь, сын мой, – отвечал ксендз подканцлер, – коли так, ничего более и не надобно.
– Кроме благословения вашего. И еще одного лишь мне хотелось, чтобы вы, святой отец, не подумали обо мне так: «Свои собственные desiderata я ему внушил, вдолбил этому дурню, что, дескать, это он сам кандидатуру князя Михала invenit[57], иными словами говоря, попался дурачок на крючок…» Святой отец! Я за князя Михала стою, потому что он мне самому по нраву пришелся, вот в чем соль! И вашей милости, как я погляжу, – тоже. Вот в чем соль! Я за него – ради княгини-вдовы, ради друзей, ради веры в столь быстрый разум, явивший нам сейчас истинную Минерву. – Тут пан Заглоба слегка поклонился подканцлеру. – Но не оттого вовсе, что как дитя малое дал себя уговорить, будто это собственное мое желание, и не оттого, наконец, что дурень я последний, а потому, что, коли кто мудрый мудрое слово скажет, старый пан Заглоба ответить рад: «Быть посему!»
Тут старый шляхтич еще раз склонился в поклоне и умолк. Ксендз подканцлер сначала было смутился, но, видя доброе настроение шляхтича и то, что дело приняло такой удачный оборот, рассмеялся от души и, схватившись за голову, стал повторять:
– Улисс, ни дать ни взять Улисс! Ах, сын мой, коли хочешь доброе дело сделать, политику соблюдать надобно, но с вами, как поглядишь, лучше сразу перейти к сути. До чего же вы мне по нраву пришлись!
– Точь-в-точь как мне князь Михал пришелся!
– Да пошлет вам Господь здоровья! Хо-хо! Преподали вы мне урок, ну да я не в обиде. Вас на мякине не проведешь… Буду рад, коли сей перстенек напоминанием о нашем colloquium[58] вам послужит.
– Полно, – отвечал Заглоба, – пусть перстенек остается на месте…
– Прошу вас, ради меня…
– Ни Боже мой! Ну разве что в другой раз… после избрания…
Ксендз подканцлер понял его слова, не настаивал больше и с довольной улыбкой удалился.
Пан Заглоба проводил до самых ворот и, возвращаясь, повторял:
– Хо! Неплохо я его проучил! Ты умен, но и я не дам промашки!.. Однако честь мне оказана, и немалая! Теперь в эти ворота все чины пожалуют один за другим… Хотел бы я знать, что об этом наши сударыни думают?
Сударыни и впрямь не могли опомниться от изумления и глядели на него как на героя, особенно пани Маковецкая.
– Ну и мудрец же вы, ваша милость, – воскликнула она, – чистый Соломон!
А он, довольный, отвечал:
– Кто-кто, голубушка? Дай срок, увидишь тут и гетманов, и епископов, и сенаторов; еще и отмахиваться от них будешь, разве за портьеру спрячешься…
Разговор был прерван появлением Кетлинга.
– А ты, Кетлинг, нуждаешься в протекции? – воскликнул пан Заглоба, исполненный важности.
– Нет! – ответил рыцарь с грустью. – Протекции мне не нужны, я снова еду, и надолго.
Заглоба поглядел на него внимательно.
– А отчего вид у тебя такой, словно только-только с креста сняли?
– Потому как ехать надобно.
– Далеко?
– Получил я письмо из Шотландии от давних друзей семейства нашего. Дела требуют моего присутствия, уезжаю, может, и надолго… Жаль мне с вами, друзья мои, расставаться, но увы!
Заглоба шагнул на середину комнаты, глянул на пани Маковецкую, а потом поочередно на барышень и спросил:
– Слыхали? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь!
Глава XVI
Услышав весть об отъезде Кетлинга, пан Заглоба хоть и удивился, но поначалу не заподозрил худого: легко было поверить, что Карл II, припомнив услуги, оказанные семьей Кетлинга трону во времена недавних волнений, решил теперь щедро вознаградить последнего потомка знатного рода. Такая версия казалась весьма правдоподобной. Кетлинг к тому же показал пану Заглобе заморские письма, чем окончательно рассеял все сомнения.
Но отъезд этот угрожал всем планам старого шляхтича, с тревогой думал он о будущем.
Судя по письму, Володыёвский должен вот-вот вернуться, размышлял Заглоба, а там в степи вольные ветры его тоску давно разогнали. Вернется он молодцом и с ходу сделает предложение панне Кшисе, к которой как на грех явную слабость питает. Кшися, разумеется, даст согласие – как же такому кавалеру и притом брату пани Маковецкой отказать, а бедный любимый гайдучок останется на мели.
Со свойственным старым людям упрямством пан Заглоба решил настоять на своем и устроить Басино счастье. Как ни отговаривал его пан Скшетуский, как ни пытался он сам себя порой урезонить, все было тщетно. Правда, случалось, он давал себе зарок угомониться, но потом с еще большей страстью возвращался к мысли о сватовстве. По целым дням размышлял он о том, как бы все половчее устроить, придумывал хитроумные ходы и уловки. И до того входил в роль, что когда, как ему казалось, дело сладилось, громко восклицал:
– Да благословит вас Бог, дети мои!
Но теперь-то он видел, что строит замки на песке. И, махнув на все рукой, решил положиться на волю Божию, понимая, что едва ли Кетлинг предпримет до отъезда решительный шаг и объяснится с Кшисей.
Любопытства ради Заглоба решил напоследок выспросить у Кетлинга, когда он собирается ехать и что еще хотел бы предпринять, перед тем как покинет Речь Посполитую. Стараясь вызвать Кетлинга на откровенность, Заглоба сказал с озабоченной миной:
– Ничего не попишешь! Ты сам себе господин, не стану я тебя отговаривать, скажи только, когда в наши края вернуться намерен.
– Откуда мне знать, что меня ждет – какие труды и какие тяготы? Вернусь, коли смогу, останусь навсегда, коли придется…
– Увидишь, все равно тебя к нам потянет.
– Дай-то Боже, чтобы и могила моя была здесь, на этой земле, что дала мне все, о чем помышлять можно.
– Вот видишь, в иных краях чужестранец вечно пасынком остается, а наша земля-матушка руки к нему тянет и на груди своей согреть готова.
– Правда! Истинная правда. Но, видно, не судьба. На старой родине моей все я могу обрести, все, кроме счастья.
– Хо! Говорил я тебе, братец, останься с нами, женись, да ты не послушал. Был бы женат, непременно бы к нам вернулся, разве что жену через водные стихии переправить решился, чего не советую. Говорил я тебе! Да не слушал ты старика!
Сказав это, пан Заглоба снова метнул взгляд на Кетлинга, но тот по-прежнему сидел молча, опустив голову и глядя в землю.
– Ну и что ты скажешь на это, братец? – помедлив немного, промолвил Заглоба.
– Не было к тому повода никакого, – уныло отвечал рыцарь.
– А я говорю, был! А если нет, то отныне не перепоясать мне больше этим вот поясом своего брюха. Кшися достойный предмет, и ты ей мил.
– Дай Бог, чтобы и впредь так было, даже если и моря нас разделят.
– Ты что-то еще сказать хотел?
– О нет, ничего боле!
– А с нею ты объяснился?
– Об этом ни слова! Мне и без того уезжать тяжко.
– Кетлинг, хочешь, я за тебя объяснюсь, пока не поздно?
Кетлинг, помня, как молила его Кшися держать их чувства в тайне, подумал, что, быть может, доставит ей радость, коли, не упуская случая, вслух от них отречется.
– О нет, сударь, – сказал он, – в этом нет никакого проку, я это знаю и посему сделал все, чтобы избавиться от пустых мечтаний, а впрочем, спрашивай, коли надеешься на чудо!
– Гм! Если ты сам от нее избавиться постарался, тут и впрямь никто не поможет. Только, признаться, я полагал, что ты рыцарь похрабрее, – сказал Заглоба с горечью.
Кетлинг встал и, воздев руки к небу, с жаром произнес: