Глашенька Берсенева Анна
От Шереметьева до Белорусского вокзала доехали почти молча – в аэроэкспрессе перекидывались лишь какими-то малозначительными фразами. Как будто ожидали той минуты, когда окажутся в кафе.
Глаша вдруг подумала, что ее общение с Виталием происходит в сплошь комфортном обрамлении. Музеи, парки, совершенные европейские улицы и не менее совершенный, не требующий дополнять себя воображением, пейзаж. Или стильное городское кафе – легкая еда, изящные кофейные чашечки. Странно все же, что она об этом подумала.
Зашли, не особенно мудрствуя, в «Старбакс» на Тверской. Уселись на диван у камина. Сразу стало так уютно, что и дождь за окном сделался частью этого уюта, и в уюте же незаметно растворилась тоска. Даже чемоданы, стоящие в углу, уже не говорили ей о неприкаянности, а лишь приятно напоминали о дальних странах.
Словно подслушав Глашины мысли, Виталий сказал:
– Когда я хочу перекусить на улице, то захожу в какое-нибудь кафе вроде этого. Стандартную еду принято ругать, а зря, по-моему. Конечно, землянику с лесной поляны не подадут, но по крайней мере и не отравят. А главное, то мироощущение, которое тебе здесь предложат, окажется ровно таким, какого ты и ожидаешь.
– Вы правы, как всегда, – улыбнулась Глаша.
– Вам это неприятно? – тут же спросил он.
Вообще-то ей это было безразлично, но не обижать же его.
– Совсем нет, – ответила она.
Пили кофе, ели пирожные и молчали.
– Во сколько у вас поезд? – Виталий нарушил молчание первым.
– Поздно, почти ночью. Вы не беспокойтесь, провожать меня не надо. Я сейчас сдам чемодан в камеру хранения и поброжу по магазинам. Осень. Пора менять гардероб, – объяснила она.
– Зачем же в камеру хранения? Вы можете оставить чемодан у меня. Заодно и душ принять – в самолете было жарко. Потом я отвезу вас в магазин, в какой скажете, а потом – на Ленинградский вокзал. Не обременит вас такой план?
Ну что можно было ответить на вопрос, поставленный подобным образом? «Такой план меня обременит»? Идиотизм. Жеманно потупиться и заблажить: «Ах, что вы, что вы, это неприлично, идти в дом к постороннему мужчине»? Того хуже.
– Спасибо, Виталий, – сказала Глаша. – Я охотно зайду к вам в гости. Если ваши домашние не будут против.
– Я живу один, – ответил он. – Мама предпочитает дачу в Жаворонках, а жена умерла год назад.
За все время, что они были знакомы, Глаша ни разу не спросила о его семейном положении. Обручального кольца Виталий не носил, но ей было понятно, что он наверняка женат. Она не могла представить себе причину, по которой такой во всех отношениях привлекательный мужчина не имел бы семьи. Оказалось, что причина так же ненарочита, как и вся его натура.
– Пойдемте, Глафира. – Виталий поднялся из-за стола прежде, чем она успела как-то ответить на его слова. Да и непонятно было, как на них отвечать. – Мой дом в пяти минутах отсюда. С чемоданами дойдем за десять. Они ведь у нас на колесиках – мне будет легко их тащить.
Дошли даже быстрее, чем за десять минут, хотя Виталий пресек Глашину попытку катить свой чемодан самостоятельно.
– Феминизм как идея давно уже устарел, – заметил он при этом.
Старинный многоэтажный дом выходил своим желто-белым фасадом на Малую Дмитровку, но между ним и проезжей частью был еще просторный двор, обнесенный высокой решеткой. В границах двора, перед фасадом большого дома, стоял маленький, трехэтажный. На мемориальной доске, закрепленной между его окнами, Глаша разглядела профиль Чехова.
– Тот самый дом, где Антон Павлович жил, пока не перебрался в Мелихово, – заметив ее взгляд, пояснил Виталий. – Кругом сплошная история, как видите. И моему дому тоже больше ста лет.
В сплошной истории Глаша всегда чувствовала себя как в родной стихии. Поэтому не удивилась, когда точно так же почувствовала себя и в квартире Виталия.
Что хозяин коллекционирует антиквариат, понятно было уже в прихожей. Нет, не так: вся здешняя обстановка не выглядела мертвой коллекцией – вещи жили в этой квартире, как могут жить люди, и жизнь их была естественна и красива.
Зеркало, висящее у входа, было необыкновенным: его поверхность выпукло выступала за края позолоченной рамы. И собственное лицо, отразившееся в нем, показалось Глаше необычным. По обе стороны от зеркала стояли две фигуры мавров – черные, в бронзовых одеждах. В руках они держали бронзовые же фонари.
– Проходите, Глафира, – сказал Виталий. – Вот здесь гостиная, вон там спальня и кабинет, а ту дальнюю комнату я использую как гостевую. Можете располагаться в ней. Полотенце и халат для ванной – в шкафу. А я пока приготовлю все к обеду.
– Не надо ничего готовить, Виталий! – воскликнула Глаша.
– Я просто неточно выразился, – улыбнулся он. – Обед приготовила к моему приезду Надежда Алексеевна – она помогает мне по дому. Осталось только разогреть.
Дверь в гостиную была открыта. Проходя мимо нее, Глаша увидела большой овальный стол, похожий на вишневую вазу, стулья с высокими резными спинками, люстру кобальтового цвета, висящую над столом на медных цепочках, картины в бронзовых рамах… Все это выглядело немного тяжеловесно, но безупречный вкус, с которым был подобран каждый предмет, скрашивал это впечатление.
Гостевая комната была обставлена просто, даже незатейливо: пастельных тонов гобелен на стене, письменный стол у окна, ореховый шкаф в углу, диван с полочкой для статуэток. Но и незатейливость здесь была особенная – такая же, какой был отмечен весь облик Михайловского, и анфилады комнат в Тригорском, и просторный дом в селе Петровском.
То, что в современной жизни считалось незатейливостью, на самом деле было той совершенной простотою, которая является лучшим проявлением жизни. Это Глаше даже объяснять было не нужно, и именно это увидела она здесь, в квартире на Малой Дмитровке.
Брать из шкафа банный халат она не стала: не хотелось излишней интимности, и не такой уж долгой была дорога, чтобы принимать душ, достаточно было просто вымыть руки. Да и жаль было смывать с себя остатки морской соли.
Глаша подошла к дивану, чтобы получше разглядеть гобелен. Когда-то она даже курсовую писала по гобеленам, поэтому разбиралась в них если и не как специалист, то все же не совсем дилетантски, а потому сразу поняла, что перед ней настоящее фламандское произведение, способное доставить удовольствие ценителю этого тонкого и неброского искусства.
Эта квартира и сама напоминала гобелен – точно так же она была соткана из множества нитей самых утонченных оттенков.
О гобелене Глаша и сказала сразу же, как только вошла в гостиную.
Стол уже был накрыт белой скатертью, по краю которой вилась причудливая кромка из кружевной вышивки «ришелье». Посередине скатерти стояла супница, по краям были расставлены столовые приборы. Английские тарелки с синим узором, белые салфетки в серебряных кольцах, высокие бокалы с морозной насечкой и хрустальный графин, и багровое вино мерцает от пламени свечи, горящей в бронзовом подсвечнике.
– Виталий, спасибо, – сказала Глаша, глядя на это торжество высокого вкуса. – Я не предполагала, что обед будет таким торжественным.
– Не торжественным, а праздничным, – поправил он. – Ваше появление в моем доме – праздник для меня. Празднично мы и будем обедать.
– У вас в гостевой комнате висит чудесный гобелен, – сказала Глаша, когда сели за стол и выпили первый бокал за благополучное возвращение на родину.
– Рад, что он вам понравился, – улыбнулся Виталий. – Знаете, благодаря ему я когда-то понял, в чем состоит прелесть домашней коллекции. Я ведь гобелены не любил. То есть не то чтобы не любил, но вот смотрел на них где-нибудь в Шенбрунне или в Версале и не понимал, в чем тут искусство. Блеклыми они мне казались, невыразительными. И в отцовской коллеции ни одного гобелена не было. А этот мне подарила мамина подруга, милейшая старушка. Она была мне кое за что благодарна, в общем, отказаться от ее подарка было невозможно. И вот повесил я на стену этот свой единственный гобелен, стал его рассматривать. – Рассказывая, он разливал по тарелкам суп. – И вдруг открылась передо мной такая тонкость, такая живая пленительность всех его деталей! В музее я ничего подобного не замечал. Только став для меня единственным, голебен сумел показать мне свою силу, – заключил Виталий.
Глаша так заслушалась его рассказом, что ложка застыла у нее в руке над нетронутым супом.
– Вы необыкновенно отзывчивы на небытовые мысли, – переведя взгляд с этой застывшей ложки на Глашино лицо, сказал Виталий. – Но куриный бульон с домашней лапшой я вам все же советовал бы попробовать. У Надежды Алексеевны он всегда выходит замечательно. Как и все другие блюда, впрочем. Она этажом выше живет, так что радует меня своей стряпней постоянно.
Что-то во всем этом было невероятное. За стенами гудел и грохотал тяжелый, лишенный всякой сентиментальности город – Глаше ли было не знать, насколько он ее лишен! – а здесь шла жизнь, в устоях своих настолько твердая, что о нее не только современность разбивалась, как о скалу, но и революция точно так же когда-то разбилась, наверное.
«Он специально уехал из Испании в один день со мной, чтобы показать мне эту жизнь. Свою жизнь, – вдруг, без всякой связи с предыдущей мыслью, поняла Глаша. – Да, ведь он до самого отъезда не говорил мне, когда собирается в Москву. Только один раз поинтересовался, на какое число билет у меня, и то мельком поинтересовался, а потом оказалось, что мы летим одним самолетом. Конечно, он сделал это не случайно. Но что же теперь?»
По тому, как Виталий всмотрелся в ее глаза, она поняла, что он уловил ее мысль.
– Глафира, я не требую, чтобы вы отвечали, но все же позвольте мне спросить: ведь вы замужем? – внимательно глядя в ее глаза, проговорил он.
Она молчала.
– Вы можете не отвечать, – не дождавшись ответа, повторил Виталий. – Я хочу только, чтобы вы понимали: мне дороги любые отношения с вами. Открытые, тайные – любые. Вы свободны в своем выборе. Если вы вообще не захотите его сделать – никаких со мной не захотите отношений, – я это тоже пойму. В таком случае, конечно, мне будет… горько. Но это не то соображение, которое должно иметь значение для вас.
Глаша опустила глаза.
– Я вас не тороплю, – поспешно добавил он.
– А вы не торопитесь ли сами, Виталий? – помолчав, тихо спросила она. – Конечно, не мое дело об этом говорить, но все же… Ведь ваша жена ушла из жизни так недавно. Возможно ли… То, о чем вы говорите? Не иллюзия ли это?
– Не тороплюсь ли я строить какие-то новые отношения – это вы имеете в виду? – уточнил он.
– Да, – кивнула Глаша. – Ведь все ваши жизненные привычки уже сложились, и сложились с одной женщиной. Почему вы думаете, что они так скоро сложатся с другой?
– Не вообще с какой-то другой женщиной, а именно с вами, – поправил Виталий. – Это важно. Во всяком случае, для меня важно. А что до трудности выстраивания новых отношений в моем возрасте… Видите ли, Глафира, я ведь и женился отнюдь не мальчиком – мне было сорок. Мы прожили с женой четыре года. Рак у нее обнаружили слишком поздно – она провела в больнице месяц, и все было кончено. Так что удар был для меня сильный, болезненный, но быстрый. И оправился я от него довольно быстро. Оценивайте это как хотите, но это так.
– Я не собираюсь это оценивать, – сказала Глаша. – Кто мне дал такое право?
– Я. Я даю вам право оценивать мою жизнь. И я был бы счастлив, если бы вы согласились разделить ее со мной.
Последнюю фразу он произнес твердо. Глаша поняла, что эта фраза – окончательная. Он больше не станет спрашивать, замужем ли она и какими в соответствии с этим будут их отношения, открытыми или тайными. Ничего он больше не станет спрашивать. Следующее слово за ней.
Но произнести это слово она не могла. Вся ее жизнь восставала против того, чтобы произнести его – разумное, ясное – сию же минуту.
– Виталий, через месяц я буду в Москве, – ровным тоном сказала Глаша. И, заметив, как блеснули его глаза, поспешно пояснила: – В командировке. Мы увидимся. Если вы… – Она хотела сказать «если вы не передумаете», но сказала вместо этого: – Если вы не будете в отъезде.