Барыня уходит в табор Дробина Анастасия
Приказчики умолкли. Яким озабоченно покрутил головой:
– Да затруднительно вам будет на воротах-то… Ножки смочите.
– Ан не смочит! – вдруг прогудело из-за спины Якима, и высокий парень с широченными плечами, на которых, казалось, вот-вот треснет вылинявшая синяя чуйка, шагнул вперед. Сдвинув на затылок картуз, он осторожно перешел к краю качающегося плота, уверенно скомандовал: – А ну, черти, двое слазьте, не то потонем! После вернемся за вами…
– О Сенька! Давай, Сенька! – весело загалдели приказчики.
Двое тут же соскочили на мокрую мостовую. Сенька тоже сошел. Шлепая сапогами по воде, подошел к Насте, смущенным басом попросил:
– Не побрезгуйте ко мне на ручки…
– Сделай милость… – Настя подобрала юбку.
Сенька, крякнув, бережно взял ее на руки и зашагал к плоту.
– Ну-ка – все на правый борт. Забираюся с барышней!
Плот накренился, зашатался. Настя ахнула, обхватив Сеньку за плечи. Но тот широко расставил ноги, подождал, пока перестанут ходить под ним ходуном снятые ворота, и, улыбаясь во весь рот, опустил Настю на плот.
– Любо ли?
– Спасибо, миленький, – ласково сказала Настя, оправляя платье. Ее скулы зарумянились.
Кузьма передал ей Малашку и вскочил на плот сам.
– Ну – с богом, золотая рота! – под общий смех сказал Яким и оттолкнулся шестом. Плот дрогнул и пошел по воде посреди переулка.
На Татарской вода стояла у самых подоконников. Крыши были усеяны ребятней. Из окон то и дело выглядывали озабоченные лица кухарок и горничных. В доме купца Никишина женский голос пронзительно распоряжался:
– Эй, Аринка, Дуняша, Мавра! Ковры сымайте, приданое наверх волоките, шалавы! Кровать уж плавает! Февронья Парменовна в расстройстве вся!
Из окна высовывалось зареванное лицо купеческой дочки. Снизу горничные, балансируя на снятой дубовой двери, подавали ей раскисшие подушки. По улице двигались доски, лоханки, ворота с купеческими чадами, приказчиками, прислугой, торговцами и мальчишками. Невозмутимо греб на перевернутой тележке старьевщик, скрипуче выкрикивая: «Стару вещию беро-о-ом!» Кто-то плыл в лавку за провизией, кто-то спасал промокшую рухлядь, кто-то просто забавлялся. Все с веселым изумлением смотрели на плот, где приказчики-молодцы окружили хрупкую фигурку в длинном платье и кокетливой шляпке с бантом.
– Теперь уже скоро, – сказал Яким, сворачивая у скособочившейся вывески «Аптека Семахина, кровь пущать и пиявок ставим» в переулок.
Переулок был маленьким, кривым, сплошь застроенным одноэтажными деревянными домиками. Решением невесть какого начальства вдоль домов, затрудняя проезд, были поставлены каменные тумбы, называемые москвичами «бабы». Пользы от «баб» не было никакой – разве что торговцы, отдыхая, ставили на них лотки с товаром да в осенние безлунные ночи на тумбы водружались чадящие плошки с фитильками. На одну из этих тумб Яким махнул рукой. Кузьма вытянул шею и увидел цыганку.
Она сидела на «бабе», поджав по-таборному ноги. Темный вдовий платок сполз на затылок, из-под подола рваной юбки виднелись неожиданно щегольские новые туфли с мокрыми насквозь носками. Поверх потрепанной, с отставшим рукавом бабьей кацавейки красовалась яркая и тоже новая шаль с кистями. Цыганка весело помахала рукой приказчикам, хлопнула в ладоши и запела:
- Валенки, валенки – не подшиты, стареньки!
- Нечем валенки подшить, не в чем к милому сходить!
– Ого… – тихо и восхищенно сказала Настя. – Кузьма, ты слышишь?
Кузьма не ответил. В горле встал комок. Еще никогда, ни в одном цыганском доме, ни в одном хоре, ни в одном таборе он не видел такой красоты.
Ей было не больше пятнадцати. Правую руку – грязную, в цыпках, – украшало колечко с красным камнем. Из-под сползшего платка выбивались густые иссиня-черные волосы. На обветренном лице выделялись скулы и острый подбородок. Черные глаза были чуть скошены к вискам, блестели холодным белком, смотрели неласково. Над ними изящно изламывались тонкие брови. Длинные и густые ресницы слегка смягчали мрачный, недевичий взгляд. Эту ведьмину красоту немного портили две горькие морщинки у самых губ. Они становились особенно заметными, когда цыганка улыбалась.
Закончив песню, певица протянула чумазую ладонь, низко, гортанно заговорила:
– Дорогие! Бесценные! Соколы бралиянтовые! С самого утра глотку на холоде деру, киньте хоть копеечку, желанные! А вот погадать кому? Кому судьбу открыть, кому сказать, чем сердце утешится? Эй, курчавый, давай тебе погадаю! О, да какой ты красивый! Хочешь, замуж за тебя пойду?
Кузьма молчал. Стоял столбом и молчал, хотя цыганка смотрела на него в упор и тянула грязную руку, ловя его за рукав. Рядом хохотали приказные, удивленно посматривая то на него, то на цыганку, то на Настю, а он только хлопал глазами и не мог сказать ни слова.
Цыганка рассердилась:
– Да ты что, миленький, примерз, что ли? Да не пугайся так, не пойду я за тебя! У нас закон такой, нам только за цыгана можно!
Приказчики снова заржали. Кузьма наконец очнулся. И тихо спросил, глядя на ее черный платок:
– Гара пхивли сан? [50]
Цыганка вздрогнула. Улыбка пропала с ее лица.
– Ту сан романо чаво? [51]
– Аи, амэ рома [52], – вмешалась Настя.
В глазах девчонки мелькнул испуг. Машинально зажав ладонью дыру на колене, она смотрела на шелковое Настино платье и шляпу с бантом.
– Как тебя зовут? – спросила Настя. – Из каких ты? Почему одна?
– Я – Данка… – запинаясь, ответила девчонка. – Таборная. От своих отбилась в Костроме, теперь вот догоняю.
– Чей табор?
– Ивана… – цыганка снова запнулась. – Кашуко [53]. Мы смоленские.
– Кто у тебя там?
– Мужа семья. Умер он.
Разговор шел по-цыгански, и приказчики заскучали.
– Эй, Кузьма! – вмешался Яким. – Ежели вы родственницу сыскали, так, может, мы вас на сухое место отвезем?
– Да, пожалуйста! – встрепенулась Настя. И вновь повернулась к девчонке: – Слушай, ты есть хочешь? Идем в трактир! Посидим, поговорим спокойно. Мы хоровые, с Грузин, Васильевых-цыган. И не бойся, нас вся Москва знает.
Девчонка, казалось, колебалась. Осторожно скосила глаза на свою потрепанную юбку. Настя заметила этот взгляд:
– В трактир пустят, не беспокойся.
– Спасибо… – совсем растерявшись, прошептала девчонка.
– Яким, она с нами едет! – скомандовала Настя.
Через минуту Данка, неловко балансируя, стояла на плоту.
– Держись за меня, – предложил Кузьма, но голос отчего-то сорвался на шепот, и Данка даже не услышала его слов. Зато услышала Настя и пристально, с удивлением посмотрела на Кузьму. Тот, нахмурившись, отвернулся.
Настя выбрала небольшой трактир на Ордынке. Внутри было тепло и чисто, стояли дубовые столы без скатертей, под потолком висели клетки со щеглами, солнечные лучи плясали на меди самоваров. Пахло мятой и донником, с кухни доносился аромат грибных пирогов. За стойкой буфета сидел и изучал «Московский листок» благообразный старичок в очках. Бесшумно носились половые.
Цыгане заняли дальний столик у окошка, выходящего в переулок. Настя спросила чаю и бубликов для себя и Малашки, а для Данки принесли огромную миску дымящихся щей. Кузьма же заявил, что ничего не хочет.
Жадно хлебая щи и откусывая от огромной, посыпанной крупной солью краюхи, Данка рассказывала. Сама она из смоленских цыган, родители жили в таборе, отец торговал лошадьми, мать гадала. Данке лишь недавно исполнилось пятнадцать лет. Она вышла замуж этой зимой, а через неделю после свадьбы схоронила мужа. Кочевала с мужниной родней, но в Костроме отстала от табора и вот уже третий месяц ищет его, расспрашивая всех встречных цыган. По слухам, табор видели в Москве, но, прибыв в Первопрестольную, Данка так и не нашла своих.
– Все заставы обегала. Цыган полно, а наших нет! С ног сбилась, а время-то идет… – Данка старательно вычищала коркой хлеба дно миски. – Может, они в Ярославле давно, так мне туда надо. Хоть бы к лету догнать…
Ее худое личико раскраснелось, пушистые пряди волос высыпались из-под черного платка. Настя ласково поправила их.
– Такая молодая – и вдова… Что же снова замуж не идешь?
– Да когда же мне? Целыми днями ношусь, как медведь с колодой. Три месяца одна! Чего только не перевидала, дэвлалэ! В Москве целую неделю уже…
– А ночуешь где? У цыган?
– Не… У гаджи одной в Таганке. Мадам Аделиной звать. Добрая, хоть и дура.
– Мадам Аделина? – Настя нахмурилась. – Ты откуда ее знаешь?
– Так… Сказали – она комнаты сдает на ночь, только для девиц, мужиков не пускает. Я пришла, она говорит – живи. И денег, курица такая, не спросила! – Данка пожала плечами. – Я ей на картах погадала, короля марьяжного наобещала и денег кучу! А она мне: «Ты красавица, настоящая красавица, ты можешь иметь капитал…» – дала вот эту шаль и туфли и опять ни копейки не спросила, дура! Только зачем-то сказала обязательно к вечеру вернуться. Вроде к ней кто-то в гости должен быть, и она хочет, чтоб я этому гаджо тоже погадала. А что, я пойду! Богатый, должно быть, может, и возьму чего.
– Не она дура, а ты, – с досадой сказала Настя. – Я эту Аделину хорошо знаю. Эх ты, а цыганка еще! Кто же тебе так запросто и шаль, и туфли даст? Чего ей, думаешь, от тебя нужно?
Данка растерянно заморгала, отложила ложку. Кузьме показалось, что Настя очень уж сурово разговаривает с ней, но вмешаться он не посмел.
– И не думай туда возвращаться! – приказала Настя. – Пойдешь с нами.
– А чего мне у вас? – неожиданно огрызнулась Данка. Глаза ее стали колючими, на скулах дернулись желваки. – Мне к своим надо. Сейчас вот доем и тронусь на Крестовскую, мне сказали – там какие-то цыгане стоят. Доеду с ними до Ростова, а там…
– Да ты не ерепенься, – Настя тронула ее за руку, которую Данка отдернула как ошпаренную, – лучше меня послушай. Зачем тебе в табор? К мужниной родне? До седых волос под телегой пропадать? Дальше будешь по базарам «Валенки» голосить? Гадать?
– Что могу, тем и живу! – огрызнулась Данка. – Между прочим, я лучше всех в таборе пела. А гадать чем плохо? Ты что, милая, сама не цыганка, что брезгаешь?
Настя улыбнулась. Миролюбиво спросила:
– А что ты еще петь умеешь?
Данка исподлобья взглянула на нее. Неохотно сказала:
– Еще знаю горькую.
– Ну спой.
– А разве тут можно?
– А ты потихоньку.
Данка пожала плечами. Почесала грязный подбородок, сунула в рот последний кусок хлеба и, едва проглотив, вполголоса запела:
- Очи гибельны, белена-дурман.
- Подойди-взгляни, сокол-атаман,
- Разведу тоску, разгоню ее,
- Водкой-матушкой разолью ее.
- Обнимай меня – разве ты без рук?
- Мни-терзай меня, окаянный друг.
- Доля горькая, сердце бедное,
- Губы жадные, ненаедные.
Сильный низкий голос поплыл по трактиру. Краем глаза Кузьма заметил, как один за другим на них оборачиваются люди из-за столиков. Двое мастеровых даже встали и, тихо ступая, подошли ближе. Хозяин за стойкой опустил газету и, подслеповато щурясь, воззрился на цыган. Половые – кто с чайником, кто с подносом, кто с горой тарелок – замирали, оборачиваясь на Данку. А та, увлекшись, забрала еще отчаяннее:
- Я красивая – да гулящая,
- Боль-беда твоя, жизнь пропащая.
- Полюбить меня – даром пропадешь,
- А убить меня – от тоски помрешь.
«Господи… Господи…» – билось в висках Кузьмы. Подавшись вперед, он смотрел в хмурое лицо, силился поймать взгляд опущенных глаз, вслушивался в гортанный голос. Откуда только она взялась на его голову? И где отыскала эту песню, эти слова? И как поет, проклятая, как забирает!.. Когда Данка умолкла и, подняв глаза, выжидающе взглянула на Настю, Кузьма уже точно знал – женится на ней.
Вокруг стола столпился весь трактир. Заметив их, Данка немедленно протянула руку и завела:
– Люди добрые, не оставьте своей милостью бедную цыганочку…
Настя нетерпеливо оборвала ее:
– Да замолчи ты! И вы все идите! Чего тут интересного? Спела – и спела!
– Ты с ума сошла, милая?! – взвилась Данка, когда зрители нехотя отошли от стола. – Сейчас бы они полный стол денег набросали! У меня под эту песню вся Калужская ярмарка ревмя ревела. Одних копеек на два рубля было, а ты…
– Дура… – устало сказала Настя. Сунув руку в сумочку, вынула пятерку. – На, возьми.
Глаза Данки загорелись. Но все же она пересилила себя и, закусив губу, отодвинула деньги.
– Мне… нет, не нужно. Мы цыгане…
– Цыгане… Где ты эту песню взяла?
– У колодников подслушала. Из Калуги этап гнали, и мужиков, и баб, а я – за ними, чтоб не сбиться. Вот бабы и пели. Там еще какие-то слова были, еще жальчее, да я позабыла…
Настя в упор посмотрела на нее и поднялась из-за стола.
– Хватит. Идем к нашим. Погостишь пока, а там видно будет.
Данка растерянно посмотрела на нее. Перевела взгляд на Кузьму. Тот наконец-то решился улыбнуться ей. Она взглянула недоверчиво, чуть ли не с досадой. Быстро опустила ресницы, и ее острые скулы пошли пятнами.
– Ну, воля ваша, – глухо сказала она. – Спасибо. Пойду.
У Макарьевны все были дома. Влетев в горницу, Кузьма увидел сидящего за столом еще заспанного Илью, перед которым стояла миска со щами.
– И когда это пост кончится… – пожаловался он при виде Кузьмы. – Замучили капустой своей, чертовы бабы.
– Семь дней всего осталось, – сообщила Варька и поставила на стол миску с пирогами. – Ешь, вот с грибами, вот с клюквой… Кузьма, что так долго? Где мое платье?
– Ой, господи… – спохватился Кузьма, напрочь забывший о Варькином поручении.
Та уже нахмурилась, уткнула кулаки в бока… но в горницу, улыбаясь, вошла Настя. За ее спиной жалась Данка.
– Смотрите, кого вам привела! Цыганка, таборная, родню догоняет. Так пела сегодня на Татарской, что отовсюду народ на воротах сплывался.
– Таборная? – заинтересованная Варька подошла ближе. Илья тоже привстал из-за стола.
Данка робко шагнула навстречу… и вдруг беззвучно ахнула. Лицо ее на глазах сделалось землисто-серым.
– Илья… – прошептала она, делая шаг к двери. – Варь…ка… Я…
Не договорив, она прижала руки к груди. Илья сдвинул брови, медленно вышел из-за стола. Настя непонимающе переводила глаза с него на Данку.
– Ты его знаешь?
– Данка!!! – вдруг завизжала Варька и, оттолкнув брата, бросилась вперед.
Данка отпрянула, но Варька кинулась ей на шею, обняла за худые детские плечи, прижала к себе, что-то быстро, торопливо зашептала на ухо. Данка что-то отвечала – явно невпопад, потому что ее перепуганные глаза смотрели через плечо Варьки на Илью. Тот молча рассматривал собственные сапоги.
– Это же Данка! Это же наша Данка! – кричала Варька. – Из нашего табора, тоже Корчи родственница! Мы и кочевали вместе, пока… – Варька покосилась на черный платок Данки и не очень уверенно закончила: – Пока она замуж в другой табор не вышла.
При этих словах Данка тяжело привалилась спиной к дверному косяку и закрыла глаза. На ее лбу выступила испарина. Варька взяла ее за локоть и, не обращая внимания на изумленные взгляды Насти и Кузьмы, потащила к столу. Илья по-прежнему стоял, уставившись в пол, до тех пор, пока подошедшая Варька не тронула его за плечо.
– Иди садись, – чуть слышно сказала она. – Потом…
Засиделись до глубокой ночи. Пироги удались лучше некуда, Макарьевна принесла самовар, Варька заварила чаю с душистой мятой. Она суетилась вокруг стола, и улыбка не сходила с ее некрасивого лица. Настя без конца расспрашивала Данку о таборной жизни, просила рассказать о ее кочевье, ахала и умоляла еще раз спеть «Очи гибельны». Данка говорила мало, петь отказывалась, на вопросы Насти отвечала вежливо, но с явной неохотой. То и дело ее взгляд останавливался на лице Ильи. Тот, за весь вечер не проронивший ни слова, темнел еще больше, хмурил брови. Но нога Варьки под столом в сотый раз толкала его в голенище сапога.
Лишь к ночи Данка немного оправилась и согласилась спеть. Кузьма сорвался с места, взял гитару, но Данка запела по-таборному, без музыки, даже не взяв дыхания. Лицо ее было замкнутым, серьезным. Выбившиеся из-под платка волосы курчавились по обеим сторонам лица, сумрачно светились глаза. Гортанный голос негромко, вполсилы выводил:
- Я красивая – да гулящая,
- Боль-беда твоя, жизнь пропащая.
- Полюбить меня – даром пропадешь,
- А убить меня – от тоски умрешь.
Кузьма не вернулся к столу, присев у стены на сундуке Макарьевны. Обнимал семиструнку, любовно трогал струны, пытался подладиться под Данкину песню. Уже не таясь смотрел в хмурое большеглазое лицо. Иногда Данка украдкой тоже взглядывала на него, Кузьма не успевал отворачиваться, встречался с ней глазами – и дождался-таки скупой улыбки с двумя горькими морщинками. Но Данка тут же отвернулась, о чем-то спросила Варьку, заговорила с Настей. А Кузьме достался напряженный, озабоченный взгляд Ильи из-под сдвинутых бровей.
– Ну вот что, – сказала Настя, когда ходики отстучали десять. – Дело, конечно, твое, ромны, но, по-моему, тебе в хоре лучше будет. Родня сыскалась, вон сидит… – не глядя, Настя показала на мрачного Илью и сияющую улыбкой Варьку. – Голосок у тебя хороший, собой – красавушка. Я отца уговорю. Сейчас, на Страстной, мы все равно в ресторан не ходим. Время есть, позанимаюсь с тобой. Попоешь в хоре, устроишься, обживешься… а там, глядишь, и замуж снова выйдешь. – Через головы сидящих Настя взглянула в угол, где сидел Кузьма, и лукаво улыбнулась.
Данка резко повернулась. Смутившийся Кузьма успел поймать ее взгляд – растерянный, полный смятения. Но в следующий миг Данка уже опустила голову. Чуть слышно ответила:
– Как хочешь.
Настя ушла. Оставшиеся посидели еще немного, но уже не хотелось ни петь, ни разговаривать. Данка окончательно сникла, сидела, не поднимая глаз, стиснув руки между колен. Кузьма зевнул во весь рот, поставил гитару в угол.
– Ночь-полночь, ромалэ… Пойду-ка я. Илюха, вы долго еще сидеть будете?
– Иди, – отозвался Илья. – Я скоро.
Кузьма ушел. Когда за ним закрылась дверь, Варька встала из-за стола.
– Чайори, но как же… – начала было она.
Но тут поднялся Илья.
– Варька, вот что, – сказал он негромко, но обе цыганки вздрогнули. – Поди-ка постели ей. Да дверь закрой за собой.
– Илья… – прошептала Варька.
– Ступай! – Его голос потяжелел.
Варька умоляюще взглянула на него, но возразить не решилась. Взяла с припечка ненужное ей полотенце и вышла.
Данка остановившимися глазами смотрела на закрытую дверь. Свет лампы дрожал на ее осунувшемся от испуга лице. Илья стоял перед ней, смотрел поверх ее головы в темное окно. Оба молчали. За печью громко шуршали тараканы.
– Спасибо, Илья, – хрипло сказала Данка. – Не думала, что ты… Спасибо. Не забуду.
– Подавись, – грубо сказал он, отходя к стене. – Ночь переспи, ладно. А завтра чтоб духу твоего здесь не было! Вон что выдумала – вдову из себя корчить…
– Знала бы, что вы здесь, – не пришла бы.
– Знамо дело… И не меня, а Варьку благодари. Не знаю, что ей в голову взбрело. Мотька ведь и ей родня. Иди спать. А завтра вон отсюда! – Илья повернулся, взглянул в бледное лицо Данки – и не удержался: – Шалава драная! Как у тебя совести хватило…
– А ты мою совесть не трожь! – внезапно оскалилась Данка. Платок соскользнул с ее головы, волосы рассыпались по спине и плечам, упали на лицо. Данка резко отбросила их. – Совесть… Моя совесть… Да тебе ли ее трогать! Я тут клясться не собираюсь! Клялась уже! И жизнью своей клялась, и Богородицей, и отцом с матерью, и конями отцовыми! Голос сорвала, плакать не могла, как клялась! – хрипло выкрикивала она, стуча кулаком по столешнице.
Лампа замигала и погасла. Серый лунный свет упал на искаженное лицо Данки. Илья молча смотрел на нее. Только ворох густых вьющихся волос, высыпавшихся из-под платка на худую спину, напоминал ему прежнюю Данку. Откуда эти горькие морщины, затравленные глаза, которые словно и не улыбались никогда? И хриплый, срывающийся, как у древней старухи, голос? И искусанные в кровь губы?
– Я у него в ногах валялась, у него, у Мотьки… Христом-богом просила, чтобы послушал, только послушал меня! Я ведь ни с кем, никогда… Никогда! Да не знаю я, бог ты мой, не знаю, почему эта про… про… простыня… – Ее подбородок вдруг задрожал. Не договорив, Данка повалилась головой на стол. Острые плечи дрогнули раз, другой. Мелко затряслись.
Илья с минуту не двигался, дикими глазами глядя на сгорбившуюся фигурку за столом. Затем, опрокинув табуретку, бросился к Данке, схватил ее за волосы:
– Что ты сказала? Что ты сказала?!
– То и сказала! – Данка с силой отбросила его руку. – Чтоб вы попередохли все!
Илья медленно разжал руку. Потер кулаком лоб, сел на край стола.
– Врешь… Ты врешь. Такого не бывает.
– Бывает, значит, – глухо сказала Данка. Вытерла лицо рукавом, прерывисто вздохнула. – Он, Мотька, меня и слушать не стал… С кровати – на пол, кулаками, ногами… Потом – к гостям выкинул… Я же совсем ничего понять не могла! Я же этой проклятой простыни и не видела! Знала же, что честная, и в мыслях не было посмотреть самой! Это потом оказалось, что она – чистенькая. А я ничего не пойму, валяюсь на полу, реву… вокруг цыгане галдят… Потом и не помню ничего… обмерла, что ли… Нет, еще что отец бил меня, помню… Очнулась – пустая хата, темно, в углу лежу. Все болит, пол ледяной, и – нет никого. Встала кое-как, в одеяло завернулась, выхожу – гаджи, наша хозяйка, горницу метет. Увидела меня – да как завопит! Испугалась, бедная… У меня же лицо все в крови, вздулось, как подушка. Где наши, спрашиваю. Уехали, говорит. Весь табор остался дозимовывать, а семья наша съехала. Я как в угол у печи села – да так до утра и просидела.
– А потом… что? – хрипло спросил Илья.
– Потом? – эхом отозвалась Данка. – Потом ушла. Не оставаться же было. Наши никто не здоровался даже. Плевали вслед. Я даже не стала ждать, пока синяки сойдут. Ночью ушла. Мне гаджи с собой пять картошек и хлеба завернула, юбку старую, кацавейку дала… – она вымученно улыбнулась, вытерла слезы. – Илья, ты… Ты прости, что я тебе-то про это говорю. Все равно не веришь. Мне мать с отцом не поверили, а уж ты… Я и не прошу. Спасибо, что сразу не выкинул. Утром, клянусь, уйду.
– Да подожди ты! – Илья отвернулся. – Как же ты… одна?
– Да так… Зимовала в Калуге, у цыган-кофарей. Я там и придумала вдовой назваться. А что? Платком черным повязалась, и готово дело. Гадать ходила по дворам. На хлеб хватало. А потом вдруг наш табор в Калугу приехал. Я их как на базаре увидала – Корчу, Симу, Варгу, – обледенела вся! И домой не зашла – сразу прочь кинулась! Но уж весна подходила, полегче стало. Поехала в Тулу, там пожила. Потом – в Медынь, в Серпухов… Иногда у гаджэн, иногда у цыган жила. У цыган, правда, редко: страшно было. Все боялась – вдруг услышит кто про меня… Подолгу нигде не оставалась. Вот как совсем потеплело – в Москву подалась. Завтра в Ярославль поеду.
– Тяжело одной? – сам не зная зачем, спросил Илья.
– Ничего, – коротко сказала Данка. И умолкла, уткнувшись острым подбородком в кулаки.
Луна ушла из окна, стало совсем темно. Илья зажег лампу. Данка подняла голову, и красный свет упал на ее усталое, распухшее от слез лицо.
– Ладно… Правда твоя, незачем мне ночевать. Пойду в Таганку. Прощай, морэ, не поминай лихом. Да этой вашей… Насте… не говори ничего. Уж как она хочет, чтоб я в хоре пела… А мне только этого не хватало.
– Хватит, – с досадой сказал Илья. – Кто тебя гонит? Иди спать.
В дверь заглянула Варька. Настороженно посмотрев на брата, подошла к Данке, взяла ее за руку.
– Идем. Ляжешь со мной.
Они ушли. Илья шумно вздохнул, прошелся по горнице из угла в угол, ероша обеими руками волосы. Данкин платок еще лежал на полу. Илья поднял его, положил на край стола. Вполголоса выругался.
Скрипнула дверь, вошла Варька.
– Спит? – спросил Илья.
– Спит, – кивнула Варька, встала за его спиной. – Как мертвая упала.
– Ты слышала, что она тут врала?
– Слышала. – Варька помолчала. – По-моему, не врет она.
– Как так? – вспылил Илья. – И ты туда же?!
– Не кричи. Вам, мужикам, откуда знать… – Варька отошла к окну. – Не мне, конечно, тебе рассказывать, но… так тоже бывает, только редко. Девка честная, а на простыни – ни пятнышка. Помнишь Ольгу-покойницу? Она мне рассказывала, у нее с Митро тоже так было. Только он ей поверил. Вдвоем измазали чем-то эту простыню и цыганам выкинули. И никто не догадался, даже Марья Васильевна. Смотри только не скажи никому. Ольги уж на свете нет, грешно.
Илья помолчал. Затем спросил:
– Видала, как на нее Кузьма глядел?
– Видала. – Варька улыбнулась. – Что ж… Дай бог.
– Еще чего! – взвился Илья. – Ошалели вы все, что ли? Иди скажи ей – чтоб завтра же вон из дома. Честная, нечестная – какая разница? Молодой он на вдовах жениться.
– Да какая она вдова? – вышла из себя Варька. – Моложе его на год! Не совался бы ты в это дело, вот что!
– У тебя не спрошу, – уже выходя из горницы, сказал Илья. Его мучило сильнейшее желание выложить Кузьме все, как есть, про Данку и предостеречь от опрометчивых шагов. Хватит того, что у Мотьки жизнь вверх дном пошла. И какая разница – шлюха Данка или нет… Была охота всю жизнь гадать да мучиться. Но Кузьма храпел во всю мочь, растянувшись поперек постели и сунув под голову сразу две подушки. Илья вытащил у него одну, осторожно подвинул мальчишку ближе к краю, лег рядом. Быстро уснул и не заметил, как Кузьма бесшумно поднялся и вышел.
На другой день был Чистый понедельник. Илья проснулся от бьющего в лицо солнечного луча. Было уже довольно поздно. Кузьмы рядом не было. Из-за стены слышался смех, веселые голоса, чьи-то удивленные возгласы. Вспомнив вчерашний день, Илья вскочил и начал одеваться.
Первой, кого он увидел, была Настя. Она стояла спиной к двери и, смеясь, удивленно спрашивала кого-то:
– Да как же? Так сразу? Уже муж и жена? Ну, вы, право слово, с ума сошли! Да еще на Страстной неделе! Грех-то, грех какой…
Илья быстрыми шагами подошел к столу – и сразу же увидел Данку. Она стояла у окна в синем Варькином платье, чинно сложив руки на животе. Ее вымытые, расчесанные волосы были аккуратно убраны под платок. Но не под вчерашний, вдовий, а под новый – шелковый, голубой, блестящий на солнце. Увидев Илью, она улыбнулась краем губ. Взглянула в сторону – и Илья увидел Кузьму. Тот сидел за столом и пил вино из чайной кружки – жадными большими глотками. Заметив Илью, заморгал и опустил кружку мимо стола. Данка едва успела подхватить ее. Снова улыбнулась углом рта, поставила кружку на подоконник. Подошла и встала за спиной Кузьмы.
Только тут Илья догадался. И заорал:
– Варька!!!
Та тут же примчалась, всплеснула руками:
– А что я-то? Я и сама час назад всего узнала!
– Да когда же они успели?! Ну, Кузьма… ну, знаешь… – не найдя слов, Илья сел на пол, запустил обе руки в волосы.
Кузьма смущенно пожал плечами:
– Да так вот… успели.
– Ночью в коморе, – сварливо сообщила Макарьевна, входя из сеней. – Я с петухами встала, слышу – шебуршатся, перепужалась – не воры ли? Взяла кочергу, пошла проверять. В двери тырк – а мне навстречу вот этот выскакивает. Глаза дурные, голова – чертом! Я чуть на пол не села! Что, говорю, вурдалак, ты здесь середь ночи делаешь? Женюсь, говорит. И – обратно.
Настя тихо рассмеялась, отворачиваясь к стене. Илья в упор смотрел на Данку. Та не отводила взгляда, спокойно улыбалась, играла углами платка.
– По-моему, всем выпить надо, – деловито сказала Варька. – За мужа и жену. Дарья Степановна, помоги уж.
Варька с Данкой ушли на кухню. Илья сел рядом с Кузьмой. Возмущенно сказал:
– Ну на кой черт тебе это сдалось?!
Кузьма покраснел, полез в затылок, забормотал что-то про удар в голову и шлею под хвост. Илья отмахнулся, не дослушав. Искоса взглянул на Настю. Она посмотрела через его плечо на Кузьму. Ласково, чуть насмешливо сказала:
– Поздравляю, Кузьма Матвеич! Такую красавицу за себя уговорил. Дай бог сто лет прожить, десяток детей родить и сотню внуков!
Кузьма неловко поклонился в ответ. Хотел было сказать что-то, но в это время с улицы донеслись отчаянные крики:
– Кто женился? Кузьма?! Врете, черти! Кто разрешил? Какого лешего?! На ком?! Почему без меня? Ну, покажите только мне его! Шкуру спущу с паршивца!
– Кажется, Митро идет, – злорадно сообщил Илья.
– Ой господи… – испуганно сказал Кузьма, вставая. – Настя! Настасья Яковлевна! Ты это… уж не уходи пока.
– Не бойся! – и Настя бросилась за порог навстречу брату.
В комнату вошли Данка и Варька, нагруженные бутылками, стаканами и остатками вчерашних пирогов. Илья поймал Данку за рукав. Чуть слышно спросил:
– Что, сука, окрутила дите?!
Данка молча, с силой вырвала рукав. Прошла к столу, заняла свое место за спиной Кузьмы. И вовремя, потому что в сенях уже слышался грохот, топанье и отчаянная ругань Митро.
Глава 12
Сразу после Пасхи пришли длинные теплые дни. Солнце стояло высоко в ясном небе, сушило мостовые и немощеные улочки Москвы, грело деревянные стены домиков, пятнами прыгало по молодой траве. В переулках Грузин запестрели легкие цветные юбки, суконные чуйки, летние пальто. Вишни в палисадниках уже успели отцвести, и трава под ними была застелена, как снегом, нежными белыми лепестками. Крупным розовым цветом запенились яблони, сирень выпустила гроздья душистых лиловых соцветий, над которыми до заката вились и жужжали насекомые. Москва ждала раннего лета.
Митро вышел из дома в полдень. Сощурившись, он оглядел залитую солнцем Живодерку, пропустил громыхающую по ухабам тележку старьевщика, гаркнул на гоняющую тряпичный мяч ребятню и не спеша пошел через улицу к домику Макарьевны. Там было настежь раскрыто окно, и голоса Ильи и Варьки, в терцию поющих «Твои глаза бездонные», разносились на всю Живодерку. Митро прислушался, недоумевая, куда делись еще два голоса – Кузьмы и Данки. Но тут же вспомнил, что неделю назад Кузьма повез молодую жену в Ярославль показывать родне, и ускорил шаг.
В палисаднике Митро увидел Настю. Та стояла, спрятавшись в длинных, спускающихся до земли ветвях яблони, слушала песню. Белые лепестки путались в ее волосах. Митро, подойдя, тронул сестру за плечо. Она вздрогнула.
– Ты?..
Митро бережно стряхнул с ее кос яблоневый цвет.
– Чего в дом не заходишь?
Настя грустно улыбнулась.
– А зачем? Знаешь, я давно заметила – они, когда никто не слышит, лучше поют. В хоре и стараются, и берут верно – а все равно не то. Слышишь, ты слышишь, как Илья забирает? Больше всего это люблю – «как хочется хоть раз, на несколько мгновений…» Вот, слышишь? – Настя стиснула ладони у груди. – «Пусть эта даль – туманная, пусть эта глубь – безмолвная…» И Варька какая умница, низы ведет, как стелет… Ах, хорошо! Митро! Ну, скажи, разве не хорошо?
– Мне не нравится, – пробурчал он. – Лучше, когда Смоляко один поет. Эта песня дуэтом – совсем не то. И вообще, пошли в дом.
Они старались войти неслышно, но все равно голоса смолкли, едва в сенях скрипнула дверь. Илья вышел к гостям, держа за гриф гитару.
– О Митро, Настя! Заходите. Сейчас самовар…
– Я по делу к тебе. – Митро прошел в горницу, кивнул Варьке, зачем-то выглянул в окно. – Слыхал, что цыгане пришли? Стоят за Владимирской, на второй версте.