Запах напалма по утрам (сборник) Арутюнов Сергей
Пальцы Высоковцева забрались под маску и сдернули ее. Слипшиеся волосы в свете прожектора сахарно лоснились.
Задержав дыхание, сдернул маску и Конобеев.
Они смотрели друг на друга, казалось, бесконечно долго, удивляясь и не веря тому, что все позади, точно так же, как вглядывались в лица уцелевших после канонад и бомбардировок, пытаясь угадать, что помогло им самим и тем, кого они видят перед собой.
– Кончено, – сказал Высоковцев. – Кончено, кажется.
В ответ Конобеев беззвучно заплакал.
– Ну-ну, – одними губами выговаривал ему Высоковцев. Ему казалось, что над обезображенным полем расходятся круги ужаса, уступая место чему-то звенящему, как ангельский хор над летним полем.
Вместо размышлений он автоматически поправил планшет, кобуру, подтянул складки шинели и, надвинув фуражку с овальной трехцветной кокардой, пошел докладывать о потерях.
Ночлег
Ватага текла быстро.
Перебежками подвигались сполошные, несшие наскоро укрепленные рогатками вилы, за ними ехали обозные хабарщики, а по краям потока гарцевали те, кто имел под собой лошадей, оглядываясь на атамана, курившего длинную трубку с серебряным мундштуком, которым этот душегуб выдавил человеку оба глаза.
Атаман шел, задумавшись, люди его молчали, зная неумолимый закон русской жизни: три года недорода, на четвертый пагуба. Трех лет всегда доставало, чтобы снести с гиблых мест всех изверившихся, не имевших ни горсти муки на завтрашний прокорм, ни защиты от оброчных солдат. Три заповедных года заправляли душами владетельнее боярской воли.
К вечерней заре усталость одолела молчаливую орду, стали потягиваться на ветру и заворачивать к ближним лескам споро бежавшие еще с час назад. Утомившиеся от волчьей рыси, сбивались вместе и стояли, переминаясь.
– Куды дале? – окликнул атамана подлетевший сзади Крутька. Конь его вился, меча еще отблески давешнего пожара, с нестертыми полосами сажи по бокам, оседланный широкой уральской шалью.
Тот, зыркнув на закатывающееся солнце, указал на гребень высокого холма, вздымавшегося над скучной равниной.
Ушкуйники уже разжигали костер, бежали с чанами к подгорошному ручью, когда послышался свист. Атаман свистнул в ответ и кинулся на спину коню, которого вели за ним. Взъехав на холм, вгляделся в подмигивающую торфяную мглу. Что-то наступало оттуда, небыстрым походным маршем, огромное, дышавшее устало и выпустошенно. Атаман присмотрелся к серой ленте, понемногу вволакивающейся в лощину. Присные его наехали с обеих сторон, следя за кандальниками.
Их было много, идущих широкой колонной по пять голов в ряду, в одинаковых робах до колен, подвязанных кто чем, больше бечевками, в разбитых дорогой опорках, некоторые в колодках.
– Садись! – раздался протяжный крик от хвоста колонны. Этап грянул кандалами и сел разом так, что земля ухнула. Какие-то отомкнутые побежали к мутному ручью с котелками. Увидев это, атаман привстал.
– Здорово, ребята! – крикнул он белевшей лицами толпе. Все они оборотились на его крик. – Откуда бредете?
Никто не отвечал. Свистел по верхам ветер.
– Кто таков? – издали донесся треснувший голос.
– Человек божий, гуляю с надежей! А ты кто?
– Грымзин зовусь Иван, гренадер этапный. Партию веду, – твердо отдалось из низины.
– А много ли людишек твоих? – подал голос Крутька.
– Много ли, мало, с меня спрос! – ответил без испуга служивый басок лет сорока с лишком.
– Слышь, Грымзин! – взвыл атаман. – Ночь темная, моих людишек попробовать не хотишь ли? Вместе бы лютую и скоротали! Скоротали, да и согрелись бы! Страсть люблю я, когда забавы. На провиянт!
– Указу мне нет с прогулящими ночь коротать! Отходи подобру!
Почти тут же за спиной говорящего загорелся дымный огонь, и стал он виден, кряжистый, в колпаке с орловым шитьем и длинным штыком на шомпольном дрыне.
– Слышь, ты, грымза гренадерская, ты – до обиды не доводи! Тут я закон!
– Закон тебе перекладина! Спробуй подойтить – враз экзерсицию сполню! До самой императрикс доведу, щадить не научен! – В свете пламени было видно, как перепуганные сотские ладили конвойную пушечку против обметавшей склоны ватаги.
– Ишь, гнида царева, я ить спробовать горазд, города брал, остроги, слышь?
– Пугать меня без толку, я солдат государев: где голову сложить, там и славу петь!
Атаман оглянулся на подручных. Те стояли приплясывая от холода, и готовы были броситься на дерзновенца по знаку своего главаря.
– Порадуемся солдатом-то? – дыхнул ему Крутька в самое ухо.
Ветер усилился, Грымзин стоял неподвижно среди пестроты искр. Колодники его сделались массой неразличимой, сжимаясь и увеличиваясь при метавшихся тенях. Солдатики с фитилями встали взводом, застегнув узкие воротники мундиров и обнажив палаши, казавшиеся натертыми воском спичками против громады обступающего мрака.
– Разойди! Разойди, кому говорю! – вдруг заорал атаман своим. Удивленная, чернь его попятилась. Вилы, оглобли, сабли, арканы, серпы – опустились.
В ночь затянули два лагеря разные песни. Кандальники пели о скуке скучаевне, вине, кабаке да добром молодце без памяти, ушкуйники – о вольной волюшке да царском указе, суде да виселице, угодниках да архангелах. Лишь к рассвету, незаметно как, запели одно, про лучину да про думы горькия, надсаживаясь с удовольствием, словно соревнуясь, кто искренней и правдивей нажалуется на судьбу.
Наутро по обе стороны трясины чернели два безобразных пепелища, и следы уводили в разные стороны – на одну каторгу и на другую.
Выбор
Старый Яунд прекрасно разбирался в самолетах.
Они делились на маленькие Бипля, похожие на пчел, и грозные Монопля, рокотавшие на все небо.
Та Монопля, что качнулась над ним, была больна: ее мотало из стороны в сторону, она задыхалась, ревела и вдруг, истошно булькнув прямо над головой старика, резко стихла, накренилась, засвистела носом и, как каяк с охотниками, зачерпнутый моржовой ластой, упала где-то за торосами.
Старик намотал поводья Отца-Оленя на ялданг, наклонил его в сторону упавшей Монопли, утер слезящиеся глаза рукавом парки и, кряхтя, стал разгоняться под уклон. В щеки ему из-под ног бились две ледяные промоины, от которых разило рыбьей одышкой, но он устоял на ногах и скоро, пройдя в воротца прибрежных глыб, увидел мертвую Моноплю. Она лежала невдалеке от берега на плавучем льду, совершенно бессильная, плашмя. Поодаль, выкинутый из ее носа ударом, у ледяной кромки лежал уткнувшийся в снег кожаный человек со светлыми волосами. Куртка его была коротка и дымилась на спине. В руке человек держал нож, с помощью которого полз по снегу. Рука была выброшена вперед и окаменела от холода и напряжения.
Яунд наклонился к нему, перевернул на спину. От человека пахло Кровью Монопли, горячей и ядовитой. Это был совсем юный парень с детскими голубыми глазами, запорошенными инеем. Яунд попробовал открыть ему рот, разлепил губы, но белоснежные челюсти были сдвинуты насмерть. Пар из них не выходил. Старик покачал головой, сноровисто утоптал площадку и разжег огонь. Расстегнул куртку, обернул парня нагретыми ладонями. Окоченевший не шевелился.
Послышался шорох. Монопля, лежащая на льдине, накренилась и стала соскальзывать в зеленую муть. Высоченное крыло задралось, махнуло рыжей морской звездой и провалилось в закипевшую пузырями бездну.
Пламя опалило иней на ресницах, завило жженой стружкой волосы пилота, но он не дышал. Яунд побил его по плечам, подул в лицо – оно оставалось мертвым. Черты лица суровели, отливая свинцом, цветом Хозяина Становищ.
Оставался бубен.
Несколько ударов предварили камлание. Старик пошел по малому кругу, прислушиваясь к своим ударам. Высоко вспыхнул сполох, ночь отвечала ему. Огонь мигнул, припал к земле, как играющая лиса, и вновь вспыхнул круглым заревом. Духи не спали, духи слышали шамана.
Тот расширял круги. Тонко завыл, потом зарычал. Глаза его пропали с лица, вновь вернулись, щеки, словно распираемые чем-то, прыгнули вбок и втянулись к беззубым челюстям, нос исчез. Шаман входил к духам. Огонь запылал ярко и ровно, шаром.
Сейчас стоял на берегу Ыйчика, Реки. Напротив стоял Поваленный Лес. Старик ударил в бубен, демонстрируя силу над Ыйчиком. Серое небо молчало. По нему медленно, как заливаемое в котел масло, прошла светлая полоса, очищая черную изнанку мира. Горячий воздух ударил в лицо. Старик моргнул. На том берегу стоял Гуолохоон-дагоохоонг, Дух Смерти. Яунд сразу узнал его – у Духа Смерти была только нижняя половина лица, подбородок и челюсть, изъеденная мошкой и червями. В богатую парку его, изукрашенную бисером, уходили ручьи черного гноя. Из получерепа выступала острая дырявая кость, на которую и надо было смотреть. На коленях рядом с духом стояла душа летчика, нагая и белая.
– Я пришел за душой, – прокричал Яунд.
– Как твое имя?
– Эрчиль Тугаскор Ырдыгэ Канзиганиджад зовусь я, сильный утренний шаман, знающий будущее, исцеляющий страхи, увечья, саму смерть! Говорю я с духами, и они слушают меня! Эту молодую душу прошу отдать мне.
– Не знаю я тебя, не слышал я о тебе, не слышу я тебя, не отдам я тебе душу, – отвечал Дух Смерти.
– Тогда я готов бороться!
– Иди и возьми.
Яунд знал, что это законная уловка. Ыйчик убьет его холодом, если он зайдет сразу. Он сделал несколько шагов в Реку. Вода была белой.
Дух прыгнул к нему через Ыйчик, и битва началась. Они метались по белому берегу, петляя и сцепляясь ногами. Эрчиль-Яунд бил духа ногтем, сверкавшим Синей Золой Рассвета, ибо он был Утренний Шаман, а все духи были Ночными. Наконец ему удалось опрокинуть противника.
– Отдай… душу, – проговорил Яунд, переводя дыхание. – Отдай. Я уже победил тебя, ты изнемог, ты слабее меня, но не хочешь признаться. Мне придется покорить тебя, и ты будешь долго болеть, а в мире будет бессмыслица, люди будут страдать без смерти, будет плохо. Сдайся и отдай душу, она тебе ни к чему.
– Ты не знаешь судьбы, утренний теплыш.
– Ты покажешь мне ее. Клянись, что будет так.
Дух с трудом вынул из парки небольшую колоду.
– Вот его судьба. Читай, если сможешь.
Утирая глаза, старик всмотрелся в фигурки, искусно выточенные на коре колоды и под ней.
Вот его дочь Кауич-Елдыз по отцовским следам подходила к юноше и жгла костер. Вот они садились в железную лодку и пыли к Большому Становищу. Вот юноша взлетал от Кауич ввысь, вот она сама сидела в Светлом и Прозрачном Чуме вместе с другими, листая священные свитки, вот ласкала новорожденного, ехала в блестящем колесном жуке без верха, и все Большое Становище радовалось ее судьбе. Парень стоял рядом с ней, вокруг все колыхалось от рыжих звезд. Потом ему вручали дорогую янгу, чтобы его имя вспоминали. Чум, где это происходило, ослеплял и радовал, но человек, который шел с янгой, был Шаманом Ночи. Это взволновало Яунда. Шаман Ночи, чудилось ему, что-то прошептал, надевая янгу парню на грудь.
Он видел, как на Большое Стойбище опускалась ночь, и юноша, мотнувший головой, отказавшись от чего-то, выходил из своего чума под крики жены, уводимый слугами Шамана, и это было навсегда. Те же, но похожие на предыдущих, приходили за его дочерью, за Кауич-Елдыз, уводили и ее в ночь.
Он видел испуг своих внуков. Видел смерть юноши от маленького подземного духа. Видел страдания Кауич невдалеке от родового стойбища, без хлеба, на бессмысленной и тяжелой работе в лесу.
Внуки его росли в одном из малых стойбищ, прочных, но скудных, сидели в светлых чумах со священными свитками. Рыбы у них почти не было, мяса тоже. Но высоко впереди открывался какой-то свет. Да, над ними было светло. Почти все время – светло. Позади света не было.
– Выбирай, – послышался голос духа. – За эту судьбу заплати мне собой. Меньшего я не возьму.
– Это воля Хозяина Становищ?
– Нет. Выбирай ты один. Сделаешь шаг, я обернусь.
Старик медленно пошел в Ыйчик, Реку Смерти. Душа пилота на другом берегу оттолкнулась и поднялась вверх. Полетела на берег живых.
Эрчиль-Яунд уже вошел в белую воду по грудь.
Лейтенант Рязанцев очнулся у костра. Над ним в отсветах плыло лицо, красивее которого он не видел, с узкими щелочками глаз, пухлыми смеющимися губами.
– Хайчи? – спросило лицо. – Хайчи монопля?
Он лежал близко к огню. Вокруг стлалась поземкой ледяная пустыня, накрытая беснующимся оленьим мехом. Посреди пламени трещала колода с фигурками.
Взвыл ветер. Оба вздрогнули. Это старик посмотрел на них с середины Реки, скрываясь в ней с головой.
1919
В кабинете начальника путевого участка горела голая керосинка. На столе, неудобно поджав лакированный туфель, сидел сам начальник, сбрасывал пепел в газетный кулек. Телефон начальника, украшенный изображением вакханок, звонил почти беспрерывно.
– Да-с. Вагонов нет. Не предвидится. Нет-с, – монотонно отвечал в трубку Арнольд Андреевич. – Ничего сделать невозможно-с. Попробуйте обратиться в управление путей. Да-с, саботаж. Если угодно – и как угодно. Всего наилучшего.
Со стрелки, распаренный чаем в сторожке, обтопывая заснеженные валенки, входил обходчик Свириденко.
– Вашбродь, тут до вас добиваются… Душу вынают…
– Скажи, занят. Не до них.
– …просют посодействовать имуществу…
– …объясни – занят.
– …пропадают…
– …а ты им скажи, что у меня ничего нет. Угля осталось тридцать пудов, но где лежит, никому не скажу. Отправить никого не могу-с. Так и скажи.
– …требуют.
– Объясни ты мне ради бога, голубчик… – начинал протирать pince-nez начальник. – Отчего все чего-то требуют у меня? Что я такое – теперь? Фикция! – довольно улыбался он. – Аз есмь ничто и сему душевно, душевнейше рад. Да-с, счастлив этому обстоятельству, понеже оно верно и как нельзя подходит моему положению. Душевно рад… – Он дрожаще искал спички, прикуривал свежую папиросу, торжествующе выпускал дым. Обходчик, перекрестившись, оборачивался к двери, решая не тратить более времени на уговоры.
От удара ногой дверь широко распахнулась. Кожаный человек очутился у стола, прижав начальника к керосинке и кульку. Их так и высветило рыжеватым заревом.
– Ну? – прохрипел ворвавшийся, щупая на поясе.
– Что?
– Будем ваньку валять?
– Оставьте! Что вам угодно? – заверещал Арнольд Андреевич, упираясь в могучую грудь кожаного побелевшими кулаками.
– На Усть-Лодзьву от Шантырей – пятьдесят штыков, патронов – ящик, на полчаса, ни пулемета, ни пушчонки, сзади белые, а ты тут шутки шутить?
– Какие штыки?! – отбивался Арнольд Андреевич. – Какие штыки, что вы врываетесь? Чего вам надобно?
– Белые. Через два часа. Будут здесь, – отрывисто проговорил комиссар. – У меня на разъезде пятьдесят красногвардейцев. Почему следование прекращено?
– Пути разбиты. Ничего сделать нельзя-с. Вчера был подрыв. Кстати, с вашей стороны! И вы осмеливаетесь…
– Осмеливаюсь! Кто взорвал пути?
– Да откуда я знаю?! – взорвался начальник. – Приехали так же, в ночь, расстреляли у сарая каких-то пленных, орали, искали спирт, заложили динамитные шашки и разворотили дистанцию, будь они неладны! Со звездами на фуражках! Точь-в-точь как вы!
Комиссар, снимая фуражку, левой рукой отирал пот, правой вынимал маузер. Вынув, взвесил в руке, осматривая комнату с высокими потолками, затаившими казенную пристанционную лепнину.
– Контра. Саботажники, – выдавили спекшиеся губы. Свириденко охнул и попытался выбежать. Вслед ему прогрохотал выстрел. По комнате поплыл удушливый запах пороха.
– Подлец! Свинья! Что вы сделали? Что вы сейчас сделали? Бандит! Вы убили Свириденко, моего обходчика! Честнейшего человека! – Начальник участка висел на стальной руке, безуспешно пытаясь вырвать маузер. – Вы ответите за это убийство! Вы…
Комиссар рассматривал конвульсирующую контру, потом стряхнул с руки путейца, навел на него ствол.
– Мерзавец! Бандит! Убейте меня, но вы ничего не добьетесь! Для вас вся Природа – саботаж! Все – саботаж! Но саботаж подлинный, натуральный – это вы сами! Кабы не ваши социальные бредни, не ваши бесконечные расстрелы, здесь были бы и люди, и вагоны, и билеты, и грузы, и духовая музыка, и Свириденко бы кричал: «Готово!» А вместо того вы тут стоите, как идиот, и целитесь в меня! Убейте! Свириденко вы уже убили! Остался я. Пусть вокруг вас все опустеет! Пусть вам станет хоть на миг страшно, что вы здесь один с этой гадостью в руках, стоите и не знаете, что вам делать! Дурак, олух, кретин, осел, скотина!
Рука с маузером стала опускаться еще до последних ругательств. Кожаный пересек комнату и схватил Арнольда Андреевича за грудки.
– Что. Нужно. Для возобновления. Движения. Спрашиваю еще раз. Что…
– Оставьте меня! Я инженер-путеец! Я не знаю ваших мелодрам с социальными теориями, я знать вас не желаю. Вы убиваете, а я строю! Исправляю то, что вы уже изгадили до последней возможности. Но и мне это надоело! Вы – бессильны! Я – свободен.
– Ты? – Глаза комиссара посмотрели с желтой насмешкой. Веснушки вздрогнули и сошлись в уничтожающей гримасе. – Ты – свободен? Сидишь тут как сыч, дерганый, всех боишься, самого себя и то страшно спросить, с кем, куда – тьфу, вошь земная!
– Да, вошь! – Глаза Арнольда Андреевича горели ужасом и торжеством. – Вошь! Жизнь моя кончена давно, на этом полустанке, но не вы ли пришли врачевать мою жизнь, мое достоинство, веру – убийством? Вы сейчас убили человека, который… который… который… мог бы… – Начальник дистанции задыхался от истерического давленого смеха. – …мог бы вам помочь… доски потаскать… кретины… Господи, кретины какие… со звездами… в сапогах…
Кожаный, меняясь в лице, взвесил «контру» в руках.
– Кто мог помочь? Этот, за дверью?
– Да! – задыхался контрик. – А теперь он там лежит и не поможет вам. Так вам и надо! Так и следует! Прежде думайте, в кого стрелять наперво. Лучше б…
– …в тебя? Можно. Становись.
Арнольд Андреевич оправил путейский сюртук, пригладил волосы и встал к стене.
– Извольте. Раз ничего не умеете – извольте. Мне давно противна вся эта суета. Вы, они… Нет различий. Жизнь мне противна. Я ничтожен. Смешон сам себе. Вы уже убили меня, мертвец. Я не могу контролировать вверенный мне участок. В расход меня… – холодным шепотом произнес он в потолок. – Непременно в расход. Очистите землю. Станьте карающей дланью, или как там у вас в листовках… Я готов.
Комиссар поднял оружие, вздрогнул и звучно сморкнулся в ноздрю. На пол.
– Хватит комедию ломать, некогда. У меня люди, понимаешь? Молодые. Мне умирать не страшно, я – океан видел, Испанию, Францию, острова, маневры, мулаток мял, в отличии был, с японцем резался, а им? Первый набор такой. Поколют их, в живот, и пропадут. Ты штык когда-нибудь в живот получал? Нет, ты на станции сидел, сопли тер. Как старший матрос тебе говорю – кончай. Не то в расход выведу, и бога твоего не побоюсь, и богоматери – никого. Что нужно, чтобы пути поправить? Говори, все сделаю.
– Что вы можете сделать, вы? Что вы можете соображать – здесь, старший матрос?
– Не понимает… Не понимает… – забормотал вдруг комиссар. – Не понимает, контра… Нельзя, говоришь, ничего сделать? Нельзя? Поколют мальчонков моих, красную гвардию поколют, а этому – хоть бы хны! Ни словечечка человеческого не разумеет. Ему что – равенство, братство, газеты с листовками, все на блюдечке поднеси, он и так, а я… ничего не могу больше, семеро суток не спал, не жрал. Сволочь кругом, сволочь одна, нет людей – пустошь… Так и мне здесь – зачем?.. Пули жалко… веревку б… чтоб позорнее. Подыхай, матрос…
Грязной ладонью утирал лицо, размазывая по небритым щекам копоть пополам с мелкой дровяной пылью.
– Голубчик, что вы… – приступил к нему Арнольд Андреевич, дрогнув всем телом. – Полно. Мне же еще вас утешать… Полно, слышите? Теперь ли время? Слышите вы меня? Ну… Давайте же, пойдемте, может, есть шанс, хоть какой-нибудь… Ничего обещать не могу, но давайте же хоть что-то делать! Да-с, делать, голубчик. Не нарыдаетесь… Идемте.
Они шли по отводным путям, оскальзываясь в грязи, поддерживали друг друга, перебираясь через завалы бревен, спешно выкинутые из вагонов. Кто уезжал отсюда сутки назад, стремглав прокатываясь мимо трясущихся стрелок? Паника, ужас, компот надежд…
Вокзал тускло сиял единственным фонарем.
– Вот. Собственно, следует заменить рельсы с обеих сторон. Но у меня нет рельс даже в депо.
– А с других путей скрутить нельзя?
– На них стоит состав. Две недели назад загнали. Паровоза у меня нет. Ни единого. Отогнать не получится. Да он вам все загромоздит… Бессмысленно.
– Взорвать его к чертовой матери!
– У вас есть динамит?
– Сожжем!
Комиссар кинулся к темно стоящим вагонам.
– Пустые?
– Почем мне знать, тут пломбы, срывайте… – меланхолически отвечал Арнольд Андреевич, идя за ним как во сне.
Тот срывал пломбы и вскакивал внутрь. Показывался.
– Перины, что ли? Плотно навязано. Не знаю, как займется. Крайний-то какой? Чтоб поближе…
Здесь же, на путях нашлась свернутая пачка оберточной вощеной бумаги. Ее поджигали долго, ломая спички. Кинули в ближний вагон. Он задымил и лениво стал прогорать.
– Хватит одного-то вагона? – орал сквозь треск комиссар. – А то сейчас лучше бы и соседний запалить!
– Делайте, как хотите, – завороженно отвечал начальник пути. – Но – должно хватить. Пусть пока попылает, да. Подождите, голубчик… – и сам, приседая под нагревающиеся шасси, осматривал стыки.
Когда от вагона осталась тлеющая черная платформа, Арнольд Андреевич отцепил его от других, незанявшихся, оттолкнулся ногами. Пудовые колеса даже не двинулись.
– Тяжел! – оценил комиссар. – Эх, ребят бы сюда, да времени нет бегать. Придется вдвоем. На раз-два-три.
– Взяли! Взяли! – разносилось с путей.
Шасси они перевернули довольно скоро и отвинтили два рельса. Замена обошлась им в полчаса потовой работы, болты трудно сходились. Когда дело было закончено, Арнольд Андреевич открыл переезд.
А спустя час красноглазый, иссеченный дождем ротмистр соболезнующе спрашивал его, зачем он помогал хамам. Поддался ли на агитацию, захотел ли просто подвигаться, так сказать, размять спинку.
Арнольд Андреевич стоял у кирпичной стены спокойно. Протирал pince-nez и утверждал, что ротмистр понять его не сможет. Они сейчас словно с разных планет. Да, он чувствовал свой долг в том, чтобы восстановить движение, и ему было неважно, кто поможет ему в этом. Кроме прочего, он не мог бы смотреть, как запарывают в живот штыками невинных мальчиков. Мальчиков, которым еще жить и жить. И хорошо, что они уехали, а он остался. Потому что в этом есть справедливость. Он видел ее во сне, но не верил, что с ним случится такое… такое… смешное, занятное приключение… смешное, смешное, странное… не правда ли – смешное, забавное, странное?
Ротмистр усмехался. И стрелял.
Арнольд Андреевич, оскальзываясь, пытался что-то добавить, но, держась за живот, падал в грязь. Ротмистр разряжал наган в его слабый, светловолосый затылок и, оглянувшись на темноту, с хрустом вминал его pince-nez в расщепленное пулеметной очередью бревно, словно боясь, что их кто-нибудь увидит.
No pasaran
Июньская ночь, сотканная цокотом дамских каблучков, отступила под натиском паровозных гудков, едва в купе вошел худощавый господин с тщательно упакованным сачком. Саквояж, мешая его широкому шагу, болтался на длинном ремне вдоль расстегнутого плаща, крупный нос пассажира украшали сильные очки в округло-проволочной оправе.
Войдя, ученый с улыбкой оглядел свое временное обиталище и, довольно потерев ладони, сел на полосатое сиденье, не отказав себе в удовольствии несколько раз подпрыгнуть на пружинах. Чуть погодя он щелкнул замком саквояжа и вынул дорожный несессер. Послышался вежливый стук в приоткрытую лакированную дверь.
В купе шагнул молодой человек c фигурой спортсмена и физиономией обаятельного пройдохи.
– Не помешаю?
– Что вы! Ночной попутчик – это прекрасно!
– Только если это и вправду вокзал Аустерлиц, Париж – Барселона, третий вагон, второе место.
– Безусловно.
Ученый приветственно указал спутнику место напротив.
– Пелетье!
– Географ? – Молодой человек показал ряд великолепных коренных зубов. Он весь дышал здоровьем, силой и доброжелательством. – Простите, не представился сразу… Пьер Клеман, просто Клеман. Так географ или…?
– Энтомолог… – кашлянул Пелетье.
– Что? – рассмеялся Клеман.
– Бабочки. Жуки. Насекомые. Но я – только по неразвитокрылым, слышите? Двадцать лет неразвитокрылых, от которых любой бы свихнулся во младенчестве, но не я!
Клеман смеялся.
– А вы?
– Я, видите ли, еще как-то… неразвитокрыл. Ах, еще успею! Курс там, курс сям… Юность почти прошла… Ехать бы вот так абы куда, вдыхать ночные запахи и чувствовать, что жив, что впереди бог знает сколько таких ночей, и все они кружат голову. – Клеман прельстительно улыбнулся, словно извиняясь перед «стариком». Тот понял, обернулся к несессеру, выхватил оттуда помазок с бритвой и вышел.
Когда энтомолог вернулся, молодой человек сидел на прежнем месте. Поезд тронулся, огни Парижа проплыли по их гипсовым от неярких плафонов лицам.
Утро встретило постукиванием, милым сердцу любого, кто не любит ждать, а едет и едет к заветной цели, с каждым часом чувствуя ее приближение.
– Так что стряслось с неразвитокрылыми в Пиренеях? – спросил молодой человек, сияя свежеумытой физиономией.
– О, вы задали страшный вопрос. Ближайшие полчаса я буду мучить вас проблематикой, которая…
– А если кратко?
– Кратко… – усмехнулся Пелетье. – Не хотите ли прослушать полный курс, прежде чем клевать несчастного профессора в кровоточащее сердце? Вид Polaris, по мнению Теодора Крессамбля, высказанному не долее как три дня назад, имеет, видите ли, прихоботковое расщепление со склонностями к опылению сложноцветных. Наглец! Это он заявил во всеуслышание, и вся Сорбонна внимала его несусветному бреду… Через месяц я легко и блистательно докажу, что его надо лишить степени за подмену препаратов, которую он не заметил, передоверив дело, очевидно, своей знаменитой распутством ассистентке Бланш с косящими от бесстыдства глазами. Нужны полевые исследования. Немедленно. Речь идет о моей чести и репутации, понятно?
Клеман молча улыбался ему, нахохлившемуся, похожему на рассерженного воробушка.
– А куда вы едете? – спросил профессор.
– Не знаю! – воскликнул Клеман. – Пока не выбрал. Послушайте, а эти неразвитокрылые… Вам не нужен помощник? Я серьезно!
Лицо Клемана было безмятежно.
– Помощник? Ассистент? Боюсь, вы заскучаете. Нет-нет, да у меня и нет денег на ассистента! – замахал руками профессор.
– Бросьте, – сказал Клеман чуть серьезнее. – Мне стало скучно в Париже. Честно говоря, человеку должно быть скучно, если у него столько долгов. Но я верну их! Каждому, кто был так ко мне добр всю чертову парижскую зиму. Пробовал писать, рисовать – и ни черта не вышло. Все пошло прахом, но разве я виноват, что бездарен? Вы видите, как мне теперь скучно? Но уже интереснее и интереснее. Вы мне нравитесь. Обещаю выполнять работу бесплатно. Увлеките меня, научите чему-нибудь, и я еще сам заплачу вам! Идет?
Они сошли за двадцать километров от границы на маленькой станции и направились в горы. Воздух стелился слоями, стрекотал во всю мощь сверчкового хора. Оглушительный фиалковый концерт перебивался вкрадчивым скерцо эдельвейсового пуха, вокруг пестрели вздыбившиеся луга, облачками проплывали колокольчатые отары.
– Где же ваши неразвитокрылые? – то и дело спрашивал Клеман. Профессор всматривался в кусты, но не сбавлял шага. – Так где же? Ну? Мы зря приехали?
Профессор остановился на взгорке и обернулся.
– Дорогой Клеман, если вы будете меня все время отвлекать…
Подул ветер. Пелетье стоял у долгого зеленого обрыва и подслеповато щурился.
– Т-с-с! – прошипел он вдруг.
– Что там?
– Кажется, я вижу его…
– Кого? – Клеман на мгновение сунул руку в карман и в два шага оказался около.
– Тихо же, не мешайте!..
Пелетье сделал пару шагов к кустам. Сачок он держал в левой руке. Клеман осторожно вытащил из кармана армейский «Вальтер» и внимательно огляделся по сторонам, но профессор внезапно развернулся и подступил к нему почти вплотную.
И тут же отошел от еще улыбавшегося Клемана, держащегося за подреберье. «Вальтер» глухо бухнул о камень. Молодой человек мешковато осел на землю, затем распластался на ней и затих.
Пелетье осмотрел лацканы Клемана, обтер платком штык-нож и сунул его в саквояж. Размахнувшись, бросил в пропасть сачок. Туда же, ловко, в два приема, спихнул труп фашиста.
…Через неделю полковник Шамфор стоял на площади Свободы в Мадриде, принимая парад добровольцев. В шеренгах желтели, чернели, белели разгоряченные лица, а он смотрел и смотрел в этих людей, просочившихся не через одну, а через семь государственных границ. Именно здесь, в Испании назрело то, в чем они не могли не участвовать.
Когда грянула «Бандьерра Росса», Шамфор вскинул к пыльному небу сжатый кулак на согнутой в локте руке с багровыми артериями.
И небо вняло ему.
И битва началась.