Евино яблоко (сборник) Макаревич Андрей

Барабанщик «движков» Борька по прозвищу Борзый являл собой восхитительную и необъяснимую смесь из глубокой музыкальной продвинутости и совершенно дремучего черносотенного православия, вдруг накрывшего его недавно. Как все это в нем мирно уживалось, Егор не понимал. Иногда, выпив, Егор затевал с Борзым богословские беседы, неизменно переходившие в споры. Спорить, впрочем, было бессмысленно, так как Борзый принимал аргументы единственной стороны – православной. Если, скажем, речь заходила о масонах, он выкладывал все, что сказано о них адептами православия (а знал он немало), а когда Егор осторожно говорил, что есть и другая литература на эту тему, Борзый заявлял, что он этих книг не читал и читать не будет, так как все это ложь и бесовство. На этом споры, как правило, заканчивались.

Однажды Егор, не утерпев, рассказал Борзому о своих тайных беседах. Борзый неожиданно встревожился и устроил Егору форменный допрос – как и где происходили беседы, во сне или наяву, как выглядел собеседник. Ибо сказано, пояснил он, что ангел может являться только святым людям. Во всех остальных случаях это бес, прикинувшийся ангелом, стало быть, самое банальное искушение.

– Кем сказано? – изумился Егор.

– Святыми людьми. В их трудах.

– Святыми людьми про святых людей?

– Ну да. И про грешных тоже.

Это было неожиданно и даже как-то обидно. Простому человеку отказывали в праве на чудо. Святым себя Егор никак не считал. Но и на черта Толик похож не был. Егор решил при случае непременно поговорить с ним об этом.

* * *

Случай представился скоро. Толик снова сидел на окне и смотрел на дымный московский закат. Егор некоторое время не мог придумать, с какой стороны завести разговор – не спрашивать же, в самом деле, человека, не черт ли он. Наконец плюнул и задал вопрос напрямую.

– Я – черт? Нет, – Егор видел, что в глазах у Толика пляшут желтые искры, и он из последних сил сохраняет серьезность – вот-вот прыснет. – Я не черт. Это ты – черт!

– Что? – растерялся Егор.

Тут, видя лицо Егора, Толик не выдержал. У него был поразительный смех – люди так легко смеяться не умеют. Егор терпеливо ждал, пока Толик успокоится.

– Ладно, извини. Так ты думаешь, что если есть Создатель, то есть и черт? С рогами и хвостом? С копытами и вилами? Слушай, а тебе никогда не приходило в голову, что люди придумали черта, чтобы было на кого валить свои слабости? «Это не я, это меня лукавый попутал! А так-то я белый и пушистый! Отойди от меня, Сатана!» А он не отходит, да? Решили все свое несовершенство запихнуть в черта? Детский сад! Егорушка, если трезво смотреть на происходящее, то вы сами – черти и есть! А нарисовали-то как! И ноги козлиные, и хвостище, и нос как у еврея! Нет, друг мой, не надейся – нет никакого черта.

И вдруг, неожиданно оборвав веселье и посмотрев Егору прямо в глаза, тихо повторил:

– Нет никакого черта. Кроме вас самих.

* * *

Власть заметила «движков» довольно поздно – они были самые молодые во всей шобле этой волосато-гитарной шпаны. Года с семьдесят третьего начали гнать из Домов культуры, где они репетировали. Года с семьдесят шестого стали вязать на сейшенах – сотрудники ОБХСС с комсомольскими бригадами. Но это тоже было не сильно страшно: ОБХСС – Отдел по борьбе с хищением социалистической собственности, крепкие ребята в плохом штатском, привыкшие ловить директоров заводов, на худой конец, хозяев продуктовых баз и магазинов (там ворочали сотнями тысяч), – разводили руками: одни хипаны сыграли для других, а третьи собрали им деньги – и чего такого украли они у страны? Поэтому практически не били – так, чуть-чуть; держали в КПЗ день-два, вяло и формально допрашивали, зная, что ничего особенного им не расскажут, и в конце концов выпускали. Ну, слали вслед телегу по месту жительства или в институт. Однажды описали и отобрали весь аппарат и инструменты. Это было уже нехорошо. Егор проконсультировался со старшими товарищами и накатал письмо в какие-то заоблачные выси – в Отдел пропаганды ЦК КПСС. Выше были только звезды.

Через десять дней пришел ответ в большом красивом конверте. Егор и директор Виталик приглашались на беседу в Московский горком партии к товарищу Моисееву Ивану Александровичу. Строгий часовой внимательно проверил паспорта. Поднимаясь по широкой лестнице, покрытой красным ковром, Виталик усиленно репетировал самую главную, с его точки зрения, фразу: «А вы докажите, что нам платили!» Егор собирался действовать по обстоятельствам. Один ментовской прокол он помнил – следователь кричал: «Вот вы получаете как старший лаборант восемьдесят рублей в месяц, так? А пиджачок у вас, между прочим, рублей на сто пятьдесят!» (Егор к этому времени уже вылетел из института, числился лаборантом в НИИ. А пиджачок и вправду был хорош – короткий, светло-серый, как у Джона Бонама из «Лед Зеппелин» – у фарцы брал.) «Значит, вы считаете, что в нашей стране на восемьдесят рублей жить невозможно?» – очень спокойно спросил Егор. «У нас – нет!» – отрезал следователь (зарвался, молодой еще). «Тогда странно, что в стране существует такая зарплата», – закончил Егор. Стало тихо, следователь покраснел. Его быстро сменили. Какие же все были нежные!

Егор с Виталиком постучались, с трудом открыли трехметровую дубовую дверь и оказались в длинном пустом кабинете. В самом конце за столом располагался хозяин – Иван Александрович Моисеев. Кстати, кому служил Моисеев, Егор потом так выяснить и не смог: Комитету коммунистической партии или госбезопасности. Моисеев служил Родине.

Их пригласили сесть – не через стол, совсем близко. Молодой, в общем, парень, модно одет, стильные очки, приветливый взгляд. И речь какая-то непартийная – без фрикативного «г». Егор уж было думал, что таких на «ответственную работу» не берут. И потек неторопливо разговор о том, что вот он, Иван Александрович, давно и с интересом, а иногда, что и говорить, с восхищением наблюдает за творчеством «Вечных двигателей». Конечно, дело это у нас молодое, не все готовы к восприятию новых форм, случается непонимание и даже перегибы, но это-то мы исправим, это несложно. Сложности в другом, они глубже.

– А вы докажите про деньги! – не выдержал Виталик.

– Господи, при чем тут деньги! – тонко улыбнулся Иван Александрович. – Мы же с вами не в милиции. Это пусть они доказывают.

Виталик сник – его размазали как муху. Несколько секунд висела нехорошая тишина, Иван Александрович поскрипывал пером.

– Вот, – сказал он, закончив. – Приносим извинения за неправомерные действия сотрудников милиции – надеюсь, ничего не сломали. По этой бумаге вам все вернут. А с вами, Егор, мне очень хотелось бы поговорить по поводу музыки и вообще творчества. И, конечно, не в этом казенном кабинете. Как насчет бара Дома журналистов? Отличное место! А хотите – могу прийти к вам в гости. С хорошим чаем или бутылкой.

Ого!

Вечером того же дня Егор, надев на себя свежее хипповое, маялся у входа в Домжур – без специальной корочки туда не пускали. Мимо, оставляя за собой облачко французского парфюма и калифорнийского дыма, проплывали настоящие журналисты в кожаных пиджаках и темных очках и их невероятные подруги. Иван Александрович появился вовремя, кивнул швейцару, пропихнул Егора в душистую темноту. Усадил за стеклянный столик, принес два коктейля «шампань-коблер». Начался разговор – никакой, обо всем понемногу. Прощупывает. В планы Егора никак не входило становиться сотрудником КГБ – просто было интересно увидеть их человека, говорящего на человеческом русском, с чувством юмора, читавшего книги – вот, оказывается, какие еще бывают! Это, черт возьми, расслабляло.

Речь товарища Моисеева постепенно сводилась к простой идее: имея уже такую аудиторию и, соответственно, неся за нее ответственность (вы ведь осознаете, Егор?), пора бы определиться в позициях. С кем вы, мастера культуры? Если с Галичем и Солженицыным, с Даниэлем и Синявским – что ж, они сильные враги, мы их уважаем за принципиальность, но и бьемся с ними. Так что если вы склоняетесь на их сторону – бога ради, мы даже можем помочь вам уладить формальности с отъездом. А вот если вы патриоты своей Родины и сыновья своей страны, то ваши песни должны помогать ей, вселять в нее веру. Нет-нет, не надо петь Пахмутову и Добронравова – у нас таких артистов много. Вы – другие, вас нельзя чесать под одну гребенку, вы нашли свой индивидуальный музыкальный стиль и свой ни на кого не похожий поэтический язык – и молодежь вам поверила! И пошла за вами! И что мы с вами будем делать?

Егор уныло и спокойно отвечал, что не собирается за границу и в задачу «движков» не входит свержение советской власти. А если эта власть периодически совершает глупость за глупостью и все это видят, то грех закрывать глаза и не петь про это, их как раз за это и любят, и еще очень важно, где все поется и в каком контексте звучит: если, скажем, в театре «Ленком» или на Таганке – то это сатира, а стало быть, можно; а если на сейшене «движков» или «Машины» – то это антисоветчина, и, стало быть, нельзя; и что вражеские «голоса» начинают крутить «движков» всякий раз, когда про них выходит какая-нибудь пакостная статья или их опять повязали, и возникает ощущение, что и газетчики, и менты специально льют воду на вражескую мельницу и готовят им диссидентскую биографию, а они, «движки», просто хотят заниматься любимым делом в своей стране и петь о том, что происходит вокруг. Товарищ Моисеев возразил, что аудитория театра – это четыреста человек рафинированной интеллигенции, которые и так уже всё знают, а к «движкам» ломятся тысячи идеологически неокрепших молодых людей, да еще с магнитофонами. Сильно и несколько фальшиво сокрушался, что он вот сам природный либерал, а начальник у него – Ого-го, и не дай Егору бог с ним когда-нибудь встретиться. Егор предложил товарищу Моисееву не выпихивать команду за границу, а помочь устроиться в какой-нибудь хороший театр – на ту же Таганку, например. Моисеев почесал репу и неожиданно согласился – Егор и не подозревал, что таким образом «движки», превращаясь из подпольных самодеятельных тунеядцев в профессиональных артистов театра, выходят из сферы деятельности и контроля любезного Ивана Александровича и попадают под крыло совсем другого гэбэшного куратора, пасущего этот сектор отечественной культуры.

Прощались уже почти радостно и чуть не хлопая друг друга по плечу. Под конец Иван Александрович предложил в целях общей безопасности заранее сообщать ему, где и когда намечается концерт «движков», а он пробьет информацию по своим каналам и сообщит, стоит там выступать или нет. Это выглядело уже полным бредом: они радостно покивали друг другу, причем обоим было совершенно ясно, что это мечты несбыточные.

* * *

В театр, по примеру «Аракса» и «Машины», «движки» так и не попали – не срослось. Зато довольно скоро оказались в Московской областной филармонии. Егора очень устраивало словосочетание «московская» и «областная» – вроде как и в центре, и с краешку. Название, правда, оказалось чисто условным – никаких привилегий в плане выступлений в столице эта филармония не давала. Но это было уже неважно. До свидания, прокуренные подвалы и жуткие дома культуры, менты и ментовки, протоколы задержания, объяснительные и телеги на работу! Мы настоящие битлы, ясно? Приехал, как обещал, товарищ Моисеев на черной «Волге», очень убедительно изложил мнение горкома партии, из коего следовало, что пора давать дорогу творческим коллективам с активной жизненной позицией, пожелал молодому ансамблю больших творческих побед, вытер пот со лба. «Ох и выпьет он сегодня вечером», – подумал Егор почти беззлобно. В зале поаплодировали, и рок-группа «Вечные двигатели» была принята в Московскую областную филармонию на договорной основе. Ставки на общей волне оформили довольно быстро, причем высшие – десять рублей за выход! Во Дворце спорта – двадцать! Ну ладно, за вычетами – восемнадцать, все равно бешеные деньги! И послезавтра уже на гастроли! С ансамблем танца «Сувенир»! Они, говорят, самые лучшие! Чего не жить-то?

11

Вся гастрольная жизнь состоит из дороги, а половина дороги состоит из перемещения по дороге железной. Нет, бывают еще авиаперелеты, заряженные заботливым «Аэрофлотом» в нечеловеческое время суток, на самом стыке ночи и утра, поэтому ты прилег подремать, собрав чемодан, часа на два-три от силы, ибо кто же сразу ложится в койку после последнего концерта – а посидеть? И вот сквозь регистрацию и по трапу в самолет, практически не раскрывая глаз, и всегда очень пасмурно и холодно, и ветер лезет за воротник, и вот ты наконец сел в кресло и закрыл глаза окончательно, и сон начинает осторожно обнимать тебя мягкими лапами, и тут стюардесса с ненавистью начинает орать в микрофон, что мы рады приветствовать вас на борту – сначала по-русски, потом по-башкирски, потом, как ей кажется, по-английски, и она орет тебе прямо в ухо, и увернуться невозможно, и голову сверлит одна мысль – за что? И вообще Егор не любил самолет – не за то, что он может упасть, а за то, что скорость его перемещения в пространстве как-то непропорциональна нормальной, земной, человеческой скорости. Триста метров в секунду – что это такое? Это было против природы, и Егор смутно чувствовал, что просто так человеку это с рук не сойдет.

Иное дело – поезд. И пусть он даже старый, полутемный, скрипящий, слишком душный или слишком холодный. Он – земной. И вот все уже в вагоне, и раскидали барахло и инструменты по камерам, и уже решили, в каком купе гуляем, то есть гадим (у директора, конечно, – у кого же еще?), и он уже завалил стол закуской – домашняя баночка с селедкой, еще горячая картошка в фольге, «бородинский» хлеб, огурчики-помидорчики, – правильно комплектует поляну, насобачился, а Дюка еще притащил из дома каких-то невероятных котлет, ему жена навертела, она здорово у него готовит, и Виталик уже приволок стаканы (попробуйте выпросить стаканы у проводника, пока поезд еще стоит, но все в порядке, проводник нас узнал, а потом – на то и Виталик-директор!), и разлить уже можно, но пить еще не пора, поезд не тронулся, это будет неправильно, и все рады друг друга видеть – соскучились, и Дюка, как всегда, пришел с парой новых анекдотов, а Митя где-то скачал последний альбом Планта – он, по-моему, еще и не вышел; и вот поезд вздрогнул и неслышно поплыл от перрона, и – ну, давайте! А потом – почти сразу по второй, за успех, и можно абсолютно расслабиться, потому что в воздухе растворены мир и любовь, и так хорошо будет еще минут сорок, а потом, после пятой, Дюка и Митя, как всегда, затеют спор про музыку, и тут лучше незаметно уйти – спор их неизменно бессмысленный, музыку они любят совершенно разную, а Дюка уже хорош, он в этом состоянии становится надменен, и честный Митя завтра с утра будет дуться, так что праздник окончен, можно идти спать, но сначала – по покачивающемуся коридору со сбитой ковровой дорожкой – в дребезжащий, неожиданно ледяной сортир, а в тамбуре курит барабанщик Борзый с технарями – сколько же он курит, господи, – а ручка сортира мокрая, и на полу набрызгано, и стараешься, проявляя чудеса эквилибристики, наступать где посуше, и нажимаешь заветную педаль, и в черное отверстие, громыхая стыками, рвется ночь. А потом падаешь в пустом пока купе на комковатый матрас, застеленный серой простыней, и снимаешь с себя все-все – еще в школе папа друга-одноклассника Женьки, большой кагэбэшник и рыболов, научил: хочешь восстановиться за несколько часов – сними с себя все-все: одежду, часы, кольца, цепочки, – и накройся простыней. И накрываешься простыней, а сверху – страшным доисторическим одеялом, и оно колет тебя то тут, то там, и маленькая лампочка за головой светит тускло, и читать трудно, а книжка должна быть не очень интересная, иначе не уснешь, а чай стоит рядом с тобой на столике, и он еще почти не остыл, и если его сейчас выпить залпом – ложечка в подстаканнике начнет тихонько звенеть, и вот уже книжка выпадает из рук, и тут надо, не упустив момент и совершая минимум движений, положить ее на столик и быстро выключить свет. Доброй ночи. Завтра великий день – завтра берем Казань!

* * *

Говорят, каждому артисту периодически снится страшный сон: он играет на сцене, и играет божественно, а потом случайно смотрит в зал и видит, что зал почти пустой и последние зрители, пригибаясь, пробираются к выходу. Со снами у Егора все было в порядке – он не жаловался на их отсутствие. В юности, полной битловского помешательства, ему часто снились парни из ливерпульской четверки: то они приходили к Егору в школу и он показывал Полу каморку, где репетируют «движки», и – стесняясь, – свою ужасную гитару отечественного производства, то водил Леннона по улице Горького, а тот хотел купить какие-то иконы, и Егор вел его к своему приятелю, у которого дома была пара икон, но в квартире оказывалась мамаша приятеля, жуткая мегера, ненавидевшая волосатых, и выгоняла Егора с Ленноном на лестницу, где они потом смущенно курили.

Позже, уже когда музыка стала постоянной работой, случались сны и с концертами, но пустых залов не было – наоборот, во сне зал был переполнен, третий звонок прозвенел, и давно надо было начинать, но все время что-то мешало: то не хватало кого-то из ребят, и Егор безуспешно метался по бесчисленным гримеркам и выбегал на улицу, то он вдруг в последний момент не мог найти свою гитару, а тянуть уже больше было нельзя, и ему приносили чужую – дикий, непонятный, ни на что не похожий инструмент, и они начинали играть, а гитара издавала комариный писк, и гриф гнулся под пальцами, как пластилиновый. Егор знал – это навсегда оставшиеся на подсознании шрамы от давних подпольных сейшенов, когда над всеми рок-н-ролльными радостями висели два постоянных страха: «повяжут» и «накроется аппарат», причем второй страх мучил гораздо сильнее – и небезосновательно. И оба эти страха меркли перед ни с чем не сравнимой жаждой достойно отлабать сейшен: выйти на сцену перед забитым под потолок залом, где все свои и все сидят друг на друге и ждут только твоего выхода, выйти подчеркнуто не спеша, зная, что твоя волшебная гитара, висящая чуть ниже, чем надо, и твои невозможные клеша из черного бархата делают тебя божественно красивым, и специально чуть-чуть потянуть последние секунды до взрыва – потому что сейчас Борзый даст отсчет, и «движки» вонзят в этот зал первую долю, как только они умеют, и зал утонет в оргазме. Ну что на свете может быть дороже этого, с чем сравнить это божественное электричество?

Как же взвились, как заверещали продвинутые адепты подполья, когда «движки» каким-то непонятным образом обвели вокруг пальца совок и вырвались из тесноты столовых студенческих общаг и убогих зальчиков Домов культуры в огромные ангары Дворцов спорта и на поля стадионов! «Двигатели» продались!» Кому, за что – выяснять было бесполезно. Егора утешало то, что тех, кто ждал их музыки в этих самых Дворцах спорта, было гораздо, в тысячи раз больше. А потом вдруг пришел Горбачев, и совок лопнул, как грязный мыльный пузырь, и все стало можно, и остальные команды ломанулись во Дворцы спорта и на стадионы, и теперь уже никто ничего такого им вслед не кричал, зато оказалось, что стадионы эти далеко не всем по размеру. Долгожданная свобода, о которой пару лет назад и не мечтали, нежданно предъявила серьезный счет. Оказалось, что пока делаешь то, чего нельзя, уже сам этот факт возводит тебя в герои – пусть маленькие, пусть среди своих. А когда это «нельзя» вдруг становится можно – на первый план выходит вопрос, насколько хорошо ты это делаешь. И тут многое становится на свои места. Недавно Егор встретил одного из былых героев, не выдержавших испытания свободой. Герой сильно постарел, обрюзг. Занимался непонятно чем, подрабатывал случайными уроками. Не виделись лет двадцать, на радостях выпили, потом радость вдруг улетучилась, он долго что-то доказывал Егору с исступленностью неудачника… Он прожил всю жизнь и так ни черта и не понял.

А «движки» летали по стране, которая готова была носить их на руках, херачили по два концерта в день, пили как черти, не спали, кажется, вообще, сочиняли песни и, наверное, были счастливы, да? И аппарат уже давно звучал как надо и не вылетал посреди концерта, и играть, похоже, научились, и новые песни посещали Егора с завидной регулярностью. И день пролетал как мгновение, а год – как день.

Недавно Егора уломали прийти в школу на вечер встречи выпускников. Он не хотел, чувствовал, что ходить туда не надо, но – очень звали, не смог отказать. Пришел и ужаснулся: ну ладно одноклассники, кое-кого еще можно было узнать, но девочки, их девочки-красавицы превратились в толстых стареющих теток! Егор бежал, наврав что-то про работу, и всю дорогу домой с грустью думал, что и ведь с ним наверняка произошла такая же метаморфоза – чудес ведь не бывает, верно? Понятно, что, глядя каждый день на себя в зеркало, перемен не замечаешь, но ведь не до такой же степени? А еще он думал, что уже давно не мечтает о какой-нибудь новой гитаре – у него уже есть все гитары, о которых он мечтал. А еще – что каждое утро, когда он просыпается, у него что-нибудь болит, и это уже привычно и не удивляет, а удивляет, когда вдруг ничего не болит, но это все реже и реже.

Почему ничего не бывает хорошо и долго? Почему все кончается? Куда все уходят?

12

А потом земля тихо вздрогнула, и что-то изменилось в воздухе, и вдруг перестали быть нужными песни – песни, которые полвека заменяли людям молитвы. Их еще писали и пели, и иногда получалось так же хорошо, как вчера, – просто мир перестал вибрировать в ответ. Егор почувствовал это раньше всех, потому что песни перестали к нему приходить – их оставалось только выпиливать, но это как делать детей без любви, и дети от этого рождаются чуть-чуть неполноценными. Дерево, которое «движки» растили столько лет, не дало потомства и продолжало стоять одиноким нелепым памятником самому себе, а равнины вокруг поросли неведомой колючей травой. Нет, их по-прежнему боготворили постаревшие фаны, и народ ломился на концерты, но Егор отлично видел, что они любят не их песни, а себя молодых в их песнях – слишком долго все прожили вместе, дыша одним кислородом. А молодые, наверное, усматривали в их музыке какое-то диковинное прикольное ретро, сами же дышали уже совсем другой смесью, и пространство вокруг них заполнилось совсем другими звуками, приправленными стебом – иногда даже смешным. Егор любил стеб, особенно талантливый, но когда количество его в десятки раз превысило максимально допустимую концентрацию в окружающей среде, стало ясно, что за ним пытаются спрятать отсутствие чего-то очень важного, может быть, самого главного, вдруг исчезнувшего из воздуха. Так шутят на тонущем корабле. Никакой зависти к новым гуру Егор не испытывал, честно пытался поймать вибрации, идущие от их монотонных электрических ритмов, и – не получалось. А за модой «движки» никогда не гонялись, может быть, поэтому пару раз в прошлом опережали ее. «Заигрывая с молодежью, ты заигрываешь со своими могильщиками», – прочитал когда-то Егор у Кундеры и запомнил на всю жизнь.

Шел второй час ночи. Егор рассеянно курил, полулежа на своем многофункциональном диване и кося одним глазом в телевизор, где мелькала очередная лабуда с бесконечной стрельбой. Толик сидел на своем обычном месте – Егор не видел его, но знал, что он там. Только что уехали две старинные веселые подруги Егора – Анька и Ленка, дружба с которыми обострялась в холостые периоды Егоровой жизни. При всей озорной своей простоте подруги обладали невероятным природным тактом и сваливали ровно в тот момент, когда Егор понимал, что хочет остаться один, а на то, что в периоды супружества Егор исчезал с их горизонта, не обижались – или умело делали вид. Забавно – Толик иногда появлялся, когда они втроем выпивали и хулиганили, но никогда на эту тему разговора не заводил, и Егор точно знал, что ни Анька, ни Ленка Толика не видят. Сколько они уже знакомы? Десять лет? Или пятнадцать? Егор подумал, что он пропустил момент, когда время потеряло привычный счет и потихоньку пошло быстрей, а потом и вовсе полетело. Это ведь еще вчера он, не дыша, держал, как ребенка, в руках свою первую настоящую японскую электрогитару, и не мог уснуть всю ночь, и снова открывал красивый футляр и брал ее на руки. Это ведь вчера обезумевшие питерские фаны после концерта в «Юбилейном» оторвали их автобус от земли и, вопя, протащили несколько метров, а они хохотали внутри, мокрые, молодые и совершенно счастливые. Это вчера, двадцатого августа девяносто первого, они сидели с Костей Кинчевым на баррикаде из покореженных троллейбусов, в темноте, под проливным дождем, и орали песни под расстроенную гитару, и было весело и совсем не страшно. Это вчера, в восемьдесят восьмом, они, чуть не взявшись за руки, шли ночью по теплому асфальту Сансет-бульвара и не верили – неужели это они, «Вечные двигатели», в Штатах и только что отдолбили отличный концерт для американцев, которые, конечно, ни черта не поняли, но с восторгом приняли новых русских братьев по разуму? Когда это было? Сколько дней, сколько лет назад?

– Толик! – Егор знал, что тот его слышит. – Зачем мы живем?

– Я же тебе говорил. Чтобы выполнить свое предназначение.

– Это ничего не объясняет. Правда, зачем?

– Отстань.

– Я не отстану. Зачем?

– Тебе не понравится.

– Зачем?

– Тебе правда не понравится.

– Зачем?

– Ну ладно. Я тебя предупредил. Смотри: у тебя есть шарики – гладкие, красивые, разноцветные – целая коллекция. Зачем эта коллекция и кому она нужна – я правда объяснить тебе не сумею, не нашего ума дело. И вдруг ты замечаешь, что один шарик отсырел, покрылся плесенью, разрушается. Что делать? Спасать, посылать чистильщиков. Плесень – это жизнь, чистильщики – вы. Вы быстро, а главное – гарантированно уничтожаете и плесень, и самих себя.

– Ты шутишь?

Толик не шутил.

Егор вдруг почувствовал, что он отъезжает куда-то, и это не он, а кто-то другой уже по инерции задает Толику вопросы, а он, Егор, просто наблюдает за происходящим.

– А что, нет другого способа… навести порядок?

– Этот самый радикальный. Пробовали смыть водой – не помогает, плесень выживает. Метеоритом – работает, но шарик при этом портится, появляются утраты.

– А, скажем, подвинуть поближе к Солнцу?

– Нельзя вмешиваться в положение шариков в пространстве. Это нарушение условий игры.

Господи, о чем он думает!

– Погоди… А как же тогда «Выполняй свое предназначение»?

– Все правильно. Выполняй свое предназначение. Оно в этом и состоит.

– А зачем тогда ты… со мной?

– Ты катализатор. Помнишь, я тебе говорил? Катализаторы ускоряют процесс. Дрожжи в тесте.

– Да я же всю жизнь кричу о другом!

– А это не имеет никакого значения. Ты что, всерьез думаешь, что результат соответствует поставленной задаче? Крикнул: «Станьте добрее!» – и все стали? Ладно, стали – те, кто услышал. Их тут же грохнули те, кто не слушал. Вы никогда не видите дальше двух ходов. Но важно даже не это. Катализаторы ускоряют брожение масс, и гораздо больше, чем ты думаешь, – любое движение начинается в головах. А любое брожение приближает конечный результат. И вектор тут не имеет значения. Тебе будет трудно это принять, но и Леонардо, и Гитлер, и Пушкин, и Элвис, и Эйнштейн всего лишь катализаторы. Их мало, их надо беречь, это наша задача. Благодаря им ускоряется прогресс, появляются штуки, сильно двигающие ход событий. Например, колесо или электричество. Или ядерная реакция. Или Интернет. Ты думал, прогресс ведет к благу человечества? К благу – только не человечества. К выполнению главной задачи.

Егору показалось, что мир вокруг стал черно-белым. Почему-то было особенно страшно закончить разговор – тем более что Толик, похоже, не рвался его продолжать.

– Что же Пушкин у вас так мало прожил? Не уследили?

– Нет, он просто выполнил свое предназначение. Но вообще мы катализаторами не разбрасываемся.

– Воскрешаете, что ли?

– Перебрасываем на другой участок. Они, правда, об этом не догадываются.

Молчание.

Егор обнаружил, что медленно возвращается в себя. Там было темно и пусто. Мысли рассыпались, не успев связаться в слова. И вдруг – вспышка. Елки-палки! Выходит, Борзый был прав?

– Так вы дьяволы! Вы хотите уничтожить мир!

– Послушай, мы ведь говорим серьезно. Совершенно не имеет значения, как ты будешь нас называть – богами, дьяволами или санинспекторами вселенной. Если тебе больше нравится семантика слова «дьявол» и ты согласен считать своих создателей дьяволами – пожалуйста. Ради бога.

В комнате висела какая-то необычная тишина. И из-за окна не доносилось ни звука – так в Москве не бывает, даже ночью. Только где-то далеко, за стеной, капала вода. Как метроном. Как часы.

– Ну вот. Я же говорил – тебе не понравится.

Егор вздрогнул и обернулся. Толик стоял прямо за его правым плечом. Он оказался выше Егора – почти на голову.

* * *

И был день, и была ночь, и снова день, и снова ночь. Что мы знаем о времени? Егор чувствовал, что он провалился в какой-то колодец, где времени нет вообще, – и он теперь никогда не долетит до дна. И был еще день, и еще ночь. Подоконник оставался пустым, и Егор почему-то знал, что Толик больше не появится. Да и не хотелось его видеть. А потом – днем, ночью? – пришла песня. Слова в ней еще не звучали, но Егор знал, что они есть – надо только дать им проявиться. И он взял гитару. Сколько он не держал ее в руках – неделю, месяц? Или несколько мгновений? Что мы знаем о времени? Что мы знаем вообще? Аккорды не пришлось подбирать – осталось только сложить их один к одному – кирпичик к кирпичику. Егор напевал мелодию снова и снова, и с каждым разом она становилась все более земной, все более человеческой. И наконец проступили первые слова. «Ну вот и слава богу», – сказал Толик. Или показалось?

13

Егор зачем-то посмотрел на часы. Восемнадцать сорок пять. Двадцать шестое мая, восемнадцать сорок пять. А потом обнаружил, что сидит на подоконнике в любимой позе Толика. А потом раскрыл окно и посмотрел вниз. Еще и не начало темнеть. И машин на проспекте было совсем мало – ах да, выходные, все разъехались на дачи. Начался было и почти сразу прекратился редкий крупный дождь – непонятно откуда, из чистого неба. Мостовые потемнели, заблестели, по-другому зашелестели шины по асфальту. Сразу в комнату ударил невероятный, невозможный запах – запах весны и продолжения жизни. Егор вдыхал медленно и осторожно, стараясь не расплескать, не упустить ни капли, ни мгновения этого чуда. Мысли? Не было никаких мыслей. Было чувство необъяснимой благодарности – за все, что нам дано и не дано, за все наше знание и незнание, за все, что было, и то, что еще будет. Он дотянулся до пачки сигарет, закурил и глубоко затянулся. Господи, как хорошо! Несовместимые вещи – запах дождя и молодой, только распустившейся листвы, мокрого асфальта, проезжающих автомобилей и Егоровой сигареты, шум мокрых шин, шорох невидимых деревьев под легким ветром и какая-то легкомысленная, дурная музыка, доносящаяся неизвестно откуда, – все, собираясь под единым куполом, обретало чистоту и мудрость неведомой, ясной гармонии, вечной симфонии жизни. Внизу по тротуару бежала, перепрыгивая через высыхающие лужицы, совсем молодая девчонка в невозможно короткой юбке. Прямо под окном она вдруг резко остановилась и посмотрела вверх.

Егор знал, что она улыбнется.

Послесловие

Егор так и не дождался конца света. Спустя семь лет после последней беседы с Толиком его забили насмерть арматурой бойцы радикального молодежного движения «Новая Россия» – прямо после концерта. Поскольку к этому моменту в стране происходили уже совсем серьезные беспорядки – никто это дело толком и не расследовал. Да не очень-то и хотелось.

Он выполнил свое предназначение.

Март 2011

Малые формы

Чудеса

В шестидесятые годы – я как раз заканчивал школу – необыкновенной популярностью у нас, да и в мире пользовалась научная фантастика. В девяти случаях из десяти действие происходило на космическом межпланетном фоне. (Интересно, как этот фон из сегодняшней фантастики ушел – совсем. Теперь – мистика на фоне быта.) Одной из главных тем была победа умных машин, сделанных людьми, над самими людьми, размякшими от хорошей жизни.

Полгода назад американцы подарили человечеству новую игрушку – ай-пэд. Я, надо сказать, ко всем этим новинкам абсолютно равнодушен и компьютер воспринимаю исключительно как пишущую машинку со встроенным почтовым отделением. Мой товарищ в этом смысле – полная мне противоположность. Он так умолял меня купить ему эту фиговину (а я как раз ехал в Штаты), как будто от этого зависела вся его дальнейшая жизнь.

В назначенный день – первый день продаж – я стоял у магазина «Эппл». Очередь по длине и возбужденности напоминала очередь за пивом году в семьдесят пятом, когда его наконец подвезли. Удивляясь тому, что и в Нью-Йорке бывают очереди, я отстоял минут тридцать и получил запакованную коробочку. Это у нас компьютеры распечатывают, смотрят, все ли на месте, включают – а вдруг не работает! А тут – никакой заботы о человеке. Как пачку соли продали.

Товарищ был счастлив. Он бегал по городу, неся машинку гордо, как знамя, не выключая ни на минуту и стараясь поймать восхищенные взгляды друзей, знакомых и случайных прохожих. Эйфория угасла недели через три, когда у окружающих стали появляться такие же.

А я пытался вспомнить нашу жизнь без мобильников – это ведь было совсем недавно. И жили, и назначали встречи, и были, между прочим, гораздо ответственнее: отстоишь очередь к автомату, прорвешься через бесконечное «занято» (у нее в коммуналке три семьи, а телефон один), договоришься о встрече – послезавтра в семь ноль-ноль на Пушке – и все, железно. Если не пришла – что-то очень серьезное случилось. Я такого даже не помню. А теперь – сто раз перезвонишь, три эсэмэски отправишь – про то, что в пробке застрял, потом она поменяет место встречи, а потом окажется, что она вообще сегодня не может – она просто забыла, у нее дела. Зыбко живем. Попробуйте представить себе день жизни на планете без всей этой электронной бодяги – ладно, уличные телефоны-автоматы оставим (хотя звонить-то уже некуда – по-моему, домашние аппараты доживают последние дни). Мы превратимся в глухих и слепых беспомощных амеб. Мы понаделали себе множество опасных костылей и разучились без них ходить. Роботы нас давно победили. Привет вам, мистер Айзек Азимов! Как в воду глядели.

А знаете, что самое смешное? То, что вот эти строки я сейчас пишу на этом самом ай-пэде. Своем. Удобный, собака.

Архитектурному

Любите ли вы архитектурный?

Нет, любите ли вы архитектурный, как люблю его я? Этот волшебный ветер свободы творчества и свободы Духа, который так опьянил меня в семидесятом, и не ушел, и пьянит меня до сих пор? Как он ошеломил меня тогда, после обрыдшей школы! Мы – взрослые! Нам – все можно! Но главное – мы художники! (Мы ведь поступили!) А станем – гениальными художниками! Нас научат!

Но до этого – подготовительные курсы по рисунку. В церкви! Конечно, в церкви, ибо рисование – священнодействие. Магическая тишина, которая едва нарушается шорохом грифеля по бумаге. И – неслышные шаги учителя за спиной, и вдруг – прямо тебе в ухо – шепотом (можно ведь было и вслух! – нет, шепотом!): «Проверьте вот тут и тут…» И – две-три легкие линии поверх твоих мучений. И – елки-палки! Как же я сам не видел! И почему мы все рисуем не голову Дорифора, а, оказывается, самих себя?

Утренние лекции в Красном зале. Любопытство и жажда знаний, борющиеся со сном (с переменным успехом, надо сказать). И не потому что неинтересно, а потому что – кто же спит ночью? И вот – спасительный звонок, двенадцать ноль-ноль. И – бегом вниз по лестнице в столовую по странному коридорчику с наклонным полом (а в буфете, между прочим, продается пиво, и совсем не считается грехом перед следующей парой выпить стаканчик дивного «жигулевского» напитка – мы же взрослые! А по причине высокого оказанного доверия никто и не перебирал). И потом сразу – курить на Фонтан! Фонтан – это алтарь, и прикоснувшись к его теплому камню даже задницей, светлеешь и очищаешься!

Любимые часы – рисунок, живопись, проект. Нелюбимые – математика, сопромат, а особенно – история КПСС. «Макаревич, вы спите! Встаньте и выйдите!» Конечно, сплю.

Наверно, были такие, кто любил сопромат и транспорт больше, чем рисунок и проект. Надеюсь, из них вышли хорошие инженеры.

А потом, после занятий, можно было пойти замечательной компанией на Полгоры или на Пушку. И совершенно спокойно преподаватель любимого предмета мог оказаться в этой компании, и было в этом нечто избранно-лицейское, и пиво пилось возвышенно и в чрезвычайной степени духовно.

А диплом? Шесть безумных месяцев, когда ночи и дни перемешались и поменялись местами, с раскладушечкой в загоне из подрамников в номерах бывшего дома свиданий мадам Петуховой? Невозможный запах весны и кухни ресторана «Узбекистан» ломится в наши открытые окна. На кухне «Узбекистана» нас любили, и все, что мы ни просили навалить в кастрюльку, стоило – рубль. Обед в полночь, потом выгнать всех из закутка, помыть кастрюльку, покурить, и – отдохнувшим взглядом – на подрамники. «Нет, все надо по-другому!» Средняя площадь рукотворного диплома была 16 кв. м – шестнадцать метровых подрамников. (У меня было, кажется, двадцать три! И, ей-богу, это было красиво!) Как выглядят дипломы сейчас? Я, увы, не знаю. Кто-то мне тут посетовал недавно, что, мол, зря нас учили отмывать, чертить вручную и вообще делать «подачу» – не нужно теперь все это. Как не нужно? А как бы еще тебя научили отличать красоту от некрасоты в сделанном твоими руками? На экране монитора? Или, может быть, тебя так и не научили?

Меня – научили. Говорю об этом без всякой ложной скромности и горжусь этим, хотя последний раз занимался профессией двадцать лет назад. Нет, неправда – я занимаюсь ею постоянно, ибо что такое архитектура, как не организация хаоса в божественный порядок? А колонны это, ноты или строки стиха – дело десятое. Законы Ритма, Пропорции и матери их Гармонии – едины.

Низко кланяюсь всем, с чьей помощью я эти законы постигал. Всем своим Учителям. Даже командиру военной кафедры Петру Макаровичу Холодному, ради которого я бинтовал свою голову два раза в неделю – не стричься же было, в самом деле. А еще – всем своим сокурсникам. Мы были вместе, и нам было прекрасно. А еще – стенам родного МАРХИ: простояли столько лет и, бог даст, простоят еще столько же и сохранят внутри себя этот удивительный дух Искусства.

Дай бог.

Благородство

Хотите историю про благородство? Пожалуйста! Я тогда еще был совсем маленьким – кажется, только пошел в школу. Летом мои родственники забрали меня к себе на дачу в Купавну. За фанерным дачным поселком тянулись бесконечные искусственные пруды – рыбхоз. В них разводили карпов. Охранял пруды сторож дядя Володя – сухой седой дед, похожий на писателя Сергея Сергеевича Смирнова, и его овчарка Дези. (Интересно, кстати: в годы моего детства каждую вторую овчарку звали Дези. Сейчас и имени-то такого нет.) Я дружил и с дядей Володей, и с его овчаркой.

Однажды вечером они вдвоем зашли к нам на дачу, и дядя Володя между делом сказал, что на рассвете он собирается на охоту – на куликов. Я просто весь задрожал – так мне хотелось попасть на настоящую охоту. Видя мои страдания, дядя Володя сказал, что запросто может взять меня с собой – пройдет мимо нашей дачи, тихонько стукнет мне в окно, и мы отправимся вместе.

На охоту!

Не надо говорить, что всю ночь я не сомкнул глаз. Я боялся, что задремлю, дядя Володя стукнет тихонько, как обещал, а я не услышу, и он уйдет один. Светать начало часа в четыре. В пять было уже светло, а дядя Володя все не шел. Потом утро стало превращаться в день, подул ветерок, начали просыпаться дачники в соседних домиках, и было понятно, что время охоты прошло, а я все ждал. В десять часов я не выдержал и отправился в сторожку к дяде Володе.

Дверь была открыта, дядя Володя тяжело спал на топчане прямо в одежде, Дези спала на полу у его ног. Видно было, что вчера они сильно выпили. Дези учуяла меня, проснулась, застучала хвостом по полу, дядя Володя тоже проснулся, увидел мое горе и все понял. И тогда он сказал: ничего, проспали, конечно, но раз собирались – на охоту все равно пойдем. И снял со стены двустволку.

Мы вышли втроем из сторожки. Стоял жаркий летний день, кулики, если они вообще здесь водились, давно улетели на свои болота. Метрах в пятнадцати от нас в дорожной пыли возились воробьи. Дядя Володя замер, тихо шепнул мне: «Давай!» – и протянул огромное тяжелое ружье. Я прицелился и оглушительно бабахнул. Меня чуть не убило отдачей, я временно потерял слух. А дядя Володя нагнулся и собрал на ладонь пять насмерть убитых воробьев. «Отличный выстрел, – произнес он, – в два часа жду тебя на шурпу».

К двум часам слух ко мне частично вернулся, и я пришел к дяде Володе на шурпу. Стол был накрыт скромно и с достоинством, в шурпе плавали все пять добытых птиц, и лучшей шурпы я не едал. И мы сидели втроем за столом, не спеша пировали и говорили о всяких важных охотничьих делах.

Вот скажите – это мне так повезло с дядей Володей или раньше люди вообще были почутче? Или и то и другое?

Владивосток

Владивосток – замечательный город. Правда, очень далекий. Но он настолько замечательный, что с этим можно мириться. И я обожаю туда приезжать. А в тот раз мы еще ехали в самый сезон – конец сентября, бабье лето. В общем, мечта.

Во Владивостоке светило солнце, шел кинофестиваль, по улицам гуляли красивые девушки, в океане стоял полный штиль. Мы отыграли клубный концерт, завтра должно было состояться выступление на городской площади – в честь закрытия кинофестиваля. На следующий день погода испортилась, с океана дунул ледяной ветер, «северняк», как говорят местные, океан из голубого сделался серым, по нему поползли барашки. Вдобавок ко всему с неба посыпался мерзкий осенний дождь. Сцена для нас уже была построена, и звук настроен, но даже если бы ожидалось выступление сэра Пола Маккартни, я бы вряд ли оказался среди зрителей в такую погоду. К вечеру ветер усилился, звуковой пульт залило водой, и его пришлось срочно менять, одежда сцены трещала по швам, а шатер, в котором должна была находиться наша гримерка, просто сдуло ветром – как домик девочки Элли в «Волшебнике Изумрудного города». Нас там, к счастью, в этот момент не было – мы подъехали чуть позже, нам устроили гримерку в автобусе, мы пили горячий чай с водкой и меняли концертные майки на свитера. Психология зрителя имеет забавную особенность: его не интересует, что на сцене была температура восемь градусов, или что кто-то из артистов плохо себя чувствовал, или устроители концерта обманули и поставили не тот аппарат, который обещали, а гораздо хуже, из-за чего звук плохой, – виноваты во всем все равно будут артисты. Поэтому если уж ты вышел на сцену – все скидки отменяются.

Я, честно говоря, не ожидал увидеть большое количество зрителей на площади – очень уж не концертная была погода. Тем не менее их оказалось много – самых отчаянных фанатов «Машины», готовых слушать любимую группу в любых условиях. Но самое удивительное было не это: огромное пространство от сцены почти до середины площади было отгорожено барьерами, на нем сиротливо топтались два милиционера – им явно было неуютно в такой пустоте, а наши зрители жались по ту сторону барьеров, и было до них метров семьдесят. Если бы их пустили в отгороженное пространство – они бы заняли его наполовину, не более. Что я и предложил сделать немедленно. Заботясь, кстати, не только о них: нет ничего противнее, чем петь и играть в пустоту. Ко мне прибежали возбужденные организаторы концерта и милицейский начальник и закричали наперебой, что это совершенно невозможно – это ВИП-пространство, и сейчас сюда приедет губернатор. Мои доводы насчет того, что ни один нормальный губернатор в такую погоду сюда не приедет и что он уже слушал нас вчера (а он и правда вчера приходил), не имели успеха. Мне в ответ кричали, что это вообще не в их компетенции, и при этом все время показывали пальцем в небо – как будто распоряжение дал Всевышний. Люди на площади мерзли, надо было начинать. И мы вышли и отыграли концерт. Хороший. И народу набежало много, и все радовались и пели «За тех, кто в море», как будто нас не разделяла полоса отчуждения, и даже дождик прекратился, и, конечно, никакой губернатор не приехал.

А потом мы тряслись в автобусе по дороге в гостиницу, и я думал, что мы станем полноценными гражданами полноценной страны не когда «Лада Калина» обгонит «Мерседес» по боевым качествам и не когда наши станут чемпионами мира по всем видам спорта, а когда внутри нас самих умрет наконец это позорное рабско-барское Средневековье. Если, конечно, когда-нибудь умрет. А тогда и «Лада Калина» поедет, и на спортивных полях нам не будет равных.

Вот увидите!

Маленький гимн метро

Еду в машине, стиснув зубы, слушаю очередной рекламный шедевр – какой-то хлюст приторно-элитным голосом вещает про экстрамодные очки стоимостью с автомобиль: «Наш адрес – «Суперхаус» в Барвихе!». И – с издевочкой: «Метро там, к сожалению, нет». Дескать – не для вас, чумазых. Убил бы хама.

В детстве я обожал метро – настоящее подземное царство! И там еще ездят поезда! Стоишь у края платформы, а из черной пещеры тоннеля сначала дует теплый ветер, потом загораются в глубине два глаза, они несутся на тебя, и вот – с восхитительным звуком – поезд! Шипит, останавливается. Поезда немножко похожи на игрушечные, потому что чуть меньше настоящих – скучных и зеленых. Изнутри они такого волшебного желто-блестящего цвета (да еще с какими-то елочками!), что кажется, их покрасили гоголь-моголем и он еще не застыл – хочется лизнуть. Два ряда хромированных стоек: возьмешься рукой, отпустишь, и, как на зеркале, медленно тает матовый след. А можно прислониться лбом к дверному стеклу (хотя на нем как раз написано «Не прислоняться!») и смотреть в пролетающую темноту – там, оказывается, не совсем черно, а видны стены тоннеля, то плоские, то покатые, и бесконечные кабели, а то вдруг откроется второй путь и по нему пронесется встречный сверкающий поезд – так быстро и близко, что твой вагон качнет упругим вихрем. А еще иногда видны совсем уже загадочные уходящие во тьму пространства – лесенки, дверцы с непонятными надписями, и ясно, что за ними живут какие-то таинственные секретные люди. Это же с ума сойти!

А чтобы попасть в это подземное царство, надо было купить в кассе с полукруглым окошечком билет – один или целую книжечку. Билет стоит пять копеек, а книжечка – пятьдесят. Билет на тонкой хрустящей желтой бумаге, на нем мелким черным шрифтом какие-то глупости и цифры, посередине – большая красная буква «М» и внизу – красная сеточка с надписью «Контроль». Этот контроль при входе отрывает тетенька в кителе и красном берете – прямо как в кино! Интересно, сохранился у кого-нибудь такой билетик – хоть один? Уже потом, когда я учился в школе, в метро поставили чудо техники – автоматы, все в полированном дереве, как серванты. Проход стоил пятачок. А выменять их можно было в другом автомате – железном и сером, он висел на стене. Бросаешь гривенник – с грохотом вылетают два пятачка. Мы почти в космосе!

Сколько раз я спускался в метро? Десять тысяч раз? Или двадцать? И как же давно это было!

Недавно я ехал на съемку и страшно опаздывал. Москва безнадежно стояла. И тогда я бросил машину практически посреди Таганской площади и кинулся в метро. Входя в стеклянные двери, заробел – даже не знаю, сколько сегодня стоит вход и как платить! Вроде как решил неожиданно зайти к человеку, которого не видел сто лет, – вспомнит ли, узнаю ли? Ничего – подсмотрел, разобрался.

Внизу ничего не изменилось. Ну, почти. Очень боялся, что на меня набросятся с автографами – ничего подобного: видимо, мой образ не проецировался на образ пассажира метро – не узнавали. Только вдруг подошел уже в вагоне один знакомый (бизнесмен, между прочим!) и, совершенно не удивившись, продолжил беседу, которую мы с ним вчера прервали по телефону. Ни фига себе! Доехал за десять минут.

А вы? «Метро там, к сожалению, нет…» Ну и плохо, что нет!

Джаз

Я хочу рассказать вам про джаз только из желания поделиться счастьем. А счастье вызвано тем, что джаз пускает меня к себе – он, как Мона Лиза, сам решает, кому нравиться и кому позволять себя любить. И если вы считаете, что джаз – это занудная какофония для интеллектуалов и снобов, не расстраивайтесь. Слушайте Стаса Михайлова.

Так вот. Джаз – это искусство искусств. Это вершина музыкального творчества, потому что он и есть творчество в самом своем чистом виде. Джаз – это только здесь и сейчас, он рождается при вас под пальцами музыкантов, и второй раз эта пьеса не прозвучит так никогда. И музыкант в джазе – именно творец, и не с десяти до шести за рабочим столом, а вот прямо тут, на этой клубной сценке, перед вами, и вы свидетель ежесекундного рождения музыки. Поэтому джаз нельзя играть вполноги, он забирает тебя целиком, всего, и именно поэтому многие великие джазмены уходили молодыми, до смерти загнав себя алкоголем и наркотиками, – в какие бездны они погружались! Именно поэтому многие великие джазмены доживали до рекордных лет – в какие светлые выси они воспаряли!

Умение импровизировать – высочайший дар, и в этом смысле джазовые музыканты стоят на вершине Олимпа – отсюда нищета и величие: они к вам не спустятся, а вы – поднимайтесь. Если сможете. Азбука джаза – стандарты. Это популярные пьесы и песни, написанные пятьдесят-сто лет назад. Вы не поверите – был в истории человечества такой отрезок, когда мода требовала сочинять красивые, иногда непростые мелодии и создавать изумительные оркестровые аранжировки. И они становились популярными, то есть любимыми народом. Невероятно, правда? И звучат они в джазе до сих пор – в бесчисленном количестве вариантов. Стандарт – свидетельство проверки музыки на качество, а значит, на долгую жизнь. Средний джазовый музыкант знает сегодня около ста стандартов, и знает – значит, играет. Как вы думаете, станет ли джазовым стандартом хоть одна мелодия из нашего продвинутого сегодня – лет, скажем, через десять? Ну да, мне тоже смешно.

А джем-сейшен? Люди, незнакомые друг с другом, никогда не игравшие вместе, а иногда и ненавидящие друг друга, выходят на одну сцену и творят музыку вместе, уступая друг другу дорогу, прислушиваясь друг к другу, перекликаясь, соревнуясь, споря, сливаясь в общий хор, и нет между ними барьеров – ни возрастных, ни языковых, ни социальных. Где еще возможно такое?

Пульс джаза, его магия – свинг. Его нельзя записать на ноты, его можно только или чувствовать, или нет. Свинг – это то, что заставляет сердце неровно биться, когда вдруг понимаешь, что смертельно влюблен или стоишь на краю обрыва. И человек, ощутивший однажды вкус свинга, уже никогда не испытает былого восхищения от ровненько расфасованных пастилочек попсы или рок-н-ролла, ибо все познается в сравнении.

И еще – джаз можно только полюбить. Разлюбить его невозможно.

Ну что – идем вечером на джаз?

Звонок телефона в осеннем лесу

История эта случилась много лет назад. Неожиданно в самом конце сентября на исходе сезона вдруг пошли опята. Люди несли мимо моего дома полные корзины, и я не выдержал. Я разгреб дела, освободил полдня и пошел в лес, благо лес был через дорогу. Со мной отправилась моя знакомая девушка – кажется, это я ее уговорил.

Я обожаю ходить в лес. Не только в лес – мне необходима дикая природа. И если на протяжении полугода я до нее не добрался – я болею. В лесу, на воде, под водой со мной что-то происходит на биологическом уровне – я заряжаюсь, как батарейка, а голова начинает работать сама по себе, не отвлекаясь на окружающие глупости и звуки, и слышит только то, что ей надо слышать. Поэтому девушка в данном контексте была совершенно не обязательна – просто так уж получилось.

Стояла пасмурная безветренная погода. Было прохладно и так тихо, как бывает тихо лишь в осеннем лесу: птицы уже не поют, комары не зудят, и шаги твои по опавшей листве звучат неестественно громко, а от звука падающего желудя вздрагиваешь, как от выстрела. Опят оказалось не так много, как я предполагал, и ушли мы довольно далеко. Девушка на поверку оказалась совсем не лесной породы, грибы собирать не умела, боялась заблудиться и при этом все время исчезала куда-то из поля зрения. В конце концов она потеряла свой дорогой красивый мобильник и очень расстроилась. Выходило, по ее предположениям, что случилось это далеко отсюда, когда она склонилась над каким-то мухомором. Надежды вернуться и найти именно это место не было никакой. И тогда я достал свой телефон и набрал ее номер. И где-то на самом краю земли, еле прорываясь сквозь вселенскую тишину осеннего леса, защебетал веселенький звоночек. Он доносился из таких далей, что поначалу направление определить было почти невозможно. Пришлось разделить окружающее нас пространство пополам, а потом еще пополам. Я шел на звук и молил бога, чтобы в звонящем телефоне не сдохла батарейка. Минут через пятнадцать я вышел прямо на него: он лежал, зарывшись в бурые листья, и из последних сил мигал зелененьким.

Вот удивительно: и дома, в котором я жил, уже давно нет, и девушка та бог знает где, а я до сих пор вспоминаю эту картину – еле слышный далекий звонок телефона в осеннем лесу.

В зимнее время года

Я понял наконец, за что я так не люблю зиму. Просто я сам себе зимой не нравлюсь. Вернее, нравлюсь еще меньше, чем в теплое время года. Я начинаю отвратительно себя вести. Масса вещей вдруг становятся – необязательными, что ли? Например, подарил друг-музыкант свою новую пластинку. И музыкант хороший, и пластинку хвалят, и летом я бы ее завел тут же весь в нетерпении, а вот лежит она у меня вторую неделю нераспечатанная. Возьму в руки и положу обратно на стол: не хочу. Да и стол рабочий давно надо бы разгрести: банки с краской, бумага, мусор какой-то – работать не сядешь. Не хочу. Постоишь над ним, вздохнешь – и пошел на кухню. Ничего не хочу.

Отчасти дело, видимо, в коротком дне. Мало того, что он короткий, – он еще и сокращается, и это особенно противно. Обычный дневной замах не умещается в это шестичасовое относительно светлое время суток, называемое по привычке днем. Только разогнался – а уже стемнело. Все – садись, пей. Чукчи думают, что человек произошел от медведя. У меня в предках явно был медведь. Может быть, шатун. Потому что впасть в полноценную спячку все-таки не получается – среда не отпускает и не до конца позволяет физиология. Давняя неосуществленная мечта: выяснив у секретных метеослужб предполагаемую дату первого снега, накануне погрузиться в самолет с минимальным набором необходимого и улететь туда, где люди всю жизнь ходят в майках и шортах и снег этот видели только в американском фильме ужасов «Послезавтра». А домой можно вернуться в конце апреля, когда этот самый снег уже сошел, вокруг вовсю орут птицы и весна просто висит в воздухе. Как-нибудь обязательно попробую.

И вдруг! Какого-нибудь двадцать шестого декабря (еще и Новый год не наступил!) ты вдруг понимаешь, что день стал на минуту длиннее! Минута – пустяк, но завтра добавится еще одна! А послезавтра – еще! Делишки-то идут к весне! И все, оказывается – такой ерунды вполне достаточно. Раскопал на столе пластинку, распечатал, послушал – отличная пластинка! Разгреб стол, сел рисовать. Хорошо! А потом Новый год просвистит молниеносно, числа третьего выйдешь на улицу – а все разъехались, каникулы. Дороги пустые. Сел в машину, едешь себе. Неважно куда. Просто хорошо. Едешь и думаешь: «Делишки идут к весне!»

Думаете, психика, да?

И снова о пьянстве

Вообще мне кажется, что эпоха эпического, былинного пьянства в нашей стране уходит в прошлое. Возможно, я ошибаюсь. Возможно, сужу только по тому, что вижу (хотя вижу немало). Возможно.

В тысяча девятьсот семьдесят третьем году в Пскове (мы, студенты архитектурного, проходили там практику по живописи) я видел незабываемую картину: город был поголовно пьян. Причем пьян не в смысле «выпимши», а в стельку – на грани физического падения. Пьяны были мужчины, женщины, старики и старухи. Детей в поле зрения не наблюдалось. Это был день получки. При всем при этом никакой радости от выпитого в атмосфере не ощущалось – в воздухе висела тяжелая тупая агрессия. Я чудом добрался до нашей общаги: раза три меня по дороге натурально могли убить – просто за то, что трезвый.

В эти же годы случилась со мной история, заставившая впоследствии задуматься о мистической составляющей присутствия водки в нашей жизни. Летом мы небольшой компанией ходили в путешествие по Карелии – до Петрозаводска на поезде, там на «Ракете» до Великой Губы, а дальше – своим ходом. Места там были потрясающие – нехоженые леса, озера с темной прозрачной водой, брошенные и вымершие сразу после революции деревни с огромными резными избами и деревянными церквами. Не думаю, что вся эта красота дожила до наших дней – уже тогда эти избы рассыпались от прикосновения. Боюсь, сегодня там стоят коттеджи и охотничьи базы.

Мы приехали на вокзал загодя – минут за тридцать до отхода поезда. Затащили в плацкартный вагон рюкзаки, палатки и лодку, и тут я, леденея, понял, что сумка с шестью бутылками водки осталась дома – я прямо увидел, как она стоит на полу в прихожей. Не подумайте только, что мы ходили в Карелию, исключительно чтобы жрать там водку – в ходе путешествия мы должны были остановиться у местного пастуха Женьки, а он без водки терял всякую способность к человеческому общению. Как поступил в этой ситуации я? Я, развив максимальную скорость, выбежал на площадь трех вокзалов, вскочил в такси (нынешние пробки нам тогда, по счастью, и не снились), доехал до своего дома на Комсомольском проспекте, влетел на седьмой этаж, обнаружил, что ключи от квартиры остались в рюкзаке, поцеловал замок, скатился вниз, впрыгнул в то же такси, доехал до вокзала и умудрился вскочить в поезд в тот самый момент, когда он тронулся. Спустя мгновение я, еще не отдышавшись, вспомнил, что седьмую – последнюю! – бутылку водки я собственноручно засунул в мешок с резиновой лодкой. Я потянул за мешок, лежавший на третьей полке, бутылка выскользнула, пролетела мимо моего лица, ударилась об пол и разбилась с характерным звуком. Не буду описывать взгляды и реплики моих товарищей – я сейчас о другом: как в этой ситуации требовала поступить логика? Ну забыли сумку – бывает. Ну нашли бы в Петрозаводске магазин, ну отстояли бы часовую очередь, ну купили бы водки (мы так и сделали, деньги были). Да и забытая дома водка не прокисла бы (а она и не прокисла). Что же сподвигло на такой нелогичный и даже рискованный поступок? Боюсь, что там, где дело касается водки, логика отступает, включаются какие-то иные законы. Говорю как человек, испытавший это на себе.

Несколько лет назад (на самом деле уже довольно давно) мои друзья ходили на байдарках по речке Сухоне – речка эта протекает недалеко от Вологды и уходит в совершенную глухомань. Там она становится довольно неприветливой – берега ее обрывистые, глинистые и вязкие, глубина приличная и течение достаточно сильное. По берегам встречаются нищие деревни с сильно пьющим населением. Иногда в этих местах мои друзья делали привал.

Одна такая деревня показалась им странной – они даже вначале не поняли, в чем дело. Потом сообразили: в деревне, довольно большой, не было мужиков. Совсем. Были бабы, бабки, молодухи и даже дети. А мужиков не было. Ребята спросили хозяйку, у которой остановились, – что здесь произошло? И вот что они услышали.

В самом конце зимы в деревенский магазин везли на санях продукты по льду через речку. В числе продуктов находилась пара ящиков водки. Сани попали на промоину, провалились под лед со всем товаром, ящики ушли на дно. С тех пор деревенские мужики, выпив и не допив, шли нырять в речку – искать водку. Они утонули. Все до одного. В течение года.

Красиво, правда?

Кстати, по поводу зависти. Я вообще очень независтливый человек – как-то некому и нечему было завидовать. Но однажды я точно испытал острое чувство зависти. Шел семьдесят девятый год, я только-только познакомился с Леней Ярмольником, и он позвал меня в гости. Жил он по тем временам весьма шикарно – у него был японский телевизор из «Березки», всякие модные штуки и главное – бар. В мебельной стенке откидывалась дверца, там была подсвеченная лампочками ниша с зеркалом сзади, стояли разные заграничные бутылки и бокалы. И самое главное и невероятное – приходили гости, пили из этого бара, уходили, а в баре оставались напитки! Представляете? У меня это не укладывалось в голове. Ко мне тоже часто приходили гости, но никто не уходил, пока на дне хоть одной бутылки оставалась хоть капля – неважно чего. Бар меня потряс. Дома я освободил часть полки от книг – полка была с дверцами, и бар оказался почти готов. Я наполнил его чем мог, долго передвигал внутри бутылки и стаканы – для красоты. В первый же приход друзей с баром было покончено. Я и не ждал чуда – пошел, закупил что смог, и восстановил красоту. Бар прожил еще два дня – до прихода друзей-музыкантов. Я не сдавался и наполнял его снова – не считаясь с расходами. Как говорил мой друг Миша Генделев – надо приглашать в дом приличных людей, а не всякую гопоту.

Шли годы. Сейчас у меня давно уже не то что бар – буфет. И гости уходят, а напитки остаются. Вот только былой радости нет. Вернее, радость есть – былой нет.

К Бабе Яге

Надо сказать, из всех мифических народных персонажей меня в детстве более всего занимала Баба Яга. Может быть, потому что играл Бабу Ягу в киносказках артист Милляр. Артист был дяденькой, и это казалось забавным, хотя играл он очень достоверно. Однако шли годы, и в этой мужской имитации женского стало мне видеться нечто большее.

Личность Бабы Яги окутана мраком. Живет в лесу совершенным особняком, в избушке, способной поворачиваться к гостю передом, к лесу задом, летает в ступе, поколдовывает, периодически грозится и даже пытается съесть народного героя Иванушку, но так ни разу у нее ничего и не выходит, из чего мы заключаем, что персонаж она скорее диковинный, но не страшный – не Змей Горыныч. А то еще поможет путнику – то травки колдовской даст, то дорогу укажет.

Итак, начнем с имени. Что-то не припомню я такого русского женского имени – Яга. Однако приходит на ум вполне близкое слово «йог». Теперь – «баба». Если сместить ударение с первого слога на второй – получаем «баба», что на хинди означает «святой» (вспомните – Саи Баба, Баба Вирс Синх и т. д. Это высокое звание давали в Индии просветленным и чародеям. И вот перед нами Баба Йог, неизвестно какими путями попавший из знойной Индии в таежную заснеженную Россию. Вспомним внешний облик бабушки: смуглая кожа, исключительная худоба, скажем так, неславянский профиль, густые длинные космы. Бабушка ли? В святых местах Индии видел я таких бабушек сотни, только были они дедушки. И артист Милляр изобразил бы любого без усилий. Желание кутаться в лохмотья тоже вполне объяснимо – не Бомбей, холодно. В наших-то лесах.

Теперь – ступа. Вы давно видели ступу? Летать в ней крайне неудобно – еще более неудобно, чем на метле. Но метла – это европейская история, и сейчас мы ее касаться не будем. Рабочее отверстие в ступе очень узкое, туда с трудом можно попытаться засунуть одну ногу – даже очень худую. Вспомним, однако, что слово «ступа» имеет еще одно значение – это культовое буддийское сооружение, каменный купол, в основание которого заложена крохотная часть тела Будды – скажем, волос или ноготь. Служит для вознесения молитв и медитации.

Не знаю, как вы, а я легко представляю себе Бабу Йога, поселившегося подальше от духовно неблизкой ему русской жизни, построившего ступу и левитировавшего над ней. У аборигенов должен он был вызывать ужас, смешанный с уважением. А также легкую иронию – потому как истинный йог ни на какое зло не способен.

Все про Бабу Ягу, правда?

Осталось представить себе, как наш йог залетел на бескрайние российские просторы. Вариантов тут масса – начиная от модели «арап Петра Великого» и заканчивая способностью продвинутого йога пермещаться в наших грубых материальных пространствах. Я допускаю оба варианта.

Немного о сострадании

Концерты «Машины времени» планируются задолго – за несколько месяцев. За пять дней до концерта в Москве – землетрясение в Японии, цунами, разрушен реактор, тысячи жертв. Решаем посвятить наш концерт пострадавшим в трагедии, отдать свои гонорары, собрать пожертвования в зале – обычная история, все понятно. Времени на какую-то специальную подготовку уже нет, спешно проводим пресс-конференцию – не для того, чтобы рассказать, какие мы хорошие, а чтобы попытаться подать пример – мы же не одни такие, в конце концов. Собранные средства хотим передать посольству Японии – напрямую. В день концерта ставим в центре зала большую коробку с перебинтованным японским флагом – подходите, бросайте кому сколько не жалко.

Перед началом концерта – куча журналистов. Наших и японских. Японцы благодарят, одна девушка задает вопросы, плачет и смеется одновременно – никогда не забуду. Наши (все на подбор – юные красавицы) начинают беседу с одного вопроса. Угадайте, с какого. Спорим, не угадаете – вы же нормальные люди, я уверен. А вопрос звучит так: «Скажите, а почему вы помогаете Японии?» Первой нимфе я с удивлением объясняю, что если кому-то рядом вдруг стало плохо, а ты в состоянии помочь – надо помочь, правда? Это же нормально – по-человечески, по-христиански, в конце концов. Особого понимания в глазах не вижу. Второй птице мне на этот вопрос отвечать уже труднее – чувствую себя в плену у марсиан. На четвертой не удержался – камера в одну сторону, микрофончик в другую, слезы, крик, милиция… Шучу. Удержался. Но очень хотелось. Для пробуждения нормальных человеческих чувств.

А на концерте все было хорошо – и на минуте молчания никто не проронил ни звука, и деньги в нашу коробку несли и кидали – мне со сцены все видно. И приехал лично посол и сказал теплые слова, и мы ему передали все собранное.

Рано утром на следующий день улетаем на гастроли, поспать удалось часа три. Поднимаюсь по трапу – звонок: «Андрей Вадимович, я из «Доказательств и правды», нам очень нужно ваше интервью!» По голосу – такая же птичка, щебечет. Ладно, давай по телефону. «В последнее время Боно и Юрий Шевчук проявляют политическую активность. Почему вы не проявляете?» Девушка, идите в жопу. Отключился. Неудобно, грубо. Нельзя так все-таки с девушками. Звонок. «Андрей Вадимович, не сердитесь, пожалуйста, – работа у нас такая!» Смотри-ка, не обиделась. «Только один вопрос, пожалуйста! Почему вы помогаете Японии?»

Нет, все-таки в жопу. Лю-ди!!!

Я очень не любил Советский Союз. Но там нас в детстве учили правильным вещам – упавшему надо помочь подняться. А потом в телевизоре появились очень дорого снятые игры, где упавшего надо было добить. Сообща. За миллион рублей. Но вот странно: мы эти игры срисовали с западных (не сами же придумали, в конце концов) – а сострадание в этих западных странах не умерло и не умирает. В чем дело?

Есть одно утешение – скоро исключительно идиоты будут брать интервью у идиотов для идиотов – и гармония восторжествует.

Хоть так.

Нечаянная радость

Или, скажем, так: ты уже знаешь, что там, куда ты летишь, будет тепло и солнечно, и даже зимнюю куртку оставил в машине в Шереметьеве, и все равно – выходя на трап, задыхаешься от того, насколько тепло и солнечно, и как пахнет морем, потому что вот оно, море, и от того, какое над всем этим синее небо. Над Москвой никогда не бывает такого синего неба, даже когда оно синее, мы смотрим в Москве на небо через мутный слой выхлопных газов и еще всем этим дышим, и думаем, что вот оно, синее небо, а оно на самом деле совсем не такое! Не знаю, как на вас, а на меня наличие или отсутствие солнца над головой влияет со страшной силой. По-моему, серое дождливое утро – уже повод начать войну. А от солнца люди делаются лучше и добрее. И сразу хочется гулять.

Я очень люблю гулять по городу. Без определенной цели, никуда не торопясь. Украдкой разглядывать прохожих, заходить в магазины, если вдруг увидел в витрине что-то диковинное, останавливаться в уютных кафешках, чтобы махнуть рюмочку – чуть-чуть. Я люблю это делать и на родине – особенно в мае, когда листья распускаются, асфальт сухой и девушки скинули лишнюю одежду, скрывающую красоту: как бабочки вылупились из куколок. А только на родине по понятным причинам я этого удовольствия практически лишен. Пожалуй, только поэтому я люблю бывать за границей.

Поверьте, я не кокетничаю. Когда-то, в юные годы, на самой заре известности, мне очень даже нравилось, что меня узнают: идешь по стриту, а девушки провожают тебя такими особенными взглядами. А вот сегодня от этого очень портится настроение. И даже не оттого, что теперь это в основном не девушки, – просто беспардонное вторжение в твое личное пространство раздражает. Двух-трех человек я еще выдерживаю, а потом праздник бесповоротно заканчивается.

С москвичами, кстати, последние пару лет стало легче: узнают, конечно, но не бросаются на тебя с дикими криками и фотоаппаратом наперевес. То ли уровень культуры вырос (хотя с чего бы?), то ли уровень общего пафоса: подумаешь, артист, у нас тут все артисты. Меня, в принципе, устраивает и то и другое. К несчастью, в Москве масса приезжих.

Узнавание в разных местах проявляется по-разному. В Одессе, как правило, деликатно – неслышный подход сзади, негромко на ухо: «Или я ошибся?» Гражданин средней полосы России, не искалеченный цивилизацией, ведет себя необъяснимо одинаково: он догоняет тебя, забегает вперед, останавливается в нескольких метрах, чтобы ты не мог достать его ни рукой ни ногой, и, указуя на тебя перстом, как можно громче произносит: «Макаревич!» Причину такого поведения я объяснить не могу. Возможно, он хочет поделиться нежданным счастьем с человечеством. Здесь очень важно не сбиться с шага и не позволить дрогнуть ни одному мускулу лица. Тогда он может подумать, что обознался. В противном случае придется останавливаться, расписываться ему на сторублевке, потом фотографироваться, причем просить, чтобы он не клал руку тебе на плечо – мы не настолько знакомы, – а за это время набегут еще четверо таких же. Жена моя удивляется – почему у меня такая быстрая походка? А вот поэтому.

Причем наши люди остаются нашими людьми везде. Артист Укупник рассказывал, как однажды он решил прогуляться по Брайтон-Бич. Неожиданно кто-то сзади плотно взял его голову двумя руками и резко развернул на сто восемьдесят градусов, чуть не свернув шею. Одновременно Аркадий услышал крик: «Изя, снимай скорее, пока я его держу!»

А вчера в аэропорту одна очень красивая девушка просто взяла и улыбнулась чудесной улыбкой. Всего-то навсего.

Господи, как хорошо!

Оборотень

История эта, абсолютно подлинная, произошла пятнадцать лет назад и уже была описана ее участником режиссером Александром Стефановичем в одной из его книг. Но, будучи человеком, не лишенным способности к художественному вымыслу, он несколько видоизменил ход событий. Я же предоставляю вам возможность озакомиться с тем, как все происходило на самом деле. Мне кажется, события эти не нуждаются в приукрашивании.

Итак, двадцать лет назад мне позвонил мой приятель Саша Стефанович и предложил поехать на дачу к его приятелю, захватив с собой шашлыка и девушек. Был выходной день, стояла дивная ранняя весна, в воздухе пахло набухшими почками и разными приятными внезапностями, и затея выглядела вполне уместной. Со Стефановичем мы тогда участвовали в создании фильма «Начни сначала» – он как режиссер, а я как исполнитель главной роли, и общались мы практически ежедневно. На вызов подруги оставалось немного времени, я на том отрезке жизни находился в состоянии абсолютно свободного полета, погода за окном требовала смены флагов и новизны ощущений, и я позвонил девушке, которую видел лишь однажды в компании своего знакомого – я знал только ее номер телефона, то, что она работает переводчицей, имеет яркую нестандартную внешность и что зовут ее, допустим, Ира. Ира легко согласилась, через час на своих «Жигулях» за мной заехал Стефанович с подругой Аллой, мы подобрали по дороге Иру, заехали в шашлычную, купили мяса и вина и двинулись за город.

Погода, как я уже говорил, стояла великолепная – снег сошел, асфальт наконец высох, в редких лужах отражалось безоблачное небо, орали птицы. Девушки на заднем сиденье мило щебетали – меня всегда поражала эта вот способность незнакомых между собой девушек моментально находить общий язык и темы и уже через минуту болтать так, как будто дружат они с рожденья – у мужиков так не бывает.

Город быстро кончился, мы катились по каким-то плоским дачным пространствам – везде намечалось возвращение к жизни, – потом миновали большое поле и остановились у одинокого дома, стоящего у перекрестка двух дорог. Во все стороны от небольшого участка уходили поля, покрытые едва выбивающейся травкой и вызывающие в сознании полузабытое слово «зяби», деревьев ни на участке, ни вокруг не наблюдалось – как, впрочем, и других дачных строений. Я еще никогда не видел так одиноко и открыто стоящей дачи – было ощущение, что человек просто отхватил кусочек поля и построил посреди него дом. Останавливаюсь я на этом так подробно только потому, что для дальнейшего хода событий это имело большое значение.

Дача оказалась большой, но несколько недостроенной – из всех помещений только гостиная и спальня хозяина находились в жилом состоянии, что, кстати, исключало возможность интимной части продолжения банкета. Нас это, тем не менее, не особенно огорчило: мы нюхали весну, радовались солнцу, разожгли мангал, расположив его среди остатков строительства, попивали легкое сухое, говорили о ерунде – в общем, чувствовали себя превосходно. Хозяин дачи оказался милейшим человеком.

Скоро стало темнеть, потянуло прохладой, на небо выкатилась огромная светлая луна, и мы перебрались в дом. Хозяин растопил камин – невиданная по тем временам роскошь! – и мы расселись перед ним, глядя в огонь и негромко беседуя. Через некоторое время я заметил в поведении Иры некоторую странность: несмотря на то что она практически не пила, состояние ее стало меняться – то она вдруг приходила в крайнее возбуждение и начинала ни с того ни с сего, захлебываясь, рассказывать о деталях женитьбы принца Чарльза, то вдруг, не договорив, впадала в какой-то ступор. Она не вписывалась в плавное течение нашей беседы. Прошло еще какое-то время, и мы не сразу заметили, что Иры в комнате нет. Не оказалось ее и в спальне, и в туалете – это мы обнаружили получасом позже, когда все возможные мотивы краткосрочной отлучки человека из компании отпали сами собой, и мы решили ее поискать.

На дворе было уже по-настоящему холодно, изо рта шел пар, и я пытался понять, что может так долго делать девушка в легком платье на улице. Впрочем, на улице ее тоже не было. Не было ее ни на дороге, ни в полях – луна ярко освещала пространство, и движения в нем не наблюдалось. Еще полчаса мы кричали в пустоту, понимая полную бессмысленность наших действий – видно вокруг было дальше, чем слышно, – и даже с помощью фонаря осмотрели яму, которую хозяин вырыл на участке для устройства над ней дачного сортира: никого.

Скоро мы окончательно замерзли и вернулись в дом, совершенно ошарашенные – трагедию бить было еще рано, но разум отказывался давать хоть какое-то объяснение происходящему. Сумочка Иры и ее болоньевая куртка лежали на кресле, поэтому версия, согласно которой она вдруг, не попрощавшись, уехала домой, отпадала – да и уехать-то отсюда было не на чем. Я стоял спиной к окну и пытался рассуждать вслух на эту тему, когда вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд – сквозь стекло на меня смотрела очень большая немецкая овчарка. Она опиралась передними лапами на подоконник и стояла совершенно неподвижно. Я сказал «немецкая овчарка», потому что мы находились в цивилизованной дачной местности, и слово «волк» просто не могло прийти в голову. Все повернулись к окну, немая сцена продолжалась еще несколько секунд, потом животное беззвучно оттолкнулось от подоконника и исчезло. Мы вывалили на двор, но зверь как будто провалился сквозь землю. Хозяин дома растерянно повторял, что никогда таких, да и других собак он тут не видел. Поскольку было совершенно непонятно, что делать – ждать, уезжать, вызывать милицию, – решили попить чаю.

Еще через пару минут дверь отворилась и вошла Ира – радостная и спокойная. Она выглядела так, как будто на эти пару минут выходила покурить, и, когда мы на нее набросились, ничего не могла понять. Она утверждала, что вышла подышать ненадолго, гуляла по участку и никаких криков не слышала. Нас отпустило (жива, и слава богу!) и, как это часто бывает после нервного напряжения, потянуло на шутки. «А собака?» – коварно спросил я. «Какая собака?» – сощурилась Ира. Она не видела никакой собаки и упорно отказывалась шутить на эту тему. Но нас было уже не остановить. Когда все версии превращения девочки в собаку и наоборот были озвучены, я вдруг заметил, что Ира сильно побледнела, закусила губу и еле себя сдерживает. Чтобы сменить тему и снять напряжение, я сказал: «Ну ладно, если ты говоришь, что все это чепуха, – перекрестись на икону, и дело с концом!» У хозяина действительно висело на стене несколько икон. «Да пожалуйста!» – ответила Ира, быстро подошла к иконам и резким движением перекрестилась. Левая рука у нее при этом находилась в кармане. Не знаю, что меня дернуло схватить эту руку и вырвать ее из кармана. Пальцы были сложены в кукиш.

Дальше происходило следующее. Ира отвернулась лицом к стене и совершенно чужим голосом потребовала немедленно отвезти ее в город. Шутки кончились. Мы имели дело с чем-то нам неведомым и неподвластным. Мы наспех попрощались с хозяином, всю дорогу Ира смотрела в окно, закрыв от нас лицо, не проронила ни слова (да и обращаться к ней было страшновато), на Окружной попросила остановиться и выскочила, хлопнув дверью.

Больше я ее не видел.

Подушкино, 2001

Они и мы

Представьте себе: много лет подряд вы дважды в день пробегали мимо старинного покосившегося особнячка с темными немытыми окнами и заколоченным входом. И вдруг – чудо: особнячок поправили, отремонтировали, отмыли, окна его чисто сияют, а табличка у входа говорит о том, что отныне домик этот принадлежит некой частной компании или, не дай бог, частному лицу, и стоит он теперь на вашей улице красавец красавцем. И вот тут вы чувствуете, как в глубине души у вас поднимается волна праведного гнева: как же так? Пересмотреть результаты грабительской приватизации!

Послушайте. Этот дом не стал вашим и не был вашим (вы же никогда не воспринимали буквально слова песни «И все вокруг советское, и все вокруг мое!» – вы же не совсем идиот, верно?). Так вот: единственное, что изменилось для вас, – он из развалюхи превратился в украшение города и сейчас радует вам глаз. Недовольны? Хорошо – если он вам так нужен, вы в принципе можете сегодня его купить. Если новый хозяин не против, цена реальна, а у вас есть деньги. Опять плохо?

Разруха-то в головах.

Ладно, другая ситуация. Вот вы едете по трассе в полном соответствии с установленным законом скоростным режимом, и вдруг, сдувая вас с дороги, мимо с космической скоростью пролетает лихач и уносится за горизонт – навстречу неизбежному. Ваши действия? Предупредите дорожно-патрульную службу? Да вы что, с ума сошли? Это же называется «настучать»!

А знаете, почему? Потому что в силу специфических особенностей истории нашей страны население четко делит себя на две категории: это «мы» (ну, то есть все мы) и «они» – то есть государство с подвластными ему силовыми структурами. И «они» вполне могут посадить «нас». Любого. Мы «их» – нет. Так что это же кто-то из «нас» проехал. А чего, молодец, не бздит. Как же можно своих-то сдавать? Ну а если это был кто-то из «них» – так им можно.

Знаете, ни в одной стране мира я не наблюдал такого забавно расщепленного сознания. Нет, там тоже есть «мы» и «они». Мы – это законопослушные граждане, а они – это преступники, нарушающие закон. И неважно, чем человек при этом занимается. Нет, важно: если он полицейский и он нарушил закон, которому призван служить, – он будет наказан строже. У нас наоборот, верно?

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Изображая наемного убийцу, опасайся стать таковым. Беря на себя роль вершителя правосудия, будь гото...
Книга предлагает начинающим быстро и эффективно изучить основы цифровой фотографии, попробовать свои...
«Смерть на брудершафт» – название цикла из 10 повестей в экспериментальном жанре «роман-кино»....
«Смерть на брудершафт» – название цикла из 10 повестей в экспериментальном жанре «роман-кино»....
Похоже, я, Виола Тараканова, известная широким массам как писательница Арина Виолова, крепко влипла!...
«Жизнь – театр, а люди в нем – актеры». Известное шекспировское изречение как нельзя лучше подходит ...