Эй, вы, евреи, мацу купили? Коган Зиновий

И вот лежит в гробу красивый, как китайский мандарин. Потом сожгли за две минуты. Две минуты – и нет Лазаря.

А перед этим был последний обморок. Пограничник вертит паспорт Лазаря.

– Это что за документ? Первый раз вижу.

– Это что-то вроде даркона.

– А вы гражданин какой страны?

– Да, в общем-то, уже никакой.

– А счет в банке у тебя есть?

– Есть.

– А больничная страховка?

Чуть-чуть он вылетел в трубу, чуть-чуть в пепле остался.

Тем временем вдова раскручивала поминки. Пили много. Но тосты поминальные говорить не хотели.

– В домино покойный любил играть, – сказал вдруг сосед Ваня.

– Баб любил, – ляпнула вдова.

Ларионов вздохнул, но смолчал. Смолчать он смолчал, но после этой вдовьей речи стал наливать по синюю каемочку. Вообще, все напились безобразно в тот вечер. До двенадцати ночи пили и плели языками уже черт знает что.

– Любил Лазарь открывать чужие почтовые ящики. Письма чужие читал, гад. А газеты, скотина, так и вовсе не возвращал.

– Да он, знаешь, – встревал пьяный Лупенков. – Да он, знаешь, как по чужим кармана шарить любил! Бывало, после атаки к вешалке прижмется и по карманам! Враз всю мелочь пересчитает. Мелочь любил.

– Все любил.

– Меня хотел изнасиловать один раз, – сказала комсомолка Лида.

– Э-эх! Только портил клумбы.

– Нельзя про покойника говорить плохое. Нельзя.

Но они говорили, потому что очень много было выпито и съедено.

Когда над Москвой, заслоняя звезды, проплывал дым Лазарев, пьяненький Ларионов брел по трамвайным путям. И был он так крепко пьян, что когда упал и на ноге кость треснула и три ребра у него надломились, он поднялся и как ни в чем не бывало побрел дальше. Такой пьяный был, что ничего нового в себе не почувствовал. И того не почувствовал, что дым Лазарев плыл над его головой.

Дом и сад

1.

– Добба!

Трое мальчиков и худая женщина обернулись. Обгоревшее дерево вместо Раппопорта – мужа ее и отца их. Мальчики держались за мать и таращились вверх, где ветер раздувал волосы Добы и огонь в полнеба.

И не в том ужас, что красный петух вознесся над их головами, и не в том, что они страдали от ожогов и ссадин, а в том, что Добу переполняли чувства греха и свободы. То, что Раппопорт называл будущим и обозначал как ограду Торы, Доба боялась, как бояться загона дикие животные. А случилось это с Добой, когда она захотела еще родить, но уже не от него, а на воле.

Гражданская война прикуривала домами гетто, евреи бежали в города. И в Гомеле Раппопорт потерял свою Добу. Она исчезла с Сережей-половинкой. Он был моложе ее на шестнадцать лет, играл на гитаре и верил в Троицу.

Раппопорт ушел в приймаки к Сусанне-молочнице. Шил сапоги, мальчики учились не плакать. А снилась Раппопорту рыжеволосая Доба до конца дней его.

Если люди не могли закончить войну, она приканчивала их.

На краю зеленеющего оврага, так вот, на краю, за мгновение до гибели, Раппопорт увидел младшего сына Леву на пожаре – он держится за Добу, на кончике носа содрана кожа, курчавый и любимый. Такой любимый, что пуля, вошедшая в Раппопорта, не причинила ему боли.

2.

Ленинград стыл сквозняками весны 41-го, и, кто боялся одиночества, влюблялись. Леву Раппопорта привела к себе в общежитие черноволосая Нелли Буксбаум.

Комната бредила музыкой дождя. На разбросанных одеждах они любили друг друга. Сияла ночь в ее близких глазах и громкий шепот ее пах сиренью. Она была в нем, и он был в ней.

Реплики города крепли с рассветом.

Лева держал в своих ладонях лицо Нелли и чувствовал жилки на ее висках. Они могли бы полвека любить друг друга.

– Когда я вернусь…

Последняя ложь.

Война писала сценарий короче.

Он отправлен был на фронт. Блокадный город не помнил нежность.

Родильный дом 42-го, разбомбленный, кричащий и схваченный огнем, превратился в дом, который нечаянно свалился на солнце.

Нелли умерла в родах безымянного сына. Имя новорожденному успел прислать до своей гибели с фронта Лева: «Назовите его Илья Раппопорт».

Он сделал все, что мог.

Дети взрослели по числу снежных заносов. Когда вьюга полночная глохла в стороне, когда сироты сидели напротив печи и валежник свистал в огне, и детских теней громады лежали на красном полу, все в ожиданье – вот-вот треснет смоляной сук ели…

Снег долго-долго прятал лед Невы, как прячут за пазухой деньги. Но весна надышала струи подо льдом, соскоблила с зари облака.

Он плакал. Это бывало, когда у кого-то из детей обнаруживалась родня. Будь у него мама, он не стал бы ее огорчать.

В детском доме не говорили о любви, эта зона сгущала несчастья.

3.

«Дело врачей» отделило среди подростков «других». Илье дали приставку «еврей». Его так упорно называли «евреем», что видя в зеркале долговязого с курчавой головой пацана, он поверил: я – еврей.

Ну, это как «я вор». И только когда Илья играл на бог весть кому принадлежащем контрабасе, когда свет прожектора падал на контрабас, а звуки виделись из темноты, он был любим. Зимой 56-го он и Толя Кутузов – флейтист от Бога. У музыкального училища не было общежития, парни жили на скотобойне – загонщики молодняка. Моцарт в цехе освежеванной скотины. Зато легко из детдома идти в армию.

Илья охранял сухумский маяк, которому никто не угрожал. Из точного оружия была его женилка, но о достоинстве своей женилки он не догадывался пока не встретил ту, которая шла по урезу воды. Он возвращался в часть после концерта с контрабасом переполненный музыкой и сантиментами. Луна обещала прилив, а выброшенный на берег деревянный лежак был оправданием праздничного города. После долгого поцелуя он сказал.

– Ты очень красивая, Света, – сказал Илья.

– Я знаю, – сказала Света.

Она привлекла его к себе так, что он почувствовал ее.

– Илья, не хочешь ли ты?…

Каждое такое свидание стоило ему сутки на гауптвахте. Иногда – трое суток, другой раз его затоваривали от концерта до концерта. Зато она родила Николая и Галю.

Илья подвел черту под сиротством.

Утро в Сухуми открывали петухи и минареты, будто соревновались.

Через дырку в заборе просунул голову Николай.

– А где Гога? Та-амар!!!

В ответ колыхнулся розовый абажур – такая круглая была Тамар.

– Гога дрыхнет без задних ног. Зачем ты его ухайдокал вчера?

– Это море. Мы на камни лазили.

– Вы же исраелиты, а не дикие козы.

– А когда Гога выйдет?

– Нино, если ты Гогу опять потащишь на камни…

И в это время вышел в короткой рубашке – свободно гуляла пиписька – Гога.

– Нино!

– Гога!

Загигикали, словно уже летят в воду. Такие дела. Тамар переливалась гневом, удивлением и радостью. То есть всеми цветами радуги. Мальчики забрались на абрикос, они для Тамар недосягаемы. О, Тамар! Она жила в царизме, в коммунизме, в эвакуации. И всегда была такая толстая и такая добрая. Эти мальчики, видать, последние ее мальчики, поэтому она любила их как никогда никого. Ради них она отдала бы жизнь свою. Жила в ожидании вот такого утра, оно повторялось из года в год.

4.

Николай в восемнадцать лет помогал Илье строить дом их и познавал себя через слова.

Дом и сад – вот о чем мечтал Илья Раппопорт и этой мечтой вдохновлял Светлану и детей своих.

Его за это любили другие.

Николай упрощал слова в стихах. Каменотес слов. Гога, Николай и Нино за столиками кафе «Парус» пили розовую как марганцовку, едкую и вонючую чачу. Под ними шлепали тяжелые волны о ржавые сваи.

– У нас есть мясо по-абхазски, шашлык по-грузински, – улыбнулась Аида, сухумская армянка. – Если хотите, есть русское пиво.

В двадцати метрах от уреза воды переваливался на волнах рыболовецкий баркас.

– Нино! Нино! – звали оттуда.

Лунной ночью весенней травой дышали они, он вдыхал молодое женское тело, покрытое золотым пушком, пахнущее ландышем.

Николай влюбился в голос Нино. Все ее хотели. Но она впустила Николая в себя. Так что она должна была забеременеть, но ему не довелось услышать от нее об этом. Его забирали усмирять чеченцев, то есть рыть окопы вокруг Грозного, а может быть, свою могилу.

На чеченской войне главное дело Николая – помнить о смерти. Пока Николай помнит о смерти, он остается живым. На этой войне тщательно взвешивали не то, что каждый шаг, но даже каждое слово. Чеченская война – это шатание между злом и бедствием.

За сотни километров от той бойни потел Сухум и пахли розами женщины. Штаю Ардзинбы изготовлял наклейки на дома других, чтобы Сухум им стал могилой. В ночь факелов наклейки с трудом держались на косяках ворот. Абхазы вприпрыжку бегали с винтовками по дворам, но не стреляли. Следом грузины сбрасывали бомбы, но не попадали. Дома с наклейками загорелись с зарей. Раппопорты бежали – так Лот бежал из Содома. А старая Тамар – как она могла уйти? Она родилась и состарилась здесь – сгорела заживо.

Беженцев принял Краснодар. Барак, где комната досталась Раппопортам, был с козой на крыше.

– Дурная примета. – сказала Светлана.

Но Раппопорт и пальцем не пошевелил. Он теперь играл на контрабасе в сохнутовском ульпане. С ним случилось то, что случалось теперь со многими. Пространство отторгало их. И гонимые освятили время. Время для них дышало свободой и смыслом.

Слово «алия» вобрало в себя Раппопорта со всеми его потрохами. Он влюбился в близкое будущее. Это как встреча в дороге – любовь без оглядки. И главное – выбор сделан. Не по воле рожден человек и не по воле умирает он, но по своей воле живет. Алия давала надежду. Илья играл на контрабасе, а Галя с Николаем переписывали слова.

Потерять – лэабэд

Прошлое – авар

Кто пришел? – Ми ба?

Я – ани

Ты – ата

Ну, разве что Светлана тем временем, гадала в Комитете беженцев: кому какой достанется участок под дом и сад. Она была неутомима, как сошедшие с ума. Еще не остыл пепел сожженного абхазами дома в Сухум, а она уже готова закладывать фундамент в Краснодаре между кладбищем в степи и тюрьмой, страдающей туберкулезом.

5.

По краснодарским степям в ту весну гулял призыв сионизма.

У Ильи нездоровый блеск в глазах. Как лунатик, шагал он с транзистором, прижатым к щеке, в ушах звенел «Голос Израиля». Он сравнивал Черное море со Средиземным и Черное выглядело помойкой.

Раппопорты просились из России.

– В Израиле мы заработаем деньги, – сказал Илья жене своей Светлане.

Это звучало как разводное письмо. Утро. Три градуса выше нуля. Продрогшие деревья. Весна. Ветер сдувал с аэродрома пыль, пустынно было и безгласо, и расставание граничило с утратой смысла происходящего. Гнездо евреев и бомжей перед разлетом.

Жара и ослепительность Израиля для северной души морока.

Там-та-ра-ра-ра-там! Тара-рам-там!

И запрыгали холмы, как овцы.

Страна без сна. Беззаботные толпы сновали по набережным Тель-Авива, митинговали леваки на перекрестках улиц, танцевали марокканцы на площадях с «узи» за плечами. Цицит не в моде по сравнению с «узи».

Мы всегда умели окружать себя проволокой и врагами, – сказал сосед Раппопортов ватик Сеня Самарский. Он был в Москве «сиротой алии», здесь – профессиональный голодовщик. Платите – голодаю. Честняга, сбросил с костей своих все.

– Мы в том же небе, слава Богу. Соприкоснешься с вещью, не прикрепляйся близко к ней. Искушение… – философствовал он за пивом.

На складе металлолома им разрешили жить, работать сторожами и сваривать ограды.

– На Дизингофе мне стыдно, что я нищий русский, но когда я сижу здесь, у себя…

Приходили старики из Бейт-авот. В этом металлоломном кафе Николай читал стихи.

  • Небрит и колюч,
  • Я неспроста оставил в двери ключ.

– Хищная рифма! – выкрик.

Николай обустроился в голубятне с видом на хасидскую ешиву, где радиоголоса сторожевых собак разыгрывали переклички. Тель-Авив прел во влажной духоте.

В субботу Илья не играл на контрабасе. Люди с пейсами запрещали себе и другим играть в выходные. Но, как и тысячу лет назад, в их власти лишь придорожные камни и музыканты.

Иногда отношение человека с новым местом рождает безумие.

6.

Николай мог бы в Сухуми рыбачить и писать стихи, но случилась война. В Израиле его снайперский глаз рано или поздно приведет его в десантники, когда на складе кончится металл.

Он обрастал друзьями и любовью. Русская любовь отверженных. Потому что чужая страна – всегда метафора своей.

Слова влетали в голубятню продрогшие и настороженные, припорошенные расставанием.

  • Легко проснуться и прозреть,
  • Словесный сор из сердца вытрясть.

Базарные окрики «Шекель! Шекель!! Шекель!!!» будили голодных спозаранку. Из голубятни видны редкие деревья и плоские крыши – ужимки наспех выстроенного города.

Когда разгулялось и утро собралось с духом, Николай подписал контракт с цахалом.

Последний тест на озере Кинерет – антитеррор. Антитеррор – это убить другого.

– Брод, Пауков, Раппопорт, Иванов и Богомольный! Равняйсь! Кто мочится во сне, признавайся сразу, – сказал на иврите лейтенант Пинхасов. – Вопросы есть?

Они валились с ног от беготни туда-сюда. В первую ночь на блокпосту снился вчерашний день.

Днем Пинхасов учил стрелять из «узи» Иванова.

Рота на защите израильской границы.

– Будем бить «духов», – сказал Вася Пауков, рыжий штангист легчайшего веса.

Холмы Ливана синели на горизонте, как на плохом телеэкране. Хотелось сродниться с землей и зарыться в нее от солнца и неизвестности.

– Раби, – обратился к лейтенанту Брод, – у Иванова очки упали.

– Лейтенант, – спокойно поправил лейтенант.

– Раби, он очкарик.

Брод будто издевался над лейтенантом.

– Как ему не стыдно, – серьезно сказал лейтенант. – Есть две постыдные вещи: мочиться под себя и носить очки.

Минута молчаливого размышления над каменистым полем и заросшими холмами.

Минные поля ограждали себя от кровных братьев, ибо надоело Земле глотать кровь. В лесу растяжки между деревьями заросли паутиной и теперь земля ненавидела человека.

И когда никто не хотел умирать, пришла музыка хезболлах. Не фонограмма пуль, не какая-то симфоническая фанера, но ухнул гранатомет. Лейтенанту Пинхасову оторвало ногу по колено. Его и Брода отбросило на камни, кровью истекал Пинхасов. Автоматные пули и разрывы гранат приговорили израильтян и палестинцев к этой музыке смерти.

– Прикрою, – выдохнул Николай.

Это в нем заговорил сухумский футбол, Тамар, мать, отец, сестра. И все разом кричали. Кричал Тель-Авивский базар.

– Хацилим! Бананот! Тапуа!

– Гахаяль хазэ нэхэраг! (Этот солдат погиб).

– Говори по-русски.

– Он прикрывал раненых и погиб.

– Есть документ, что мать его еврейка?

– Хамисмахим ло нимцеу. Таазор ли бэвакаша. (Документ не был найден. Помоги, пожалуйста).

– Закон запрещает хоронить нееврея на еврейском кладбище.

– А погибать нееврею за еврейскую землю?

– Лама ата омэр ли эт зэ? (Зачем ты мне это говоришь)?

– Мамзер! (Вот гад)!

– Вуз-вуз![1]

На Рош-А-Шана сионист из Америки для Ильи и Гали Раппопортов купил номер в отеле с видом на море.

– Это ваш дом в Израиле. Живите до ста двадцати. Это в память о герое Израиля Николае.

7.

Но им нужно было доставить тело Раппопорта в Краснодар, где его ожидали Светлана и могила.

На черном мраморе высечен крест.

Каждый день, во все времена года на рассвете сошедшая с ума несчастная Светлана, Илья и Галя приходили на могилу Николая.

По вечерам Галя учила английский.

Лучшие мгновения

Музыка Шопена, искренняя, как падающий снег за окном, вдруг придала смысл январю. Квартира Лернера – пересечение Ленинского и Академической. Из-за золотистых обоев многолюдная гостиная словно подсолнух…

Лернер заведовал кафедрой кибернетики МГУ до подачи документов на алию. Два года назад устроил еженедельный семинар инженеров. На юбилей отказники слетелись из Минска, Вильнюса, Тбилиси, Киева, Ленинграда.

Лернер играл Шопена. Звуки пробуждали воображение, где изгой улучшал мир. Так пророк освобождал рабов от идолопоклонства.

В гостиную вынесли самовар, горку баранок и печенья. Загомонили.

– Под Эрец Исраэль море нефти, – сказал Левич.

– Ее никто не видел, – удивился Абрамович.

– Когда везде исчезнет нефть, – сказал, прихлебывая чай, Левич, – ее найдут в Израиле.

– Там даже нет воды, – грустно сказал Розенштейн. – Чем торговать?

– Мы будем продавать песок, – встрял в разговор Басин из Минска.

– Святой землей торговать?! – прикинулся Абрамович.

– Евреи, – обратился к ним Лернер, – я прошу вас всех заполнить вот эти анкеты.

– Что это даст? – спросил Абрамович.

– Как что? Свободу! Конгрессмены будут на них ссылаться, мол, Абрамович, мирный строитель, он не мог знать государственные секреты.

– Почему я не мог знать? У меня был третий допуск.

– Что увозить в Израиль?

– Лучшие мгновения.

– Бог управляет миром через законы физики.

– Упал в водопад, расслабься.

На кухне Щаранский и Липавский играли в шахматы. Липавский пожертвовал пешку и подошел к окну.

– Машины у подъезда. Не за нами?

– А ты думаешь, что «Волга» только у тебя? – Щаранский принял жертву на шахматной доске.

– Вот так арестовали Бегуна, – Липавский вернулся к доске.

– Зря ты отдал мне пешку, Саня. Через три хода тебе мат.

– Тогда я сдаюсь, – обрадовался Липавский.

На кухню вошел Лернер с анкетами. Щаранский написал на листе: «Как будем выносить анкеты из квартиры?» «Я вынесу анкеты» – написал Липавский.

– У Лернера есть что-нибудь покрепче чая? – улыбнулся Липавский.

– Я теперь пью только кошерное, – сказал Лернер, – водку могу предложить.

– Люди расходятся? – спросил Липавский.

– Какой там! – засмеялся Лернер, – Альбрехт пришел. Это теперь до утра.

– Охота им слушать всякую чушь.

– Нет, это очень забавно, – сказал Щаранский.

– Ты любишь сказочки, – голос у Липавского сделался хриплым, и он откашлялся. – Никто ему не верит. Никто никому не верит.

– Почему? – удивился Лернер. – Черт возьми, если мы друг другу перестанем верить, все к черту пойдет. У КГБ весь расчет на это.

– Нам предстоит драка, – сказал Щаранский. – Их орудие: тайна, следовательно наше – гласность.

– Подожди, Толя! – перебил Липавский. – Нет, старик, честное слово, я тебя не понимаю. Ведь нас пересажают! Ну, кто будет ссориться из-за нас с Кремлем? Чихал Кремль на всех со своей колокольни.

– Понимаешь, Саня, твои предположения небезосновательны, но мы не должны сидеть, сложа руки, и ждать, когда нас выкупят, выпустят, вывезут.

– Мы рельсы алии, – сказал Лернер. – Так получилось.

На улице из машины вылез Лазарь Хейфец.

– Разомнусь, – сказал он напарнику. – Задницу отсидел.

Он похлопал себя по плечам, приседал. Сколько можно семинариться? Они все что, бездомные? Идиоты! Эх, разуться, опустить ноги в таз с теплой водой, а потом – в постель. Но предстояло задержать Щаранского, если он выйдет с анкетами.

– На кухне свет горит, а голосов не слышно, – окликнул Лазаря напарник.

– Водку пьют, – предположил Хейфец.

– Разве евреи пьют водку?

– Во дает! А я что, не еврей? Или водку, или по пиву ударили.

– А ты бы пошел к ним. Ты ведь тоже еврей.

– Так. Будем слушать Альбрехта, – сказал Хейфец. – Бери наушники.

«Я вообще хотел начать с некой цитаты, – дрогнувший голос Альбрехта, – но цитату забрали. Стоит что-то нацарапать, как тут же появляется некто и цап-царап. Можно понять их любопытство, но к чему такая жадность? И ведь не возвращают прочитанное! Одного редактора самиздатовского журнала вызвали на допрос. «Почему ваша фамилия на обложке журнала?» – «Не имею понятия». Когда он мне это рассказал, я говорю: «По-твоему, нужно созвать международный суд по выяснению причин появления твоей фамилии на обложке? Если тебе доверили быть редактором, то почему ты должен врать? Врать некрасиво. Говори остроумно: «Вы полагаете, В. Лазарис – это я?». Наверно, следователь опешит: «А вы разве не Лазарис?». – «Нет, отчего же, я тоже Лазарис». Улавливаете юмор? Следователь, я думаю, тоже оценил бы такой ответ!

А вот еще один нетипичный случай. Слушал Кац «Би-би-си». И вдруг узнает: его коллега Каплан попросил политического убежища в Англии, а у Каца хранился портфель Каплана. Кац отнес портфель на вокзал в камеру хранения. Четыре дня мучался: а вдруг там деньги! А что еще мог хранить доцент мясомолочного института? Кац вернулся на вокзал, открыл ящик, и тут же его накрыли: «Ваш портфель?» Между прочим, менты тоже надеялись, что там деньги. Короче, Кац во всем сознался. Менты накатали телегу на Каца. И вот партийное собрание.

– Ты скрывал портфель предателя! – Каюсь. – Откуда он у тебя? – Он дал. – А для чего ты «Би-би-си» слушаешь?

Понимаете, все слушают «Би-би-си», но они не выпали из трамвая, а Кац вывалился. Ну, и выгнали его из института. Он подал документы на выезд в Израиль, и вошел в число великомучеников. В Америке на каждом перекрестке плакаты «Свободу Кацу – отцу русской алии!» И что примечательно: об его отцовстве американцы знают исключительно со слов самого Каца. Американцам нужен символ алии. И вот он: мученик, герой! А он так… ну ничего… жив-здоров. Вы меня поняли?»

– Так что там было, в портфеле? – спросил Лернер.

– Открытки с голыми бабами.

Альбрехт откинулся на спинку кресла и закинул ногу на ногу.

– Число желающих покинуть СССР растет как эпидемия из-за одной фразы: «Ваш отъезд не в интересах государства». И вот уже десятки тысяч евреев боятся упустить момент сжечь корабли, убежать от постылой жизни. Душу терзает страх перед неизвестностью, но как пьянит чувство предвкушения новизны.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга является уникальным пособием для тех, кто хочет расширить круг общения или найти свою второю ...
Добрый, трогательный и жизнеутверждающий роман в историях о жизни одной обычной московской семьи. Кн...
Как часто каждый из нас попадал в неприятные ситуации! Конфузы, как это ни печально, происходят с на...
Комплексы… А у кого их нет? Редкий человек может смело заявить, что комплексы не мешают ему жить и р...
Вы не чувствуете остроты желания? Вас не прельщают стройные ножки и упругая грудь вашей партнерши? П...
Один американец приехал в Россию. Встретился с русскими предпринимателями и начал постигать азы «рос...