Гений Келлерман Джесси

— Еще один вопрос, если не возражаете.

— Задавайте. Вы тут можете до шести сидеть. В шесть приходят мои девчонки. Мы с ними в «Эрудит» играем.

— Вы когда-нибудь слышали, чтобы он сам с собой разговаривал?

— Виктор? Нет, конечно! Кто вам такую глупость сказал?

— Ваш сосед напротив.

— Господи, нашли кого спрашивать! (Морщится.) Слышали, какая у него музыка целыми днями орет? Даже я ее слышу, а я совсем глухая стала. (Показывает на слуховой аппарат за ухом.) Я уже и в контору жаловалась, но никто так и не пришел. Наверное, муж был прав, уезжать надо было отсюда давным-давно. Я-то все надеюсь, что район опять расцветет. И все по-прежнему станет… Напрасно это. Ничего по-прежнему не бывает.

ПАТРИК ШОНЕССИ, комендант дома:

— Он тихий был. За все время ни одной жалобы на него. И от него ни одной. Мечта, а не жилец. Хотя я иной раз просто диву давался: как можно быть таким тихоней? Пар-то должен куда-то выходить. А как в квартиру его зашел и увидел, что к чему, вот тогда и понял. Говорю себе: «Вот, Патрик! Сюда-то весь пар и выходил». Жутковатое зрелище, я вам скажу. (Разводит руками.) Первый раз такое вижу.

— Мы тоже.

— Так вот, я и говорю себе: «Патрик, это же искусство. Нельзя же так просто взять и все выбросить на помойку». Это ж сразу видно, правда? Вы ж искусствовед? Вот вы мне скажите, я прав?

— Совершенно правы.

— Ну вот, прав. А кстати, как думаете, эти картинки много денег стоят?

— А вы как думаете?

— Немало небось. А? Вы же специалист?

— Сейчас пока трудно сказать.

— Вот бы они дорогими оказались…

— Вы знаете, куда он уехал?

— Да куда угодно, у этого парня не все дома были. (Качает головой.) А может, и помер. Как думаете, не помер он?

— Не знаю.

— Ну да, откуда вам знать, вы ж не из полиции, верно?

— Нет, не из полиции.

— Ну и вот. Вам в полицию надо, они вам точно скажут, что с ним случилось.

— Думаете, они знают, где он?

— Ну уж наверняка они вам побольше моего скажут. У них работа такая, людей искать.

— Ну…

— Знаете, что я думаю? Я думаю, разонравилось ему тут. И неудивительно. Может, поднакопил деньжат и двинул во Флориду. Я сам туда собираюсь. Коплю. И еще накоплю обязательно. Если он тоже копил, значит, молодец. Там лучше. Вдруг он сейчас жизнью наслаждается? Тут-то он не очень наслаждался, по правде сказать.

— Вы имеете в виду, он был подавлен? Или как будто виноват перед кем-то? Или…

— Он всегда в землю смотрел. Прямо себе под ноги, даже сгибался для этого. Как будто мир на плечах держал. Я когда его видел, все думал: боится человек вокруг посмотреть. В смысле, боится, что не выдержит такого. Некоторые тихони живут себе преспокойненько, им просто сказать нечего, вот они и молчат. А ему — нет. Ему очень даже было что сказать, только не получалось.

ДЭВИД ФИЛАДЕЛЬФИЯ, сосед сверху:

— А кто это?

МАРТИН НАВАРРО, бывший муж Розарио Квинтаны, теперь живет восемью этажами выше:

— Расскажу, что знаю. Погодите, а вы с Кенни говорили?

— С Кенни?

— Ну да, с моим сыном? Вы же с ним говорили?

— Да.

— И как он выглядит?

— В смысле?

— В смысле, он счастлив, как вам показалось? Как он выглядит, я знаю, я ж не дурак. На меня похож. Она-то говорит, он на ее отца похож, но вы уж мне поверьте, она и знакомого-то на улице не узнает. Так что если она вам этого чудика описывала, то наверняка все напутала. Что она говорила?

— Что он таксист.

— Ну вот, пожалуйста, и сразу пальцем в небо. У него вообще прав быть не могло. Он же ничего не видел. Вечно на стены натыкался. Мы прямо с ума от него сходили, потому что он обо все бился и вещи ронял в два часа ночи. Спросите соседей внизу, они вам скажут.

— Так кем же он тогда работал?

— Не знаю. Но точно не таксистом. Ну кем такие чудики обычно работают? Может, автобус водил.

— Вы же говорили, у него со зрением проблемы.

— А вы давно в последний раз в автобусе ездили? А может, он претцелями[5] торговал.

— По-моему, для такой работы он староват.

— Да, тут вы правы, я не подумал. А сколько ему было?

— А вы как думаете?

— Он старый совсем. Сколько Розарио сказала?

— Она не знала.

— Ну, что бы она ни сказала, прибавьте десять лет. Или двадцать. Или можно вычесть. И получите правильный ответ.

ЖЕНЕВЬЕВА МАЙЛЗ, соседка снизу:

— Такое ощущение, что он там мешки с песком пинал.

Ее муж, КРИСТОФЕР:

— Да, похоже.

— Это как?

— А вы как думаете?

— Ну… глухие удары?

— Ага, удары.

Как сделать выставку картины площадью в гектар? Я разбирал наследие Виктора и пытался сообразить, как же со всем этим быть. По нашим подсчетам, тут было около 135 тысяч рисунков, все на листках А5. Бумага серая, дешевая, такую в каждом магазине продают. Картинок как раз хватало, чтобы покрыть почти два гектара. В принципе, можно было бы и все полотно целиком повесить, если бы только Китай согласился отдать нам в аренду Великую Китайскую стену.

Я заплатил за квартиру Виктора за год вперед и привел фотографа, чтобы запечатлеть, как что лежало. Нанял двух временных служащих, чтобы они нумеровали коробки, переписывали содержимое и складывали все в грузовик. Когда квартира опустела, пришли уборщики, пропылесосили и вымыли как следует, чтобы избавиться от удушающей пыли. Дальше поле боя перенесли из Квинса на Манхэттен. Я снял складское помещение в трех кварталах от галереи и переоборудовал его под лабораторию. Сложил все коробки в одной комнате, а в другую притащил стол, кресла, операционный светильник, матерчатые перчатки, лупу, нагреватель, софиты, компьютер, пол застелил клеенкой. Тут мы с Руби и провели остаток зимы и весну. Каждый вечер приходили и разбирали две-три коробки. Главная задача была — поскорее сложить вместе все фрагменты, но все-таки мы иногда останавливались, чтобы полюбоваться на какую-нибудь особенно красивую картинку. И еще мы мозги вывихнули, пытаясь придумать, как это все выставлять.

Теоретически, можно было их, скажем, заламинировать. Наверное, мы бы это осилили. Разложить их на поле где-нибудь в Западной Пенсильвании или у Гудзона. Прикрепить к земле, пригласить людей, чтобы они разгуливали по периметру. Вроде как на выставке Смитсона.[6] Вариант. От одной мысли, как это все перевозить и раскладывать, у меня живот крутило. И потом, еще неизвестно, совпадут ли картинки, запаянные в пластик. Кроме того, можно ли будет, стоя на краю полотна, разглядеть что-нибудь в центре? В тридцати метрах? А блики, ветер, неровности грунта? И как мне заставить зрителей тащиться туда?

С другой стороны, если выставлять рисунки по отдельности, они не произведут такого впечатления. Нет, они, конечно, все равно всем башню снесут. Но основная идея очевидна, только когда смотришь на единое полотно, — завершенность, взаимосвязанность всех деталей.

Это я понял, когда разобрал первую коробку и соединил первые пятьдесят или шестьдесят рисунков. И только тогда увидел истинную природу шедевра Виктора Крейка. Передо мной расстилалась карта.

Придуманная. Здесь были континенты и границы государств, страны, горные хребты, океаны. И везде названия. Фленбенденум. Фреддериквилль. В. и З. Зайтайрамбиана. Коптуагский Зеленый лес простирал зеленые пальцы к долине Уорд. А в самой долине поблескивали купола собора Св. Гудрейса и монастырь Потаенного Святого сердца. И предупреждение: «Обходить стороной!» Множество названий. Позаимствованных из Толкиена или из Олдоса Хаксли. Мы продолжали разбирать коробки, и вокруг нарастали другие планеты, солнца, галактики. Через все полотно тянулись пронумерованные тоннели. В полном соответствии с законами физики, материя по краям панно разлеталась от бездонного центра.

Перед нами была не просто карта Вселенной. Перед нами была карта времени. Места, персонажи, сцены повторялись на соседних картинках, медленно двигались, словно страницы перелистываемых комиксов. Проходя вдоль полотна и разглядывая повторяющиеся образы, я ощущал отчаяние художника, невозможность запечатлеть все, каждую деталь, увиденную или воображаемую, отразить их историю в реальном времени. Через несколько секунд после того, как Виктор заканчивал рисунок, он устаревал и приходилось начинать все по новой.

Вы понимаете, о чем я? Не уверен. Так бывает с большим искусством: словами его не опишешь. А картины Виктора описать и того труднее, и не только из-за размера и множества деталей. Просто очень уж все это было странно. Каждая история оглушала своей неожиданностью, и каждая повторялась столько раз, что от нее уже тошнило. Два чувства все время перемешивались. Изумление и отвращение. С одной стороны, к этим образным рядам, существам, диким пропорциям можно было привыкнуть. Появлялось ощущение дежа-вю, новое становилось знакомым и привычным. Так привыкаешь к сленгу, если все вокруг на нем говорят. С другой стороны, как только ты отворачивался, все знакомое сразу становилось новым, чужим. Так обычное слово кажется иностранным, если повторить его много раз.

Я поднимал голову и смотрел на Руби. Она теребила колечко в языке, щелкала по нему. Этот звук, блеск металла, лицо девушки, ее поза — в кресле, ноги поджаты, — черная тень на стене склада — все казалось неправильным. К тому же гигантское полотно обладало еще и галлюциногенными свойствами. Оно захватывало, гипнотизировало, искажало восприятие реального мира до такой степени, что иногда мне казалось, будто мы с Руби — тоже плоды воображения Виктора. Будто картина живая, а мы — ее персонажи. Наверное, я плохо объясняю. Скажу вот что: мы часто прерывались и шли дышать свежим воздухом.

Ну вот, теперь вы понимаете, какая передо мной стояла задача. Выставить произведение искусства, развивающее теорию разрозненных фрагментов жизни. Панно-парадокс.

Я долго колебался, а потом все же решил использовать фрагменты, состоящие из сотни смежных рисунков (десять на десять). Таким образом, получались панно размером примерно два на три метра. В галерее могло поместиться не более пятнадцати таких фрагментов, то есть около одного процента всего полотна. Я собирался вешать эти панно подальше от стен, чтобы посетители могли обойти их кругом, рассмотреть и светящиеся жизнью рисунки, и систематизированную оборотную сторону. Сам я считал эти две стороны отражением войны между левым и правым полушариями Виктора.

Ценой невероятных усилий ему удалось создать шедевр, не вписывающийся в концепцию свободного доступа к искусству. Но я так просто не сдаюсь. Ужас как не люблю, когда что-то не получается. Раз начал, надо идти до конца. Короче, плевать мне было на замысел творца. Я же вам говорил, что вел себя не ахти? Говорил. Честно предупреждал.

Он не только рисовал. Он еще и писал. В нескольких коробках хранились толстые огромные тетради, в обложках из кожзаменителя. Записи начинались с 1963-го. Какая была погода, что он ел, сколько раз ходил в церковь. И на каждую категорию своя тетрадь, несколько тетрадей. Тысячи записей, и многие повторялись. Особенно у меня крыша ехала от журнала регистрации приема пищи.

Вторник, 1 мая 1973

Завтрак — яичница

Обед — яблоко, ветчина и сыр

Ужин — яблоко, ветчина и сыр

Среда, 2 мая 1973

Завтрак — яичница

Обед — яблоко, ветчина и сыр

Ужин — яблоко, ветчина и сыр

Всегда одно и то же. Только в Рождество появлялся ростбиф, а однажды, в январе 1967-го, он целую неделю ел на завтрак овсянку. По всей видимости, это был эксперимент, и он провалился. Уже на следующей неделе на завтрак снова яичница, и так тридцать шесть лет. И тридцать шесть лет он все скрупулезно записывал.

Журнал регистрации метеоусловий был разнообразнее. Температура, влажность, общие наблюдения. Но результат тот же.

Кошмарное чтиво, такое обычно в туалете держат. И все же для меня связь между рисунками и этими записями была несомненной. Такая же маниакальная приверженность ежедневной рутине. Можно было бы назвать это любовью к порядку. Ибо что есть любовь, как не желание повторить все снова?

Журнал посещений церкви заставлял усомниться в существовании Господа Всепрощающего. Каждый день ты молишься, трижды в день, а может, и больше, записываешь, сколько раз прочел «Отче наш» и «Пресвятая Богородица», сколько раз исповедовался, и ничего не меняется! Та же еда, та же серая, мерзкая погода. Все как всегда. Как можно после этого верить? Получается, что месса — просто набор бессмысленных движений и слов. И больше ничего.

Если вы думаете, что я слишком увлекся этими журналами, позвольте мне сообщить вам, что читал я их не один. Руби была от них в восторге. Они стали ее любимой частью инсталляции, их она предпочитала рисункам, от которых быстро уставала. Поддавшись на ее уговоры, я решил выставить тетради в специально отведенном углу, с пояснительной табличкой. Пусть люди сами решают, что им интересно.

Открытие выставки было назначено на 29 июля. В моей галерее экспозиции меняются раз в шесть-восемь недель. Виктору Крейку отводилось восемь. А может, и больше, я решил, что там видно будет. До основной части коробок мы к тому моменту еще не добрались, но я просто не мог ждать. Я должен был это выставить. Пришлось звонить Кристиане и объяснять ей, что ее Арктическое шоу переносится. Она ругалась, угрожала, обещала подать на меня в суд.

Плевать. Я был влюблен.

Шесть месяцев я почти не выходил из дома. Мэрилин забегала после работы, приносила панини и бутылки воды. Говорила мне, что я похож на бродягу. Я не обращал на нее внимания, она пожимала плечами и уходила.

Мы с Руби составляли систематизированный каталог, а Нэт тем временем сражался на передовой. Он выполнял всю работу в галерее. Советовался со мной по важным вопросам, но в целом справлялся целиком и полностью сам. Мог бы и половину картин вынести, между прочим, я бы все равно ничего не заметил. Я стал апостолом нового мессии и работал днями и ночами.

А что же сам пророк?

Признаюсь честно, я перестал его искать. А вскоре решил, что лучше бы мне с ним никогда не встречаться.

Поговорил с соседями (я привел эти разговоры в начале главы) и еще со всеми, кто видел Виктора в подъезде или рядом с башнями Мюллер-Кортс. Историям их недоставало связности, достоверности и логики. Один охранник сообщил, что Виктор был наркодилером. Другие считали, что художник работал уборщиком, поваром, писателем или телохранителем.

Да и описания его внешности часто рознились. То он был высокий, то низенький, то среднего роста. Худой как скелет, толстый, с огромным животом, шрам на лице, шрам на шее, вообще нет шрамов. Усы. Борода. Усы и борода. То, что описания не совпадали, меня не удивляло. Виктор ни с кем не общался столько, чтобы его можно было хорошенько разглядеть и запомнить. Он смотрел в землю, глаз не поднимал. Вот тут все показания сходились.

Тони помог мне выяснить, что Крейк снимал квартиру с 1966 года. И платил довольно мало, даже в самых мерзких районах Квинса платят больше. Он пропал в сентябре 2003 года, а до того ни разу не задержал арендную плату.

Других Крейков в телефонной книге не нашлось.

Патер Люциан Букарелли из церкви Пресвятой Богородицы никогда Виктора не видел и о нем не слышал. Он посоветовал мне обратиться к патеру Симкоку, своему коллеге, пробывшему на этом посту намного дольше Букарелли.

Патер Алан Симкок не знал никакого Виктора Крейка. Может, мне нужна другая церковь? Я ответил, что, вполне возможно, ошибся. Патер составил для меня список всех окрестных церквей. Список был куда длиннее, чем я ожидал. К нему прилагались имена тех, кого патер знал и к кому в этих церквях следовало обратиться.

Я не ходил в другие церкви.

Я ведь не частный детектив. И ничего Виктору не был должен. Может, он умер, а может, и нет. Мне было все равно. Для меня имели значение только его рисунки, а их я и так заполучил.

Люди не ценят работы агентов. А работа эта очень творческая. Именно они сегодня продают картины. Они, а не художники. Без нас не было бы модернизма, минимализма, вообще никаких течений в искусстве. И все легенды современного искусства сейчас бы стены красили или учили рисованию детишек в школе. Музейные коллекции не пополнялись бы со времен окончания Ренессанса. Скульпторы по-прежнему работали бы над образами языческих богов, кино стало оплотом порнографии, граффити — уголовно наказуемым деянием, а не витриной многомиллионного бизнеса. Короче говоря, искусство бы не развивалось. Сейчас, когда закончилось владычество церкви в искусстве, агенты заливают топливо в мотор, который всегда толкал и всегда будет толкать вперед все на свете. Этот мотор — деньги.

В наши дни необходим кто-то, кто помог бы обычному человеку разобраться в огромной массе информации и понять, что хорошо, а что плохо. И вот это — как раз работа агента. Мы тоже творцы, только мы создаем рынок, а товаром являются сами художники. Рынок же, в свою очередь, создает течения, а течения определяют вкусы, культуру, рамки допустимого. Проще говоря, рынок формирует наше представление об искусстве. Шедевр становится шедевром, а художник художником, когда я заставляю вас вынуть из кармана чековую книжку. Виктор Крейк стал для меня идеальным творцом. Он создал шедевр и исчез. Лучшего подарка я и представить не мог. История с чистого листа.

Некоторым мои действия могут показаться не особенно этичными. Но, прежде чем судить меня, подумайте вот о чем: сколько раз произведения искусства тащили на сцену на потеху публике без ведома создателя, даже против его воли. Великое искусство требует своего зрителя, и отрицать это — само по себе неэтично. Вы согласитесь со мной, если читали стихи Эмили Дикинсон.

К тому же не я первый проворачивал такой фокус. Взять хотя бы того скульптора, которого прозвали «человек-провод». Его работы нашли на аллее в Филадельфии, когда собирали мусор. Дело было в 1982 году. Я их видел. Жуткое зрелище. Будильники, куклы, контейнеры с едой, и все обернуты в кокон из толстенных проводов. Тысячи предметов. Никто так и не узнал, кто автор, никто не узнал, почему он сотворил такое. Мы даже не знаем точно, мужчина он был или женщина. Конечно, вопрос о том, создавалось ли все это как произведения искусства, остается открытым. Совершенно очевидно, они не предназначались для широкой аудитории, раз уж их извлекли из мусорных баков. И все же галереи продавали «провода» по сумасшедшим ценам. Музеи по всей стране выставляли эти творения в своих стенах. Критики рассуждали о «шаманизме» и «тотемах» как приемах художника, а также о связи его произведений с магией вуду и африканскими куклами для лечения больных. Чертова туча разговоров, денег и суеты вокруг того, что могло лежать на городской свалке, если бы не востроглазый прохожий.

Это я к тому, что тот «человек-провод» из Филадельфии выполнил лишь часть работы. И по мне, так меньшую ее часть. Он сделал предметы. И только агенты смогли сделать из просто предметов — предметы искусства. А как только мы что-то объявили предметами искусства, обратного пути нет. Можно разрушить, но нельзя «рассоздать». Если бы завтра пришел «человек-провод» и начал качать права, сомневаюсь, что кто-нибудь его послушал бы.

И посему я абсолютно точно знал, что если Виктор когда-нибудь позвонит в мою дверь, то я заплачу ему, как и полагается платить художнику, — пятьдесят процентов. Честно говоря, я даже гордился тем, какой я щедрый, потому что многие мои коллеги так бы не поступили.

Не буду нарушать ваш душевный покой чудовищными подробностями подготовки к выставке. Зачем вам знать, как мы клали специальные рельсы, как выставляли свет, как закупали дешевое белое вино. Расскажу только, как мы с Руби однажды поздно ночью на четвертый месяц работы сделали странное открытие. Обогреватели уступили место вентиляторам, размещенным так, чтобы не взлетали рисунки.

Уже несколько недель подряд мы искали первую часть панно, ту, с которой все начиналось. Ящики при перевозке перемешались, и мы вскрывали коробку за коробкой, ожидая увидеть центральную часть композиции. Иногда казалось, что цель близка. Мы открывали ящик и находили там листки с числами меньше сотни. И тут же оказывалось, что эти числа растут, а не уменьшаются. Позже первая коробка все-таки нашлась. А в ту ночь мы наткнулись на страницу с номером 1100.

— Эй, — вдруг сказала Руби. — Смотри, тут и ты есть.

Я бросил работу и подошел.

Почти в самом верху страницы огромными четкими буквами стояло:

М Ю Л Л Е Р

В комнате сразу стало холодно. Не знаю, почему я так испугался, увидев на том листке свое имя. На секунду мне показалось, будто я слышу голос Виктора. Слышу, как он перекрикивает шум вентиляторов, пытается докричаться до меня посредством своих рисунков, хлопает в ладоши у меня перед носом. И он недоволен.

Где-то стукнула дверь. Я дернулся и ударился о край стола, а Руби подскочила на стуле. Мы замолчали, устыдившись собственной глупости.

— Странно, — сказала она.

— Да.

— И жутко как-то.

— Весьма.

Мы смотрели на буквы. Почему-то казалось, что это написано ругательство.

— Вообще, вроде бы все логично, — сказала она.

Я посмотрел на нее.

— Ну, он ведь жил в Мюллер-Кортс.

Я кивнул.

— Если честно, даже странно, что ты туда совсем не ездишь, — сказала она.

Я попробовал вернуться к работе, но сосредоточиться не получалось. Руби щелкала своим колечком. От этого звука я совсем расклеился и объявил, что пойду домой. Наверное, вид у меня был испуганный, я и вправду испугался. Во всяком случае, Руби хихикнула и велела мне почаще оглядываться. Обычно я просто ловил такси до дома, но в тот вечер зашел в бар и заказал содовой. Я смотрел, как входят люди, как они отдуваются и проклинают жару, и меня потихоньку отпускало. Я даже как-то взбодрился.

Руби права. Виктор Крейк рисовал мир таким, каким он его знал. Естественно, что имя «Мюллер», с его точки зрения, писалось большими буквами.

В баре стоял музыкальный автомат. Кто-то поставил Бон Джови, и по комнате поплыл не попадающий в ноты голос. Я встал.

Поймав такси, я объяснил водителю, куда ехать, и развалился на липком сиденье из кожзаменителя. И подумал, что мое имя в творчестве Виктора вообще не случайно. Я не был чужим. У меня было право на его картины. Я был на карте с самого начала.

Интерлюдия: 1847 год

Тележка Соломона проехала много дорог. Внутри целый мир: одежда, пуговицы, оловянная посуда. Тонизирующие мази, патентованные лекарства. Гвозди, клей, писчая бумага, яблочные семечки. Столько всего, что и описать невозможно. Все на свете, только так и скажешь. Соломон появляется в захолустных пенсильванских городках, словно кролик из шляпы фокусника. Соломон кричит, машет руками, раскладывает свой товар. Толпа напирает. Мне молоток. Прошу вас, сэр. А бутылки, вот такого размера, у вас есть? Разумеется, мэм. Говорят, тележка у Соломона бездонная.

Понимает он по-английски лучше, чем говорит, и, когда не может объясниться, переходит на язык жестов. Семь центов? Нет, десять. По рукам? По рукам.

Все торгуются.

Такая же пантомима разыгрывается, когда Соломон платит за постой. Хотя он старается по возможности не платить. Ночует в поле под открытым небом, иногда забирается в амбар. Каждый сэкономленный цент приближает встречу с братьями. Приедет Адольф, и заработать можно будет в два раза больше. А с Саймоном и в три раза. Соломон уже все продумал: сначала привезет Адольфа, потом Саймона и, наконец, Бернарда. Бернард старше Саймона, но он самый ленивый, и Соломон решил, что будет лучше, если Бернард пока останется дома.

Но иногда… Холодной зимней ночью… Когда так хочется, чтобы над головой была крыша… Когда нет больше сил спать в грязи, в стогу и отмахиваться от назойливых насекомых… Хватит! И он поддается искушению. Отдает весь дневной заработок за возможность поспать на перине. И потом клянет себя целую неделю. Он же не Бернард! Он старший в семье, он отвечает за всех. Не зря его отец первым сюда отправил.

Пока плыл через океан, чуть не умер. В жизни ему так плохо не было. Все вокруг тоже страдали. Его мать умерла от лихорадки, но даже это не могло сравниться с теми ужасами, свидетелем которых Соломон стал на борту того корабля. Обессилевшие люди стонали, лежа в лужах собственных испражнений. А запах! Тяжелый запах физического и морального падения. Соломон старался есть отдельно от других, хотя по природе был человеком общительным. С пассажирами в разговоры не вступал. Отец приказал ему держаться от людей подальше, и Соломон делал, как ему было велено.

Однажды на его глазах женщина сошла с ума. Соломон как раз выбрался из трюма подышать свежим воздухом. Как приятно было стоять одному на палубе и подставлять лицо под капли теплого дождика. Она поднялась следом. Тощая зеленая тень с воспаленными глазами. Соломон узнал ее. Накануне она потеряла сына. Когда его все-таки вырвали у нее из рук, она издала звук, от которого кровь стыла в жилах. Женщина, спотыкаясь, пошла на бак, не останавливаясь ни на секунду, добралась до леера, перегнулась через него и бросилась в бурное море. Соломон побежал к тому месту, где она была, жила еще несколько секунд назад. И не увидел ничего, кроме белой пены.

На палубе собрались матросы. Она упала, сказал им Соломон. Хотел сказать. А вышло «Sie fiel».[7] Команда была английская. Его не понимали, он только под ногами путался, бормотал что-то непонятное. Соломона отправили обратно в трюм, он не хотел идти, четверо матросов силой оттащили его вниз.

«Сияющий Гарри» разгрузился в Бостоне. Соломон провел на его борту сорок четыре дня. Он потерял одну пятую веса. На спине появилась страшная экзема, из-за которой ночевать на земле было невыносимо.

Поначалу Соломон жил у сапожника, дальнего родственника, настолько дальнего, что трудно было сказать, родня ли они вообще. Соломон сразу понял, что долго здесь не задержится. Жена сапожника ненавидела Соломона и мечтала выставить его на улицу. Кроватью ему служил верстак. Соломон ворочался на жестком ложе, пытался заснуть, а она нарочно топала на втором этаже деревянными башмаками. Женщина кормила его гнилыми фруктами, заваривала чай на воде из лужи, отрезала ломти заплесневевшего хлеба. Соломон надеялся уйти, как только скопит достаточно денег и хоть чуть-чуть выучит английский. Не успел. Однажды ночью она спустилась к нему и обнажила грудь. Утром Соломон сложил свои немногочисленные пожитки в холщовый мешок и отправился восвояси.

В Баффало он добрался к зиме, холодной и страшной. Никто не хотел покупать его товар. Соломон смиренно отправился на юг, сначала в Нью-Джерси, потом в центр Пенсильвании. Там он встретил тех, кто говорил на его языке. Они-то и стали его первыми постоянными покупателями. Фермерам нужны были разные мелочи, ради которых не стоило тащиться в город. Излишества вроде ремня для правки бритвы или коробки карандашей. Соломон загружал свой мешок под самую завязку, но вскоре оказалось, что и полного мешка недостаточно. Его клиентам требовалось все больше товаров. Соломон купил новый мешок, огромный, высотой с него. Ассортимент увеличивался, а вместе с ним увеличивались и количество клиентов, и длина пути, который необходимо было проделать. Соломон оказался прекрасным торговцем, хотя языка как следует так и не выучил. Он заразительно смеялся, торговался, был тверд, но не жаден и всегда знал, что кому нужно и что сейчас пользуется наибольшим спросом. Второй мешок долго не продержался. И Соломон купил тележку.

На боку написал краской:

Соломон Мюллер
Галантерейные товары

«Галантерейные товары» — странное название. Оно не нравилось Соломону. Некоторые товары совсем и не были галантерейными. Но на других тележках он видел именно такую надпись. Конкуренция. Он не единственный еврей, топчущий пыль этих проселков.

Соломон знает: ему есть за что благодарить Бога. Бедный еврей и надеяться на такой успех своего предприятия не мог. Он поправляет кипу и возносит хвалу Господу за то, что тот провел Соломона через эти трудные дни, а потом просит не оставить его своей милостью и дальше. Столько всего еще нужно сделать. В апреле ему исполнится восемнадцать.

У Адольфа тоже скоро день рождения. Значит, пора послать за братом. Соломон начал письмо еще в Панксатони, а отправил его в Алтуне. Надежда на встречу с братом придавала ему сил. Так легче было шагать по склонам Аппалачей. Тележка скрипела, и спина разламывалась от усталости.

Соломон прибыл в Йорк и решил, что в этом городе он может позволить себе переночевать под крышей. По-хорошему, платить за постой надо тогда, когда по-другому уже нельзя. Если на улице стужа или проливной дождь. Уж конечно, не теплым вечером, когда уже пахнет наступающей весной. С другой стороны, надо же и жизнью иногда наслаждаться? Он берег деньги, даже слишком берег. Излишества напоминают нам о пользе тяжкого труда. Деньги есть, и Соломон решает себя побаловать.

Вдоль грязной, пахнущей мочой главной улицы выстроились таверны. Соломон тянет тележку и мечтает о пиве. Вспоминает вкус солода, и рот наполняется слюной. Соломон скучает по дому. Скучает по сестре — она печет такие пироги! Нежные, прямо на языке тают. Это мама ее научила перед тем, как умерла. Теперь Соломон ест только черствый хлеб и пьет воду. К горлу подступает ком. Соломон четыре месяца не ел мяса. Тут везде продается свинина, она самая дешевая. Он не притронется к свинине. Есть же какие-то рамки.

В некоторых тавернах сдаются комнаты. Соломон входит, и его окатывает волной жаркого душного воздуха. Пахнет потом. В углу громко играют на пианино. Все столики заняты. Соломон кричит бармену на ухо, тот не понимает его и приносит стакан пива. Соломон хочет отказаться, но нет сил. Жажда берет свое. Бармен возвращается, забирает стакан, предлагает налить еще. Соломон качает головой и тычет пальцем в потолок:

— Есть комната?

— Нет. В «Серебряной ложке» есть, — кричит бармен.

Соломон машет руками, спрашивает, куда идти. Бармен ведет его к двери, показывает дорогу. Вон туда, в тот проулок. Соломон благодарит его, отвязывает тележку и отправляется в «Серебряную ложку».

В проулке темно, за ним виднеется еще одна дорога. Стрекочут цикады. Руки словно приросли к туловищу. Может, прямо тут и заночевать? Заманчиво. Ну что такого может случиться? Соломон наступает в кучку дерьма и решает идти в таверну. Тащится по одной стороне улицы, разворачивается, — и обратно, по другой стороне. Колеса поскрипывают. Надо будет их смазать. Ничего. Вздохнув, Соломон возвращается в проулок. Приближаются трое. Они держатся за руки и горланят песни.

Соломон поднимает руку:

— Здравствуйте, друзья.

Они единым фронтом движутся на него. От них несет перегаром.

— Здравствуйте, друзья, — повторяет один, остальные смеются.

Соломон не понимает шутки. Но все равно смеется, из вежливости. Спрашивает про «Серебряную ложку». Те опять смеются. Один спрашивает, откуда Соломон родом.

— Отсюда.

— Отсю-ю-да… — Получается совсем не похоже, но все трое просто закатываются от хохота.

Соломон ждет, когда они успокоятся, и повторяет свой вопрос. Тот, что говорил, — здоровенный парень в фетровой шляпе с трехдневной черной щетиной — снова перебивает его. И снова расспрашивает. Соломон старается ответить, но путается в словах чужого языка, запинается, заикается, мычит. Верзила довольно усмехается.

Соломон не успевает уловить, что происходит дальше. Его толкают, хватают, не бьют, но крепко держат, прижимают к тележке. Тележка раскачивается, а здоровенный парень держит Соломона за руки и почти нежно шепчет ему на ухо непонятные угрозы. От него пахнет теплом и выпивкой.

Соломон решается оказать сопротивление. И его бьют. Кажется, их десятеро, двадцать кулаков наносят удары, двадцать ног топчут его. Приятели совсем пьяные и потому бьют вразнобой. Только это и спасает Соломону жизнь.

Ему удается встать. Он хромает. Думает, не бросить ли тележку. Лучше начать все сначала, открыть магазинчик, его хоть не нужно на своем горбу таскать. Или можно в Баффало вернуться или в Бостон. Там никто ничего не покупал, но хоть убить не пытались, и то спасибо.

Нет, не получится. Его ограбили вчистую. На какие деньги он магазин откроет? Если очень повезет, поставщики дадут ему товар в кредит. Но какой дурак даст в долг без залога?

И потом, как тут бросишь, когда Адольф приезжает меньше чем через год? Синяки и ссадины на лице пройдут. И Соломону надо держаться, он должен показать, что силен духом. Адольф от ужаса на месте помрет или вовсе сбежит в Германию, сядет на корабль и уплывет. Этого нельзя допустить. Соломон должен доказать, что в Америке можно многого добиться. Должен, ради свой семьи. Ему и самому хотелось бы в это верить. Он изо всех сил цепляется за постепенно улетучивающуюся из него веру.

Соломон старается видеть только хорошее. Трое громил избили его, но другой добрый человек приютил у себя, накормил, лечил его раны. Читал ему Библию. И лишь потом обнаружил, что его пациент — не христианин. Тогда этот добрый человек долго рассказывал Соломону о Спасителе. Соломон решил, что за все надо платить, и внимательно слушал хозяина дома. Оказалось, бедный Спаситель и в самом деле много страдал. Конечно, это не делает его Богом, но сочувствие вызывает, это точно.

Соломон спит в кровати. Настоящей кровати! Ему приходит в голову, что страдания удивительным образом порождают и радости. Он слушает истории о христианском Боге и учит английский. Он искал «Серебряную ложку», вот только вышло «зирепрана лотшка». Как его было понять? Умел бы говорить по-человечески — и не избили бы его. Интересно, сколько денег он заработает, если научится говорить по-американски?

Его благодетель рассказывает про соль земли, а Соломон строит планы на будущее.

Через четыре с лишним недели он встает с постели и хромает в самое американское место на свете — дымный, стремительный Питтсбург, город для тех, кто карабкается наверх, часовой механизм, шестеренки которого приводят в движение всю промышленность. Соломон улыбается, превозмогая боль, и продает хозяйкам всякую всячину, стучится в их двери. Останавливается перед фабриками и салунами. Заставляет себя говорить. Каждый разговор — маленькая победа, пусть даже и продать ничего не удалось. Он просит помочь ему, с трудом произносит слова. Иногда ему помогают. По вечерам Соломон гуляет по берегам рек и повторяет выученные за день новые выражения. Гуляет, пока не устанет так, что ноги уже не держат. Тогда Соломон садится на землю и устраивается на ночь. Дважды ему приходится спасаться бегством, за ним гонятся, чтобы арестовать: он пересек границы чужих владений. Соломон больше не носит кипу, но оба раза, убежав, он благодарит Господа за то, что спасся.

Лето в самом разгаре. Стоит удушающая жара. Соломон все лучше говорит на чужом языке. Еще немного, и он ничем не будет отличаться от тех, кто избил его. Только надо постараться. Адольф приедет, а они даже поговорить не смогут! От этой мысли Соломону становится смешно.

Как-то утром он видит плакат. В город приезжает бродячий театр. Потрясающее, захватывающее, незабываемое зрелище! И т. д. и т. п. Вообще-то он никогда на такую ерунду денег не тратит, но ведь там будет чему поучиться. В театрах люди только и делают, что разговаривают. А Соломон будет внимать каждому слову. Он переписывает адрес и время. «Театр на набережной», 7 часов вечера, шоу «Веселые актеры».

Оказалось, что «Веселые актеры» — это один-единственный здоровенный парень в вельветовой накидке. Ощущение такое, будто у него вместо бороды целая стая скунсов, которые к тому же уже вгрызлись в подбородок. Актер выкрикивает текст, грозит толстым пальцем, а хвосты помахивают в такт. У этого парня в брюках целых два Соломона поместилось бы, по одному на каждую брючину.

Актер норовит побыстрее отбарабанить Шекспира, лишь изредка останавливаясь, чтобы подчеркнуть значение фразы. Соломон очень старается, но все равно не поспевает за ним. К тому же он начинает подозревать, что этот человек говорит не так, как люди на улицах. Короче, с самообразованием выходит промашка.

И все же Соломон остается. Он уже заплатил за билет и намерен получить за свои деньги все, что ему положено.

И вдруг, через час после начала представления, Соломона неожиданно захватывает обаяние актера. Голос у парня такой, что он мог бы поезда своим ревом останавливать. И все же он умеет говорить тихо, казаться невинным агнцем. Нет, конечно, Соломон не все понимает, но ведь эмоции-то вот они. Актер страдает, и вместе с ним страдает Соломон. Они вместе тоскуют, радуются, пугаются. И Соломону кажется, будто у него внезапно появился друг.

Представление заканчивается, и немногочисленные зрители поднимаются со своих мест. И только Соломон не двигается. Он боится разрушить волшебное ощущение покоя, причастности чему-то большему, дружбы, которой он был так долго лишен. Всякое душевное тепло давным-давно исчезло из его жизни. Осталось одно одиночество. Соломон сползает в кресле поглубже, чтобы смотритель его не заметил. Театр запирают, и Соломон остается здесь на ночь.

Огни погасли, но он не боится. Хоть поспит под крышей. И тут Соломон вспоминает, что снаружи осталась его тележка. Он на ощупь пробирается к выходу. Все двери заперты, даже та, что ведет на второй этаж. Соломон растерян. Он карабкается на сцену, ходит по кулисам. Света луны недостаточно, чтобы ориентироваться в темноте. Соломон спотыкается о мешки с песком, падает, ударяется головой о декорации. Что-то ломается и валится на него. Соломон испуганно бросается прочь и случайно открывает неприметную дверь. За ней крутые ступеньки, потом темный коридор. Все двери заперты, кроме одной, последней. Обрадованный, Соломон открывает ее и нос к носу сталкивается с актером. Голым по пояс и потным. Грязная борода торчит в разные стороны клочьями. Провинциальный актер в кальсонах.

— Господи! Вы кто? — Он хватает Соломона за грудки. — А? Ну же, отвечайте, а не то я вам все кости переломаю! Ну! Говорите же! Вы что, язык проглотили? — Актер тащит Соломона к креслу, впрочем, без грубости, и заставляет сесть. — Ну давайте, ну! Как вас зовут?

— Соломон Мюллер.

— Соломон Мюллер, говорите?

— Да.

— Ну хорошо. Вот скажите мне, Соломон Мюллер. Мы знакомы? (Соломон качает головой.) Тогда почему же вы в моей гримерке? Мэри Энн!

Толстая женщина в клетчатом платье высовывает голову из-за вешалки с костюмами:

— Кто это?

— Соломон Мюллер, — отвечает актер.

— А кто такой Соломон Мюллер?

— Пожалуйста… — начинает Соломон.

— Вы кто? — спрашивает женщина.

Соломон в отчаянии машет рукой в сторону сцены.

— Вы были на представлении? — Актер хватает Соломона за руку и пожимает изо всех сил. — Да? Правда?

Соломон улыбается от уха до уха.

— Вы зритель! Мэри Энн, ты слышала, он зритель! Ему понравился спектакль! — Он хохочет, огромное пузо подпрыгивает, грудь трясется.

— Исаак, пора одеваться.

Актер не обращает на нее внимания. Он встает на колени, рассматривает мозолистые сильные руки Соломона, берет их в свои влажные ладони.

— Вот скажите мне, Соломон Мюллер, вам правда понравилось представление? Да? Тогда позвольте мне спросить: не угостите обедом?

Актера зовут Исаак Меррит Зингер. Он поглощает жареную картошку с сосисками и рассказывает Соломону, что Мэри Энн — его вторая жена. Первая тоже была, но представление ведь должно продолжаться.

— Вы согласны, Соломон?

— Да! — Соломон с радостью соглашается со всем, что говорит этот странный человек.

Исаак говорит о Шекспире. Он восхищен, ему не хватает слов.

— Бард из Эйвона! Жемчужина Стратфорда! Гордость Англии!

Время от времени Соломон пытается заговорить, но Исаак замолкает, только чтобы откусить кусок сосиски или отпить из кружки. Похоже, он рад тому, что ужинает в обществе. Особенно когда Соломон покупает ему вторую тарелку еды и третье пиво.

— Итак, расскажите о себе, Соломон Мюллер, — говорит Исаак, утирая усы и хлопая в ладоши. — Вы ведь не из наших краев, верно?

Соломон качает головой. Он видит, что Исаак ждет ответа. Вот он, его шанс заговорить по-английски.

Соломон коротко рассказывает о детстве и юности, о Германии, о том, как плыл в Америку, как научился торговать здесь, заработал и все потерял. Исаак хмурится, фыркает, стонет, смеется. Он играет, даже когда просто слушает собеседника, и потому Соломону кажется, будто он читает Исааку великое произведение, что-то вроде Гомера. И еще ему кажется, что говорит он без акцента.

— Боже мой! — кричит Исаак Меррит Зингер. — Отличный монолог. (Соломон улыбается.) Я бы с удовольствием еще послушал. Да что там, я бы с удовольствием поставил такую пьесу. Люблю, когда человеку есть что рассказать. Такой человек непременно должен стать моим другом. А? Как? Ну… — Исаак делает огромный глоток пива. — Я рад, что мы с вами встретились, Соломон. По-моему, это начало настоящей дружбы. Что скажете?

И они становятся друзьями.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Вы задумывались о том, что Coca-Cola присутствует во всех странах мира, кроме трех? Благодаря чему с...
Наш мир переполнен умными книгами, мы с ранних лет беспрестанно что-то познаем, чему-то вечно учимся...
Успех решения профессиональных задач очень часто зависит от качественно проведенных переговоров. Что...
Маленький городок на севере Висконсина скован смертел...
«Облачный атлас» подобен зеркальному лабиринту, в котором перекликаются, наслаиваясь друг на друга, ...
Западная цивилизация не всегда была мудра, но своих базовых принципов придерживалась неукоснительно:...