Злоключения добродетели Сад Маркиз
***
Философия добьется величайшего триумфа, если ей удастся пролить свет на непостижимые для человека законы Провидения и разгадать предначертанный каждому жизненный путь. Это заставило бы жалкое двуногое создание, бесконечно раскачиваемое из стороны в сторону капризами жестокой судьбы, прислушаться к указаниям всесильного рока и научиться правильно их истолковывать, дабы проложить единственную узкую дорожку, с которой нельзя сворачивать, если желаешь избежать причудливых изгибов той самой фатальности, которую называют двадцатью разными именами, не в силах точно ее определить.
К несчастью, часто случается так, что тот из нас, кто строго следует принципам и уважает нравственные правила, привитые ему воспитанием, сталкивается в жизни из-за испорченности нравов большинства лишь с шипами – розы же достаются злодеям. По этой причине люди, недостаточно стойкие в служении добродетели, вероятно, сочтут более благоразумным плыть по течению, нежели противостоять ему, рассудив, что добродетель, как бы хороша она ни была сама по себе, часто терпит поражение в поединке с пороком, тем самым принося невзгоды и страдания. Значит ли это, что в насквозь прогнившем обществе самый верный способ выжить – это следовать большинству?
Более образованные, кичась своими познаниями, возможно, процитируют ангела Иезрада из «Задига» Вольтера, утверждавшего, что нет такого зла, которое не порождало бы добро, и наверняка добавят, что несовершенная структура рода человеческого такова, что сумма добрых дел равна сумме дел злых и для поддержания равновесия важно, чтобы хорошего было столько же, сколько дурного, и, исходя из этого, не имеет значения, если тот или иной человек будет преимущественно положительным или скверным, и раз добродетель подвергается гонениям, а порок почти всегда сопровождается успехом и несправедливость эта безразлична для общей картины мироздания, то не мудрее ли выбрать лагерь злых, которые процветают, чем очутиться среди добродетельных, которые погибают?
Стремясь опровергнуть эти опасные философские софизмы, мы желаем наглядно показать, как уроки несчастной судьбы добродетели, преподанные душе развращенной, однако сохранившей остатки нравственности, куда вернее способствуют возвращению заблудшей души к добру, нежели обещанные на стезе добродетели высокие почести и блестящие награды. Безусловно, это жестоко: описывать, с одной стороны, многочисленные невзгоды, обрушившиеся на женщину кроткую и чувствительную, которая свято чтит добродетель, а с другой стороны, изображать богатство и процветание той, которая всю жизнь презирает высокую нравственность; однако если из сопоставления этих двух картин можно будет извлечь пользу, то стоит ли автору укорять себя за то, что он решился представить их на суд публики? Должно ли испытывать угрызения совести за то, что просто излагаешь факты, способные подтолкнуть всякого благоразумного читателя к выводу о необходимости подчиниться приказам Провидения, чьи тайные замыслы скрыты от наших взоров, и об умении прислушаться к роковым предостережениям, когда, желая напомнить о невыполненном долге, Небеса нам в назидание карают других, ни в чем не повинных?
Такого рода мысли и чувства побудили нас взяться за перо, и, надеясь на доброжелательность читателей, мы покорно просим немного внимания и интереса к злоключениям нашей бедной и несчастной Жюстины.
Графиня де Лорсанж была одной из известных каждому жриц Венеры, строивших свое благополучие на обольстительной внешности, распутстве и коварстве, а их высокие титулы, свидетельства о которых можно найти лишь в архивах Цитеры, были столь же нагло и бесцеремонно добыты, сколь нелепо и легковерно предоставлены. Это была живая брюнетка, прекрасно сложенная, с необычайно выразительным взглядом черных глаз. Остроумие и в особенности своеобразная манера одеваться придавали ее и без того чувственному облику еще большую пикантность, заставляли с еще большей силой желать такую женщину, какую в ней подозревали.
Впрочем, она получила блестящее образование; дочь крупного торговца с улицы Сент-Оноре, она вместе с сестрой, которая была младше ее на три года, воспитывалась в одной из прославленных парижских обителей, где до пятнадцати лет ни в чем не знала отказа: ни в лучших учителях, ни в советчиках, ни в хороших книгах, ни в развитии своих талантов.
И вдруг в этом опасном для целомудрия юной девушки возрасте она в один день лишилась всего. Из-за полного банкротства ее отец оказался в настолько бедственном положении, что в страхе перед неминуемой расплатой стремительно переправился в Англию, оставив дочерей на попечении жены, которая умерла от горя через неделю после бегства мужа. Немногочисленные родственники, посовещавшись, как поступить с бедными сиротами, выяснили, что у каждой оставался лишь вклад за обучение примерно в сто экю. Было принято решение выдать девочкам то, что им причитается, и предоставить каждой самой распоряжаться своей судьбой.
В ту далекую пору, когда началась история, о которой мы повествуем, госпожа де Лорсанж звалась просто Жюльеттой. В свои пятнадцать лет она была наделена зрелым, трезвым умом тридцатилетней женщины и поэтому была счастлива сознанием полной свободы, ни минуты не задумываясь над пагубными последствиями подобного освобождения от оков.
Жюстина же, ее сестра, едва достигшая двенадцати лет, наделенная нравом печальным и задумчивым, одаренная на редкость нежной и чувствительной душой, не имея взамен притворства и изворотливости сестры ничего, кроме простодушия, чистосердечия и наивности, которые в наш жестокий век неизбежно должны были толкнуть ее в западню, ощутила весь ужас своего положения. Облик этого юного создания совсем не напоминал Жюльетту: насколько в чертах одной просматривались искусственность, манерность и кокетство, настолько можно было любоваться стыдливостью, чуткостью и застенчивостью другой. Девственный лик, огромные голубые глаза, взгляд, исполненный сочувствия к ближним, ослепительная кожа, тонкая и изящная талия, мелодичный голос, белоснежные зубы и прекрасные белокурые волосы – таков набросок портрета этой очаровательной младшей сестры, чья нежная и хрупкая красота являет собой столь тонкое и деликатное произведение природы, что ускользает от кисти, пожелавшей ее отобразить.
Обе сестры должны были покинуть обитель в двадцать четыре часа. Им предстояло самим устраиваться в жизни и тратить полученные сто экю как заблагорассудится. Жюльетта, которая не могла нарадоваться своей свободе, пыталась успокоить плачущую Жюстину, но, увидев, что это не удается, вместо утешения стала ее бранить, говоря, что та просто дурочка и что она не знает ни одного случая, когда такие молодые и красивые девушки, как они, умирали с голоду; она привела в пример дочь их соседа, которая когда-то сбежала из родительского дома и теперь находится на приличном содержании у одного откупщика, имея свой выезд в Париже. Жюстина пришла в ужас от рассказа о таком безобразии, сказав, что лучше умереть, чем следовать подобному образцу, и, как только поняла, что Жюльетта склоняется к тому отвратительному образу жизни, который она так расхваливает, решительно отказалась проживать вместе с ней.
Итак, когда стало ясно, что намерения сестер оказались несовместимыми, они расстались без всякого уговора свидеться в будущем. Разве снизошла бы Жюльетта, претендующая на положение знатной дамы, до общения со скромной девочкой, чей целомудренно-низкий уровень притязаний глубоко ей претил, и пожелала ли бы, со своей стороны, Жюстина рисковать своей репутацией в обществе из-за связи с испорченным созданием, не гнушающимся ни распутством, ни публичным скандалом? И каждая из сестер, взяв свою долю, покинула обитель на следующий же день, как и было условлено.
Жюстина вспомнила, как в детстве она была обласкана портнихой матери, и, полагая, что та посочувствует ее горю, разыскала эту женщину, рассказала о своем бедственном положении и попросила у нее работы, в чем ей было грубо отказано.
– О Небо, – причитала наша бедняжка, – стоило мне сделать первый шаг навстречу людям, как он привел меня к огорчениям... Эта женщина любила меня прежде, отчего же отталкивает теперь? Увы, потому что я бедная сирота... У меня больше нет поддержки, а людей ценят, лишь надеясь получить от них помощь или развлечься с ними.
Пережив первую обиду, Жюстина пришла посоветоваться к кюре из своего прихода, однако жалостливый церковник двусмысленно ей ответил, что приходская церковь обложена чрезмерными налогами и не имеет возможности выделить ей денег, но если бы она пожелала поступить к нему в услужение, то он бы охотно поместил ее у себя; но, поскольку, произнося это, святоша взял ее за подбородок, награждая чересчур мирским для служителя культа поцелуем, но негодующая Жюстина сразу все поняла и быстро вырвалась, воскликнув:
– Сударь, я не прошу у вас ни подаяния, ни места прислуги. Недавно я отвергла предложение, которое могло бы стоить обоих ваших благодеяний; я у вас испрашиваю советов, в которых так нуждаются моя неопытность и мое тяжелое положение, а вы хотите заставить меня заплатить за них преступную цену...
Кюре, возмущенный такой отповедью, резко вытолкнул ее за дверь, и Жюстина, отвергнутая во второй раз, оказалась обречена на одиночество. Она заходит в первый же дом, на котором висит дощечка с объявлением о сдаче, снимает маленькую меблированную комнатку, заплатив вперед, и полностью отдается глубокой печали, повергнутая бедственным состоянием и жестокосердием тех немногих, к кому ее вынудила обратиться злосчастная звезда.
А теперь читатель позволит нам на некоторое время оставить ее в этом безвестном пристанище и вернуться к Жюльетте: нам не терпится сообщить, как она вышла из того незавидного положения, в котором мы видели ее, и как за пятнадцать лет она превращается в титулованную даму, владелицу более тридцати тысяч ливров ренты, великолепнейших драгоценностей, двух или трех домов за городом и в Париже, а в настоящий момент – сердца, состояния и доверия господина де Корвиля, государственного советника, человека весьма влиятельного, который вскоре должен стать министром. Путь Жюльетты был тернистым; не сомневайтесь: только самым постыдным и суровым ученичеством дамочки такого рода прокладывают себе дорогу. Какая-нибудь из них и сегодня, взойдя на ложе очередного владыки, еще несет на себе позорную печать прикосновений грязных распутников, в чьи объятия она некогда была брошена молодостью и неопытностью.
Покинув обитель, Жюльетта без труда разыскала в Париже некую даму, о которой прослышала от одной развращенной подружки, жившей некогда по соседству. Жюльетта беззастенчиво заявилась к этой Дюбюиссон. Со свертком в руках, в помятом коротеньком платьице, с самым хорошеньким в мире личиком, она выглядела как маленькая школьница. Жюльетта рассказала этой женщине свою историю, умоляя взять ее под покровительство, подобно тому как несколько лет назад та помогла ее давнишней подруге.
– Сколько вам лет, дитя мое? – спросила ее госпожа Дюбюиссон.
– Через несколько дней мне будет пятнадцать, сударыня.
– И что же, вас еще никто не...
– О нет, сударыня, клянусь вам.
– Но в монастырях иногда случается, что какой-нибудь духовник, какая-то монашка или просто подружка... мне нужны веские доказательства.
– Не остается ничего другого, как вам их представить, сударыня...
И Дюбюиссон, вооружившись очками, лично удостоверилась в том, что дело обстоит именно так, и сказала Жюльетте:
– Хорошо, деточка моя, вы можете остаться здесь и будете неукоснительно исполнять то, что я от вас потребую, а именно: вам нужно приучиться уважать заведенные у меня порядки, быть опрятной, бережливой, порядочной по отношению ко мне, учтивой с вашими подружками, хитрой и ловкой с мужчинами, и в таком случае через несколько лет пребывания здесь вы будете в состоянии переселиться в собственную комнату с комодом, трюмо и сервантом, а мастерство, которое вы приобретете у меня, поможет вам заработать остальное.
Дюбюиссон завладела свертком Жюльетты, спросила, нет ли у нее каких-нибудь денег, на что наша героиня чистосердечно призналась, что у нее есть сто экю. Добрая мамаша завладела и ими, уверяя свою молоденькую ученицу, что поместит этот маленький капитал с выгодой для нее и что не годится такой юной девушке иметь при себе деньги – они могут сослужить ей дурную службу, а в столь испорченный век девушка разумная и благородного происхождения должна старательно избегать соблазнов, чтобы не попасть в ловко расставленные сети. После подобного наставления новенькая была представлена своим товаркам, ей выделили комнату, и уже со следующего дня ее нетронутые прелести поступили в продажу. В течение четырех месяцев этот товар был успешно перепродан восьмидесяти клиентам, каждый из которых оплатил его как новый, и лишь к концу этого нелегкого посвящения Жюльетта получила степень послушницы и была признана равноправной представительницей заведения. И вот – новое «подвижничество», и если при первых шагах Жюльетта, хотя и с некоторыми отклонениями, но все же следовала естеству, то на втором – его законы были преданы забвению: преступные извращения, бесстыдные забавы, тайные и гнусные оргии, скандальные и диковинные прихоти, унизительные фантазии – весь этот кошмар есть порождение, с одной стороны, желания наслаждаться, не рискуя своим здоровьем, а с другой – это гибельный плод пресыщения, которое, притупляя воображение, не оставляет ему иной радости, кроме излишества, и иной пищи, кроме распутства... На второй ступени обучения Жюльетта окончательно испортила свой нрав, а блестящие победы, которые она одерживала в служении пороку, совсем разрушили ее душу. Она ощутила, что рождена для преступления, и ей захотелось идти дальше и больше не прозябать в подчиненном положении, которое, заставляя ее совершать мелкие проступки, унижающие ее, при этом не приносило значительной выгоды. Ей удалось понравиться одному стареющему развратному вельможе, который поначалу держал ее в качестве девочки на четверть часа; но она мастерски сумела добиться от него великолепного содержания и, наконец, стала показываться на спектаклях и на прогулках в обществе своих поклонников – рыцарей ордена Цитеры. На нее обратили внимание, о ней заговорили, ей стали завидовать, и надо сказать, что наша плутовка так умело взялась за дело, что четыре года спустя она уже разорила трех мужчин, из которых самый бедный владел ста тысячами экю ренты. Этого оказалось достаточно, чтобы сделать ей имя. Ослепление людей нашего века столь велико, что, чем более одна из этих презренных дамочек обнаруживает свою нечестность, тем сильнее хочется попасть в ее список, будто степень ее падения и испорченности становится мерилом чувств, на которые можно решиться по отношению к ней.
Жюльетта едва достигла двадцати лет, когда некий граф де Лорсанж, сорокалетний анжуйский дворянин, так в нее влюбился, что, не будучи достаточно состоятельным, чтобы ее содержать, отважился предложить ей свой титул. Он назначил ей двенадцать тысяч ливров ренты. Остальное свое имущество, доходившее до восьми тысяч, он застраховал на случай, если он умрет раньше. Граф предоставил в распоряжение Жюльетты дом, прислугу, а также обеспечил ей положение в обществе, которое через два-три года настолько упрочилось, что заставило злые языки забыть о дебюте молодой графини. И тут-то недостойная Жюльетта, испорченная вредными книгами и дурными советами, забыла о своем благородном происхождении и хорошем воспитании. Она так торопилась насладиться всеми благами в одиночку, соединяя блеск графского титула со свободой от супружеских уз, что дерзнула укоротить дни своего мужа... Ей удалось осуществить задуманное в совершенной тайне и избежать судебного преследования, похоронив вместе со стеснявшим ее супругом все следы своего ужасного преступления.
Сделавшись свободной в своих поступках обладательницей громкого титула, госпожа де Лорсанж возобновила свои прежние занятия, но, будучи теперь видной фигурой в обществе, привнесла в них некоторую благопристойность. Это уже была не содержанка, а богатая вдова, устраивавшая изысканные приемы, куда городская знать считала за счастье быть допущенной, и, тем не менее графиня продавалась за двести луидоров, а на месяц за пятьсот. К двадцати шести годам она добилась многих блестящих побед, разорив трех послов, четырех откупщиков, двух епископов и трех кавалеров ордена Святого Людовика. Однако редко кто останавливается после первого преступления, особенно если оно удачно сходит с рук, и презренная, погрязшая в грехах Жюльетта осквернила себя двумя новыми злодеяниями, сходными с первым. Сначала она устраняет своего любовника, доверившего ей изрядную сумму, о которой не догадывалась его семья. Госпожа де Лорсанж сохранила тайну, завладев этой суммой. Затем таким же способом Жюльетте удается заполучить сто тысяч франков, которые один из ее обожателей отказал ей по завещанию на имя третьего лица, которому вменялось в обязанность вернуть сумму за незначительное вознаграждение. К такого рода низостям госпожа де Лорсанж прибавила еще два или три детоубийства. Страх испортить свою прекрасную фигуру и желание спрятать двойную интригу много раз толкали ее на изгнание плода; но и эти прегрешения, неразгаданные, как и те другие, не помешали этому ловкому и честолюбивому созданию беспрестанно отыскивать новых простаков и ежеминутно приумножать свое состояние, совершая все новые злодейства.
Итак, к сожалению, мы вынуждены признать, что успех и процветание часто сопутствуют злодеям, а то, что мы зовем счастьем, может позолотить жизненную нить того, кто пребывает в глухой пучине распутства и чье поведение есть плод самого сознательного служения злу. Но пусть эта бесспорная и суровая истина не пугает вас, и пускай жизнь другой несчастной, которую мы намереваемся привести как образец, а также картины преследуемой повсюду добродетели не терзают долее порядочных людей, ибо благосостояние преступника – только видимость, ведь независимо от Провидения, которое рано или поздно карает за темные дела, виноватый сам взращивает в глубине сердца жестокие угрызения совести, беспрерывно разъедающие его душу; они тревожат его, отравляя краткий миг блаженства, порой озаряющий его существование, после чего он оказывается во власти мучительных воспоминаний о злодействах, ценой которых был достигнут этот сладкий сон. Что же касается невзгод, выпадающих на долю того, кто служит добродетели, то он, даже будучи обездоленным и гонимым злым роком, имеет в утешение свою чистую совесть, а сокровенная радость от сознания собственной правоты вознаграждает его за беды, причиненные людской несправедливостью.
Таково было положение дел госпожи де Лорсанж, когда пятидесятилетний влиятельный политик господин де Корвиль, о котором мы уже упоминали, вознамерился полностью посвятить себя этой женщине, окончательно привязав ее к себе. То ли благодаря его собственной предупредительности и заботливости, то ли вследствие мудрости и благоразумия со стороны госпожи де Лорсанж, ему удалось этого добиться. И вот уже четыре года господин де Корвиль жил с ней как с законной супругой, и это лето они решили провести в великолепном имении в окрестности Монтаржи, которое он только что купил для графини. Как-то чудесным июньским вечером они, нагулявшись до изнеможения, дошли почти до самого городка и, слишком уставшие, чтобы вернуться обратно, зашли на постоялый двор, откуда хотели послать верхового за экипажем, который довез бы их до замка. На постоялом дворе обычно останавливался лионский дилижанс. Они отдыхали в прохладной комнате первого этажа с низким потолком и окнами во двор, когда дилижанс подъехал к этому заведению. Разглядывать проезжую публику – истинное развлечение: редко кто в минуты безделья откажет себе в таком удовольствии. Госпожа де Лорсанж подошла к окну; ее любовник последовал за ней, и они стали наблюдать, как все пассажиры заходят в гостиницу. Казалось, что в экипаже больше никого не оставалось, когда к нему подъехал полицейский фургон, из него вышел стражник, который принял из рук своего товарища находившуюся в дилижансе связанную преступницу – молодую девушку лет двадцати шести-двадцати семи, в убогой короткой ситцевой мантилье. Госпожа де Лорсанж невольно вскрикнула – девушка обернулась, представив взорам столь нежные черты и такой стройный изящный стан, что господин де Корвиль и его спутница не смогли удержаться от искушения разузнать подробнее о судьбе этой несчастной. Господин де Корвиль подошел к одному из стражников и спросил, в чем провинилась эта девушка.
– По правде сказать, сударь, – ответил стражник, – ее обвиняют в трех или четырех тяжелейших преступлениях; речь идет о краже, убийстве и поджоге, но признаюсь, что мы с напарником еще никогда не сопровождали преступника с таким нежеланием. Эта девушка кажется кроткой и порядочной...
– Ах, как жаль, – сказал господин де Корвиль, – быть может, она жертва очередного промаха наших провинциальных судей? Где было совершено правонарушение?
– На постоялом дворе, в трех лье от Лиона; приговор был вынесен в Лионе, ее возили в Париж для его подтверждения, а теперь везут обратно на смертную казнь.
Госпожа де Лорсанж, слышавшая этот разговор, подошла и шепнула де Корвилю, что хотела бы услышать из уст самой девушки историю ее злоключений, и господин де Корвиль, который хотел того же, попросил об этом ее сопровождающих, представившись им. Те ничего не имели против; было условлено провести ночь в Монтаржи, где будет заказано две квартиры: одна – для господ, другая – для стражников, неподалеку. Господин де Корвиль взял узницу под свою ответственность; ее развязали, провели в комнаты господина де Корвиля и госпожи де Лорсанж; охранники поужинали и улеглись; несчастную девушку уговорили немного поесть. Госпожа де Лорсанж никак не могла побороть самого искреннего интереса к судьбе незнакомки, которая словно служила ей живым укором. «Это отверженное создание, быть может невинное, считают преступницей, а я несомненно ею являясь, благоденствую», – такие мысли мучили госпожу де Лорсанж. Как только молодая девушка немного пришла в себя, успокоенная проявленной заботой и оказанным ей вниманием, госпожа де Лорсанж попросила ее рассказать, какому злому стечению обстоятельств было угодно, чтобы та, на вид такая порядочная и благонравная, оказалась в столь плачевном положении.
– Поведать вам историю моей жизни, сударыня, – начала прекрасная пленница, обращаясь к графине, – значит рассказать о самом поразительном примере наказания невиновной и жаловаться на несправедливость Провидения, а это преступно, и я не посмею...
Обильные слезы ручьем полились из глаз несчастной девушки, и, на мгновение дав им волю, она продолжила свой рассказ.
– Сударыня, позвольте мне утаить мое имя и происхождение, которое, не будучи блестящим, было вполне почтенным и никак не сулило тех унижений, которые и явились причиной большинства моих злоключений. Потеряв родителей в раннем возрасте, я надеялась, что, воспользовавшись небольшой суммой, оставленной ими, сумею получить приличное место, отказываясь от сомнительных предложений, и, сама того не замечая, проедала то немногое, что мне досталось. Чем беднее я становилась, тем более меня презирали; чем больше я нуждалась в поддержке, тем менее мне готовы были ее оказать и тем чаще мне встречались люди недостойные и бесчестные. Из всех унижений, которые я испытала в этом жалком положении, из всех ужасных событий я вам расскажу лишь о том, что со мной произошло в доме у господина Дюбура, едва ли не самого богатого столичного откупщика. Меня послали к нему как к одному из тех, чье влияние и могущество без труда могли смягчить мою участь, но люди, что дали подобный совет, либо желали обмануть меня, либо не подозревали о черствости и испорченности этого человека. Продержав два часа в передней его дома, меня наконец впустили. Господин Дюбур, человек лет сорока пяти, только что встал с кровати и предстал передо мной в свободном халате, хранившем следы бурно проведенной ночи. Его готовили к утреннему туалету и собирались причесывать. Он отправил своего камердинера и спросил, что, собственно, мне от него нужно.
«Увы, сударь, – ответила я, – перед вами бедная сирота, которая за свои неполные четырнадцать лет успела познать все беды на свете».
И тут я ему подробно описала свои неудачи, трудности и отчаяние, которое я испытала, израсходовав все, что у меня было, обиды из-за многочисленных отказов в помощи, выразив при этом надежду, что он посодействует мне и поможет раздобыть средства к существованию.
Внимательно меня выслушав, господин Дюбур спросил, старалась ли я оставаться целомудренной.
«Я не была бы так бедна и столь стеснена обстоятельствами, сударь, если бы согласилась перестать быть таковой».
«Дитя мое, – возразил он мне, – а на каком основании вы заявляете о своих правах на благополучие, если не готовы поработать на него?»
«Я желаю работать, сударь, и не прошу ничего другого».
«Услуги такого ребенка, как вы, принесут не много пользы для хозяйства, у вас не тот возраст и не то сложение, чтобы использовать вас так, как вы просите. Однако если бы вы отбросили эту нелепую строгость нравов, то могли бы претендовать на изрядный успех у любого греховодника. И именно в этом направлении вам следует действовать. Целомудрие, которое вы выставляете напоказ, не приносит в этом мире никакой пользы, напрасно вы им кичитесь, вы за него не выпросите и стакана воды. Для нас, светских людей, подавать милостыню – одна из прихотей, которой мы менее всего склонны предаваться и которая нам более всего претит, а поэтому мы хотим возместить извлекаемые из карманов деньги. А что может предложить такая милая девочка, как вы, взамен нашей поддержки, если не полное согласие на все, что пожелают от нее потребовать?»
«О, сударь, неужели в сердцах людей больше не осталось ни доброжелательности, ни благородного сочувствия к ближнему?»
«Очень мало, деточка, ничтожно мало, пора освобождаться от мании бесплатно делать одолжения. Эта нелепость может на какой-то миг пощекотать самолюбие, но, поскольку его услады слишком призрачны и недолговечны, возникает потребность в компенсации более ощутимой, и становится ясно, что от такой девочки, как вы, куда приятнее заполучить в качестве награды все удовольствия, которые можно извлечь из ее растления, нежели щеголять тем, что подаешь ей милостыню. Репутация человека либерального, щедрого и великодушного не стоит и сотой доли того наслаждения, которым вы можете меня одарить, и, обратившись к любому человеку моего возраста и моего круга, вы не услышите иного ответа, дитя мое. Итак, я готов спасти вас, но лишь в соответствии с тем, насколько послушно вы станете мне во всем угождать».
«Какая жестокость, сударь, какая бесчеловечность! И вы полагаете, что Небеса не покарают вас за это?»
«Пойми же ты, дурочка, что Небо – это как раз то, что меньше всего нас волнует; нам безразлично, нравится ему или нет то, что мы вытворяем здесь, на земле, мы не признаем его власти и каждый день бросаем ему вызов, а страсти лишь тогда приобретают для нас истинную притягательность, когда более всего нарушают все его предписания или то, что многие глупцы считают таковыми, но что в сущности есть не что иное, как некая иллюзия, плод изощренного и ловко подстроенного обмана».
«Но, сударь, следуя подобным нравственным правилам, выходит, что несчастным и обездоленным не остается ничего другого, как погибнуть?»
«Что за важность? Во Франции гораздо больше подданных, чем она способна прокормить, и правительство, которое занимается делами общества, не станет возиться с отдельными людьми; его главная забота – сохранность государственной машины».
«И вы думаете, что дети станут почитать отца, который с ними так дурно обращается?»
«Что значит для отца, у которого чересчур много детей, привязанность тех, от которых он не получает никакой помощи?»
«Лучше бы он задушил нас при рождении!»
«Пожалуй, но давай оставим политику, ты в ней ничего не смыслишь. К чему жаловаться на судьбу, ведь она зависит лишь от твоего собственного выбора?»
«Но какой ценой, Небо праведное!»
«Ценой отказа от несбыточной мечты, пустяка, который ничего не стоит, и только твоя гордыня придает ему значение... Однако отложим в сторону эти рассуждения и займемся тем, что касается непосредственно нас двоих. Ты чрезвычайно дорожишь этой химерой, я же очень мало ее ценю, берем среднее арифметическое, я не отнимаю ее у тебя. Те не очень обременительные обязанности, которые тебе придется исполнять за приличное вознаграждение, будут совсем другого рода. Я определю тебя в услужение к моей экономке, и каждое утро передо мной то эта женщина, то мой камердинер будут подвергать тебя...»
О, сударыня, как передать вам словами это отвратительное предложение? Столь оскорбительное для моего слуха, оно ошеломило меня, когда он его произносил. Оно чересчур постыдно, чтобы вновь его повторить, надеюсь, ваша милость избавит меня от этого. Злодей, он называл мне имена известных служителей культа, и я должна была служить жертвой...
«Вот все, что я могу сделать для вас, мое дитя, – продолжал этот грязный человек, непристойно распахиваясь передо мной. – К тому же я могу вам предоставить за участие в этой довольно длинной и щекотливой церемонии содержание в течение двух лет. Сейчас вам четырнадцать. В шестнадцать вы будете вольны искать удачу в другом месте, а до этих пор будете одеты, накормлены и станете получать один луидор в месяц. Сумма солидная: той, кого вы замените, я столько не платил. Правда, она не хранила столь бережно, как вы, свою драгоценную невинность, но, как видите, я доплачиваю вам за нее пятьдесят экю в год, по сравнению с вашей предшественницей. Хорошенько подумайте: не забывайте, в каком нищенском состоянии я подбираю вас; ни для кого не новость, что в нашей несчастной стране тем, кому не на что жить, приходится изрядно намучиться, чтобы заработать деньги; да, признаю, вам придется потерпеть и пострадать, но получите за это куда больше, чем многие другие в вашем положении».
Недостойные речи этого чудовища подогрели его страсти, и он грубо схватил меня за ворот платья, сказав, что для начала он сам сейчас покажет мне, о чем идет речь... Но негодование придало мне смелости и силы, и я смогла от него отбиться, уже в дверях высказав ему напрямик:
«Презренный негодяй, пусть однажды Небеса, которые ты так постыдно оскорбляешь, накажут тебя по заслугам за твою бесчеловечную жестокость; ты недостоин ни богатств, которые столь гнусно используешь, ни самого воздуха, который оскверняешь своим омерзительным дыханием».
Я возвращалась домой во власти темных и печальных мыслей, которые всегда порождают испорченность и черствость людей. И тут неожиданно луч надежды, казалось, засверкал перед моим взором: хозяйка комнаты, где я жила, знавшая о моих трудностях, сообщила, что наконец нашелся дом, где меня с радостью примут при условии, что я буду прилично себя вести.
«Хвала Небу, сударыня! – воскликнула я, восторженно ее обнимая. – С удовольствием принимаю это условие, ведь это именно то, чего я и сама добиваюсь».
Человек, у которого мне предстояло служить, был старым ростовщиком; поговаривали, что он разбогател, не только давая деньги под залог, но и потихоньку обкрадывая всех и вся каждый раз, когда считал, что это можно сделать безнаказанно. Жил он на улице Кинкампуа, занимая второй этаж дома, со старинной своей сожительницей, которую именовал женой, такой же злобной, как он сам.
«Софи, – заявил мне этот скряга, – имейте в виду, Софи, – это имя я придумала, чтобы скрыть мое настоящее, – первая добродетель, которая необходима в моем доме, – это честность. Если вы стащите отсюда хотя бы десятую долю денье, я добьюсь того, что вас повесят; имейте в виду, что я не шучу, Софи. Если мы с женой и можем себе кое-что позволить на старости лет, то это стоило нам огромных трудов и строгой воздержанности... Много ли вы едите, дитя мое?»
«Несколько унций хлеба в день, сударь, да немного супа, когда Бог мне его посылает».
«Супа, черт возьми, ты только подумай, моя милая, – сказал старый сквалыга жене, – она хочет супа! Какие замашки! Целый год она ищет работу, уже готова умереть с голоду, и при этом желает есть суп! Мы едва позволяем себе такую роскошь раз в неделю, по воскресеньям, – мы, привыкшие работать как каторжные вот уже сорок лет. Вам будет отведено по три унции хлеба в день, дочь моя, полбутылки речной воды, каждые восемь-десять месяцев старое платье жены, которое вы будете перешивать на юбки, и три экю жалованья в конце года, если мы будем довольны вами, если ваша бережливость будет отвечать нашим требованиям и если вы будете ратовать за порядок и преуспеяние в нашем доме. Вы будете управляться в доме одна. Ваши обязанности не так сложны: три раза в неделю скоблить и чистить квартиру из шести комнат, стелить постель мне и жене, отвечать за входную дверь, пудрить мой парик, причесывать жену, ухаживать за собакой, кошкой и попугаем, следить за кухней, чистить домашнюю утварь, независимо от того, пользуются ею или нет, помогать жене готовить еду, а в остальное время чинить белье, чулки, чепчики и другие мелочи. Как видите, Софи, ничего особенного; у вас останется достаточно времени, мы разрешаем вам использовать его по вашему усмотрению, например, шить для себя необходимую одежду».
Нетрудно представить себе, сударыня, в каком беспомощном состоянии я находилась, чтобы согласиться на такое место; не говоря о том, что подобная нагрузка была непосильна для моего возраста и сложения, возможно ли было прожить на те гроши, что мне предлагали? Тем не менее, я не стала капризничать и поселилась там в тот же вечер.
На втором году пребывания в этом доме меня ожидала такая страшная катастрофа, что тяжело вспоминать об этом. Если отчаянное положение, в котором я нахожусь, позволит мне, госпожа, немного развлечь вас, в то время, когда я должна думать лишь о том, чтобы тронуть вашу душу для моего же блага, я осмелюсь полагать, что развеселю вас описанием необыкновенной скаредности, свидетельницей которой я оказалась, прежде чем волновать вас печальными событиями. В доме никогда не зажигали света; квартира хозяев выходила окнами на уличный фонарь, и это счастливое обстоятельство избавляло их от трат на дополнительное освещение. Что касается белья, им вообще не пользовались. На рукава хозяина и госпожи надевались истрепанные манжеты, которые я стирала вечером по субботам, чтобы они были готовы к воскресенью; никаких полотенец и простынь, чтобы не тратиться на слишком дорогое отбеливание, так считал мой почтенный хозяин – господин Дюарпен. Здесь никогда не пили вина: простая вода, по мнению госпожи Дюарпен, была натуральным напитком, служившим еще нашим предкам, и именно она была предписана нам природой; когда нарезали хлеб, вниз подставляли корзинку, чтобы собирать все, что туда сыпалось, затем тщательно собирали все хлебные крошки, оставшиеся от трапезы, все это жарилось на прогорклом масле и составляло праздничное воскресное блюдо. Из страха истрепать одежду и мягкую мебель их не выбивали, а лишь слегка обмахивали метелкой из больших перьев. Башмаки господина и госпожи были подбиты железом, и каждый из супругов ревностно оберегал от порчи туфли, которые служили им еще в день свадьбы. Но еще более диковинной была одна моя обязанность, которую мне надлежало исполнять раз в неделю. В квартире была одна большая комната, не оклеенная обоями. Мне надо было наскрести ножом какое-то количество штукатурки со стен, просеять ее через частое решето, а то, что появлялось в результате этой операции, превращалось в туалетную пудру, которой я каждое утро украшала парик хозяина и шиньон хозяйки. Если бы только эти гнусности были единственными у этих низких людей! В конце концов вполне естественно человеческое желание держаться за свое добро, но нельзя его путать с жаждой удвоить его за счет состояния другого, и вскоре я обнаружила, что именно таким способом господину Дюарпену удалось обогатиться. Над ним поселился некий господин, который жил широко, у него было много красивых драгоценностей и безделушек, хорошо знакомых моему хозяину то ли потому, что он жил по соседству, то ли потому, что они просто прошли через его руки. Я часто слышала, как он сокрушался со своей женой о какой-то золотой шкатулке за тридцать или сорок луидоров, которая непременно досталась бы ему, будь он в свое время чуть попроворнее, а так ему пришлось вернуть шкатулку владельцу, и, чтобы утешиться от потери, добропорядочный господин Дюарпен задумал ее выкрасть, рассчитывая именно на меня возложить это дело.
Произнеся пространную речь об определенной целесообразности воровства, даже о некоторой его пользе для общества, ибо оно устанавливает нечто вроде равновесия, нарушенного неравенством между людьми, господин Дюарпен вручил мне поддельный ключ от квартиры соседа, уверяя, что я без труда найду нужную шкатулку в секретере, который никогда не запирается, и беспрепятственно вынесу ее, а за такую важную услугу я получу по истечении двух лет одно дополнительное экю сверх жалованья.
«Но, сударь! – воскликнула я в ответ. – Возможно ли, чтобы хозяин осмелился предлагать такую низость своей же собственной служанке? Кто же сможет мне помешать повернуть против вас орудие, которое вы даете мне в руки, и что сможете вы привести в качестве возражения, если я обворую вас, следуя вашим принципам?»
Весьма удивленный моей отповедью, господин Дюарпен не решился более настаивать, однако затаил в сердце злобу. Он вовремя спохватился, сказав, что его поведение было лишь способом испытать меня и что я молодец, устояв перед недостойным предложением, в противном случае мне бы несдобровать. Мне пришлось довольствоваться таким ответом, но с тех самых пор я ощутила на себе все тяжелые последствия этого разговора и оплошности, что я допустила, отказавшись столь решительно. Но ведь выбора не было – необходимо было либо совершить преступление, о котором он мне говорил, либо резко отвергнуть его предложение. Будь я поопытней, я бы, не теряя ни минуты, покинула этот дом, но в великой книге судеб уже было записано, что за всякое благородное движение моей души я должна расплачиваться несчастьем. Итак, мне предстояло испытать все превратности моей немилосердной судьбы.
Господин Дюарпен оставил меня в покое примерно на месяц; он продержался почти до истечения второго года моего пребывания в этом доме, не позволив себе ни словом, ни намеком выразить свое злопамятство из-за моего отказа. И вот в один прекрасный вечер, закончив работу, я поднялась в свою комнату в надежде насладиться несколькими часами отдыха, как вдруг раздался шум: мою дверь взломали, и у моей кровати оказался Дюарпен в сопровождении полицейского комиссара и четверых стражников.
«Исполняйте ваш долг, сударь, – обратился он к служителю правосудия, – эта презренная украла у меня бриллиант стоимостью в тысячу экю. Вы сможете его отыскать в ее комнате или на ней; факт очевиден!»
«Мне обокрасть вас! – я в возмущении вскочила с кровати. – Мне? Ах, сударь, кто лучше вас знает, насколько это противно и немыслимо для меня!»
Но господин Дюарпен нарочно поднял шум, чтобы мои слова не были услышаны; он продолжал обыск, и злополучный перстень вскоре был обнаружен в одном из моих тюфяков. Против таких улик нечего было возразить; я мгновенно была схвачена, и со связанными руками и ногами с позором доставлена в тюрьму, где не имела возможности заставить выслушать хоть слово из того, что я могла сказать в свое оправдание.
Судебный процесс над безвестной сиротой, у которой нет ни денег, ни влиятельных покровителей, совершается во Франции без всякого промедления. Принято полагать, что добродетель несовместима с бедностью, и порой в наших судах беды и неудачи становятся полновесным доводом против подсудимого. Некое несправедливое предубеждение заставляет верить, что преступление совершает тот, кто в силу своей убогости неизбежно должен был его совершить; симпатии измеряются положением, в котором вы находитесь в данный момент, и если вы не можете предъявить титулы и богатство, свидетельствующие о том, что вы должны быть честны, то в таком случае невозможность для вас оставаться порядочным, в силу вашего бедственного положения, доказывается тотчас же.
Напрасно я пыталась защищаться, снабжая достоверными сведениями адвоката, которого ко мне чисто формально привели на минуту. Мой хозяин выдвинул обвинение. Бриллиант был найден в моей комнате, значит, кража совершена мной. Когда я попыталась рассказать о бесчестном поведении господина Дюарпена, стараясь доказать, что его обвинение явилось лишь следствием мести и зависти, что он хотел отделаться от той, которая, владея его секретом, могла бы испортить ему репутацию, мои жалобы сочли клеветой, заявив, что господин Дюарпен вот уже сорок лет известен как человек неподкупный и неспособный на такой поступок. Я уж почти смирилась с тем, что мне придется расплачиваться своей жизнью за отказ от соучастия в преступлении, когда одно непредвиденное событие, вернувшее мне свободу, заставило меня снова окунуться в водоворот новых невзгод, которые еще ожидали меня в этом мире.
Моей соседкой по тюремной камере была сорокалетняя женщина по имени Дюбуа. Она, как и я, ожидала исполнения смертного приговора, хотя, в отличие от меня, в полной мере его заслужила, так как совершила все виды преступлений. Я вызвала у этой женщины чувство сострадания. Как-то вечером, когда уже оставалось совсем немного времени до того дня, когда нам обеим предстояло расстаться с жизнью, она шепнула, чтобы я не ложилась спать, а незаметно старалась держаться поближе к дверям камеры.
«Между полуночью и часом, – продолжала эта неунывающая мошенница, – наше заведение будет охвачено огнем... Это дело моих рук; может, будет несколько жертв, ну и пусть, зато уж мы-то наверняка спасемся. К нам присоединятся трое моих дружков-сообщников, и я ручаюсь, что ты окажешься на свободе».
Карающая десница, которая недавно наказала меня, невиновную, оказала поддержку новому преступлению моей покровительницы; ее план удался, пожар разгорелся, в нем погибло десять человек, но нам удалось сбежать. В тот же день мы оказались в лесу Бонди в хижине браконьера, одного из давних друзей банды Дюбуа.
«Вот ты и свободна, милая моя Софи, – сказала Дюбуа, – теперь ты сама выберешь тот образ жизни, какой тебе понравится, но мой добрый совет – отказаться от бессмысленного поклонения добродетели, которая, как видишь, не принесла тебе счастья. Неуместная порядочность довела тебя до подножия эшафота, а ужасное злодеяние меня от него уберегло. Приглядись, каков в этом мире удел добра, и прикинь, стоит ли ради этого жертвовать собой. Ты молода и красива, я могу взяться устроить твою жизнь; если ты захочешь – отправимся вместе в Брюссель, я оттуда родом. За два года я поставлю тебя на ноги, но предупреждаю сразу, я не собираюсь вести тебя к успеху узкими тропками целомудрия. Придется сменить не одно ремесло, участвовать не в одной проделке, чтобы в твоем возрасте быстро пробить себе дорогу. Послушай, Софи, решайся быстрей, нам надо торопиться, мы будем здесь в безопасности всего несколько часов».
«О сударыня, – ответила я своей благодетельнице, – я обязана вам жизнью, однако пребываю в отчаянии: за нее пришлось заплатить преступлением, и уверяю вас, что если бы потребовалось мое в нем участие, то я скорее предпочла бы смерть. Ради служения добродетели, которая глубоко коренится в моем сердце, я готова подвергнуться любым опасностям, и, какими бы ни были тернии добродетели, я всегда предпочту их фальшивому золотому блеску и опасным милостям, что на короткий миг сопутствуют пороку. В этом решении меня укрепляют и мои религиозные воззрения, от которых я никогда не отрекусь. Если Провидению будет угодно сделать мой жизненный путь мучительным, то лишь для того, чтобы полнее вознаградить меня в лучшем мире. Эта надежда меня согревает, она облегчает мои страдания, утишает мои стоны, вооружает в борьбе против превратностей судьбы, придавая силы противостоять будущим невзгодам, которые Провидению еще заблагорассудится мне преподнести. Эта радость тотчас же угаснет в моем сердце, если я оскверню ее злодеянием, и тогда наряду со страшными муками в этой жизни, на том свете меня будет ожидать еще более ужасная кара, которую небесное правосудие предназначает для тех, кто его оскорбляет».
«Это нелепые бредни, от которых ты скоро спятишь, – нахмурила брови Дюбуа. – Поверь мне, милочка, оставь в покое и небесное правосудие и небесную кару, но помни: если хочешь не умереть с голоду – выбрось из головы все, чему тебя учили в школе. Жестокость сильных мира сего оправдывает плутовство бедняков, дитя мое. Когда кошельки их откроются навстречу нашим нуждам, а в сердцах их воцарится человеколюбие, тогда в наших душах водворится добродетель, но, до тех пор пока наши бедствия, наша терпеливость, наша добросовестность и наше послушание будут лишь усугублять наше угнетение, преступление будет для нас единственным средством хоть немного ослабить ярмо, которое они на нас взвалили, и надо быть просто идиотом, чтобы не воспользоваться такой возможностью. Природа всех нас создала равными, Софи, и если злому року нравится нарушать этот первоначальный замысел, то нам не остается ничего другого, как самим смягчать его капризы, своей ловкостью и сноровкой отбирая у власть имущих то, что ими незаконно присвоено. Ты только взгляни на этих богатеев, на этих судей и политиков, полюбуйся, как усердно они наставляют нас на путь истинный; еще бы, когда имеешь в три раза больше, чем в состоянии потратить, – ты огражден от участия в воровстве; когда тебя окружают лишь льстецы и покорные рабы – ты не станешь замышлять преступлений; когда упиваешься сладострастием и объедаешься самыми лакомыми кусочками – ты без труда будешь воспевать строгость и воздержанность; когда нет никакой необходимости обманывать – велика ли заслуга быть прямым и честным! Но мы-то, Софи, мы приговорены тем самым Провидением, из которого ты имеешь глупость сотворить себе кумира, пресмыкаться, елозя брюхом по земле, как змеи, мы привыкли сносить презрение и унижение только за то, что бедны и беззащитны, мы не встречаем на всей земле ничего, кроме горечи и шипов, – и ты желаешь, чтобы мы сторонились преступления, когда именно оно открывает перед нами все двери, хранит нас от невзгод, а то и просто спасает нам жизнь! Ты, стало быть, хочешь, чтобы мы вечно оставались оскорбленными и униженными, в то время как те, кто подчинил нас себе, наслаждаются всеми милостями фортуны? Ты хочешь, чтобы на нашу несчастливую долю оставались лишь изнурительный труд, обиды и боль, лишь нужда и слезы, лишь клеймо позора и эшафот? Не бывать этому, нет, Софи, еще раз нет! Либо Провидение, которое ты так боготворишь, просто пренебрегает нами, либо намерения его недоступны для нашего понимания... Хотя если получше к нему приглядеться, Софи, и постараться вникнуть в суть, нетрудно уличить его в том, что, раз оно ставит нас в положение, когда обращение к злу становится неизбежным, и при этом предоставляет нам возможность творить зло, значит, зло, как и добро, равно присущи Провидению и заложены в его законы, и оно охотно прибегает к услугам как одного, так и другого. Мы появляемся на свет равными, и даже тот, кто стремится разрушить это равенство, виновен не более, чем тот, кто ищет его восстановления, так как оба действуют вслепую, с повязкой на глазах, подчиняясь полученным свыше указаниям».
Должна признаться, сударыня, что никогда я не была более близка к тому, чтобы поддаться на уговоры, чем в эту минуту, однако в моем сердце зазвучал другой голос, более сильный, и он одержал победу над обольщением ловкой женщины. Внимая этому голосу, я решительно заявила, что не отступлю от избранного мною пути.
«Ладно, – махнула рукой Дюбуа. – Поступай как знаешь, оставляю тебя на произвол твоей злой судьбы, но когда тебя схватят, а тебе этого не избежать по той простой причине, что рок всегда выгораживает преступление и неминуемо приносит в жертву добродетель, то хотя бы позаботься о том, чтобы ни о чем не проговориться».
Пока мы рассуждали, трое сообщников Дюбуа и браконьер пьянствовали, а вино, как известно, ослабляет память, и наши преступники, забыв о том, что недавно стояли на краю пропасти и чудом ускользнули, задумали новое злодеяние. Эти негодяи не желали отпускать меня, пока я не удовлетворю их похоть. Дикие нравы разбойников, полная их безнаказанность, пьяный угар, уединенность нашего пристанища, наконец, моя юность и невинность – все подстегивало их. Злодеи поднялись из-за стола и стали держать совет, переговариваясь с Дюбуа. Мрачная таинственность их поведения заставляла меня дрожать от страха. И вот мне объявляют решение – я должна пройти через руки всех четверых. Если я соглашусь на это добровольно, каждый вручит мне по одному экю, и я смогу отправиться прочь. Если же придется применить силу, это все равно произойдет, но для надежного сохранения тайны последний из четверых, кто будет развлекаться со мной, воткнет мне в грудь нож и меня закопают тут же под деревом. Можете себе представить, сударыня, как на меня подействовало это омерзительное предложение. Я бросилась к ногам Дюбуа, я умоляла ее еще раз стать моей защитницей, но эта негодяйка хохотала над моими страхами, считая их сущим пустяком.
«Черт подери, вот уж и впрямь беда! – возмущалась Дюбуа. – Да ты должна быть благодарна за то, что представляется случай обслужить таких ладных парней, как эта четверка! Знаешь ли ты, деточка, что в Париже найдется десять тысяч женщин, которые не пожалели бы никаких денег за то, чтобы оказаться сейчас на твоем месте... А впрочем, – добавила она после недолгого раздумья, – я могла бы повлиять на этих шалопаев и добиться твоего помилования, если ты пожелаешь его заслужить».
«О сударыня, скажите, что нужно сделать? – воскликнула я в слезах. – Приказывайте, я на все готова».
«Следовать за нами, участвовать в наших делах, не выражая ни малейшего недовольства, такой ценой я обещаю избавить тебя от остального».
У меня не было времени долго взвешивать все доводы; давая согласие, я подвергала себя новым опасностям, но они не были столь неотвратимыми, как сегодняшняя, и я надеялась на счастливый случай.
«Я пойду куда угодно, хоть на край света, даю вам слово, сударыня, – поспешила я сказать Дюбуа. – Но заклинаю вас, избавьте меня от неистовства этих людей, и я никогда вас не покину».
«Эй, ребята, – обратилась Дюбуа к четверым бандитам, – эта девчонка теперь в нашей шайке; я принимаю ее к нам. Я запрещаю вам насиловать ее, не отбивайте у нее вкус к будущему ремеслу с первого же раза; прикиньте, насколько прибыльными могут для нас оказаться ее возраст и внешность; так воспользуемся ими для нашей же пользы и не будем портить товар в угоду минутной прихоти...»
Но порой человек столь обуреваем страстями, что не способен внять голосу рассудка. Так и эти четверо и слушать не желали о моем помиловании, они не оставляли мне никакой надежды, единодушно заявив Дюбуа, что, даже если бы им грозил эшафот, они не отказались бы от своего желания позабавиться со мной.
«Первым возьму ее я, – выкрикнул один из них, хватая меня в охапку».
«А по какому такому праву надо начинать с тебя?» – восстал второй, отталкивая своего сообщника и грубо вырывая меня из его рук.
«Как бы не так, только после меня», – вступил в спор третий.
Возбужденные препирательствами, четверо соперников вцепились друг другу в волосы. Кончилось тем, что они повалились на пол, продолжая колотить друг друга, и, пока Дюбуа их разнимала, я воспользовалась моментом и стремглав бросилась бежать. Вскоре я очутилась в лесу, потеряв из виду это зловещее пристанище.
«О Всевышний, – взывала я, бросившись на колени, как только оказалась в безопасности, – мой истинный заступник и опора, соблаговоли сжалиться над моими лишениями, обрати свои взоры на мою невинность и беззащитность, на веру, с которой я уповаю на тебя, вырви меня из цепи бед и неудач, которые неотступно гонятся за мной, или поскорее призови меня к себе и даруй смерть менее позорную, чем та, которой я только что избежала».
Молитва – самое сладкое утешение обездоленного, она делает его сильнее. Я поднялась, полная решимости, и с началом темноты углубилась в лесную чащу, чтобы там переночевать с наименьшим риском. Чувство безопасности, полный упадок сил, радость избавления сделали свое дело, и я провела прекрасную ночь, а когда открыла глаза, солнце поднялось уже довольно высоко. Миг пробуждения для несчастливцев – гибельный; после короткого забвения и покоя все невзгоды возвращаются, удручая еще сильнее, и груз их становится еще более обременительным.
«Что же получается, – думала я, – выходит, есть человеческие создания, которых сама природа низвела до диких зверей! Подобно хищнику, что укрывается в своем логове, прячась от людей, я стала отверженной. Какое же теперь различие между нами? Стоило ли труда рождаться для такой жалкой участи?»
При этих мыслях слезы ручьем полились из моих глаз. Я еще не успела выплакаться, как услыхала рядом какой-то шорох. Сперва я подумала, что это какое-то животное, но мало-помалу стала различать голоса двоих мужчин.
«Сюда, друг мой, иди сюда, – произнес один из них, – мы чудесно устроимся здесь; по крайней мере, ненавистное присутствие моей матери не помешает нам с тобой вкусить столь дорогие для нас минуты наслаждения».
Они приблизились друг к другу, поместившись прямо напротив меня, и ни одно их слово, ни одно из их движений не могли ускользнуть от меня, и я видела, как...
Небо праведное, сударыня! – Софи остановилась, не в силах продолжать. – Возможно ли, что судьба, словно нарочно, всегда создает вокруг меня стечение обстоятельств настолько критических, что для стыдливости невыносимо не только за ними наблюдать, но и их описывать?.. Страшное преступление, которое в равной степени оскорбляет законы природы и общества; жуткое злодеяние, на которое столько раз обрушивалась карающая десница небесного правосудия, – словом, гнусность эта, столь новая и непостижимая для меня, совершалась на моих глазах со всеми отвратительными моментами, со всеми непристойными утонченностями, которые могла привнести самая изобретательная порочность.
Тот из двоих, кто выглядел господином, был примерно двадцати четырех лет, он был одет в изящный зеленый кафтан, что наводило на мысль о его богатстве и знатности. Другой походил на его слугу. Это был очень красиво сложенный юноша лет семнадцати-восемнадцати. Непристойная сцена продолжалась долго, мне она казалась бесконечной еще и потому, что из страха быть замеченной я боялась пошевельнуться.
Наконец, когда разыгрывавшие эту сцену преступные актеры, утолив свои низменные желания, собрались возвращаться домой, тот, что был похож на господина, подошел к скрывавшему меня кустарнику, чтобы справить нужду. Меня выдал мой высокий чепец, и я была обнаружена.
«Жасмен, – обратился он к своему юному Адонису, – мы попались, мой дорогой! Какая-то бродяжка, какая-то непосвященная видела наши таинства. Подойди поближе, вытащим эту мерзавку и узнаем, что она там делала».
Я опередила их, сама выскочила из своего убежища и воскликнула, простирая к ним руки:
«О господа, соблаговолите пожалеть бедную сироту, чья жалкая участь способна вызвать лишь сочувствие. Несчастья мои столь горестны, что их трудно с чем-либо сравнить, и пусть странные обстоятельства, при которых состоялась наша встреча, не настораживают вас, они в гораздо большей степени результат бедствий, нежели проступков. Не умножайте число моих невзгод, напротив, будьте милостивы и помогите смягчить суровость злого рока, неотступно преследующего меня».
Господин де Брессак, так звали молодого человека, в чьи руки я попала, из-за испорченного ума и дурного нрава был начисто лишен душевного тепла. К сожалению, часто можно наблюдать, как половая распущенность полностью губит в человеке способность к состраданию и делает его черствым и жестоким. Постоянное отклонение от норм морали формирует в душе своего рода апатию, а постоянное нервное возбуждение снижает чувствительность, и закоренелые распутники редко бывают жалостливыми. К естественной для людей подобного склада душевной черствости у господина де Брессака прибавлялось стойкое отвращение к женскому полу и ко всему, что с ним связано, поэтому вряд ли я могла всколыхнуть в нем сочувствие, на которое рассчитывала.
«Что ты здесь делаешь, лесная горлица? – довольно сурово спросил вместо ответа де Брессак, которого я пыталась разжалобить. – Говори начистоту, ты видела все, что здесь произошло между мной и этим юношей, не так ли?»
«О нет, сударь, – поспешила я возразить, считая, что не произойдет ничего страшного, если я скрою правду. – Уверяю вас, что видела лишь то, как вы оба сидели на траве и беседовали о чем-то, вот и все».
«Хотелось бы в это поверить, – ответил господин де Брессак, – для твоего же блага. Если бы я имел основания полагать, что ты могла увидеть кое-что другое, ты бы никогда не выбралась из этой чащи. У нас еще есть время, Жасмен, чтобы послушать историю приключений этой потаскушки. Заставим ее немедленно все рассказать, а потом привяжем ее к толстому дубу и испробуем наши охотничьи ножи на ее теле».
Молодые люди уселись поудобней, приказав мне разместиться рядом, и я им безыскусно поведала все, что случилось с тех пор, как я вошла в самостоятельную жизнь.
«Ну что же, Жасмен, – господин де Брессак поднялся, едва я закончила, – станем хоть раз в жизни вершителями правосудия. Беспристрастная Фемида приговорила эту мошенницу. Неужели же мы допустим, чтобы замыслы богини были столь жестоко обмануты. Надо заставить злодейку испытать все, чему она должна была подвергнуться. То, что мы сейчас с ней сделаем, не преступление, а справедливость, друг мой, восстановление попранного порядка, высокоморальный поступок, а поскольку мы имеем несчастье порой нарушать эти законы, так отчего же нам не защитить их, когда представляется случай».
Они безжалостно схватили меня и потащили к намеченному дереву, не внимая ни стонам, ни слезам.
«Привяжем ее вот так», – сказал де Брессак слуге, прислоняя меня лицом к дереву.
Все подвязки и носовые платки были пущены в ход, и через минуту мне так туго связали руки и ноги, что я не могла пошевелиться. Закончив эту операцию, негодяи охотничьими ножами стали одну за другой отцеплять мои юбки, после чего задрали мне рубашку на плечи; казалось, они сейчас начнут рассекать все, что после этой дикой, грубой выходки оказалось обнаженным.
«Теперь достаточно, – сказал де Брессак, хотя я еще не получила ни одного удара, – этого довольно, чтобы она поняла, с кем имеет дело, и знала, что она в нашей власти. Софи, – продолжал он, развязывая веревки, – одевайтесь и следуйте за нами. Если вы не будете болтливы и преданы мне, то вам не придется раскаиваться, дитя мое, я представлю вас моей матери, ей нужна вторая горничная. Принимая на веру ваши рассказы, я поручусь за ваше поведение, но если вы вздумаете злоупотребить моей добротой или обмануть мое доверие – хорошенько всмотритесь в это дерево, оно послужит вам смертным ложем. Почаще вспоминайте, что находится оно на расстоянии всего одного лье от замка, куда я вас веду, и при малейшей провинности вы будете немедленно доставлены сюда.
Едва одевшись, я с трудом старалась найти слова, чтобы поблагодарить своего неожиданного покровителя, я упала к его ногам, обнимала его колени, клялась, что буду хорошо себя вести, но он оставался равнодушным как к моей боли, так и к моей радости:
«Все, хватит, пошли, – сказал господин де Брессак, – только ваше поведение имеет значение, только оно предрешит вашу судьбу».
Мы двинулись в путь. Жасмен и его хозяин болтали друг с другом, а я молча следовала за ними. Менее чем за час мы дошли до замка графини де Брессак, и, глядя на его великолепие, я подумала, что, какую бы работу ни предстояло мне выполнять в этом доме, она будет несомненно доходнее, чем должность экономки у четы Дюарпен. Меня вежливо попросили подождать в буфетной, где Жасмен угостил меня плотным завтраком. В это время господин де Брессак поднялся к матери, переговорил с ней и через полчаса зашел за мной, чтобы представить меня ей.
Госпожа де Брессак оказалась еще очень красивой сорокапятилетней дамой. Несмотря на несколько излишнюю строгость манер и речей, во всем ее облике сквозила неподдельная порядочность и человечность. Уже два года она была вдовой и владелицей огромного состояния. Ее покойный супруг в свое время женился на ней, не имея за душой ничего, кроме знатного имени, которое он ей любезно предоставил. Таким образом, все блага, на которые мог рассчитывать молодой маркиз де Брессак, зависели от воли матери, ибо того, что ему досталось от отца, едва хватало чтобы прокормиться, и, хотя госпожа де Брессак не скупилась на солидный пенсион, этого было мало для покрытия огромных и беспорядочных расходов ее сына. Доход составлял не менее шестидесяти тысяч ливров ренты, и маркиз был единственным наследником. Никому не удалось заставить молодого распутника поступить на службу, ибо все, что отрывало его от наслаждений, было для него ненавистным, и он не желал терпеть никаких оков. Графиня с сыном проводили в этом поместье три месяца в году, остальное время – в Париже, и эти три месяца, которые госпожа де Брессак требовала от сына оставаться при ней, были для него невыносимы: мать была главной помехой его счастью.
Маркиз приказал, чтобы я повторила для матери то, что рассказала ему. Как только я закончила свою историю, графиня де Брессак сказала:
«Неподдельные искренность и наивность не позволяют сомневаться в вашей невиновности, я не стану наводить о вас никаких справок, но лишь должна удостовериться, на самом ли деле вы дочь того господина, которого называете. Если это так, то появится дополнительный довод в вашу пользу, поскольку я знала вашего отца. Что касается дела с Дюарпеном, то я берусь уладить его. Мне потребуется нанести два визита министру, моему стародавнему другу. Это самый неподкупный человек во Франции; я постараюсь убедить его в вашей невиновности, а также уничтожить все, что сфабриковано против вас, чтобы вы смогли без всяких опасений появляться в Париже. Но имейте в виду, Софи, все, что я вам обещаю, вы можете заслужить лишь ценой безупречного поведения; как видите, признательность, которой я потребую от вас, обернется в вашу же пользу».
Я бросилась в ноги госпожи де Брессак, горячо благодарила ее, уверяя, что не дам ни малейшего повода для недовольства, и с этой минуты была назначена на место второй горничной. Через три дня из Парижа пришли сведения, подтверждающие истинность моего рассказа, и все мои мрачные мысли, наконец, сменились самыми утешительными надеждами. Но на Небе не было предначертано, чтобы бедняжка Софи могла долго наслаждаться счастьем, и если порой ей были дарованы редкие минуты покоя, то лишь для того, чтобы усилить горечь тяжелых и страшных испытаний, которые неизбежно за ними следовали.
Как только мы оказались в Париже, госпожа де Брессак тотчас же поспешила похлопотать обо мне. Я была выслушана представителями высших судебных инстанций; ко мне проявили интерес; обман Дюарпена был установлен, а также было признано, что я не виновна в том, что воспользовалась пожаром в тюрьме, раз не принимала участия в поджоге. Меня уверяли, что отныне вся судебная процедура признана недействительной без каких бы то ни было дополнительных формальностей.
Нетрудно представить, как я привязалась к госпоже де Брессак. Впрочем, если бы даже она и не осыпала меня всевозможными милостями, разве можно не быть беззаветно преданной такой благородной защитнице? К тому же в замыслы молодого маркиза входило как можно теснее сблизить меня со своей матерью. Кроме распутных увлечений, вроде тех, которые я вам обрисовала, всецело владевших душой этого молодого человека и занимавших его в Париже еще более, чем в деревне, я очень скоро обнаружила другое чувство, которым он был одержим: беспредельную ненависть к графине. Мать готова была на все, лишь бы прекратить чудовищные разгулы, и чинила им всяческие препятствия, проявляя при этом большую твердость. Маркиз, подстегиваемый ее суровостью, предавался страстям с еще большим пылом, и бедная графиня не добивалась своими преследованиями ничего, кроме бесконечного озлобления со стороны сына.
«Не воображайте себе, – очень часто говорил мне маркиз, – что моя мать, проявляя о вас заботу, действует от своего имени. Знайте же, Софи, если бы я постоянно не теребил ее, она вряд ли вспомнила бы о своих обещаниях. Она беспрестанно подчеркивает, что именно ей пришло на ум осчастливить вас, в то время как все ее благодеяния были подсказаны мной, и поэтому я считаю себя вправе рассчитывать на некоторую признательность, и услуга, которую я потребую от вас, должна показаться вам тем более бескорыстной, что вы знаете о моих пристрастиях и поэтому можете быть вполне уверены, что, какой бы хорошенькой вы ни были, я не прельщусь вашими прелестями... О нет, Софи, одолжение, которого я добиваюсь от вас, совсем другого рода, и когда вы окончательно убедитесь в том, что обязаны всем именно мне, надеюсь найти в вашей душе отклик, и вы выполните то, на что я имею право рассчитывать...»
Подобные намеки казались мне настолько неясными, что я не знала, как отвечать на них, и, возможно, легкомысленно пропускала их мимо ушей...
Пришло время признаться вам, сударыня, в самой непростительной слабости, в которой я могу себя упрекнуть. Ах, что я говорю, в слабости, скорее в сумасбродстве! Во всяком случае, это не преступление, а просто ошибка, из-за которой пострадала я одна, и я не нахожу свою вину столь тягостной, чтобы именно она послужила поводом для суровой кары беспристрастной десницы Господней, незаметно разверзнувшей бездну под моими ногами. Я не могла видеть маркиза де Брессака без волнения, не в силах была справиться с неистребимой нежностью к нему. Никакие размышления о его неприязни к женщинам, о его извращенных вкусах, о несовместимости наших нравственных принципов – ничто в мире не могло погасить эту разгорающуюся любовь, и если бы этому человеку понадобилась моя жизнь, я бы тысячу раз ею пожертвовала, считая, что еще слишком мало ему отдала. Он был далек от подозрений о чувствах, которые я таила в своем сердце. Ему, неблагодарному, были безразличны слезы, которые каждый день проливала несчастная Софи из-за постыдных оргий, губивших его душу. Однако маркиз не мог не замечать, как я предупреждала все его желания, не мог не обратить внимания на мою необыкновенную услужливость... Я потакала его прихотям, стараясь представить их в благопристойном свете перед матерью. Такая манера поведения в какой-то мере обеспечивала мне его доверие, а все, что исходило от маркиза, было для меня настолько дорого, что я склонна была переоценивать те крохи внимания, которыми он меня одаривал. Порой я даже с гордостью отмечала, что небезразлична ему, но его новые излишества всякий раз рассеивали мои заблуждения! Мало того, что весь дом был полон смазливых прислужников, маркиз еще содержал на стороне целую ватагу отвратительных типов – то он к ним ходил, то они ежедневно приходили к нему, и, поскольку подобного рода услуги были весьма дорогостоящими, они доставляли маркизу огромные хлопоты.
Иногда я решалась указывать маркизу на все неудобства его образа жизни. Он спокойно меня выслушивал и всякий раз говорил, что порок, которому он предается, не подлежит исправлению, ибо богат тысячей нюансов для любого возраста, с каждым десятилетием дарит все новые и новые ощущения, полностью овладевает личностью и до самой могилы не отпускает тех, кто имел несчастье курить ему фимиам. Но стоило мне заговорить о матери, о том, какие огорчения он ей причиняет, я сталкивалась лишь с плохо скрываемым раздражением и нетерпением поскорее завладеть богатством, которое по праву принадлежит ему, но так долго находится в руках этой ненавистной женщины. Это был истинный бунт против одного из основных законов природы. Воистину, разве тот, кто осквернил свою душу закоренелой ненавистью к родной матери и нарушил святость естественного высокого чувства, совершив это первое преступление, остановится перед каким другим?
Временами я пыталась призвать на помощь столь испытанное для меня средство – религию, стараясь с ее помощью смягчить это испорченное сердце. Я была почти уверена, что нет иного средства его спасти. Но маркиз не дал мне воспользоваться и этим последним средством. Отъявленный противник наших священных таинств, упорный бунтовщик против неприкосновенности наших догматов, отчаянный безбожник, господин де Брессак, вместо того чтобы позволить обратить себя в истинную веру, наоборот, всячески стремился свернуть меня с пути праведного.
«Все религии исходят из единого ложного принципа, Софи, – говорил он мне, – ибо все они предполагают поклонение Творцу. Нас пытаются уверить, что мир вечен, Вселенная бесконечна, а в основе природы заложены какие-то универсальные законы, и из этого делают вывод, что движущей силой всего мироздания является некий высший разум. И вы, Софи, верите в это, не осознавая того, что принимаете за Бога не что иное, как порождение невежества, с одной стороны, и тирании – с другой. Когда сильный пожелал закабалить слабого, он внушил своему подчиненному, что это Бог освятил оковы, в которых он пребывает, и бедняга, отупевший от нищеты и угнетения, в это поверил. Все виды религий суть продолжение этой изначальной выдумки и достойны презрения, и нет среди них ни одной, что не несла бы на себе печати глупости и лжи. Я нахожу эти мистерии нелепыми с точки зрения здравого смысла, догматы – оскорбительными для естества, а вычурные церемонии – смехотворными. Едва я раскрыл для себя эту истину, Софи, я стал презирать религиозные предрассудки, я взял себе за правило попирать их ногами и поклялся никогда в своей жизни к ним не возвращаться. И с вашей стороны было бы благоразумно последовать моему примеру».
«О сударь, – отвечала я маркизу, – отнимая у несчастной веру, которая ее утешает, вы лишаете ее надежды, ведь беззаветно преданная религии душа убеждена, что удары судьбы, которые выпали на ее долю, есть лишь наказание за грехи; так неужели она принесет в жертву пустым и холодным рассуждениям самое драгоценное сокровище своего сердца?»
Я находила тысячу доводов в свою пользу, однако маркиз лишь потешался над ними, и его беспринципные суждения, подкрепленные красноречием и начитанностью, в которой я не могла с ним тягаться, разбивали вдребезги все мои построения.
Добропорядочная и набожная госпожа де Брессак не могла смириться с подобными взглядами своего безбожника-сына. Она выделяла меня из своего окружения и часто поверяла мне свои тревоги и огорчения.
Между тем выходки сына по отношению к ней участились. Он дошел до того, что перестал прятаться от матери и не только заполонил ее дом сбродом, служившим для удовлетворения его страстей, но имел наглость заявить мне, что, если графиня вздумает препятствовать его забавам, он постарается убедить ее в особом их очаровании, предаваясь им на ее глазах. Я страдала от его поведения, старалась найти в себе силы, чтобы вырвать из сердца позорную страсть, которая в нем поселилась... Но разве можно излечиться от любви? Все мои попытки противиться еще больше разжигали ее пламя, и коварный де Брессак никогда не казался мне более привлекательным, чем в те минуты, когда я должна была бы сильнее всего его ненавидеть.
Прошло четыре года; я прожила их в этом доме преследуемая теми же печалями и утешаемая теми же радостями, пока истинные мотивы обольщений маркиза не предстали передо мной во всем своем страшном обличье. Мы тогда находились в деревне, я одна сопровождала графиню, так как ее первая горничная добилась разрешения остаться на лето в Париже по делам своего мужа. Как-то вечером, когда я ушла от госпожи к себе в комнату и из-за сильной жары не ложилась спать, а дышала свежим воздухом на балконе, маркиз неожиданно постучал в дверь, попросив позволения переговорить со мной... Увы, каждая минута, которую уделял мне этот беспощадный виновник моих страданий, была для меня столь драгоценной, что я не могла отказаться ни от одной из них. Он вошел, запер дверь и сел рядом со мной в кресло.
«Послушай, Софи, – сказал он в некотором замешательстве, – я хочу доверить тебе нечто чрезвычайно важное, но сначала поклянись, что никогда не раскроешь то, что я сейчас тебе скажу».
«О сударь, неужели вы могли подумать, что я способна злоупотребить вашим доверием?»
«Ты даже не представляешь, чем рискуешь, если я пойму, что ошибся в тебе».
«Самое большое несчастье для меня – потерять ваше расположение, сударь, и я не нуждаюсь в еще более сильных угрозах».
«Хорошо, я это предполагал. Так вот, Софи, дело в том, что я задумал укоротить дни моей матери и желаю сделать это твоими руками».
«И вы, сударь, выбрали меня? – воскликнула я, пятясь от ужаса. – О Небо, как такая мысль могла прийти вам на ум? Возьмите мою жизнь, сударь, она в вашей власти, распоряжайтесь ею, я ваша должница, но не думайте, что добьетесь от меня согласия на преступление, одна мыслъ, которая нестерпима для моего сердца».
«Ничего страшного, Софи, – успокоил меня господин де Брессак, – я догадывался, что мое предложение вызовет у тебя чувство протеста; но, зная, что ты у меня умница, я льстил себя надеждой переубедить тебя, доказывая, что преступление, которое кажется тебе таким невероятным, по сути своей совсем несложная штука. Итак, давай пофилософствуем, остановимся на двух главных пунктах рассуждения: об уничтожении себе подобного и о том, что первое зло усугубляется, если это собственная мать. Что касается уничтожения своего ближнего, то уверяю тебя, Софи, оно неосуществимо, ибо человеку не даровано могущество истреблять. Самое большее, что в его власти, – это варьировать формами, но ему не дано их уничтожать. А поскольку всякая форма существования материи равноценна для природы, ничто не пропадает в огромном горниле, где свершаются ее бесконечные превращения. Все порции вещества, которые туда попадают, беспрерывно возобновляются в других обличьях, и каким бы ни было воздействие человека на этот процесс, оно никак не способно его нарушить, ибо любые наши жалкие потуги повлиять на его ход и усмирить природу лишь подпитывают ее энергией и подтверждают ее всесилие. Не все ли равно для бесконечно творящей и созидающей природы, если данная масса плоти, являющая собой сегодня особь женского пола, завтра воспроизведется в форме тысячи разных насекомых? Осмелишься ли ты утверждать, что существование некоего индивида, подобного нам, природе дороже, чем существование какого-нибудь земляного червя, и, следовательно, должно вызывать ее особый интерес? Таким образом, если допустить, что степень ее привязанности, а тем более безразличия, одинакова, то какой вред может ей причинить то, что называют преступлением, – когда один человек переделает другого в муху или в салат-латук? Когда мне подтвердят превосходство рода человеческого над другими биологическими видами, когда мне докажут, что он настолько важен для матери-природы, что законы ее взбунтуются из-за его истребления, тогда я поверю, что такое разрушение есть преступление. Однако длительные наблюдения за природой привели меня к выводу: все, что дышит и произрастает на земном шаре, вплоть до самого несовершенного из творений природы, имеет в ее глазах одинаковую цену, и я никогда не признаю, что простое превращение одного существа в тысячу других способно сколько-нибудь затронуть ее законы. Я считаю, что все живое на земле растет и разлагается, подчиняясь единому закону сохранения энергии, а значит, не умирает, а лишь видоизменяется, ежесекундно разрушаясь и возрождаясь в новых и новых формах; а отсюда следует, что некий индивид, который хочет и может привести этот механизм в движение, волен менять формы существования материи хоть тысячу раз в день, нисколько при этом не нарушая общей вселенской гармонии.
Но существо, формы которого я намерен изменить, – моя мать, то есть та, что выносила меня в своем чреве. Так неужели этот довод сможет остановить меня, да и на каком основании? Думала ли она обо мне, когда похоть толкнула ее зачать меня в своей утробе? Могу ли я быть ей благодарным за то, что она всласть позаботилась о собственном удовольствии? К тому же ребенок формируется только из крови отца, мать тут почти ни при чем. Чрево самки является лишь вместилищем плода, оно сохраняет и взращивает его, но ничего в него не закладывает, и именно это соображение всегда удерживало меня от покушения на моего отца, в то время как мысль о том, чтобы обрезать нить жизни моей матери, кажется мне вполне допустимой. Ребенок может испытывать чувства любви и признательности к матери лишь в том случае, если ее образ жизни и нрав могут стать для него приятными и необременительными. Взрослея, мы расцениваем мать в соответствии с пользой, которую можем из нее извлечь. Если она делает нам много добра, мы можем и даже доджны ее любить, если же мы не видим от нее ничего, кроме зла, то, не связанные с матерью никаким законом природы, мы ей не только ничего не должны, но, напротив, наша эгоистическая натура всеми силами стремится от нее отделаться, ибо человек, сам того не замечая, всегда старается избавиться от всего, что мешает ему жить как хочется».
«О сударь, – сказала я, напуганная страшными речами маркиза, – холодное равнодушие к матери, которое вы приписываете человеческой натуре, есть не что иное, как пустое разглагольствование. Соблаговолите хоть на мгновение прислушаться к голосу своего сердца, и вы увидите: оно непременно заклеймит эти измышления, порожденные испорченным умом. Я отправляю вас на суд сердца, которое являет собой наше глубинное, скрытое естество и лучше всего ответит на вопрос, что заложено в нас от рождения. И если сама природа, на которую вы так часто ссылаетесь, поместила в него священный ужас перед злодеянием, которое вы задумали, то согласитесь ли вы со мной, что в таком случае оно достойно осуждения? Неужели вы думаете, что некое ослепление способно истребить этот ужас? Еще прежде чем вы прозреете, он возродится и настоятельным голосом раскаяния заставит себя услышать. Угрызения совести будут раздирать вашу душу тем сильнее, чем более вы чувствительны. Каждый день, каждую минуту вы будете видеть перед глазами милую матушку, которую своей рукой безжалостно свели в могилу, вы услышите ее нежный голос, произносящий ласковое имя, которым она звала вас в детстве... Вы будете просыпаться, видя ее перед собой, она будет с вами во сне, будет простирать к вам руки и показывать кровоточащие раны, которые вы ей нанесли. С тех пор глаза ваши перестанут светиться счастьем, все радости будут омрачены, ум помутится, и десница Господня, чьей власти вы не признаете, отомстит за отнятую вами жизнь, отравляя вашу собственную, и, вместо того чтобы насладиться плодами преступления, вы пропадете от смертельной скорби и сожаления о содеянном».
Вся в слезах, я бросилась перед маркизом на колени, я заклинала его всем, что было ему дорого, забыть об этом страшном разговоре, я клялась, что сохраню его в тайне. Но это было не то сердце, которое можно растрогать. Если в моем господине еще и сохранялось что-то человеческое, то коварный замысел уничтожил все сдерживающие начала и хлынувший безудержный поток страстей толкал его на путь преступления. Маркиз холодно произнес:
«Я вижу, что ошибся в вас, Софи, и мне больше жаль вас, чем себя. Я в любом случае найду способ сделать это, вы же потеряете мое расположение, а госпожа ваша при этом ничего не выиграет».
Угроза, прозвучавшая в его словах, заставила меня призадуматься. Отвергнув это предложение, я сильно рисковала, а моя госпожа неизбежно должна была погибнуть; сделав же вид, что согласна на соучастие в преступлении, я буду спасена от гнева молодого хозяина и непременно сохраню жизнь его матери. Эти мысли возникли в один миг, и я тут же решила сменить роль, однако столь неожиданный поворот мог показаться подозрительным. Я долго и умело обставляла свое поражение, вынуждала маркиза снова повторять его рассуждения, мало-помалу склоняясь к тому, что не готова отвечать и сомневаюсь. Я объясняла свою нерешительность неопровержимостью его доводов и мастерством обольщения. И, когда маркиз наконец поверил в свою победу, а я притворилась, что сдаюсь и готова на все, он от радости бросился мне на шею. Ах, как этот искренний порыв мог бы осчастливить меня, если бы варварство этого человека не убило все чувства, которые мое слабое сердце осмеливалось испытывать, если бы я еще могла его любить!
«Ты первая женщина, которую я обнимаю, – сказал мне маркиз, – и поверь, это от всей души. Ты восхитительна, моя девочка, луч философии осветил твой разум. Наконец-то твоя очаровательная головка больше не пребывает во мраке невежества!»
И мы приступили к обсуждению подробностей. Чтобы поискуснее усыпить бдительность маркиза, я пыталась сохранять налет некоторой неприязни, которую выказывала всякий раз, когда он развивал свои планы и объяснял методы их исполнения; и именно притворством, которое я позволила себе в этом смертельно опасном поединке, мне удалось его обмануть. Мы условились, что примерно через два-три дня маркиз передаст мне яд, а я, улучив удобный момент, незаметно подсыплю его в чашку с шоколадом, который графиня, по обыкновению, пьет по утрам. При этом маркиз, гарантируя мне безнаказанность, обеспечивая пропитание и проживание рядом с ним или в любом другом месте, где я пожелаю, с выплатой двух тысяч экю пожизненной ренты, даст мне долговую расписку, не указывая причины, по которой я удостаиваюсь этой милости, и мы расстанемся.
Тем временем произошло одно неожиданное событие, которое еще подробнее обрисует характер этого страшного человека, и я немного отвлекусь от рассказа о завершении этой ужасной истории, которого вы, без сомнения, ожидаете. Через день после нашей встречи стало известно, что его дядюшка, на наследство которого маркиз не рассчитывал, неожиданно скончался, оставив ему восемьдесят тысяч ливров ренты. «О Небо праведное, – думала я, – неужели таково твое наказание за преступный заговор? Я чуть было не потеряла жизнь из-за отказа участвовать в злодеянии, а этот человек получает вознаграждение за то, что его задумал». Я тут же раскаялась в своем богохульстве, упала на колени, моля прощения у Всевышнего. Я льстила себя надеждой, что непредвиденное наследство, по меньшей мере, заставит маркиза изменить планы... Великий Боже, как же я заблуждалась!
«Дорогая моя Софи, – говорил господин де Брессак, прибежав ко мне в тот же вечер, – ты видишь, блага сыплются на меня, словно из рога изобилия! Вспомни, я ведь твердил тебе много раз, что ничто так не притягивает удачу, как готовящееся преступление; легко и свободно живется только злодеям. Восемьдесят плюс шестьдесят будет сто сорок тысяч ливров ренты, дитя мое, и вся эта сумма в моем полном распоряжении».
«И что же, сударь, – я позволила себе сдержанное удивление, приличествующее моей роли, – неожиданное богатство не побудит вас спокойно дожидаться смерти, которую вы желаете ускорить?»
«Ждать? Что ты, девочка, я не стану ждать и двух минут, мне уже двадцать восемь лет, а знаешь ли ты, как тяжело ждать в этом возрасте? Умоляю тебя, не надо ничего менять в наших планах, надеюсь, мы покончим с этим до нашего возвращения в Париж. Постарайся сделать это завтра, самое позднее – послезавтра, а то мне уже не терпится отсчитать тебе четверть пенсиона, а затем передать право на владение всем остальным».
Я всеми силами старалась скрыть ужас, который внушала мне эта неистовая тяга к преступлению, и вновь вступила в свою роль. На следующее утро мои страхи улеглись, и я не испытывала к этому негодяю ничего, кроме отвращения.
Мое положение было крайне затруднительным: если я не приведу приговор в исполнение, маркиз скоро заметит, что его обманывают; если я предупрежу госпожу де Брессак, то какие бы действия она ни предприняла, в любом случае молодой человек обнаружит обман и, возможно, решится на более верные средства, которые рано или поздно погубят его мать; я же рискую стать жертвой мести сына. Еще оставалась стезя правосудия, но ни за что на свете я бы не согласилась вновь на нее ступить. Итак, я приняла решение, чего бы мне это ни стоило, предупредить графиню. Из всех возможных вариантов я выбрала этот, он показался мне самым приемлемым, и я поспешила претворить его в жизнь.
«Сударыня, – сказала я госпоже де Брессак на следующий день после встречи с маркизом, – я должна рассказать вам нечто чрезвычайно важное, что может вас сильно взволновать. Но прежде вы должны дать мне слово чести, что никогда не обнаружите перед вашим сыном свою осведомленность о его замыслах. Уверена, вы примете разумное решение, сударыня, но соблаговолите обещать мне, что выполните мое условие, иначе я буду молчать».
Госпожа де Брессак, думая, что речь идет об очередном сумасбродстве сына, с легкостью дала клятву, которую я потребовала, и тогда я открыла ей все. Узнав страшную правду, несчастная мать залилась слезами.
«Негодяй, – воскликнула она, – видел ли он от меня что-нибудь, кроме добра? Если я и пыталась помешать его бесстыдствам или исправить его нрав, то разве не желание видеть его спокойным и счастливым побуждало меня проявлять строгость? А разве не моим заботам обязан он наследством, которое только что выпало на его долю? Я скрывала это от него из деликатности. О чудовище! Софи, докажи мне, что это не сон, сделай, чтобы я больше не сомневалась в мерзости его черных замыслов. Мне необходимо убедиться в этом своими глазами, чтобы окончательно заглушить в моем сердце остатки чувств, дарованных самой природой».
Тогда я показала графине пакетик с ядом, которым снабдил меня маркиз. Мы дали небольшую дозу собаке и тщательно ее спрятали – через два часа несчастное животное скончалось в ужасающих конвульсиях. У графини не осталось никаких сомнений, и она тотчас решила действовать. Она отобрала у меня оставшийся яд и тут же направила курьера к своему родственнику герцогу де Сонзевалю с письмом, в котором просила его тайно переговорить с министром о коварном злодействе, жертвой коего она должна была стать, а также добиться королевского указа о заточении без суда и следствия для своего сына. Она умоляла герцога незамедлительно приехать в сопровождении жандармов, чтобы как можно скорее избавиться от чудовища, замыслившего посягнуть на ее жизнь... Но на Небесах было предначертано, чтобы это отвратительное преступление свершилось, и оскорбленная добродетель уступила натиску злодейства.
Несчастная собака, на которой мы испытали яд, выдала нас маркизу. Он слышал, как она выла, и, зная, что она любимица графини, поинтересовался, что с собакой и где она сейчас. Те, к кому он обратился, ничего не смогли ему ответить. С этой минуты он начал что-то подозревать. Он не произнес ни слова, но я заметила, что он встревожен, возбужден и весь день не находил себе места. Я сообщила об этом графине, но все, что можно было сделать, – это поторопить курьера и скрыть истинную цель его миссии. Графиня старалась убедить сына, что спешно посылает в Париж гонца к герцогу де Сонзевалю с просьбой заняться вопросами дядюшкиного наследства, иначе могут появиться другие претенденты, и тогда начнутся бесконечные судебные разбирательства. Она добавила, что попросила герцога приехать в замок и привезти нужные бумаги. В случае необходимости ей и молодому маркизу придется самим съездить в Париж. Но маркиз был слишком хорошим физиономистом, чтобы не заметить смятения на лице матери и моего замешательства. Он сделал вид, что объяснения матери его устраивают, а сам тайно перешел в наступление. Под предлогом прогулки со своими фаворитами он удаляется из замка и подстерегает курьера в том месте, которое тот неизбежно должен проехать; и этот человек, более преданный маркизу, чем его матери, без всяких осложнений отдает ему письмо. Маркиз, убедившись в моем предательстве, вручает курьеру сто луидоров и приказывает никогда больше не появляться в замке, сам же возвращается, полный неистовой злобы. Однако ведет себя сдержанно, как обычно, ласково меня приветствует, напоминая, что все должно произойти завтра, что важно все завершить до приезда герцога, и спокойно отправляется спать, не подавая виду, что обо всем осведомлен.
Впоследствии маркиз мне сообщит о том, как было совершено это злосчастное убийство. Госпожа, следуя привычке, на следующее утро выпила свой шоколад, и, поскольку он проходил через мои руки, я была уверена, что в нем не было никаких примесей. В десять утра маркиз зашел на кухню, где был один старший повар, и приказал ему сбегать в сад и нарвать персиков. Повар отпирался, говоря, что не может оставить без присмотра кастрюли. Маркиз настоятельно требовал удовлетворить свою прихоть: он хотел тотчас же поесть персиков, обещал последить за плитой. Повар вышел из кухни, маркиз осмотрел то, что готовилось на обед, и подбросил в любимое блюдо графини отраву. За обедом госпожа съела роковое блюдо – и преступление, которое я не в силах была предотвратить, свершилось.
Но все это произойдет позже, а сейчас вернемся назад, чтобы узнать, как жестоко я была наказана за то, что не пожелала участвовать в ужасном злодействе и пыталась разоблачить его.
Когда мы встали из-за стола, маркиз заговорил со мной с подчеркнутой холодностью:
«Нам нужно поговорить, Софи; я нашел более верное средство для осуществления моих планов, хотелось бы обсудить детали. Но я опасаюсь слишком часто бывать у тебя в комнате, я боюсь, что это все заметят. Лучше мы с тобой прогуляемся, и по дороге я изложу свои соображения. Жди меня ровно в пять часов у выхода из парка».
Тогда я была еще настолько доверчива и простодушна, что ни тени сомнения не закралось в мое сердце; казалось, ничто не предвещало ужасной расплаты, которая меня ожидала. Я была твердо уверена в сохранении нашего с графиней уговора в секрете и никак не предполагала, что маркиз сумеет его раскрыть. Но все же у меня были дурные предчувствия. Один из наших трагических поэтов утверждал, что клятвопреступление служит добродетели, если наказывает злодеяние; тем не менее, нарушение клятвы всегда претит душе чувствительной, которая вынуждена прибегнуть к его помощи, поэтому роль, которую я на себя взяла, несколько смущала меня. Однако воспоминания о гнусных замыслах маркиза и его жестокости быстро разогнали мои сомнения.
Маркиз подошел ко мне и заговорил в своей обычной шутливо-светской манере. Мы прогуливались по лесу, он смеялся и острил, как в лучшие времена. Когда я пыталась прояснить предмет нашего разговора и узнать, для чего он меня пригласил, маркиз попросил не торопить события: пока мы еще не в безопасном месте и нас могут обнаружить. Незаметно мы оказались у того самого кустарника и толстого дуба, где произошла наша первая встреча. Я невольно содрогнулась, ощутив неотвратимость моей несчастливой судьбы. Можете представить мой страх, когда у рокового дуба, где я уже получила один жестокий урок, разглядела троих юных фаворитов маркиза. Увидев нас, они вскочили, побросав на траву веревки, хлысты и всякие приспособления, отчего меня охватил еще больший ужас. Тут маркиз, не стесняясь в выражениях, обратился ко мне со всей возможной грубостью.
«Смотри, дрянь, – он говорил тихо, чтобы никто, кроме меня, не мог его услышать, – узнаешь ли ты этот кустарник, из которого я тебя вытащил, словно дикого зверя, и даровал тебе жизнь, хотя ты ее не заслуживаешь? Видишь дерево, к которому я грозился снова привести тебя, если ты когда-нибудь дашь мне повод раскаяться в моей доброте? Как ты посмела предать, почему не оказала мне услугу, о которой я просил, почему предпочла меня моей матери, или, может, ты считала, что служишь добродетели, ставя на карту честь и свободу того, кому обязана жизнью? Почему из двух преступлений, на которые толкала тебя жизнь, ты выбрала самое гнусное? Ты должна была отказать мне в том, о чем я просил тебя, а не давать мнимое согласие, дабы совершить предательство».
И маркиз рассказал, как перехватил депешу у гонца, а также о догадках и подозрениях, которые его к этому побудили.
«Итак, чего ты добилась своей ложью, презренная тварь? – продолжал маркиз. – Ты рисковала жизнью, не сумев при этом сберечь жизнь моей матери. Удар уже нанесен, и, надеюсь, в скором времени мои старания увенчаются успехом. Но я считаю необходимым наказать тебя и преподать тебе урок: путь добродетели не всегда оказывается праведным, есть ситуации, когда соучастие в преступлении предпочтительней доноса. Зная меня, как никто другой, ты все же посмела мною играть? На что ты надеялась – на жалость, которая незнакома моему сердцу, если это не касается как-то моих удовольствий. Или, может, на религиозные чувства, которые я всегда попирал ногами? Что, по-твоему, могло меня удержать? Или ты втайне рассчитывала на свои прелести? – добавил он издевательским тоном. – Ну, что же, сейчас я продемонстрирую тебе, как эти самые прелести, обнаженные насколько это возможно, послужат тому, чтобы получше разжечь мою жажду мести».
И, не давая мне времени на ответ, он без малейшего сочувствия к моим слезам крепко схватил меня за руку и потащил к своим спутникам.
«Вот она, – сказал он, – та самая мерзавка, которая задумала отравить мою мать и наверняка уже совершила это ужасное злодейство, несмотря на все мои попытки его предотвратить. Надо бы отдать ее в руки правосудия, но тогда ее лишат жизни, а я хочу, чтобы она осталась жива и подольше помучилась. Ну-ка, ребята, разденьте ее, да поживей, и привяжите к дубу, а уж я-то покараю ее так, как она этого заслуживает».
Приказ был немедленно исполнен. Мне заткнули рот платком и плотно привязали к дереву, стянув веревками плечи и ноги, оставив все тело открытым, чтобы ничто не могло защитить его от ударов, которые ему предстояло вынести. Маркиз был удивительно возбужден, он схватил хлыст, но, прежде чем ударить, жестокий мучитель хотел насладиться моими страданиями. Он любовался зрелищем моих слез, стыдом и страхом, исказившими мое лицо. После этого он отошел на три шага, встал сзади, и в то же мгновенье я ощутила мощные удары, в которые он вложил все силы; боль пронзила меня от спины до ног. Мой палач на минуту остановился и грубо ощупал все, что было исхлестано... Я не расслышала, что он шепнул одному из фаворитов, но мне тут же накрыли голову платком, чтобы я не могла видеть их действий. За моей спиной началась какая-то возня, для меня это была короткая передышка перед очередной кровавой пыткой, предназначенной мне судьбой.
«Да, вот так, очень хорошо», – произнес маркиз, и, прежде чем я расслышала его непонятные слова, удары посыпались с новой силой. Потом была еще одна остановка, наглые руки снова трогали мое истерзанное тело; заговорили тише... Один из юношей внятно произнес: «Может, мне лучше стать так?» На эти неясные для меня слова маркиз ответил: «Ближе, ближе...» Затем последовал третий натиск, еще более жестокий, чем предыдущий, во время которого де Брессак два или три раза повторял вперемежку со страшными ругательствами:
«Отойдите же, отойдите все, разве вы не видите, я хочу, чтобы она умерла от моей собственной руки».
Эти слова, произнесенные со злобной яростью, завершили неслыханное истязание, затем сообщники несколько минут тихо переговаривались, послышались новые движения, и я почувствовала, что меня отвязывают. Взглянув на кровь, которой была забрызгана вся трава вокруг, я очнулась от беспамятства. Маркиз был один, его помощники исчезли.
«Ну что, потаскуха, – он смотрел на меня с нескрываемым безразличием, потеряв всякий интерес ко мне, как это бывает после накала страстей, – не кажется ли тебе, что добродетель обходится тебе слишком дорого, и вместо пенсиона в две тысячи экю ты заработала сто ударов хлыста?»
Я упала у подножия дерева в обморочном состоянии; но этот негодяй, не удовлетворенный жестокостями, которым он только что предавался, воодушевленный зрелищем моих мучений, стал топтать меня ногами, чуть не раздавив мое горло.
«Я проявляю необыкновенную доброту, сохраняя тебе жизнь, – повторял он снова и снова, – остерегайся же вновь злоупотребить моими благодеяниями».
Он приказал мне подняться и одеться. Я была вся в крови, и, чтобы не запятнать ею свою одежду – единственное, что у меня оставалось, – я машинально собирала ее, стараясь вытереться о траву. Тем временем маркиз прогуливался взад-вперед, занятый скорее собственными мыслями, чем моей персоной. Из-за кровоточащих ран и нестерпимой боли, мучившей мое опухшее от побоев тело, само одевание стало для меня почти невозможным, а этот страшный человек, с которым меня столкнула судьба, это чудовище, повергшее меня в ужасное состояние, тот, за кого несколько дней назад я отдала бы жизнь, не испытывал ко мне ни малейшего сострадания и даже не подумал предложить мне помощь; он подошел ко мне только тогда, когда я уже была готова.
«Ступайте куда хотите, – сказал он, – у вас в кармане должны остаться деньги, я не собираюсь их отнимать, однако предупреждаю вас: остерегайтесь появляться у меня в замке, а также в Париже. Имейте в виду, я вас публично объявлю убийцей моей матери. Если она еще не испустила дух, я сделаю так, что она унесет это известие с собой в могилу. Об этом узнает весь дом. Я отдам вас в руки правосудия. Париж тем более для вас закрыт, поскольку ваше первое дело, которое вы полагали законченным, было только замято, помните об этом. Вас уверили, что его больше не существует, но это обман. Указ не вступил в силу. Вас держали в неведении, чтобы посмотреть, как вы будете себя вести. Итак, сейчас на вашем счету два судебных процесса, и, помимо презренного ростовщика, вы получили нового врага – человека могущественного и богатого, который не остановится ни перед чем и будет вас преследовать до самого ада, если вы своими жалобами и клеветой не сумеете уберечь жизнь, которую он намерен вам сохранить».
«О сударь, – ответила я, – несмотря на жестокость ко мне, вам не грозит с моей стороны никакой опасности. Я считала своим долгом выступить против вас, когда речь шла о жизни вашей матери, но я никогда не предприму ничего вам во вред, если речь пойдет о моей собственной жизни. Прощайте, сударь, и пусть ваши преступления принесут вам столько же счастья, сколько страданий доставило мне ваше бессердечие, и какой бы ни была участь, назначенная вам Небом, каждый из дарованных мне вами дней я употреблю лишь на то, чтобы молиться за вас».
Маркиз был поражен такими речами и, удивленно взглянув на меня, едва держащуюся на ногах, мокрую от крови и слез. Словно опасаясь поддаться порыву невольного сочувствия, он молча удалился, не оборачиваясь в мою сторону.
Как только маркиз скрылся из виду, я упала на землю, давая волю слезам; я больше не могла себя сдерживать.
«Боже Всевышний, – застонал я, – Тебе угодно, чтобы неповинная душа стала добычей преступника. Распоряжайся мною и впредь, Господи, но дай знать, могу ли я надеяться, что за страдания, какие я терплю во имя твое, мне будет отпущено скромное вознаграждение, которое ты назначаешь смертным, что свято чтят тебя и прославляют даже в минуты своих скорбей и печалей!»
Надвигалась ночь, но я не в состоянии была пошевельнуться и едва держалась на ногах. Вспомнив о том самом кустарнике, под сенью которого я спала четыре года назад в куда менее безнадежном положении, я, как могла, добралась до него, устроившись на том же месте, и, измученная кровоточащими ранами, удрученная тяжелыми мыслями, провела самую ужасную ночь, какую только можно себе представить. Однако молодость и здоровье взяли свое; наутро я уже почувствовала, что могу идти и, желая оказаться подальше от злосчастного замка, быстро вышла из леса и пошла наугад. Вскоре моему взору предстали первые постройки, и я поняла, что достигла небольшого местечка Кле, расположенного в шести лье от Парижа.
Я спросила, где живет лекарь, мне указали. Я отправилась к нему и попросила сделать перевязку, сказав, что по причине, которую не желаю называть, покинула материнский дом в Париже и имела несчастье очутиться в лесу Бонди, где стала жертвой разбойников, которые обошлись со мной столь жестоко. Лекарь обещал позаботиться обо мне при условии, что я сделаю заявление судебному нотариусу. Я согласилась. Вероятно, он навел какие-то справки; что именно он выяснил, я так и не узнала, но после этого мне было предложено поселиться в этом доме до полного моего выздоровления. Местный хирург столь мастерски взялся за лечение, что через месяц я совершенно поправилась.
Как только мое состояние позволило мне выходить из дома, я поторопилась разыскать какую-нибудь молодую девицу, достаточно проворную и сообразительную, чтобы сходить в замок Брессак и разузнать обо всем, что там произошло со времени моего ухода. На это опасное мероприятие меня толкало не просто любопытство. Дело в том, что в моей комнате оставалось около тридцати луидоров, которые я заработала за годы службы у графини, с собой же у меня едва набиралось около шести. Я полагала, что маркиз будет столь милостив, что не откажет в просьбе вернуть то, что принадлежит мне на законном основании; я была уверена, что приступ первой ярости миновал, и он больше не станет чинить надо мной расправу. Я написала весьма трогательное письмо, даже чересчур: мое израненное сердце, над которым надругался этот вероломный человек, все еще готово было оправдывать его. Всячески стараясь скрыть от него место своего пребывания, я умоляла отослать обратно мои вещи и деньги, которые оставались в замке. Деревенская девушка лет двадцати двух-двадцати пяти, которую я выбрала, оказалась живой и смышленой; она уверяла, что отнесет письмо и постарается потихоньку все разузнать и точно выполнить все мои поручения. Я ее настоятельно просила ни в коем случае не упоминать моего имени и места, откуда она прибыла; она должна была всем говорить, что письмо ей передал незнакомый человек, который живет за пятнадцать лье отсюда. Жаннета – так звали моего курьера – отбыла и на следующий день вернулась с ответом.
Прежде чем показать вам письмо, которое я получила в ответ, считаю необходимым осведомить вас, сударыня, о том, что случилось в замке маркиза де Брессака.
Графиня, тяжко захворавшая в день моего ухода, той же ночью скоропостижно скончалась. Родственники и знакомые, сьехавшиеся в замок из Парижа, нашли маркиза в отчаянии, он был безутешен (обманщик!) и утверждал, что его драгоценная мать была отравлена горничной по имени Софи, которая сбежала в тот же день, и что эту горничную разыскивали, намереваясь отправить на эшафот. К тому же маркиз оказался куда более богатым наследником, чем сам ожидал: были обнаружены драгоценности, хранившиеся в сейфах графини, о которых он и не подозревал, и, таким образом, помимо доходов, он становился владельцем состояния более чем в шестьсот тысяч франков в векселях и наличных деньгах. Он прекрасно разыграл скорбь и страдание по поводу тяжелой утраты, искусно прятал свою радость, и многочисленные родственники, которых он созвал на вскрытие тела, на чем бурно настаивал, оплакав судьбу несчастной графини и поклявшись отомстить за нее той, что свершила это ужасное злодейство, – пусть только негодяйка попадется в их руки! – оставили молодого маркиза безраздельным и безмятежным обладателем плодов его страшного коварства.
Господин де Брессак лично переговорил с Жаннетой, стараясь сбить ее с толку вопросами, но девушка так твердо стояла на своем, что он решился дать ей ответ.
– Вот оно, это роковое письмо, – сказала Софи, вынимая небольшую записку из кармана, – взгляните, сударыня, порой я перечитываю его. Я буду хранить это послание до моего последнего вздоха, я не могу вспоминать о нем без содрогания.
Госпожа де Лорсанж взяла записку из рук нашей прекрасной путешественницы и прочла:
«Презренная негодяйка, отравившая мою мать, имеет наглость писать мне. Пусть она не сомневается: если ее найдут, ей несдобровать. Самое разумное в ее положении – поглубже зарыться в свою нору и не высовываться. Она осмеливается требовать, настаивает на своих правах на деньги и вещи? Но разве то, что она не успела прихватить с собой, не ничтожно по сравнению со всеми кражами, которые она не раз совершала в замке, не говоря уже о последнем ее злодеянии? Советую ей больше не обращаться с подобными посланиями, иначе ее посредник будет схвачен и задержан до тех пор, пока местопребывание преступницы не станет известно правосудию».
