Боги осенью Столяров Андрей
1
Странное событие произошло в Санкт-Петербурге в конце сентября этого года: в субботу, около четырех часов дня две огромные собаки вынырнули из безымянного тупичка, ведущего к Невскому от Армянской церкви, и, заставив прохожих вскрикнуть от неожиданности, сгустками лохматого мрака ринулись через мостовую. День был выходной, транспорта на проезжей части оказалось немного, и все равно машины, свободно льющиеся по асфальту, резко затормозили, а идущие сзади начали бодро выскакивать «елочкой» справа и слева. Жертв в этом происшествии, к счастью, не было, но наряду автоинспекции вместе с подоспевшим к месту происшествия патрулем потребовалось почти полчаса, чтобы навести порядок. Собаки же – два мохнатых угольно-черных чудовищных водолаза – даже не оглянувшись на крики и паническое взвизгивание тормозов, проскочили вдоль здания Думы, пугнув вышедшего из Литературного клуба прозаика (прозаик перекрестился и решил, что у него алкогольный психоз), а затем свернули в проулочек на набережную канала и исчезли, словно действительно являлись галлюцинацией.
Более их никто не видел.
Бойкая городская газета, не имеющая подписчиков, зато раздаваемая бесплатно у всех станций метро, откликнулась на происшествие заметкой «Петербург – родина ньюфаундлендов», а солидные «Ведомости», считающие своей обязанностью направлять и воспитывать русский народ, разразились громадной передовой на тему: «Куда идет демократическая Россия?». Вину за случай на Невском автор передовой возлагал непосредственно на нынешнего президента.
И еще одно загадочное событие произошло в этот день. По отрезку Екатерининского канала, загнутому от Сенной площади в Коломенскую часть города, протянулось даже с каким-то стоном медленное дуновение, темная осенняя вода зарябила, листья, уже скопившиеся у тротуара, закрутились тихим буранчиком, буранчик распался, из него шагнул на асфальт высокий человек в черном плаще до пят, наводящем на мысль о принцах, единорогах, звездочетах и магах. Впрочем, плащ человек сейчас же снял и перебросил через левую руку, прикрыв таким образом меч, притороченный к поясу, и оставшись в кожаной куртке с медными пуговицами, в темных джинсах или, во всяком случае, в чем-то на них похожем, и в красивых полусапожках, куда эти джинсы были заправлены. Одежда, может быть, не слишком обычная, но и не выделяющаяся из разнообразия городских фасонов. Человек поднял лицо, огляделся, кажется, с некоторым любопытством: пожелтевшие сухие тополя вдоль канала, пыль у поребриков, здания, подрумяненные немощным сентябрьским солнцем, – расширив ноздри, втянул холодноватый воздух, сказал: Ну что ж… – по-видимому, самому себе и, неопределенно пожав плечами, двинулся по каналу в ту сторону, откуда не доносилось городского шума.
Набережная в этот час была совершенно пустынна, цокот подковок на полусапожках отскакивал в вязь чугунного парапета, медленный порыв ветра утих, и хотя второе событие было намного важнее первого, появление человека в плаще прошло незамеченным.
2
Разумеется, я в те дни ни о чем подобном даже не подозревал. У меня были свои неприятности, говорить о которых сейчас не имеет смысла. Для меня эти события начались несколько позже, вероятно, через неделю, а именно в тот незабываемый вечер, когда я, засидевшись в одной компании, где отмечали первый день моего отпуска, несколько разгоряченный общением и одновременно опустошенный бессмысленными разговорами, прождав с полчаса трамвай и потому обозленный, после долгой ходьбы чуть ли не через весь город, свернул в свой двор и вдруг в темном его углу, куда свет редких окон почти не достигал, услышал тихий, но очень явственный стон.
Доносился он от скамейки, перед которой находилось нечто вроде песочницы: деревянный вбитый в асфальт прямоугольный ящик, где пересыпая землю, почему-то называемую песком, возились по утрам дети.
Я замер.
А стон повторился – такой же тихий, но слышимый чрезвычайно отчетливо, горловой, проталкиваемый болью сквозь напряженные мышцы, и неожиданно оборвался на всхлипе, будто стонавшему заткнули рот.
Это меня испугало.
Я потом часто думал, а что было бы, если бы я в тот вечер не остановился, услышав его, не стал бы оглядываться, поскольку не очень-то интересно, а просто пожал бы плечами и пошел дальше. Вероятно, тогда вся моя жизнь была бы совершенно иной. Однако, как уже говорилось, я был разгорячен бессмысленными разговорами, тратой времени, идиотским ожиданием на остановке, а потому, не слишком отдавая себе отчет в том, что делаю, шагнул в ту сторону и присел, всматриваясь.
Он лежал между песочницей и скамейкой, судорожно загребая пальцами серую массу песка, и даже при скудном дворовом освещении видно было, что рубашка на груди у него страшно разодрана, сквозь лохмотья белеет голая кожа, и она тоже разодрана, будто металлическими когтями, и он из последних сил стискивает рану ладонью, и на пальцах его блестит что-то липкое, коричневое и противное.
Причем в ту секунду, когда я с замиранием сердца присел, еще не зная, что делать, человек распахнул глаза, удивительно просиявшие светлым холодом, спекшиеся губы его дрогнули, и я понял, что он меня видит.
– Б… а… с… о… х… – просипел он, выталкивая каждую букву по отдельности.
– Что?
– Басох…
Человек немного скосил глаза, и неподалеку от песочницы я увидел масляную продолговатую лужу, словно на асфальт пролили мазут или черную тушь.
Долетел какой-то специфический запах.
Мне это не понравилось.
– Сейчас, – торопливо сказал я. – Подождите, я вызову «скорую помощь»…
Я уже хотел бежать к ближайшему телефону.
Однако человек медленно повернул зрачки, и от холода, который в них действительно обнаружился, меня бросило в дрожь.
– Нет, – хрипловато сказал он. – Зачем врача? Не надо…
Тон был таким, что я невольно остановился. Невозможно не подчиниться, когда приказывают подобным голосом. А человек, видимо, тут же забыв обо мне, с усилием сел, вцепившись в доски песочницы, дважды глубоко вздохнул, наверное, чтобы придти в сознание, и, немыслимо заскрипев зубами, поднялся, оказавшись почти одного роста со мной.
Опирался он на нечто вроде плоского посоха с крестовидной рукояткой, поблескивающей металлом; его ощутимо, будто колебалась земля, покачивало из стороны в сторону, и он, как кукла, переставляя ноги, двигался не туда, где темнела дворовая арка на улицу, а несколько вбок, словно намеревался упереться лбом в стену.
И опять у меня была возможность пожать плечами и пойти дальше. Я сделал все, что от меня требовалось: предложил помощь и получил недвусмысленный отказ. Больше я никому ничего не был должен. И я, вероятно, в конце концов, так бы и поступил – хочет обойтись своими силами, ради бога! – но в это мгновение человек, движущийся к стене, пошатнулся, закачался на посохе, видимо, не находя равновесия, и если бы я не подскочил и не обхватил его со спины, вероятно, шмякнулся бы во весь рост о твердь асфальта.
У меня было всего полсекунды, и я решился.
– Пойдемте, вам нужно лечь!..
– Куда? – плохо соображая, спросил человек.
– Ко мне. Я живу один, у меня – спокойно…
– К тебе?
– Ну да, пойдемте…
Некоторое время он как бы обдумывал предложение, причем глазные яблоки у него страшно закатывались под веки, а потом поднял руку и вцепился в мое плечо с такой силой, что затрещали кости.
Зубы его дико ощерились.
– Я тебе верю, – хрипло сказал он.
На лестнице он окончательно скис, навалился всей тяжестью, и мне пришлось просто волочь его по ступенькам. В лифте же он обморочно оседал на пол и таки осел, стоило мне уже на площадке отпустить его, чтобы отпереть квартиру. Хорошо еще, что никто не попался нам навстречу. А когда я все-таки затащил его в комнату и, как вязанку дров, уронил на тахту, тоже вымотавшись до предела, он и развалился именно, как вязанка дров: голова запрокинута поверх валика, руки разбросаны, точно у неживого, с сапожек прямо на покрывало сочится мазутная жидкость. Подошвы, подбитые гвоздиками, были заляпаны ей весьма основательно. Впрочем, сапожки я с него сразу же стянул. При этом плоский железный, кажется, посох ощутимо брякнулся на пол. Поднимать эту дурынду я, конечно, не стал, при безжалостном электрическом свете человек выглядел еще хуже, чем в дворовом сумраке: лицо и волосы, испачканы тем же самым мазутом, пальцы, будто в вишневом варенье, которое уже подсыхает, ужасные окровавленные лохмотья рубахи, кожаная безрукавка, тоже скользкая на ощупь от крови.
Я попытался осторожненько расстегнуть ее, но человек, не размыкая век, прошептал:
– Не надо… – и добавил, видимо, чудовищным напряжением удерживая сознание. – Просто лежать… Лежать… Больше – ничего…
Он также запретил мне его перевязывать и мучительным движением головы отказался от тканевого тампона, который я хотел подсунуть на рану. Попросил только воды и, постукивая зубами по краю стекла, выпил один за другим два полных стакана.
И все же я, вероятно, вызвал бы ему «скорую помощь». Я просто боялся, что он умрет у меня дома. Объясняйся потом с врачами или, хуже того, с милицией. Но внимание мое привлек тот плоский посох, что брякнулся на пол. Это был, оказывается, вовсе не посох, как я первоначально подумал. От удара о пол металлическая крестовина немного выдвинулась, между ней и тем, что, как я теперь понимал, было ножнами, засветилось обнаженное лезвие шириной примерно в три пальца – слегка выпуклое к середине, нежно-матовое, будто из тусклого серебра, и как бы чуть-чуть дымное, испаряющееся на воздухе. Мне казалось, что по нему пробегают слабые расплывчатые тени. А когда я пугливо тронул эфес, чтобы убедиться в реальности происходящего, пальцы мои точно прикоснулись к раскаленному утюгу.
Ожог был приличный. Я чуть было не закричал.
Это меня отрезвило.
И глядя на туманный клинок, на ножны из гладкого дерева, украшенного серебряными насечками, я понял, что никакого врача действительно вызывать не надо, врач здесь не требуется, здесь вообще ничего не требуется, а если что-то и требуется, то нечто иное – то, с чем я не сталкивался еще ни разу в жизни.
Ночью я несколько раз подходил к нему. Он то ли спал, то ли находился в обморочном забытьи. Скорее всего, второе, потому что дышал он неровно – то мелко, то глубоко, и в груди его на разные лады посвистывало, как при сильной простуде. А где-то ближе к утру он, не размыкая век, поднес ко рту сдвинутые ладони и несколько раз произнес свистящим шепотом: лисса… лисса… – Наверное, бредил. Мне показалось, что поверхность ладоней мерцает, как голубоватый экран телевизора. Но может быть, действительно показалось. Кровь, во всяком случае, остановилась, вишневый сок на руках подсох, затвердел и при движении осыпался малиновыми чешуйками. Я заметил на безымянном пальце кольцо с большим синим камнем. Гладкие грани вспыхивали даже в зашторенном полумраке. Следы мазута с лица исчезли, наверное, стерлись. Но исчезли они также и с покрывала, куда накапали довольно-таки обильно. Я не знал, что думать по этому поводу.
Наверное, он все-таки выздоравливал. Потому что где-то примерно в половине шестого, когда я в очередной раз заглянул посмотреть все ли в порядке, он совершенно неожиданно, будто не спал, открыл глаза и, не поворачивая головы, внятно сказал:
– Вы спасли мне жизнь, сударь. Я – ваш должник…
И, не дожидаясь ответа, снова прикрыл веки.
Я почему-то был горд его словами. Я чувствовал, что в моей жизни что-то заканчивается. Я до сих пор хорошо помню эти долгие ночные часы. Была ясная ночь ранней осени, какие иногда случаются в Петербурге. Звезд на небе высыпало в необычайном количестве. Они горели, как подсвеченный горный хрусталь. Из окна открывался вид на канал и на крыши, уходящие к Исаакиевскому собору.
Картина была просто великолепная.
И я чувствовал невообразимые просторы Вселенной, несравнимые с человеческой жизнью, колючий свет, летящий по холоду от одного ее края к другому, мертвые глыбы внезапно вырастающих астероидов и себя – на искре Земли, медленно истачивающей пространство.
Я чувствовал себя капитаном сказочного корабля, плывущего в вечность.
Правда, в другой комнате, на тахте, застеленной покрывалом, лежал в беспамятстве тот, кто, возможно, и был капитаном, вынырнувшим из далей Галактики.
У меня возбужденно и вместе с тем радостно бухало сердце.
Я заварил себе чай и пил его маленькими глотками.
В окно струился пепельный свет звезд.
Сна не было ни в одном глазу.
3
Поправлялся он удивительно быстро. Жуткая рана уже на другой день покрылась нежной розовой пленочкой, лохмотья кожи вокруг слетели, как прошлогодние листья, и лишай, раскинувшийся на груди, все время уменьшался в размерах. Сил у моего гостя явно прибавилось, он начал понемногу садиться и вообще разговаривать, а еще через пару дней – вставать и разгуливать по квартире.
Правда, слабость еще некоторое время сохранялась и, пересекая комнату, например, он вынужден был опираться о мебель, дыхание иногда прерывалось, а на лице выступала испарина, он тогда останавливался и некоторое время стоял, прижав ладонь к сердцу, а потом, стиснув в улыбке-оскале белые зубы, двигался дальше.
Однако даже эти болезненные явления стремительно исчезали. К понедельнику, то есть всего через трое суток после ранения, он уже полностью, на мой непрофессиональный взгляд, пришел в себя, и тогда стал похож на зверя, запертого в тесной клетке.
Ему явно не хватало пространства. Он часами в молчании нервными шагами мерял квартиру, подолгу, скрестив на груди руки, стоял у окна, видимо, размышляя о чем-то, вздувал каменные желваки на щеках, и исполненный ярости взор его был устремлен явно за земные пределы.
Сразу же обнаружились некоторые трудности общения.
Незнакомец – кстати он представился мне как Геррик (просто Геррик, добавил он после некоторого колебания) – с первых же минут стал мне начальственно тыкать, тот первый случай, когда он обратился ко мне на «вы» и «сударь», остался единственным. Далее он подобной вежливостью пренебрегал. Может быть, в этом и не было бы ничего особенного, но когда я, слегка задетый, начал разговаривать с ним так же, он ощутимо дернулся, точно его оскорбили, вскинул голову, надул крылья гордого носа, светлые глаза полыхнули молнией негодования, и лишь через секунду, взяв себя в руки, ответил на мой вопрос ровным и сдержанным голосом. Однако я уже понял, что сдержанность эта обманчива. Геррик был человеком сильных страстей, и лично мне не хотелось бы иметь его среди своих противников.
Тыканье, впрочем, было досадной мелочью, на фоне всего остального, я к ней привык и уже через несколько дней перестал обращать на это внимание, но вот то, что он категорически отказывался мыть посуду – вообще заниматься хозяйством в каком бы то ни было виде: покупать продукты, готовить, хотя бы изредка подмести комнаты или вытереть пыль – задевало меня, как человека ответственного и аккуратного, значительно больше. Что это, в самом деле, за барские замашки? Что я ему прислуга, чтобы убирать за ним, подметать и готовить? Это действительно доводило меня чуть ли не до остервенения. Однако, здесь ничего нельзя было сделать. Как-то, набравшись смелости – все же молния в светлых глазах меня настораживала – я со всей возможной вежливостью высказал ему это, а Геррик в ответ просто пожал плечами:
– Воин не заботится о пропитании, – объяснил он. – Воин – сражается, странствует, пирует при редких встречах с друзьями, иногда погибает, иногда – одерживает блистательные победы. Но воин не забоится о такой мелочи как еда. Это просто недостойно его…
– А если еды не будет? – помнится, спросил я.
– Значит, ее – не будет, – очень спокойно ответил Геррик.
Пришлось с этим смириться. В конце концов, он был гость, а я – хозяин. И как у хозяина у меня были свои обязанности. Тем более, что барство его заслонялось множеством других интересных особенностей. Были странности, если так можно выразиться, гораздо более странные. Например, при умывании он совсем не признавал ни воды, ни мыла. Если нужно было очистить ладони, он делал движение, будто действительно держал их под краном, затем поднимал, стряхивал, – казалось, что во все стороны разлетаются невидимые брызги, – и грязь исчезала, даже если руки были испачканы машинной смазкой. Так же и с лицом – Геррик быстро и как-то небрежно проводил по нему ладонью, и лицо очищалось даже, по-видимому, от микробов. Походило на чудо – раз, и уже свеженький.
Он пытался и меня научить этому действу.
– Это очень просто, – говорил он, держа на весу чуть разведенные пальцы. – Представь себе, что грязь не имеет к тебе никакого отношения. Сними ее, не задумываясь, ну как снимают пылинку с костюма. Вот так. – Он, будто фокусник, легко потирал руки. Мощная чернильная клякса, специально перед тем стряхнутая на ладонь, полностью исчезала. Никаких следов не оставалось на гладкой коже. Однако, когда я с нудным тщанием пытался повторить его жест, та же самая клякса размазывалось по всему моему запястью, и потом приходилось долго оттирать ее мылом и пемзой.
Точно так же он никогда не чистил зубы и не причесывался. И, по-моему, даже не представлял себе, что такое расческа и зачем она человеку нужна. Небрежно запускал пятерню в волосы, проводил – раз, другой, и льняные пряди укладывались, точно у парикмахера.
Я ему завидовал. С детства не выношу причесываться и чистить зубы.
Нечто аналогичное происходило и с едой. Геррик не то чтобы был привередлив в вопросах питания, – ел он, по-моему, все и к особенностям национальной кухни относился спокойно, был вообще равнодушен к тому, что сегодня на обед или на ужин, мог, как я замечал, обходиться просто голым куском хлеба – но довольно часто во время еды повторялась одна и та же картина: он двумя пальцами брал, например, сваренную мною сосиску, подносил ее к носу, втягивал воздух ноздрями, принюхиваясь, и вдруг на холодном лице его появлялось брезгливое выражение:
– Этого есть нельзя, – с отвращением констатировал он.
– Почему? – интересовался я.
– В ней полно всякого металла.
Сосиска откладывалась. Геррик по обыкновению отрезал себе ломоть хлеба. Подняв брови, следил, как я, тем не менее, уплетаю розовое безвкусное мясо. И только однажды, видимо, не сдержавшись, заметил вскользь:
– У вас очень грязный мир. Не понимаю: как вы здесь живете?
– Живем, – нейтрально ответил я, пожав плечами.
– Н-да… Я бы не смог…
Слышать это было довольно-таки обидно. Но гораздо больше меня задевало то, что он – внешне, по крайней мере, – нисколько не интересовался нашей жизнью. Он никогда не спрашивал об устройстве мира, в котором так неожиданно очутился, не просил рассказать ему о нашей истории или о достижениях цивилизации, не пытался понять политику, науку или искусство, и практически игнорировал незнакомые ему детали быта. Книг он, кажется, вообще не читал – бросил взгляд на полки, заполненные собраниями сочинений, между прочим, моей давней страстью и гордостью, и знакомым уже движением вздернул брови:
– Ты все это осилил? Ну-ну…
Позже он пояснил свое отношение к литературе. Зачем ему книги – он ведь не ученый. Так же не проявил особого интереса к живописи или к музыке. А когда я подсунул ему толстенный том «Античной скульптуры», он листнул его на пару страниц, а потом с треском захлопнул.
– Не понимаю, зачем делать людей из камня…
– А из чего же тогда их делать? – спросил я.
– Из жизни, – сказал Геррик, точно удивляясь моему невежеству.
– Это как?
– Ну как делают людей из жизни? Или у вас это происходит каким-нибудь иным способом?
Разницу между скульптурой и живыми людьми я ему так и не сумел объяснить. Он, по-моему, остался в убеждении, что скульпторы – люди неполноценные. Зато старенький мой телевизор с плохими красками вызвал у него почти детский восторг. Геррик, наверное, часа три проторчал у экрана, крутя ручки и перепрыгивая с одного канала на другой. Затем выключил его нехотя и сказал с завистливым вздохом:
– У нас такого нет. Полезное изобретение.
Вот уж, в чем я совершенно не был уверен.
Короче говоря, меня мучил комплекс неполноценности. Не интересно ему, видите ли. Что же так? Не такие уж мы тут, на Земле, скучные.
И еще меня задевало то, что он практически ничего не рассказывал о себе. Я не знал ни откуда он появился: из каких-таких глубин времени или пространства, ни с какой целью прибыл сюда, если допустить, что таковая цель вообще имеется, ни долго ли он здесь пробудет, ни какой загадочный мир его породил, ни с кем он сражался, – неужели на Земле у него есть противники? Ни почему оказался тяжело раненый в нашем дворе. Ни на один из этих вопрос я ответа не получил. Геррик не пытался мне врать или отделываться неопределенно-обтекаемыми историями. Для этого он был, по-видимому, слишком горд, и несколько позже я убедился, что догадка моя оказалась верной: он физически не мог говорить неправду, но если он не хотел отвечать, он просто меня не слышал, и тогда бесполезно было спрашивать снова или на чем-то настаивать. Геррик в этих случаях демонстративно вставал и, ни слова не говоря, удалялся в соседнюю комнату. Правда, как-то раз опять же вскользь заметил:
– Зачем тебе это? Чем меньше ты обо мне знаешь, тем меньше у тебя неприятностей.
И он посмотрел так, словно сожалел о чем-то недоступном моему разумению.
Брови его слегка сдвинулись.
О неприятностях он упоминал явно не для пустой отговорки. По отдельным намекам я все же мог сделать вывод, что ситуация у него далеко не простая. Полыхает какая-то грандиозная битва, затрагивающая чуть ли не всю Вселенную: горят города, гибнут люди, вытаптываются посевы злаков, закованные в броню солдаты вторгаются на обуянные ужасом территории. Геррик – тоже солдат и оказался здесь в результате неких трагических обстоятельств. У него сейчас нет связи со своими сторонниками.
Даже внешность его была, как у настоящего воина: выставленная вперед, тяжелая угловатая челюсть, стиснутые крепкие губы, за которыми вгрызались друг в друга квадраты белых зубов, светлые, со льдинкой глаза, наверное, не знающие пощады – не хотел бы я оказаться под прицелом этих водянисто-полыхающих глаз (Что делать с пленными, командир?.. – Расстрелять! У нас нет времени с ними возиться!..), вертикальные прорези складок между бровями, тоже светлые, под стать глазам льняные спадающие на плечи волосы, если бы не пятерня, который он по утрам причесывался, я бы сказал – ухоженные, точно из парикмахерской, и – звериная хищная гибкость во всем теле. Несмотря на изрядный вес, по квартире он перемещался абсолютно бесшумно, неожиданно вырастая в самых разных местах. Я испуганно вздрагивал, когда он вдруг оказывался у меня за спиной. А Геррик трогал меч, прикрепленный к поясу, и уступал мне дорогу.
К мечу своему он, кстати, относился с чрезвычайным вниманием. В первый же день, едва встав на ноги, он протер лезвие мягкой замшей, которую достал из кармана куртки, подышал на него, поднял на уровень глаз, замер, точно увидев что-то в струящихся по клинку тенях, почувствовав мой взгляд, тихо заметил:
– Его зовут – Эрринор!..
После чего осторожно вдвинул лезвие обратно в ножны.
К неприятностям, в отличие от меня, он был хорошо подготовлен. Все вообще, видимо, было не так однозначно, как можно было предполагать, потому что на мой осторожный вопрос, почему он, например, не обратится в правительство или в какие-нибудь другие государственные структуры, он ответил после секундной паузы холодно и высокомерно:
– А зачем мне туда обращаться?
– Ну – вдруг они в состоянии чем-нибудь тебе помочь…
– Не думаю.
– А ты все же попробуй.
– Попробовать можно. Боюсь, плата за помощь окажется слишком высокой.
Больше он в тот момент ничего не добавил. Расспрашивать же его, как, впрочем, и в остальных случаях, было совершенно бессмысленно. Но насколько я уловил подтекст сказанного, в некие государственные структуры он все-таки обращался, однако цена, которую там с него, видимо, запросили, показалась ему чрезмерной.
Меня это насторожило.
Может быть, все его неприятности проистекали как раз оттуда.
О чем-то они там совершенно явно не договорились.
Причем вину за это я не стал бы возлагать только на государственные структуры. Они, конечно, не сахар, но свою пользу видят. Польза же от сотрудничества, на мой взгляд, могла быть огромной. Так что, дело здесь заключалось, скорее всего, в самом Геррике. Иногда он мог быть необычайно резок и неподатлив. В мелочах, не имеющих принципиального значения, он, как правило уступал, но уж если он говорил «нет», обычно после некоторого раздумья, это было действительно «нет», «нет» – и никаких других толкований, «нет» – навсегда и на все случаи такого рода.
Перечить ему, вероятно, было небезопасно.
Убедился я в этом уже в самое ближайшее время. Где-то дней через десять после появления его у меня дома, потребовалось в очередной раз сходить в магазин, и Геррик, который, как я уже говорил, заниматься хозяйством отказывался категорически, неожиданно вызвался меня сопровождать.
Ничего рискованного в его желании не было. В моей рубашке и джинсах, пришедшихся ему как раз в пору, выглядел он вполне обыкновенно: ничем не примечательный парень примерно моего роста и возраста. Взгляд, правда, немного угрюмый, но что с того, что человек посматривает исподлобья. Может же у человека быть невеселое настроение? Хуже было то, что он ни за что не хотел расставаться со своим мечом. Ты же не выходишь на улицу без штанов, объяснил он. Для меня оставить Эрринор дома – то же самое. Аргументы вроде того, что с мечом он лишь привлечет внимание, на него не действовали. Пришлось дать ему плащ, который он перекинул через руку, и свисающая почти до пят ткань прикрыла ножны. В остальном же он ничем не выделялся среди других граждан.
Тем более, что и держаться он старался как можно более незаметно. Равнодушно обозрел магазинное изобилие, к которому я лично привыкнуть еще не успел, постоял у витрины, где были аппетитно разложены сыры и многочисленные колбасы, неприятно потянул носом воздух, принюхиваясь к гроздям сосисок, отвернулся от кондитерского отдела со всем его шоколадно-кремовым великолепием – я уже обратил внимание, что к сладкому он относился с необыкновенным безразличием – а потом примкнул в очереди ко мне и стал терпеливо ждать, пока вежливая продавщица отпустит двух покупательниц. Всё, наверное, обошлось бы благополучно, но, как назло, именно в эту минуту некий крепыш в серо-красном мешковатом спортивном костюме, стриженный бобриком, из тех, вероятно, что целыми днями толкутся возле ларьков, грубовато втиснулся между нами, раздвинув плечом, и с хозяйскими интонациями сказал продавщице:
– Валечка, кинь-ка мне, дорогуша, пачку «Мальборо»…
Я уверен, что он вовсе не собирался нас как-то обидеть. Он был преисполнен сознания собственной крутизны и не замечал нас как факт. Подумаешь, два чувака. Я несколько брезгливо посторонился. И обмер – увидев уже знакомую светло-голубоватую молнию, мелькнувшую в глазах Геррика. Его этот крепыш, вероятно, тоже толкнул. Я чуть было не закричал. Потому что ознобом, мгновенно одевшим сердце, почувствовал – сейчас произойдет что-то страшное, что-то непоправимое, после чего возврата к привычной жизни уже не будет.
Магазин поплыл у меня перед глазами.
Однако, ничего страшного к моему удивлению не произошло. Светло-голубая молния полыхнула и беззвучно погасла. Крепыш взял сигареты и сбежал по ступенькам на улицу. Геррик наигранным безразличием погасил мой вопрошающий взгляд. Весь его вид говорил, что он не собирается вмешиваться в дела диких аборигенов.
Я облегченно перевел дух.
Но, оказывается, радовался я преждевременно. Крепыш, вероятно, тоже заметил полыхнувшую в глазах Геррика молнию. И она ему не понравилась, как не нравится вожаку, если в стаде, подвластном ему, кто-то поднимает голову. Или, может быть, он почувствовал мое внутреннее презрение. Не знаю. Во всяком случае, когда мы вышли из магазина и свернули в переулок, ведущий к дому, в подворотне раздались уверенные шаги, и он вырос перед нами, загораживая дорогу:
– Что, мужики, есть какие-нибудь вопросы?
Он нас не боялся. Чего бояться? Опять же – подумаешь, два чувака. Чувствовалось, что ему хочется размяться и восстановить социальную справедливость. Разумеется, в том однозначном виде, как он сам ее понимал.
Впрочем, даже тут еще все можно было уладить. Я уже попадал в подобные ситуации и знал, как держаться. Требовалось миролюбиво ответить, что никаких вопросов у нас к нему нет, и тогда бы он снисходительно разрешил следовать нам дальше.
Противно это было бы, зато – безопасно.
Именно так я и собирался поступить в этот раз. Но я просто не успел открыть рта. Геррик вздернул железный свой подбородок и голосом, которого я от него раньше не слышал, скрипуче вынес вердикт:
– Вы – хам, сударь…
Крепыш даже не возмутился. Напротив, лицо его озарила понимающая радостная улыбка, и он широко, как будто желая обнять друзей, развел руки:
– Ну что, мужики, тогда будем разбираться?
Дальнейшее произошло с такой быстротой, что практически не запечатлелось у меня в сознании. Кажется, крепыш, продолжая дружеское объятие, попытался одним движением вырубить Геррика. Его он, вероятно, считал наиболее опасным противником. Локоть в спортивном костюме, во всяком случае, пошел резко вверх. И одновременно я услышал нечто вроде короткого: Х-х-хек!.. – так обычно кричат в кино всякие кунфуисты перед смертельным ударом; видимо, удар и в самом деле должен был воспоследовать, однако в ту же секунду Геррик как бы протанцевал на цыпочках немного вперед, тоже произведя руками некие странные пассы, после чего отступил и принял вид незаинтересованного наблюдателя. К своему противнику, как мне показалось, он даже не прикоснулся. И тем не менее, крепыш издал открытой пастью уже не Х-х-хек!.. – а какое-то беспомощное: Пых-пых-пых… – задохнулся, побагровел, глаза его выпучились, как под давлением, он попятился, натолкнувшись на стену дома, взялся руками за напряженный живот, и вдруг – сполз по стене, видимо, потеряв сознание.
Зрачки его вывернулись белками наружу.
Я был потрясен.
– Ты его убил!..
– Еще нет, – спокойно, все с тем же выражением незаинтересованного наблюдателя сказал Геррик. – Он просто без сознания. Придет в себя минут через десять. Ну что – двинулись или подождем?..
Дома он спросил меня с любопытством:
– А если бы я его действительно убил, ты что – стал бы его жалеть?
– Его, возможно, и нет, – сказал я. – Наверное, я стал бы жалеть тебя.
– Меня?!. Почему?!.
– Потому что тогда бы уже ты превратился в убийцу. Представляешь: жить дальше и знать, что ты убил человека…
Лицо Геррика окаменело. Светлая молния не полыхнула, но только, видимо, потому, что от чудовищного напряжения он опустил веки.
Зубы у него длинно скрипнули.
Но все-таки он сдержался. Надменно вздернул голову и сказал:
– Убийство оскорбившего тебя хама не есть убийство. Убийство оскорбившего тебя хама есть – отмщение. Цена оскорбления – кровь. Этого требуют Законы чести…
– А если стать выше оскорбления? – сказал я. – Отвечать на оскорбление местью, значит уподобиться тому же хаму. Человек, у которого действительно есть честь, именно человек, а не хам. Убийство – это не отмщение, это – убийство.
– Но вы же сами убиваете, – сказал Геррик после выразительной паузы.
– Только цивилизованным образом, – возразил я. – По приговору суда или в случае военных действий. Кровная месть запрещена, и, по-моему, это правильно. Кстати, и по приговору суда скоро, видимо, убивать не будут. У нас нет права отнимать жизнь, которую не мы зародили…
– Простить оскорбление?
– Не простить, а, повторяю: быть выше него.
– Я этого не понимаю, – все так же надменно произнес Геррик. – Хам есть хам лишь потому, что он чувствует свою безнаказанность. Если бы право на хамство нужно было отстаивать с риском для жизни, если бы за оскорбление пришлось встать в одиночку перед свистящим клинком, уверяю тебя – всякий хам улыбался бы тебе еще издали. Потому что все они – трусы…
– Не уверен, – сказал я.
– Потому что ты – не воин, – холодно сказал Геррик.
Он повернулся на каблуках и ушел к себе в комнату.
Больше мы в тот вечер не разговаривали.
И, тем не менее, несмотря на все возражения, я чувствовал некоторую его правоту. Быть выше хама – это, конечно, очень красиво, но одно дело теория, созданная в одиночестве размышления, и совсем другое – когда некое свиноподобное рыло по привычке обходится с тобой, как с недочеловеком. Можно сколько угодно осуждать дуэли, но, получив пощечину, следует взять пистолет и выйти к барьеру. Бывают в жизни моменты, когда отступать нельзя, когда даже самая явная глупость стоит выше рассудка. Потому что это уже не глупость – это достоинство. Слова Геррика меня будоражили. В них было то, чего не хватало мне в моей жизни. И вместе с тем я довольно отчетливо осознавал, что эти правила чести сами по себе, возможно, и неплохи, однако если я буду придерживаться их в повседневной реальности, – например, толкнули в автобусе – сразу же вызвал на поединок, то больше трех дней я в нашем мире не проживу. В крайнем случае, может быть, протяну неделю-другую. Потому что наш мир не приспособлен для чести. Ей нет места среди неистовства бытовых коллизий. Для чести необходим некий моральный простор. Можно, конечно, попробовать создать этот простор. Можно расширить пространство вокруг человека, которое принадлежит лично ему. Короче, можно начать. Правда, судьба начинателей, как правило, бывает весьма печальной.
Во мне что-то менялось.
И на Геррика этот случай, вероятно, тоже подействовал, потому что, судя по звукам, он весь вечер мерял шагами комнату, останавливался, громко дышал, словно ему не хватало воздуха, сквозь полуоткрытую дверь я видел, что он недоуменно разглядывает свои ладони, а ближе к ночи он, твердо ступая, прошел на кухню и замер в проеме, глядя поверх моей головы:
– Мне нужна твоя помощь!
У меня болезненно чмокнуло сердце. Но я тут же взял себя в руки и ответил:
– Пожалуйста…
– Надо посмотреть одно место. Давай завтра туда съездим…
– Куда именно?
– Тут недалеко…
Геррик опустил глаза, рассматривая меня сверху вниз. Вдруг – мигнул.
– Давай, – сказал я.
4
Следует, вероятно, сказать несколько слов о себе. Правда, насчет себя у меня никогда не было особых иллюзий. Так, мальчишеская романтика, затянувшаяся не по возрасту. Еще в школе мне представлялось, что я предназначен для неких великих свершений, что сверкающая карусель бытия вознесет меня к какой-то исключительной и неповторимой роли. Мне грезились какие-то битвы, где я одерживаю блистательные победы, какие-то выдающиеся открытия, которыми я потрясу весь мир, какие-то сияющие вершины, куда я взойду в результате самоотверженного труда и подвигов.
Однако где эти вершины в нашей жизни? В институт я, недобрав один балл, чуть-чуть не прошел, о чем, кстати сказать, сейчас нисколько не сожалею. Ну получился бы из меня рядовой инженер, ну что – инженеров у нас в стране не хватает? Инженеров у нас, по-моему, несколько сотен тысяч. Мне грозила армия, которая меня, естественно, нисколько не привлекала. Кому это хочется терять два года жизни в казармах? Дрожь пробирала меня при одной только мысли о противогазах и кирзовых сапогах, о побудке в четыре утра и пробежках на шесть километров с полной солдатской выкладкой, о сержантах, которые, конечно же, будут гонять меня в хвост и в гриву, вообще о сугубой бессмысленности времяпрепровождения такого рода. Жизнь есть жизнь, и хочется прожить ее – так, а не в армии. И вот, чтобы не загреметь на два года в пахнущую карболкой мешанину рядовых гимнастерок, я – по совету отца и не без его помощи, разумеется, – пристроился на работу в одно скромное проектно-конструкторское бюро, разрабатывавшее, впрочем, что-то отнюдь не скромное и потому обладавшее льготами для своих сотрудников. Меня быстренько натаскали на какие-то чертежные операции, подучили чему требовалось, заставили зазубрить довольно скучную методичку, и спустя всего месяц я уже довольно уверенно стоял за кульманом, проводя отточенными карандашами линии по рейсшине, меленько отмечая масштаб, вписывая красивым почерком необходимые данные и без особого увлечения видя, как вырастает из-под моих пальцев нечто механически-замысловатое. Интереса к технике я никогда не испытывал. Зато мне действительно дали отсрочку от военной службы на год, а через год, по представлению директора ПКБ, – вторую отсрочку. Я был тогда страшно доволен. Еще бы, перехитрил всех, меня так просто, на голый крючок не словишь! И только спустя некоторое, надо сказать, весьма долгое время я постепенно начал догадываться, что, поступив в это муторное бюро, я, как щенок, оказался в очень примитивной ловушке. Я угодил в невидимый, но чрезвычайно прочный ошейник. Можно было избавиться от него, но тогда меня сразу же заберут в армию. Можно было не избавляться, но что же тогда – всю жизнь провести в ошейнике? Выхода из этого тупика я не видел. Поступить в институт? Это с каждым годом становилось для меня все труднее и проблематичней. Я стал ощутимо хуже запоминать необходимый для экзаменов материал: строчки из учебников по физике и математике выветривались уже через полчаса после серьезной, казалось бы, проработки, формулы и уравнения никак не хотели задерживаться в моем сознании, я лишь тупо таращился на бумагу, пытаясь воспроизвести, например, уравнения Максвелла. Главное же, что я отчетливо ощущал всю никчемность этих громадных усилий. Ну – поступлю даже куда-нибудь, ну – повезет, ну – придется еще пять лет зубрить те же формулы, ну – распределят меня потом на завод технологом. Стоит ради этого принимать такие мучения? Что у нас в стране технологов не хватает? Завод – та же армия, только бойцы ее ходят не в форме, а в гражданских костюмах. Надо ли менять шило на мыло: конструкторское бюро на предприятие металлоконструкций? Примерно такие мысли бродили у меня в голове, и потому я не делал попыток вырваться из невидимого ошейника: спокойно вычерчивал себе узлы и детали, сдавал упругие листы ватмана Моисею Семеновичу (тому самому другу отца, который был очень доволен моей аккуратностью), получал зарплату, кстати, несколько большую, чем обычно у моих сверстников – в этом тоже сказывалась привязанность КБ к военному ведомству, – в общем, плыл по течению, едва-едва, лениво загребая руками.
Месяц проходил за месяцем, год за годом. Шлепали в Петербурге дожди, шипела вода в водосточных трубах. Бесконечно тянулись мерзлые зимние сумерки. Наступала весна, и бежали по асфальту горячие коричневые от солнца ручьи. Внешне все выглядело нормально. Я ходил на работу и исполнял все имеющиеся у меня обязанности. В выходные читал или ездил, чтобы найти нужную книгу, на книжный рынок. Изредка встречался в компаниях с немногочисленными друзьями. Жизнь – текла и не предвещала ничего нового. Я уже и сам ничего не ждал от нее. И лишь иногда в прозрачные петербургские ночи, – как та ночь, например, когда я впервые столкнулся с Герриком – когда загорался на небе густой звездный творог, когда без ветра таинственно шумели тополя на набережных и когда легкой жутью мерцала вода в каналах, сердце мое пронзала ослепительная тоска, потому что жизнь, как резина, тянулась и не была при этом настоящей жизнью, надежды на свершения отодвигались и выцветали, я, как в тумане, бродил по квартире, не зная, куда себя деть, все у меня выпадало из рук, ничего не хотелось, и я заваливался спать на тахту, зная, что утром меня ждет то же самое.
У меня не было главного в жизни – у меня не было настоящего Приключения. Не важно, в чем оно состоит – в любви или в подвиге. В наши дни это, по-моему, одно и то же. Приключения, от которого кровь начинает шуметь в сердце; которое властно срывает паутину однообразных будней; которое подхватывает тебя и, как лист с дерева, несет в тревожную неизвестность.
Вот, чего мне хотелось бы больше всего на свете. Вот, почему я тогда привел Геррика к себе домой. И вот, почему я не вызвал «скорую», когда он попросил меня не делать этого. Я почувствовал в сентябрьском воздухе вкус Приключения. Меч и перстень с граненым камнем были тому порукой. Мне выпал шанс, и я не хотел упустить его. Впереди у меня был отпуск – целых три недели свободного времени. Я сейчас сам распоряжался своей жизнью. У меня возникало чувство необыкновенной свободы. И потому, когда Геррик сказал, что ему нужна моя помощь, я кивнул и лишь в груди у меня опасно похолодело. Это было именно Приключение, которого я, быть может, ждал всю свою жизнь. Я чувствовал, что отступать мне нельзя. А кроме того, я и не хотел отступать. Я только прищурился под испытующим взглядом Геррика.
Щеки у меня покраснели.
– Давай, – повторил я.
5
– Здесь, – сказал Геррик, оглядывая кишащий прохожими солнечный Невский. – Здесь, вон – в тот дом, вторая парадная…
Он, указывая, незаметно повел подбородком.
Я тоже бросил осторожный взгляд вправо и влево.
Кажется, все было спокойно.
В трамвае, которым мы сюда добирались, Геррика, к счастью, никто не оскорбил. Его, правда, толкали спинами и согнутыми локтями, затолкали, в конце концов, в самый угол, прижав к поручням. Но, по-видимому, это он не воспринимал как оскорбление. И сейчас, стоя на углу Невского и Садовой, мы тоже, вероятно, не выделялись. Любопытствующих глаз я, во всяком случае, не ощущал. Лишь охранник в пятнистой форме у дверей крупного универмага посмотрел на нас, скорее всего по обязанности, и отвернулся.
Внимания мы не привлекали.
И все равно мне это не слишком нравилось.
– Другого места найти не могли? – спросил я. – Посмотри: сколько народу…
– Это не я выбирал, – объяснил Геррик. – Квартирьеры наши считали, что здесь будет лучше. У них – свои требования к проживанию. К тому же далеко не любое место подходит. Существуют «мертвые зоны», в них переход невозможен. – Он поправил плащ на сгибе руки, скрывающий неизменный меч. – Ну что, пошли?
Тут же у тротуара затормозила машина, обтекаемая, как жук, с затененными стеклами, и оттуда вывалились несколько крепких парней, наподобие того, что пристал к нам вчера в магазине: коротко стриженные, в свободных спортивных костюмах, стянутых шнурками по поясу.
Передний сказал коротко:
– Фуфло на фуфло. И чтобы мне – без гармидера…
– А повыпендриваться? – спросил кто-то с нехорошим смешком.
– Зачем тебе повыпендриваться?
– А чтобы знали…
– Обойдешься, – сказал первый парень.
Плотной деловой группой они двинулись в торговый подвальчик. Мне показалось, что там сразу же наступила нехорошая тишина. Такая тишина обычно заканчивается криками и оживленной стрельбой. Впрочем, парням от этого – одно удовольствие. Интересно, откуда они только повылезали? Какая-то совершенно новая раса людей.
– Пошли-пошли… – поторопил меня Геррик.
Мы остановились у двери, почти сливающейся с проеденными копотью стенами, Геррик, прильнув вплотную, набрал код на запыленном замке, и сразу же сумрак, напитанный кошачьими запахами, охватил нас со всех сторон. Все-таки удивительное явление – наша страна. Вот Невский, вылощенный до блеска, слепящий витринами, с шатающимися по нему туристами и тут же, буквально в двух шагах, – кислая кошачья вонь, разбитые лампочки, перила, с которых содрана деревянная облицовка. Никогда этого не понимал.
Впрочем, и квартира, где мы очутились, была нисколько не лучше. Окна ее, забранные решетками, не мылись, наверное, года четыре. Свет сквозь напластования грязи проникал наполовину ослабленный. И в сероватом немощном воздухе, полном затхлости, какая образуется в нежилых помещениях: смеси давнего табака, остатков еды, проступающей по углам плесени, вставал страшноватый коридорчик, заканчивающийся таким же страшноватым туалетом без двери, и по бокам его – две комнаты, почти лишенные мебели. В одной из них находилась тахта, и видно было, как из-под одеяла, которым она была прикрыта, высовываются разношенные пружины, а на колченогий стул рядом с ней опасно было садиться. В другой же комнате вообще ничего не было – дыбился плашечками паркет, свисали пересохшие лохмотья обоев, и единственной странностью, приковывающей к себе взгляд, было громадное, от пола до потолка зеркало, висевшее на стене, противоположной окну. А может быть, и не зеркало – поверхность его была темна, как вода в земляном пруду.
– Тихо! – одними губами сказал Геррик.
Он стоял, вслушиваясь в слежавшуюся тишину квартиры. Ни единого звука не доносил безжизненный и, кажется, влажный воздух. Наше дыхание расплывалось и угасало в нем, точно в вате. Геррик, тем не менее, чего-то ждал. И чем дольше мы оба стояли в начале этого страшноватого коридора, тем сильнее я чувствовал тянущий откуда-то неприятный озноб, мертвым холодом выстилающий стертые половицы. Пальцы ног у меня заметно окоченели.
– Да! – наконец, сказал Геррик. Махнув ладонью, чтобы я следовал за ним, уже не пытаясь быть осторожным, прошел в комнату, где висело темное зеркало, встал перед ним, точно нерешительный покупатель, раскинул руки по ширине медной оправы. – О, боги, это Ворота Инферно…
Теперь я и сам видел, что зеркало вовсе не было зеркалом. Кусок черной без дна пустоты был ограничен прихотливыми извивами меди. Чувствовалась за ним угольные дали пространства. Ни звезд, ни проблеска света, ни одного зримого ориентира. Мрак, безмолвие, темнота, сосущая душу. Холод вытекал оттуда невидимым водопадом и распространялся по полу. И, наверное, – дальше, на улицу, и по всему городу.