Полярник Бруссуев Александр
Спи, дружок, спокойной ночи!
Дембель стал на день короче!
Микс из детской и солдатской присказки.
Вступление
Это просто кошмар какой-то. Еще и года не прошло, когда по- весеннему слякотный Питер встретил меня на выходе из аэропорта Пулково — 2. Борода безобразно чесалась, чемодан норовил угодить в лужу. А душа, истерзанная за семимесячную разлуку с домом, осторожно и сдержанно пела: «Домой! Пора, пора — домой!»
Но время не остановить, летит оно, окаянное с каждым прожитым годом все быстрее и быстрее. И вот опять за окном унылый пейзаж. Впрочем, не за окном, а за иллюминатором. Выглянешь — и тоскливо становится: грозный океан шевелится, как живой. Глаз не на что положить, разве что изредка безумные чайки бессмысленно витают над водой (это если у них хватает воли оторваться от земных помоек и, отдавая дань былым морским полетам, для пущей важности попарить над морскими просторами).
Я снова в море! Лишь выдержка и опыт (дембель — неизбежен!), противостоят депрессии. Но, боже мой, как же тяжело начинать новый отсчет до конца контракта! Где ты, мой дембель? Ау?
1
Детство мое длилось долго, примерно столько же, сколько и все отмеренные мне судьбой оставшиеся годы. Не по их количеству, а, так сказать, по качеству. Случались неприятности, но в школе и на первых двух курсах института я их легко и оптимистично преодолевал — ведь впереди замечательная, интересная и наполненная смыслом жизнь! Каждый день дарил радость.
Вдруг — бац! Случился большой облом, за которым последовали обломы поменьше. И, что самое неприятное — это стало постоянным делом: «Всех достанет нас дорога от беды к беде!» Костя Никольский — гений! Спустя несколько лет я нашел объяснение внезапной перемене своего мировоззрения: просто кончилась пора моего золотого детства. И это примечательное событие оказалось следствием не каких-то моих физиологических превращений, а самого неожиданного, хоть и вполне прогнозируемого, поворота в моей жизни. Вернее, даже обрыва, пропасти — короче, большого облома. И имя ему было — Армия, тогда еще Советская.
30 июня 1987 года я поставил подпись трясущейся от вчерашнего последнего гражданского вечера рукой в своем военном билете. Спустя несколько дней у меня пропало мое имя, зато появились одно за другим какие-то собачьи погоняла: «курсант», «солдат», «сержант», «мутант». Я выучил номер своего военного билета по требованию командиров назубок. Тем самым я стал обладателем Военной тайны. Сейчас, спустя двадцать лет я так же хорошо его помню. Номер своего мобильного телефона не помню — а эти семь цифр — пожалуйста. Захотят буржуины у меня прознать про этот код — буду сконфуженно молчать. Сконфуженно — потому что перед глазами будет бабочкой порхать военный билет с моей фамилией и прочими позывными. Чем больше я буду стараться о нем не думать — тем отчетливей будет казаться шифр, по которому в любом военном ведомстве сразу меня опознают, как своего. А стану молчать — потому что положено. Ничего не добьются от меня буржуины.
С того самого злополучного вечера, когда всю нашу двухсотую команду загрузили в Днепропетровский поезд, и Питер уплыл, равнодушно помахав нам на прощанье грязными трубами, упирающимися в самое небо, я начал думать о дембеле. Это был способ, помогающий бодро сносить все тяготы и лишения воинской службы. Он был далек, очень далек, но случилось чудо — этот день настал! Один год, десять месяцев и двадцать три дня прошли, я снова стоял перед тем же самым поездом, но уже в обратную сторону и ничего не чувствовал. Все счастье, к которому я был готов все эти долгие месяцы, обрушилось на плечи громадной усталостью.
Дембель не пришел ко мне заслуженным и почетным подарком. Я его вымучил, я его выстрадал.
После Дня Победы одна за другой уезжали по домам партии моих сослуживцев. Друг Макс даже звонил мне из своего Смоленска прямо в часть, благо дежурным в тот момент стоял наш капитан Князев, свой, из автослужбы. «Чего, — говорил Макс, — когда домой-то?» Я вопросительно смотрел на капитана — тот слышал наш разговор. В ответ он поскрипел портупеей и вышел на воздух.
Что-то не получалось у меня закончить без нервотрепки то дело, что иногда называют священным долгом Родине. Вроде бы, на мой взгляд, отслужил честно, не воровал, не глумился над молодыми, в попойках не участвовал, технику не губил. Перед офицерами не прогибался, прапорщиков не боялся — чего же им еще от меня надо? Последней каплей в подозрительной чаше заговора против меня и Карелии послужило увольнение в запас моего одноклассника, моего коллеги по институту Лехи. Почти два года мы с ним в одной казарме набирались уму — разуму, несколько дней назад загремел он в городскую больницу, в самое что ни есть кожно-венерологическое отделение. Причина сего кульбита для меня так и осталась тайной. Но Леха прикладывал руку к правой стороне груди, клянясь сердцем, что к болезням, передающимся половым путем его недуг не имеет никакого отношения. Мы с московским качком Андрюхой Пе?туховым, как раз навещали его, присев в тени плакучих ив под самым окошком на втором этаже, откуда блудницы и шаловницы со смехом поочередно представали перед нашими глазами, лишенными одежды. Так как окошко было все-таки высоковато, то мы видели лишь верхнюю часть проказниц, ни на секунду не забывая, причину, по которой все они оказались в больничном заточении.
— Ого, как у вас тут интересно! — восхитился посыльный Козлов, более известный под кличкой Козлик. Он, как сибирский партизан предстал перед щурящимися на солнце белогвардейцами из кучки валежника.
— Дурак ты, Козлик! — сказал Андрюха. — Бесшумный, как сволочь!
— Собирай манатки, трихинелезник! — нисколько не обижаясь, ответил тот, — успеешь сегодня выписаться — завтра военный билет со штампом о ДМБ получишь!
— Кто — я? — не понял Леха.
— А что, в КВД еще кто-нибудь из наших лежит, кроме него? — спросил, повернувшись ко мне Козлик.
Я честно помотал головой из стороны в сторону, слегка растерявшись. А как же я?
Оказывается, я этот вопрос произнес вслух.
— А тебе, чурка ты нерусская, еще как медному котелку, — сквозь зубы процедил посыльный и попытался улизнуть.
Но не тут-то было. Я своей длинной рукой зацепил его за «ласточкин хвост» хэбэшки, Пе?тухов в мгновение ока сграбастал Козлика за шкирку и выкрутил руки.
— Мочи козлов! — возликовал я. — Сколько раз тебе говорить, что я — карел?
— Плюй на него, козлину, Леха — пусть он гонореей заразится! — вторил мне Андрюха, проводя кулаком по ребрам Козлика, как по стиральной доске.
И только Леха отрешенно застыл на скамейке, словно из него вдруг выпустился весь воздух. Мы повозились, повозились еще немного, потом тоже притихли.
— Леха, ты чего? — спросил Женька Козлов.
— Да не болею я никаким безобразием! — все также отрешенно ответил наш друг.
— Ну и что? — это уже я вставил реплику.
— Не понимаете вы ничего! Ведь для меня завтра весь этот дурдом закончится! — сказал он и указал на окно второго этажа.
Мы все вместе, втроем подняли головы. Девицы легкого поведения замахали нам руками.
— Да нет, я не больницу имею в виду, — махнул рукой Леха.
— А что? — поинтересовался Андрюха.
— Да Армию! Экие вы тупицы!
— Да, — почесал за ухом Козлик и гнусаво затянул:
— Покидают чужие края
Дембеля, дембеля, дембеля!
И куда ни взгляни в эти майские дни
Всюду пьяные ходят они.
— Кстати, — добавил он, — я ведь завтра с тобой откидываюсь. Только ты на север свой, а я — домой, к морю, в Севастополь!
Закинул руки за голову и зажмурился, отчего стал очень похож на обожравшегося лабораторного крысеныша.
Повисла пауза, почему-то неловкая. Леха поднялся и, виновато взглянув на нас, отправился выписываться. Козлик пошел за коньяком, чтоб «отъезд был, как у людей», а мы с Андрюхой остались сидеть на скамейке. Пе?тухов, бывший курсант «Можайки», отчисленный из училища по собственному желанию, глубоко вздохнул. Его дембель должен был состояться через месяц, в двадцатых числах июня. Но и ему, наверно, стало донельзя грустно. А уж про меня — и говорить было нечего: я еле сдерживал слезы. Вот ведь какая закавыка: людей из больницы увольняют, можно сказать, чуть ли не насильно. А меня, выполнившего все мыслимые и немыслимые «дембельские аккорды», беспризорником болтающегося по территории автопарка, оставляют здесь, как какое-то военное сокровище. К тому же уезжает домой мой земляк, как же мне тут одному быть?
Словом, пошли мы понуро в часть. Воскресенье перестало радовать. На КПП, где отметили свои увольнительные, меня в сторонку отозвал контролер из штаба. Ему еще служить было полгода, он был из минского политеха, поэтому мы уважительно общались друг с другом. Он без излишних предисловий выдал:
— Короче, такая вот байда: из твоего ЛИВТа пришло письмо на имя комдива. Я тут за корреспонденцию расписывался, полюбопытствовался самым осторожным образом.
— Чего, — говорю, — письмо, что ли вскрыл?
— Не важно: вскрыл и обратно закрыл, суть не в этом. Просят командование не препятствовать твоему возвращению в институт. Ты что там самым отличником был?
— Вообще-то — да! Но дело не в этом. В январе, когда ехал домой в отпуск, зашел в родные пенаты. Поговорил с замдекана нашим, с Вакой, попросил его поскорее меня забрать отсюда. Надо же, не забыл Юрий Константинович, — я растрогался от такого внимания к своей персоне.
Контролер ухмыльнулся и похлопал меня по плечу.
— Вся беда в том, что Утюга на месте до начала июня не предвидится.
Комдив у нас был зверский. Кличку ему дали — «Утюг». Так же назывался наш ресторан в Питере невдалеке от общаги. Иногда, особенно перед строевым смотром, обзывали полковника «Упырем». Почти производная от фамилии: Чуприянов. Роста он был двухметрового, веса стокилограммового, причем основная масса приходилась на плечи. Легко и хладнокровно рвал на солдатах шинели мимо шва, если замечал хоть малейшую пародию на работу модельера. Двумя пальцами выгибал ременные пряжки в обратную сторону, узрев на них работу стилиста. Причем все это молча, солдата в упор не рассматривая. Орал же он на ротных командиров. Голос был низкий, звук громкий. С офицеров слетали фуражки. Кусты по краям плаца шевелили обрезанными ветками, как при урагане. Прапорщики снопами валились в обмороки.
Появился Утюг у нас всего полгода назад. До него командовал парадом Карандаш. Был он комдивом, наверно, с империалистической войны. Рост его соизмерялся с холодильником «Бирюса» 1987 года выпуска, фигура тоже. Карандаш был другом офицерам и отцом солдатам. Да вот беда — получил за боевые заслуги лампасы и вместе с ними генеральские погоны. Походил немного по части единственным представителем генералитета, да и отправился в штаб армии, в Винницу, где каждый второй — генерал, каждый первый — полковник.
Я воспрял духом.
— Чему радуешься, дурень? — поинтересовался контролер.
— Эх ты, а еще при штабе! — сказал я. — Интересно, может начальник штаба у себя? В смысле, не дома, как любой уважающий себя семьянин в воскресный день, а занесла его нелегкая прямиком в свой кабинет?
— Верно, Шамрай у себя, дежурит сегодня по дивизии. Сейчас сделает пару контрольных звонков — и домой свалит. А что?
— Спасибо, друг, — сказал я и заспешил мимо унылых подметальщиков к дверям штаба дивизии. Что мне прокричал вслед контролер, я уже не слышал.
Нужный мне кабинет располагался на втором этаже, я его прекрасно помнил, потому что совсем недавно, месяц назад, какой-то адъютант изловил меня перед столовой. Нужен ему был кто-то выше среднего роста, чтобы достать из гигантской люстры под потолком залетевшую туда и скончавшуюся от разрыва сердца летучую мышь. Эта мышь благополучно пережила весь день и уже готова была сдристнуть на волю. Не тут-то было. Какая-то добрая душа включила свет — и мышиное сердце не выдержало: в агонии она разбила головой одну из лампочек и прислонилась кожаными крыльями к другой. Лампочки были не столь уж и мощными — свечей по шестьдесят, но и этого хватило на то, чтобы по кабинету разлился дезодорантом запах паленой шерсти. Короче, со своей задачей я справился, можно сказать, на глазах у начштаба. За что был поощрен названием своей фамилии и благодарностью за длинные руки.
Вот теперь я очень надеялся, что полковник Шамрай вспомнит о моих заслугах и не откажется выслушать мою рекламацию. А еще мне очень хотелось, чтобы он сыграл в дипломатию, сделав самостоятельное решение. Ведь Утюг, буде он на месте, письмо про меня и читать бы не стал, отослал бы по службе в лучшем случае, или вообще в корзину выбросил.
Я вежливо постучался в тяжелую дверь из темного дерева. Сразу в ответ раздался грозный рык:
— Войдите!
— Разрешите обратиться, товарищ полковник! Гвардии рядовой…
— А, это ты, длинный! — прервал он мое представление. — Ну, зайди, чего там у тебя?
— Извините, — говорю, — я по поводу письма из института.
Шамрай свирепо посмотрел на меня из-под сурово сдвинутых бровей.
— Что значит — извините?
— Извините за беспокойство в воскресенье…
— Ты мне тут словами не бросайся! — он снова прервал меня. — Что за манера? Интеллихэнт, что ли? Почему в линялой хэбэшке? Что — старшина обмундирование не выдал?
— Никак нет! — преданно блестящими глазами смотрю на командира. Вообще-то он у нас зверь. Уставной зверь. Солдаты лицом к лицу с ним встречаться избегали. Но мне уже терять нечего, кроме собственных цепей. — Не интеллигент. Студент Ленинградского института водного транспорта. Новое обмундирование не положено, потому как выслужил установленный срок службы в рядах Советской армии!
— Кем установленный? — на тон пониже произнес начштаба.
— Партией и правительством, а также Министерством обороны Союза Советских Социалистических Республик! — чеканил я, словно выступая перед партийным съездом.
— Э, нет! Тут ты загнул! — снова насупился Шамрай. — Здесь сроки устанавливаю я!
— Так точно! Служу Советскому Союзу! — внутренне возликовал я. Ура, заработало! Похоже, полковник дозрел до принятия решений: хочу — казню, хочу — милую.
— Ну и чего тебе от меня-то надо, неуставной воин? — уже на самую чуточку, на волосок, очеловечиваясь, спросил он.
— Разрешите доложить?
— Ну, давай, давай, не томи, некогда мне тут с тобой рассусоливать!
Я набрал в грудь побольше воздуха и, стараясь говорить раздельно, на одном дыхании произнес:
— На имя комдива должно прийти письмо с института с ходатайством о моем увольнении в запас, так как с первого июня необходимо убыть на плавательскую практику. Согласно учебному плану.
— Откуда про письмо знаешь?
— Мне тоже пришло, — легко соврал я.
Полковник свирепо посмотрел на меня и потянулся к телефону. «Ну все, капец, сейчас в роту позвонит, почтальона вызовет — и моя тема про письмо рассыплется вместе с моим дембелем. Интересно, на сколько недель после тридцатого июня комдив меня может задержать в части? Сейчас узнаем», — подумалось мне.
Шамрай меж тем вызвал к себе в кабинет некоего майора по фамилии Грабовский. «Вот те раз, неужели все офицерье воскресный день проводит в управлении?» — еще подумалось мне, как в дверь вошел высокий, очень стройный человек. Форма на нем сидела, как какой-нибудь дорогой костюм, элегантно и слегка небрежно.
— Разрешите, товарищ полковник?
Грабовского я знал уже целый год, с тех пор, как он начал ходить дежурным по управлению дивизии. Смотрелся он очень эффектно, о чем, без всякого сомнения, догадывался. Даже в лютый мороз на осмотр территории (то есть, на составление замечаний дежурным по ротам) он выходил без шинели, в неизменных кожаных перчатках, отчего становился похож, почему-то на потомственного офицера вермахта, «Фон Грабовского». К солдатам он никак не относился, будто их и не замечал, однако легко снимал с нарядов, углядев самый незначительный изъян в «Уставе». Всегда делал это по утрам, потому как после напряженной ночи (спать при дежурстве Грабовского не рекомендовалось — он имел привычку заглядывать на проверку оружейной комнаты хоть в два час ночи, хоть за час до подъема) провинившемуся приходилось снова заступать в наряд практически без отдыха. Однажды, когда по первому году службы мы с Лехой случайно вырвались одновременно в увольнение, и к нам присоединился казах — битломан из Усть-Каменогорска, живший в одном подъезде с мамой Юры Лозы, мы решили хлопнуть по бутылочке пивка, дабы поднять себе настроение. Народ в то далекое время был еще доброжелательным, даже на Украине. В форме идти в магазин не хватало наглости, поэтому мы неторопливо прогуливались по засаженной каштанами улице перед манящим зевом магазина в ожидании гонца. Как назло, мимо нас проходили одни лишь девушки в вызывающей обморок у одичавших солдат одежде и женщины. Мужское население куда-то подевалось, будто его все отловили и мобилизовали (на самом деле просто шел футбол: Ромны — Харьков, где все наши призрачные погонщики зеленого змея надрывали глотки, критикуя нечестную игру «трактористов» — харьковчан). Нурик Коширбаев тогда сказал, что если сейчас мы ничего не купим, то в кинотеатр придется идти сухими. Излюбленный маршрут в увольнении — пиво — кино — кафе «Мрия» (до самого дембеля мы полагали, что из названия выпала одна буква, но уже в поезде мудрый полиглот — проводник, торгующий водкой, открыл нам истину — это значит «Надежда») с жидким кофе и неаппетитным по внешнему виду неким зеленым желе. Торчать здесь, как три тополя на Плющихе, было действительно скучно и неинтересно: а ну, как патруль обнаружится? Решив разрулить ситуацию, Нурик обратился к проходившей мимо девушке в красном пиджаке словами Джона Леннона из песни «Woman» на английском, естественно, языке. Она в ответ чуть не упала в обморок, но выдала с хорошим произношением строчки из «Because». Пароль — отзыв, мы с Лехой вступили в беседу. Говорили на английском — словарный запас позволял. Я протянул Олесе деньги, причем нечаянно все, отложенные на кино и «Мрию». Как раз получилась бутылка коньяку. Потом мы пили в гостях шампанское (не наше) под арбуз, цедили наш коньячок под «николашки», слушали битлов, смеялись с Олесиной мамой, танцевали с самой Олесей (точнее, Леха, вальсировал, шепча на ушко «гадости»). Потом на улице наступила темнота, с приходом которой мы с Нуриком, слегка охрипшие от завывания под звуки гражданских битлов, поняли: от нашего увольнения остался один час, в течение которого нам надо доставить себя в часть.
Олеся проводила нас троих до порога, пригласила в гости в Питер, потому как она там училась в ЛГУ. И мы помчались рысцой по направлению к части. Арбуз булькал и колебался в животе, коньяк слегка давил на виски. Не переставая бежать, Леха выдал из себя достаточно большую порцию перемешанного поди знай с чем шампанского прямо под ноги Нурика. Тот еле успел прыгнуть в сторону, как заяц. Но никто не остановился. Когда впереди уже замаячил свет над КПП, нам навстречу внезапно попался офицер. Нурик, как степной сайгак промчался мимо, а мы с Алексеем подсознательно перешли на строевой шаг и, как могли, отдали честь. Офицер козырнул нам в ответ, а потом приказал остановиться. Мы сразу опознали в нем пижона Грабовского.
— Ну, и куда вы так спешите? — спросил он и указал пальцем на Леху.
Тот без раздумий выложил, что торопимся быть на территории части до истечения срока увольнительной.
— И что вы там будете делать? — на сей раз палец уперся в меня.
Я тоже в хорошем темпе выдал, что сначала доложим дежурному по управлению о нашем прибытии, потом отметимся у дежурного по роте.
— И не побоитесь? — спросил он и ухмыльнулся. — Зачем докладываться-то?
Мы переглянулись и хором ответили, что по Уставу положено.
— Ну-ну, — сказал Грабовский и жестом руки отпустил нас.
Мы сходили к штабу, постояли навытяжку перед дежурным офицером, но тому было не до нас — трепался с кем-то по телефону. И, судя по тому, что не употреблял связующих слов, разговаривал с девушкой.
На выходе из штаба нас поджидал Грабовский. Специально ради нас, что ли, вернулся? Он даже, как будто, слегка удивился.
— Доложились?
Мы вяло пробормотали свое «так точно».
— Хм, ну, тогда дыхни! — сказал он Лехе. У того глаза округлились, ноздри раздулись. Я понял, что мой коллега моментально взбесился. Он дыхнул на майора так, что у офицера чуть фуражка с головы не упала.
Неслабый, наверно, был запашок!
— Мда, — пробормотал Грабовский, — свободны!
Мы пошли в казарму, где добрый Нурик уже в приватной беседе с дежурным по роте предположил, что нас замели, и майор Грабовский в этот момент расстреливает нас из своего именного парабеллума.
Странным он нам показался, этот Грабовский. Другой на его месте уже давно бы нас по этапу пустил. Потом мы узнали от ветерана афганской войны прапорщика Васьки Ерхова, что этот странный офицер довольно много времени провел под знойным солнцем в пригороде Кабула, причем не в штабе.
Теперь он во всей своей красе предстал перед Шамраем и мной.
— Так, — сказал начальник штаба. — Было ли какое-то распоряжение по МО касаемо увольнения студентов?
— Так точно, товарищ полковник, было. Но оно относилось к осеннему призыву, — четко и уверенно ответил майор.
— А на этого, — Шамрай кивнул на меня, — письмо из института не поступало?
— Очень может быть, — несколько фривольно сказал Грабовский. — Но командира дивизии на месте нет, поэтому содержание письма неизвестно.
— Говорит, что институт ходатайствует об увольнении в запас из-за какой-то там плавательской практики.
Но Грабовскому стало уже все равно, он всем своим видом выражал готовность уйти:
— Разрешите идти?
— Свободен! — кивнул полковник и, когда дверь полностью затворилась, добавил, — пижон!
Я стоял и смотрел в окно, Шамрай в это время посмотрел на часы и поднялся из-за стола.
— Так, говоришь, из автослужбы ты?
Я не успел выразить свое Уставное согласие, а начштаба уже накручивал телефон.
— Здорово, здорово, прапорщик! — сказал он в трубку.
Я весь напрягся, просто превратился в одно большое ухо: если на том конце провода Муса, наш командир ОРМ (отдельной ремонтной мастерской), то мне кранты. Но рева кастрированного кабана из телефонного аппарата не зазвучало. А уж Муса бы обязательно завопил что-то типа: «Товарищу полковнику! За время вашего отсутствия ничего не произошло. Все ОРМ на одно лицо!»
— Слушай, Гапон, сколько у вас осталось дембелей?
У меня невольно вырвался вздох облегчения: прапорщик Гапон — это кремень. Хотя слова «прапорщик» и «порядочный» не сочетаются, но здесь можно было сделать исключение.
— Один, говоришь? А чего не увольняете? Штрафник, что ли? Ах, даже в отпуске был? Ну, ладно, Александр Николаевич, бывай здоров!
Шамрай хотел, было, положить трубку, но с той стороны прозвучал, видимо, какой-то вопрос.
— Да нет, все в порядке. Стоит тут сейчас ваш дембель, коленки дрожат, домой ему надо в институт, практика там у него начинается. Врет, наверно, подлец. Увольняйте, увольняйте, если заслужил. Чего ему тут дисциплину разлагать? Все!
Я в душе немного порадовался, но прекрасно понимал, что успокоиться можно лишь с печатью в военном билете.
— Чего замер, воин? Иди, завтра будешь увольняться из рядов Советской Армии. А, может, на сверхсрочную пойдешь?
— Никак нет. Спасибо. Разрешите идти?
Шамрай открыл дверь и вышел вместе со мной. Я нечаянно для себя произнес:
— Спасибо Вам огромное, товарищ полковник!
И вжал голову в плечи, словно опасаясь удара. Начштаба снова нацепил на лицо выражение угрюмой решимости и только рукой мне махнул: «вали отсюда, пока я не передумал».
На выходе из штаба меня уже поджидал контролер. На мой краткий рассказ он только руками развел: «ну, ты даешь!» Не поверил, гад, ни одному слову.
Тем не менее, после мучительной полубессонной ночи наш командир, прапорщик Мосиенко, тот самый Муса, на большом разводе в понедельник вывел меня из строя, отвел в сторонку и, перекатывая во рту леденец, прошептал в ухо:
— Товарищу солдат! Это кто ж вас научил увольняться через голову начальства?
Услышав этот шепот, с другого конца плаца к нам заспешил главный ваишник дивизии, прапорщик Васька — Бык. Солдаты же разбежались, не дожидаясь команды «вольно».
— Обстоятельства, товарищ прапорщик!
— Какие у тебя обстоятельства? Вот у него обстоятельства, — он кивнул на подошедшего Быка, — жена и прочие женщины! У меня тоже — путевка в Болгарию. А у тебя только определения!
— Точно! Нахер, блин, — закивал головой Васька.
— Не серди меня, товарищу солдат! Дай подумать над твоим дембелем! За день такое не решить!
— Точно! Нахер блин!
— Начальник штаба распорядился командиру автослужбы уволить меня по истечению срока службы! — проговорил я.
— Ого, смотри, товарищ прапорщик Передерий, у кого голосок прорезался! — пихнул он своей кувалдой в бок Васьки-Быка. Тот скривился, но согласился:
— Точно! Нахер блин!
— Да я лично в четверг поеду в штаб нашей воинской части, все бумаги тебе выправлю. Получишь ты печать перед строем и с письменной благодарностью отправишься на все четыре стороны, чтобы стать там на воинский учет! — Муса распалял свое воображение. Васька — Бык поддакивал ему, преданно заглядывая в глаза и непринужденно ковыряясь в своей заднице.
Кстати, действительно, чтобы мне получить индульгенцию от командования, надо было ехать в город Лебедин, где располагался штаб нашей воинской части. Такой вот парадокс — служишь при штабе дивизии, а увольнять тебя, впрочем, как и давать отпуска, может только штаб твоей воинской части, к которому ты приписан. Но я этот вопрос уже решил, потому как сегодня, точнее, через час с небольшим, в Лебедин уходила машина, управляемая все тем же Васькой — ваишником. Прапорщик, подлец, конечно же, молчал, но проговорился Карачан, дембель из нашей же роты, который вместе с ним отправлялся выправлять себе документы для отъезда в свое Приднестровье.
А Александр Петрович Мосиенко был известным сказочником. Выпускник ближайшего пединститута, кафедры физвоза, футболист в недалеком прошлом, теперь имел вполне прапорщицкие габариты: 90х60х90 (рост — вес — возраст). Шутка. Веса в нем было примерно центнера полтора, росту — на полголовы выше меня (а я был тогда 190 см). Жена трудилась заведующей магазином военторга, поэтому к Мусе на полусогнутых бегали «гансы» из нашей части (так мы называли офицеров). Он ни в чем не нуждался, ни от кого не зависел, поэтому жил, служил в свое удовольствие. Любимым занятием для нашего командира было врать. Он врал почти всем и по всякому поводу, и без поводов, как таковых. Нет, конечно, к той категории людей, которые утверждают, что они — де сыны Горбачева или суданские шпионы, он не принадлежал. Он без зазрения совести мог наобещать какого-то содействия, на деле не предприняв даже намека на попытку помочь. Конечно, это касалось лишь тех людей, от которых выгода самому Мусе была мизерная, либо совсем нулевая. Мог он просто обманывать, интуитивно говоря собеседнику лишь только то, что последний хотел услышать. Короче, был нормальным прапорщиком Советской Армии.
Поэтому я твердо решил стоять на своем. Уж если полковник милостиво разрешил мне быть уволенным в запас, то неужто какой-то там «кусок», пусть и очень грозный, будет препятствием на моем пути к дому?
— Понимаете, товарищ прапорщик, практика у меня со следующей недели начинается. Плавательская. А ведь мне еще домой надо успеть съездить, — без всякой интонации сказал я. Просить я не хотел, ругаться со старшим по званию не считал нужным. Просто решил, что в случае стойкого сопротивления Мусы, пойду плакаться в автослужбу. А там — будь, что будет.
— Да мы тебе здесь на Пселе (река такая), любую практику устроим, нахер блин! — вмешался в разговор Передерий и, запустив руку в карман брюк, начал активно шевелить в нем кистью.
— Василий, ты чего это мудя себе трешь? — разочарованно выдал Мосиенко, явно недовольный Васькиной репликой.
— Чешутся — вот и тру, нахер блин! — беззаботно откликнулся ваишник.
Я понял, что Муса сломался — скучно ему вдруг стало бороть меня, когда его же коллега так наплевательски относится к прессингу: у солдата не может быть ни личной жизни, ни, тем более, плавательской практики. А если допустить, что все-таки может, то это уже не солдат, а гражданский. И, стало быть, Васька-Бык просто для вида соглашается со своим приятелем, на самом деле не имея ничего против моего дембеля.
Муса махнул рукой и отправился своей походкой африканского слона в автослужбу. А там его ждал сюрприз. Добрый прапорщик Гапон еще вчера накатал приказ об моем убытии в запас и собственноручно поставил под ним все подписи, начиная с министра обороны и заканчивая командиром отдельной ремонтной мастерской, прапорщиком Мосиенко. Мусе оставалось только плюнуть и пойти терзать в автопарке молодое пополнение.
Васька-Бык важно уселся на пассажирское место ГАЗ — 66, новый водитель, под прозвищем Цыган, стал выруливать к автослужбе, Карачан сквозь стекло на дверце кунга ободряюще махал мне рукой. А я трусил за ними, как верный пес, которому отказали в месте. Хорошо, ехать было всего ничего, метров триста, поэтому я даже прибежал первым. Ваську нагрузили всякими предписаниями, заявками и прочей бижутерией, в число которой и входил мой долгожданный Приказище. Гапон на прощанье долго и искренне тряс мне руку, приговаривая при этом:
— Молодец! Отслужил — во, как!
И выгибал из кулака большой палец. Я так растрогался, что даже чуть не прозевал отправки своего почетного эскорта. Тем не менее, через восемь часов мы уже были совсем недалеко по пути обратно, держа под сердцем военные билеты с милой печатной формой об увольнении в запас и подтвердительными печатями.
Внезапно на самом въезде в город машина остановилась. Мы повылазили на улицу. Стоял теплый безветренный украинский вечер. Начинало смеркаться, насекомые и птицы постепенно переставали оглашать окрестности своими нечленораздельными воплями, а гвардии прапорщик Передерий решил выпить пивка после напряженного дня. Чуть вверх по дороге гостеприимно блестел слабой подсветкой бар, где обменивались впечатлениями хозяева жизни — человеки.
Васька сказал нам, что на полчасика отлучится, и неторопливой походкой быка- чемпиона — осеменителя, правда, с которого в одночасье внезапно удалились все мускулы, отправился на огонек. Цыган заволновался. Мы закрутили ногами, руками, головами, разминаясь после неудобных сидушек. Стороннему наблюдателю могло показаться, что поздним вечером мы делаем утреннюю гимнастику. Но нам было наплевать, ведь с этого вечера мы вновь становились гражданскими людьми!
А Цыган нервничал все больше. Мы-то с ним не разговаривали, потому что он не умел говорить, а если и умел, то совсем на незнакомом современному человечеству языке. Был он родом из каких-то неведомых гуцульских краев. Когда истекли пятнадцать минут нашего пит-стопа, Цыган в сердцах махнул рукой и, бешено вращая своими коричнево — красными, глазами заспешил к заведению, укрывшему от нас сопровождающего.
— Куды, твою мать? — напутственно сказал Карачан.
Но дверь за нашим водителем уже закрылась.
Не прошло и минуты, как она снова открылась, и Цыган выбежал обратно, промчался мимо нас, залез в кабину шестьдесят шестого и там затих. Мы не успели никак среагировать, как дверь снова открылась и, получив где-то на выходе значительное ускорение, в нашем направлении выбежал Васька — Бык собственной персоной. Он бежал под горку, наращивая первоначальную скорость. В какой-то торжественный момент ноги его не справились со своими функциями, и Бык полетел. Жаль, только недалеко — все-таки птицей он не был, хотя и вдохновенно махал руками, как крыльями. Приземлился он в пыль всем туловищем одновременно и остался лежать. Следом, пущенная чьей-то меткой рукой, вылетела фуражка.
Мы с Карачаном переглянулись, ожидая худшего, но из бара никто больше не появился, чтобы добить. Прапорщик лежал, как при учениях про атомный взрыв: без движения, в густой пыли и ногами к эпицентру. Пришлось ласково потрепать его ногой по плечу:
— Товарищ прапорщик! Вы живы?
— А то, нахер блин!
— Полезли в машину, а? Мы вас сейчас домой отвезем, — ласково, как обосравшемуся ребенку проговорил Карачан.
Но Васька — Бык утратил интерес к беседе, он улыбался своим неведомым простому смертному прапорщицким грезам.
— Мда, придется тащить Быка в кунг: ты за рога, я за копыта, — почесал голову я.
— Слушай! — возмутился Карачан, — мы же все-таки уже гражданские люди. Пусть Цыган надрывается, а мы ему поможем.
И пошел к кабине, где наш шофер все так же бессмысленно смотрел на руль перед собой. Когда мой собрат по гражданке заревел обиженным мамонтом, я почуял, что здесь скрывается подвох.
— Сука! Сука! Где нажрался? Убью сволоча! — не унимался Карачан, открыв водительскую дверь. При этом он все пытался лягнуть монументально застывшего Цыгана, который никакого внимания на это не обращал. Даже мой рост не позволил бы мне ужалить ногой сидевшего в кабине человека, а уж Карачану и подавно. Такая уж конструкция автомобиля.
Когда я приблизился к распахнутой дверце, то специфический запах солдатских портянок слегка перебивался легким ароматом принятого алкоголя. Мы сдернули Цыгана с насиженного места — аромат усилился. Тот завалился в пыль, сделал пару шагов на четвереньках, споткнулся и обессилено затих под колесом.
— Машиной, что ли переехать этого урода? — от души пнув по заду водителя, сказал Карачан.
В ответ на это Цыган пару раз что-то гортанно выкрикнул, но не сделал попытки подняться. Может быть, он просто прокашлялся.
— Во дают! — восхитился я. — Что они — по дороге, что ли бухали?
— Да вряд ли. Каким бы Бык ни был мутантом, но с рядовым, тем более, первогодком, уж вряд ли стал бы в одном месте и с одного бутыля прикладываться. Наверно, организм такой, — предположил Карачан.
— Одновременно у двоих организмы. Загадка природы, — вздохнул я, — делать нечего, придется обоих паковать.
Мы запихали обоих супчиков на пол в кунге, подложив под головы какие-то старые замусоленные шинели. Васька при транспортировке еще успел пропеть тоненьким голосом:
— Красная армия всех сильней!
— Издевается, гад! — сдавленным от усердия голосом проговорил Карачан.
Мне пришлось управлять грузовиком, правда, права мои позволяли ездить только за рулем легкового автомобиля, но тут уж без изысков — Карачан оказался вовсе бесправным.
В наряде по автопарку стояли музыканты — в последнее время их, из дивизионного оркестра, стали привлекать к службе. «Барабан» распахнул перед нами ворота, кто-то из «духовых» сидел на лавочке и считал в небе звезды.
— Принимай аппарат, — сказал я, — в кузове два «трехсотых».
«Духовой» сразу побежал смотреть, потом присвистнул и махнул рукой:
— Поздравляем вас с дембелем, господа!
Перед КПП в части мы остановились, чтобы проверить друг друга на внешний вид. Все-таки не хотелось нарваться на неприятность перед самым отъездом. У меня гимнастерка оказалась порванной сзади от одного плеча до другого.
— Вот в каких нечеловеческих условиях приходится служить — казенная одежда не выдерживает! — вздохнул Карачан, и мы отправились на последнюю ночевку в казарму. Никакой печали по этому поводу я не ощущал.
Ночь прошла скверно. Я чего-то волновался. Мы с Лехой уезжали поздним вечером следующих суток поездом на Питер, Карачан — дневным автобусом на Киев. Мы проговорили часа два, сидя на полу в Ленинской комнате с выключенным светом. Мечтали, конечно, кто, как напьется по приезду домой. На дальнейшую судьбу пока прицела не было — все должно быть замечательно, ведь мы же становимся свободными!
А утром у нас в автопарке было торжественное построение, где Муса перед строем зачитал приказ о моем увольнении. Идти на это мифическое построение я вообще-то не собирался, но почему-то пошел. Нашел у каптера свой зимний прикид — «пш», не идти же в рванном, и отправился, невзирая на нежелание. Попасть в парк мне было, в принципе, необходимо — там в моем персональном «кабинете», в вулканизаторной, в отдельном шкафчике висела моя гражданская одежда. Ехать домой в чем-то казенном я даже не пытался. Дело в том, что еще на заре моей службы, перед присягой, когда народу раздавали парадные мундиры, мне оного не нашлось. Впрочем, со мной в подобную ситуацию попали многие, те, кто был выше 185 сантиметров. Набралось нас около двадцати человек. Злобный и истеричный каптерщик по фамилии Горбачев брызгал слюной и пытался нам всучить форму, в которой основным элементом являлись бы бриджи. Может быть, где-нибудь в жарких джунглях Лесото, да еще в партизанском отряде, это бы было стильно, но в наших боевых условиях это казалось неприемлемым.
— Пришьете себе проставки на штаны! — визжал Горбачев. — Чего я — виноват, что на таких длинных уродов роста нету?
— Сам ты — урод, — сказал двухметровый Вавилов из «макаровки» и бросил свою парадную форму в лицо каптенармусу.
— Дневальный, зови сюда сержантов! — успел проверещать Горбачев перед тем, как в него полетели «парадки». Мы сжали кулаки и возвышались перед дверью в каптерку, как баскетбольная команда.
Сержанты набежали небольшим отрядом, человек в пять, сразу начали орать, словно соревнуясь, кто громче? Похоже, темы они не просекли, просто приводили солдат в стандарт. Мерзкий хлыщ Горбачев сразу же выскочил из своего закутка и, радостно попытался пнуть ближайшего к нему «баскетболиста». Но тот подобной вольности с собой не позволил. Эдик Базаев из ЛАТУГА, увлекающийся в свободное от «предполетной подготовки» время железом, изловил чужую ногу, задумчиво посмотрел на ее хозяина, потом перехватился одной рукой за шкирку, другой — за ремень, поднял каптерщика над головой. Картина была красивая: русский воин — богатырь держит над головой трепыхающееся тело супостата. Потом Эдик метнул молчаливого Горбачева над головами сержантов, над двухъярусными кроватями прямо в объятья несчастного дневального. Потолки в казарме были высокими, поэтому каптенармусу удалось ощутить радость свободного полета.
Сержанты невольно пригнулись, когда над ними пролетал такой «пикирующий бомбардировщик». Наверно, они испугались инстинктивного беспорядочного «бомбометания».
На шум случился строгий прапорщик, по должности — старшина батареи. Он внимательно оглядел крепко обнимающегося с Горбачевым дневального — у того от ужаса, что он не на тумбочке и не отдает честь, стали закатываться глаза. Потом старшина посмотрел на наши скульптурные композиции, приподнял за козырек фуражку, причесал волосы и прогрохотал:
— Чего, костюмчики не подошли?
Мы все молчали. Тогда он продолжил:
— Ну и хрен с вами! Присягу за строем принимать будете.
И ушел, не попрощавшись.
Один из самых сообразительных сержантов сказал, чтоб разрядить ситуацию:
— Вольно. Разойдись.
Мы пожали плечами и стали расходиться. В это время из-за наших спин выдвинулся маленький, щупленький питерский пэтэушник Степанов:
— Товарищи сержанты! — начал он, старательно имитируя отдание чести, — разрешите мне свою парадку забрать!
Младший сержант Гореликов, ближайший к Степанову, удивился:
— А ты что, не получил ее?
— Получил!