Курбан-роман Абузяров Ильдар
– Суло, скажи, – спросила Кюллики сразу после того, как Суло вытер ей салфеткой слезы смеха, – а почему ты ухаживаешь именно за мной? Я тебе нравлюсь?
– Потому что, – растерялся Суло, – потому что ты мне нравишься. Ты это верно подметила, Кюллики.
– И все? Так мало? А разве тебе не нравятся другие женщины? Разве тебе не нравятся Кайса и Малле или Туойви и Люлли? Разве тебе не нравятся твои друзья или коллеги по работе и их милые детки? Разве тебе не нравятся дубовые стулья в этом ресторане и вон та кошка у дверей? И даже афера Тайсто, разве тебе не понравилась афера Тайсто, о которой ты сейчас с таким восторгом
– Ну не знаю, как тебе сказать, все вы мне, конечно, нравитесь… – И их откровенный разговор продолжился, хотя Суло так и не смог вразумительно объяснить, кто ему больше нравится. – Да и этот Тайсто – тоже молодец… – В общем, банковский клерк Суло окончательно запутался.
“И чего это Суло вдруг нашел в Тайсто положительного?” – не понимала Кюллики, возвращаясь на трамвае домой. Ведь он был, что называется, попрошайкой, не чета Суло. Ведь Тайсто – он сидел на бордюре улицы Проломной и собирал милостыню, а не сидел в банковском офисе на большом крутящемся стуле-кресле и не открывал депозиты, как Суло. К тому же он, Тайсто, был попрошайкой даже еще в те времена, когда звонил Кюллики и просил: “Кюллики, пожалуйста, поговори со мной!”.
Он все время о чем-то просил Кюллики. Ему все время было что-то нужно от людей, которые его окружали. Сам же он ровным счетом ничего дать не мог, потому что не мог сделать чего-нибудь путного, а даже если и начинал что-то путное, то тут же бросал это на полпути. И от этого Кюллики не могла найти в нем ничего положительного. И ей ровным счетом не за что было сказать ему спасибо…
Когда наконец занятая Кюллики, вся уставшая, сбитая с толку и вот-вот – с ног, вернулась домой, она тут же завалилась спать. Живот был полон всякой снеди – аж пошли какие-то колики: никогда еще Кюллики так не наедалась. И, может быть, от переедания, а может, от усталости ей приснилось, будто она, такая маленькая, маленькая, как ребеночек, идет по коридору, даже не идет, а как бы плавно плывет в полуметре от пола, сначала к холодильнику, а потом к книжному шкафу и разглядывает корешки книг. Толстых книг с золотым тиснением.
“Ага, надо будет запомнить названия этих книг, – думает Кюллики во сне, – чтобы потом сверить”. И вдруг она чувствует, как на нее надвигается что-то очень тяжелое. Прямо из коридора приближается что-то чересчур большое, двигаясь между стеллажами с книгами. Да это же чья-то грубая, неухоженная рука размером с ее голову! – и она берет Кюллики прямо за лицо, как за корешок книги, там, где у книги с листа сусального золота оттиснуты по трафарету буквы, – да так аккуратно, словно это не буквы, а накладные ногти. Берет своей грубой лапищей, врезаясь грязными ногтями в изящную буквицу, отчего та трещит, – и тащит, тащит к дивану с засаленной подушкой.
А потом при ярко зажженном свете читает эту книгу, не давая Кюллики спать, стиснув, прижав ее к стене тисками ягодиц и время от времени врезаясь в ребро то книги, то Кюллики, своими стальными, как те клещи, которыми из нее вырывали зародыша, пальцами.
В общем, Кюллики всю ночь мерещились глюки, да такие страшные, особенно та лапища с ненакрашенными ногтями! Будто это она, Кюллики, их забыла накрасить, хотя ей уже пора бежать на работу, а поздно вечером у нее еще свидание с культовым, как любил он сам подчеркивать, журналистом Эсой, хотя Кюллики каким-то там культовым он не казался. На свидание с Эсой она ходила, чтобы хоть что-то найти в мужчинах, чтобы хоть что-то найти и за это зацепиться. А еще – чтобы хоть как-то провести время. Ведь на свиданиях культовый журналист Эса водил Кюллики исключительно на выставки и премьеры. Где они ели на халяву барбекю, и пили на халяву водку “Финляндия”, и, как правило, на халяву рассматривали с неприлично близкого расстояния бабу Ню местного художника Кистти, про которую Эса говорил, мол, опять он рисует свою жену Нюннике, потому что на натурщиц у него не хватает денег.
Ну за что, скажите, цепляться в этом худосочном Эсе после подобных слов? К тому же эти премьеры всегда начинаются так поздно, будто артисты и художники вовсе не работают! В общем, Кюллики была крайне недовольна. А потом Эса как бы с ленцой и очень по-эстетски, не отрываясь от Ню глазами, – дескать, ничего, ничего, – протягивал свои длинные ухоженные пальцы к бутылочке “Лаппенкульте”. Отчего Кюллики еще больше стеснялась своих ненакрашенных обломанных ногтей и прятала их вместе с посиневшими от холода ладонями под свисающим с плеч шарфом. Ведь Эса замечал самые незначительные вещи. Например, он уже более получаса разглядывал родинки на шее этой Ню.
– Смотри, у меня родился экспромт, – сказал Эса и тут же продекламировал:
Кто увидит муху в черном квадрате,
Не увидит в заднице мухи черной дыры!
Да, Эса очень любил пить пиво “Лаппенкульте” (Золото Лапландии) и делать культ из самых незначительных на первый взгляд вещей. Например, черные квадратики на шее у Ню на картине под названием “Мадонна и ее ребеночек”, очень почему-то напоминающие Кюллики обыкновенных мух, самому Эсе напоминали концепцию.
– Эса, а мне сегодня снился сон про тебя, – вкрадчиво, пытаясь отвлечь внимание Эсы от другой женщины, прошептала Кюллики.
– Да? И что же это был за сон? – как бы с ленцой интересуется Эса, продолжая внимательно разглядывать черные квадратики на шее мадонны, списанной Кистти с жены и рафаэлевской картины одновременно.
. – Это был сон про книги, которые ты написал или, возможно, напишешь. Они такие красивые, Эса! Но их разрушает какая-то неведомая, страшная сила.
– Я знаю, о чем ты говоришь, – зевнув, словно с ленцой, заметил Эса. – Эта та самая сила, что подкидывает мне во сне идейки, подталкивает меня написать книги, которые никто и никогда не сможет постигнуть.
– Почему, Эса?
– Потому что эта сила подкидывает мне идейки огромной разрушительной силы. Это очень страшные идеи, и никто, кроме нас двоих, не увидит их красоты.
После этой фразы Эсы Кюллики чуть не поперхнулась, потому что слова культового журналиста уж очень походили на предложение.
– Кроме нас двоих, Эса? – переспросила Кюллики, дотронувшись пальцами до вспотевшего, рельефного, словно бутылка из-под “Лаппенкульте”, лба Эсы.
– Да, кроме меня и… – Тут Эса как ни в чем не бывало протянул руку еще к одной бутылочке пива, хотя был уже от выпитого достаточно вялым, совсем как мокрая половая тряпка. – И еще, может быть, этого паразита Тайсто…
– А скажи-ка, Эса, почему ты возишься именно со мной? – спросила Кюллики после минутного шокового оцепенения. – Ведь я такая глупая, не то что Тайсто. Ведь я ничегошеньки не понимаю из того, что ты пытаешься мне втолковать.
– Эта сила – она сводит меня с ума, – продолжал твердить свое, словно войдя в транс и уже не обращая внимания на Кюллики, Эса. – Она преследует меня по ночам и не дает мне покоя даже сейчас. – С этими словами он отхлебнул порядочный глоток “Лаппенкульте”, и на его лбу высупили такие же крупные капли, какие были на гладком стекле оттаявшей бутыли.
Но, даже когда Эса напивался “Лаппенкульте”, он не предпринимал никаких шагов в сторону сближения с Кюллики.
“И чего они все находят в этом проходимце Тайсто? – вопрошала себя Кюллики. – Вот и журналист Эса что-то да нашел в нем положительного. Иначе сказал бы он, что Тайсто его поймет! И булочник Пекка тоже как-то похвалил Тайсто. А клерк Суло, что собирает клевер зеленой валюты в банке, – он смертельно боится Тайсто, но тоже как-то сказал, что Тайсто молодчина. А я ну ничегошеньки не могу в нем найти хорошего! Впрочем, – вдруг неожиданно вспомнила Кюллики, – я тоже вначале была очарована Тайсто”.
Это когда однажды этот негодяй Тайсто набрался смелости, позвонил пьяный и буквально сказал следующее:
– Кюллики, я люблю тебя. Будь, пожалуйста, моей.
– Как? – спросонья не разобралась Кюллики.
– Очень просто: возьми и будь.
– Ты издеваешься надо мной, Тайсто?
– Да, издеваюсь, – рыгнул-кивнул в трубку Тайсто. – Это ты хорошо уловила. Ведь я, Кюллики, вампир, и мне просто необходимо для остроты ощущений кого-нибудь помучить. Вот я и решил помучить тебя. Ну так что – будешь моей или нет?.. Ну хотя бы на эту ночь, а, Кюллики?..
Эта ситуация очень позабавила Кюллики. Ведь никто и никогда еще не делал ей подобных предложений. А тут – пьяный мужчина. И с ним, не заботясь о последствиях, можно поболтать о чем угодно – все равно он назавтра все забудет. И эту ночь можно провести так весело!
– Скажи мне, Тайсто, – вдруг спросила Кюллики, – а зачем я тебе нужна?
– Ну это очень просто! – И тут Тайсто как начал непринужденно перечислять ее достоинства!
Вспомнив это, Кюллики стала корить и себя, и Тайсто: “О, какая я была тогда дура! Зачем я позволила себе тогда веселиться, зная, что веселиться на ночь нельзя, что от веселья на ночь ночью снятся кошмарики?” И откуда он только, этот Тайсто, узнал номер ее телефона? И откуда только он узнал обо всех ее достоинствах?
Впрочем, и сегодня ночью Кюллики опять спала плохо, всё меняла позицию, будто она спала не одна, а со страстным мужчиной, и даже не страстным, а ужасно надоедливым большим мужчиной, который, не переставая, гладил ее по ногам, тискал, сжимал в своих объятиях. Словно пытался сделать из нее что-то совсем иное, слепить из ее тела, как из теста, новую, подходящую для него форму. И его прикосновения были до того неприятны, до того липки и шершавы одновременно, до того приторно сладки, что Кюллики очень хотелось сбросить кожу в том месте, где до нее дотрагивались. Она уж и на спину ляжет, широко раскинув ноги, и на живот, подогнув коленки под подушку собственного живота, чтоб этот мужчина, не стесняясь своего внешнего вида, наконец-то вошел-провалился в нее, проявив и удовлетворив тем самым свои скотские похотливые желания. Наконец-то бы уже взял ее, перестав мучить, да хотя бы и сзади, по-собачьи.
А потом Кюллики приснилось, как кто-то ползет сзади по ноге. Кто-то очень склизкий и неприятный. В общем, Кюллики стало плохо от этого кошмара, аж в животе закололо. Хотя с утра не нужно было бежать на работу: все-таки выходной. Зато ей уже к двенадцати бежать на свидание с булочником Пеккой, чтобы хотя бы что-то найти в этих мужчинах. А потом еще она обещала позвонить своей подружке Лийсе и рассказать, что она сегодня такого нашла. Но тело после бессонной ночи было вялым, и маленькие морщинки-трещинки на веках и на шее, к тому же лицо выглядит как-то очень бледно, а под глазами синяки. И все это надо срочно поправить, замазать пудрой. Той самой волшебной пудрой, что запудривает не только отражение в зеркале, но и мозги мужчинам. Той самой сладкой пудрой, что от торопливости попадает в рот.
И все это просто необходимо сделать быстро, пусть даже съев лишку сладкого, чтобы не проиграть в глазах Пекки. Ведь в булочной у Пекки все плюшки подтянуты и подрумянены. Все булочки круглые и аккуратные – ну ни в какое сравнение с ней, Кюллики. Да и сам Пекка весь такой круглый и сияющий – просто воздушный шарик в тесте. И имя очень подходящее для булочника, хлебное… Вот бы родить от него, такого пухленького увальня, рыжих близняшек и тем самым обессмертить его булочную.
“Хотя сам Пекка мне не очень-то нравится, его дети наверняка будут очень красивыми и здоровыми”, – думала Кюллики. Ведь в каждом из своих мужчин, кроме Тайсто, Кюллики все-таки что-то да находила, потому что хотела хоть что-то найти. Журналист Эса был у нее таким интеллектуалом, а Суло – просто банкиром с золотым сердцем, а кондитер Пекка – добрейшей души человеком с золотистыми булочками в приданое. Вот сейчас он сидит и на полном серьезе рассказывает Кюллики о том, как приятно наблюдать за набухающим под тряпками тестом. И эти его слова выглядят ничуть не двусмысленно, потому что Пекка не умеет говорить речи с двойным дном.
– Пекка, – вдруг, перебивая, спросила Кюллики у булочника, хотя от подружки Лийсы знала: перебивать мужчин ни в коем случае нельзя – они от этого теряются, – Пекка, а ты хотел бы иметь детей?
– Детей? – остановился Пекка. – Детей заводить пока я еще не могу себе позволить, Кюллики. А кто, скажи, их будет кормить? А кто воспитывать – ведь я целые дни провожу в своей булочной. Нет, решиться на такой безответственный шаг мог бы, пожалуй, только Тайсто, ведь он все равно их не будет воспитывать и содержать. Чего ему голову ломать, этой сволочи?
– Тайсто? – оторопела Кюллики. – А что ты знаешь о детях Тайсто?
– Говорят, он никогда не заботится о предохранении. И даже кого-то уже успел обрюхатить. Хотя гадалка Сонники заявила мне однажды, что он обрюхатил одну девицу ложной беременностью, а они как-то связаны с ночными страхами. И что эта девица пару раз приходила к ней на сеанс.
– Пекка, а ты-то что делал у гадалки Сонники?
– Хотел, Кюллики, узнать: нравлюсь ли я тебе? – глядя в глаза Кюллики, спросил Пекка, и, не получив никакого ответа – сначала от гадалки, а теперь и от Кюллики, – поспешил перевести разговор на другую тему. – Кстати, Кюллики, ты не знаешь, кто бы это мог быть, какая это девица ходила к гадалке Сонники?
– Скажи, Пекка, а как, по-твоему, – ответила вопросом на вопрос пекаря Кюллики, что ему показалось очень странным, – как, по-твоему, я была бы хорошей матерью? Я бы смогла быть примером своим детям?
– Откуда ж мне знать? – удивился Пекка.
– Ну как же? Ведь вы, мужчины, такие большие дети. Ну скажи, Пекка, как, по-твоему, какие качества во мне очень хорошенькие?
– Хотя, наверное, – перестал в свою очередь обращать внимание на глупые вопросы Кюллики флегматичный Пекка, – Тайсто – молодчина. Что-то в этом есть чертовское – жить, не задумываясь о завтрашнем дне. Жить, не жалея ни себя, ни других… А может быть, с вами, бабами, так и надо, а?..
– Ничего, ничего! – говорила своей подружке Лийсе Кюллики после свидания с Пеккой. – Скоро вы все еще больше разочаруетесь в Тайсто, хотя, казалось бы, дальше разочаровываться некуда. Впрочем, у этого Тайсто, кажется, есть тайный талант – все в мире переворачивать. Все ставить с ног на голову. Вот и мою спокойную жизнь он также однажды хорошенько встряхнул, – треплется по телефону Кюллики с Лийсой, – и я им полностью очаровалась.
Хотя он этого совсем не заслуживает. Он ведь жуткий лентяй, этот Тайсто, лентяй, мерзавец и эгоист. И он всю жизнь прожил паразитом и альфонсом. И даже в кафе он водил меня, Кюллики, за счет моего, Кюлликиного, кошелька. И зачем я тогда с ним согласилась говорить по телефону? Зачем так веселилась и смеялась полночи? Ведь как только мне, Кюллики, стало смешно и весело в первой половине ночи в компании Тайсто, мне стали сниться кошмарики во второй половине ночи в компании Тайсто. И уж совсем стало жутко по утрам и невыносимо днем, когда я попадаю в компанию к аккуратному и пунктуальному Суло, или трудолюбивому и румяному Пекке, или ко все подмечающему культовому журналисту Эсе.
И нельзя сказать, что я ничего не предпринимаю, – перечисляет свои действия подружке Лийсе Кюллики. – В конце концов я даже по твоему совету, Лийса, отключила телефон. Но вдруг возникшая тишина так сильно напугала меня! К тому же, ты ведь знаешь, ночью мне снятся кошмарики. А той ночью мне приснился такой кошмар! Будто я лежу себе, а рядом со мной – о ужас! – прилег Тайсто. А я пытаюсь сбросить его с постели. А он, преодолевая мое сопротивление, придвигается все ближе и ближе ко мне. Продвигается к той, что я оберегаю внутри себя, к той, что я берегу, как зеницу ока, берегу, как свою любовь. И потерять которую эта гадалка Сонники – ну ты помнишь, я тебе говорила – называет ложным страхом. А этот Тайсто все приближается и приближается, норовя прикоснуться к самому важному, что у меня есть. У нас с ним уже идет просто настоящая битва за каждый сантиметр постели. А Тайсто – он оказывается вдруг вовсе не Тайсто, а кем-то вроде Суло или Пекки, и тут я просыпаюсь от ужаса…
Кошмары вконец измотали Кюллики. Теперь она подолгу не может заснуть. А перед глазами мелькают возможные женихи: Суло, Эса, Пекка. И в каждом из них Кюллики находит что-то очень хорошее и даже достойное, стараясь думать перед сном только о приятном. Но ночью ей опять почему-то снятся ужасные кошмарики. И только в Тайсто она ровным счетом ничего не может найти положительного – ну как ни крути. Ведь всем известно, что Тайсто – порядочный паразит.
Как не крути, паразительство Тайсто, сильно раздражает Кюллики, а потому и сегодня, может быть от чересчур невразумительного свидания с Пеккой или от излишне нервного разговора с подружкой Лийсой Кюллики вновь снятся кошмарики. Ей снится, будто к ней ползет змейкой телефонный шнур. И вот он уже опутывает ее по рукам и ногам: не вздохнуть, не продохнуть. А потом – телефонный звонок, как истошный крик матери, вдруг потерявшей собственное дитя. Он так парализовал Кюллики, так сильно перепугал, будто она проглотила этот звонок, этот огромный ледяной ночной ком, и теперь страх сковал даже пальчики ее ног, и мурашки побежали по всему телу.
И не возникло никаких сомнений: так поздно ночью мог звонить только он, Тайсто. И первые слова, которые произнесла Кюллики в тишину, подняв телефонную трубку, были:
– Ну зачем ты мне опять позвонил, Тайсто?
– Не знаю, – ответил, помолчав, Тайсто. – Я сам не знаю, зачем я тебе позвонил, Кюллики.
– Наверное, Тайсто, – съязвила Кюллики, – нет, наверняка, Тайсто, ты опять позвонил мне, чтобы всласть помучить. Ведь так, Тайсто?
– Да, – вдруг признался Тайсто. – Я позвонил, чтобы помучить тебя. Ведь я вампир, Кюллики. И мне необходима по ночам женщина, чтобы ее мучить, – ты же это знаешь лучше других.
– Прекрати сейчас же, Тайсто! – закричала в трубку Кюллики. – С тех пор как я с тобой связалась, я перестала нормально спать! Меня замучили кошмарики! У меня бессонные ночи, и так трудно привести себя в порядок после бессонной ночи! К тому же эти синяки и трещинки, я часами не могу их закрасить по утрам. Не могу со спокойной душой идти на свидания.
– Вот это новость, Кюллики! У тебя есть женихи? – с нарочитой радостью завопил в трубку Тайсто. – И с каких это пор!?
– Да, Тайсто, у меня есть женихи. И, представь себе, они у меня всегда были. И даже очень хорошие и состоятельные женихи.
– Кто, кто они, Кюллики?
– Представь себе, Тайсто, это культовый журналист Эса, аппетитный булочник Пекка и даже милейший банкир Суло. Так что, Тайсто, можешь больше не беспокоиться. И перестань мне, пожалуйста, звонить по ночам!
– Ну это же полный бред! – засмеялся в трубку Тайсто. – Как могли тебе понравиться эти нелюди? Этот доходяга Эса, этот сноб Суло, а уж тем более глупый увалень Пекка! – И Тайсто как пошел, что называется, передразнивать эстетские манеры Суло, и интеллектуальный тон Эсы, и флегматичные потуги булочника Пекки!..
Столь недостойные речи Тайсто, сначала только позабавившие, к концу очень рассмешили Кюллики. Ведь самым смешным ей казался Тайсто, который обвинял Пекку в его трудолюбии, Суло – в хороших доходах и возможности вырасти по службе, а Эсу – в чрезмерной интеллектуальности и изощренном уме. В общем, всех Тайсто мог раскритиковать ни за что.
– Тайсто! – вдруг прервала Тайсто Кюллики, хотя от Лийсы не раз слышала: ни в коем случае нельзя так поступать. – Тайсто, это, правда, так забавно, то, что ты сейчас говоришь! Особенно если учесть, что ты ничего не нашел хорошего в хороших людях, которые нашли это в тебе – полном мерзавце. У тебя, Тайсто, просто талант ставить все с ног на голову в этом мире.
– Да, Кюллики, ты права, у меня есть такой талант.
– Но я тебя умоляю, Тайсто, пожалуйста, Тайсто, верни все на прежнее место! Сделай все, как было раньше, Тайсто, до встречи с тобой! Я же знаю, Тайсто, ты это можешь. Ты ведь все можешь, Тайсто. Я это знаю.
– Ты, правда, этого хочешь, Кюллики? – помрачнев, как никогда, поинтересовался Тайсто. – И ты уверена, что потом не пожалеешь об этом?
– Пожалуйста, Тайсто! – Из голоса Кюллики, как из надрезанного березового ствола, сочилась ничем не прикрытая мольба. – Пожалуйста, Тайсто, избавь меня от этих ночных кошмаров. Верни мне нормальную жизнь!
– Это очень просто сделать, Кюллики, – вдруг неожиданно легко для Кюллики согласился Тайсто. – Это очень просто сделать, Кюллики. – Хотя по его опустошенному и усталому голосу можно было догадаться: подобное решение было не из самых легких в его жизни. – Ведь для этого, Кюллики, тебе достаточно сменить позу, поменяв расположение кровати.
– Что? – боясь, что она уже упустила что-то важное, переспросила Кюллики.
– Да, Кюллики, тебе просто необходимо сменить тактику, поменяв стратегию. И если ты сейчас лежишь головой на север, а я знаю, ты сейчас лежишь именно так, отодвинь пианино и разверни свою кровать изголовьем к окну.
– И что тогда?
– Тогда я уйду из твоей жизни, и твои ночные кошмары прекратятся. И ты проснешься как ни в чем не бывало, отдохнувшая. И выйдешь замуж за кого-нибудь из этой счастливой троицы Пекка – Эса – Суло. Впрочем, ты никогда не будешь счастлива по-настоящему, потому что любовь это…
– Спасибо, Тайсто, – сказала Кюллики, как только вновь услышала о страдании, – спасибо тебе, Тайсто! – И бросила трубку.
После чего, следуя совету Тайсто, Кюллики, опершись пятками об пол, чуть-чуть подвинула пианино. Затем, приложив все имеющиеся, оставшиеся у нее после тяжелого свидания с Пеккой силы, подвинула его еще чуть-чуть. Затем, издавая жуткий скрежет, развернула свою кровать изголовьем к окну. Взбила пуховые подушки и наконец-то улеглась поудобнее.
Странное дело, но она впервые за долгие месяцы почему-то поверила Тайсто. Может быть, потому, что эта тактика – сменить тактику – показалась гениальной до простоты. И тогда, чтобы успокоиться окончательно, Кюллики решила на ночь глядя начать ругать, как это всегда делала Лийса и как только что сделал Тайсто, всех мужчин подряд. Суло – за его чрезмерную осторожность и аккуратность, Пекку – за его неповоротливость, Эсу – за его холодность. Ругать – словно считая облака. Но всех больше, разумеется, досталось Тайсто, – и чего это она, поймала вдруг себя на слове Кюллики, сказала ему спасибо, и за что, спрашивается, – ведь его надо хорошенечко стебать и стегать. Единственное, чего он заслуживает, – стебать его за лень, за трусость, за никчемство. И вот так, перечисляя мысленной плеткой все многочисленные пороки Тайсто, Кюллики сама не заметила, как вскоре заснула сладким-сладким сном.
И даже не почувствовала, как из-под покрова ночи и штор в ее комнату проник Тайсто и прямо в ботинках и плаще лег рядом с ней, свернувшейся калачиком Кюллики, и ласково, кончиками пальцев, чтобы не потревожить то, что пуще всего оберегала Кюллики, погладил ее вьющиеся волосы и нежную щеку:
– Спи, спи, любимая. Завтра у тебя все будет по-прежнему. Завтра ты разродишься, избавишься от ложной беременности, называемой Сонники кошмаром, Лийсой – дурью и блажью, а мной – любовью. Спи, спи сладко.
– Спасибо, любимый, – сладко улыбнулась во сне Кюллики и даже попыталась расплывшимися губами поцеловать пальцы Тайсто, клещами вырывающими то, что она пуще всего боялась потерять в своих ночных кошмарах. – Спасибо, любимый, – сама в блаженстве не понимая: и за что это она вдруг третий и четвертый раз за день говорит спасибо человеку, которому говорить спасибо, в общем-то, не за что.
Муки творчества
(Из цикла «Мыльная оперетта для писателей)
Все, что Сантьяго делал, казалось ему зыбким и сомнительным. Порой ему чудилось: все, что он делал, – фальшивка, подделка. И вообще все, что художники называют искусством, – фикция. А все, что хлеб с маслом, – почти пицца.
От этих мыслей на голодный желудок у Сантьяго уже битых полчаса кружилась голова и не прекращались галлюцинации. Особенно когда он вышел из музея Прадо и направился вдоль всех этих дорогих кафе, в которых посетители, вопиюще холеные мужчины и их роскошные спутницы, пожирали жареных цыплят, запивая их винами “Куле де Серран” и “Монтраше”. Он так бы хотел очутиться на их месте! Ощутить опору под ногами и в желудке. А не вечное ускользание образа, не вечные надежды и мимолетные радости – с какой-нибудь дешевой проституткой.
Он так завидовал этим мужчинам, у которых даже от скользких лысин и больших животов пахло уверенностью и банкнотами. А его кудри на ветру, словно силки, ловили ускользающие образы вкупе с задумчивыми взглядами проходивших мимо девушек.
Но лучше синица в руках, чем журавль в небе. А еще лучше куропаточка на тарелке. Он остановился у ресторана “Палас”, глядя на дымящуюся куропатку, которую официант нес на вытянутой руке, явно выпрашивая чаевые.
Да, не мешало бы и мне поклянчить. Но где, где взять деньги? Напроситься к родственникам под каким-нибудь предлогом? Мол, забыл, у меня есть для вас новости. Они, конечно, обрадуются, кто ж в наше время не рад новостям? А вдруг это новость о том, что он наконец-то может отдать долги? Может быть, даже накормят ужином, на худой конец напоят чаем, но прежде напомнят о долге. И опять придется оправдываться.
Купить за пару песо газетку недельной давности, свернутую в кулечек и засыпанную жареными каштанами, и почитать, где сегодня презентация с бесплатным банкетом-фуршетом? Хотя это вряд ли. Какие презентации в понедельник?
Пойти в порт – наняться за паек, за комплексный обед, включающий компот из сухофруктов, разгружать сухогруз? Об этом и речи быть не может, как же тогда потом писать? Руки будут звенеть после такого высоковольтного напряжения. И этот звон передастся пусть не пустому желудку, зато пустой, ясной голове.
Остается один вариант – “Погребок у Пауло”. Да, в такие минуты обостренного чувства голода он шел в ресторан к своему школьному товарищу Пауло. Ведь дружище Пауло обязательно, вздохнув и вспомнив былые времена, предложит ему что-нибудь перекусить, например, куриный бульон из кубиков всемирно известной испанской фирмы, объединившей кубизм Пикассо с “курицыной лапой” Тцары.
Да, Пауло, его школьный товарищ, ни за что не оставит в беде и уж предложит перекусить, – с такими мыслями Сантьяго поспешил по вечерней мостовой к маставе с бульоном.
“– Ешь, ешь, не стесняйся, – скажет ему Пауло. – Все равно этот фирменный бульон нашего “клуба неудачников” из кубиков “Галины Бланка” позавчерашней свежести”.
Мысли о горячем и вкусном бульоне заставили Сантьяго ускорить шаг. Он уже буквально бежал, но перед рестораном, опомнившись и одернув себя, избрал более степенную, полную достоинства походку.
На гладком полу ресторанчика ему пришлось и вовсе замедлиться, потому что его приятель Пауло, согнувшись в услужливой позе, любезничал с очаровательной незнакомкой в шляпке.
“Все ясно, – решил для себя Сантьяго, – все ему неймется. Как увидит хорошенькую барышню, норовит ее обслужить сам. Что ж, не буду ему мешать, схожу пока в туалет, приведу себя в порядок, почищу брюки, помою руки и зачешу волосы, – подумал Сантьяго, незаметно проскальзывая в уборную и мимолетным взглядом окидывая клетчатый жакет, короткую клетчатую юбку и слегка оголившееся бедро в клетчатом чулке. – Глядишь, и мне что-нибудь перепадет… Хороша крошка! Понятно, почему этот старый пудель Пауло так изогнулся к ее ножке. Надо будет занять столик напротив, чтобы иметь возможность хорошенечко ее разглядеть. Жаль, лица не видно, головка в отличие от коленки скрывается под шляпкой”.
Но, когда Сантьяго вышел в зал, с ним случился конфуз. Дело в том, что за столиком вместе с интересной дамой в клетчатом теперь сидел их с Пауло однокашник Октавио, злейший враг и закадычный товарищ, их извечный соперник и задушевный приятель, с которого все-то и началось…
“Как же так? – пронеслось у Сантьяго в голове. – Он же, кажется, только недавно женился на Бланке. Неужели он ей уже успел изменить? Вот скотина!” И в эту самую секунду дама, оторвав глаза от меню, подняла голову, чтобы что-то спросить у Пауло, и Сантьяго узнал в даме с ладной фигуркой Бланку.
От увиденного Сантьяго оторопел и чуть было не упал в голодный обморок. Но адреналин заставил его взять себя, не исключая и ног, в руки и быстро ретироваться в туалет.
Да, сомнений не было: эта элегантная хорошенькая сеньора – не кто иная, как Бланка, а кабальеро рядом с ней – Октавио. Сердце Сантьяго билось, как бешеное. Промокашка Октавио – он сразу его узнал! А рядом с ним та самая Бланка, в которую они с Пауло были влюблены. И которая позволяла провожать себя то им с Пауло, то Октавио, строила глазки то им с Пауло, то Октавио. А теперь она пришла с Октавио на ужин к Пауло, который, словно собачонка, суетился возле “дорогих гостей”, встав на задние лапки и заискивающе заглядывая в глаза.
– Вот засранец этот Пауло! – выругался в сердцах Сантьяго и даже ударил кулаком по кафельной плитке туалетной комнаты. – Со мной он никогда не бывает так любезен. А смотрит снисходительно, свысока или, говоря по-простому, сверху вниз. Ладно, так и быть, Сантьяго, дам я тебе поесть, все-таки ты мой школьный товарищ, и на твоем месте вполне мог бы оказаться и я. Вот гаденыш этот Пауло! – Кровь ударила в голову Сантьяго.
Но что теперь ему было делать? Выйти – значит, выставить себя в неприглядном свете. Потому что сразу же пойдут разговоры-воспоминания о старой школьной жизни и неминуемо встанет вопрос, кто как устроился в жизни сегодняшней. А он еще не успел написать бессмертный роман и получить Нобелевскую премию. Да и этот старомодный костюм с вытертыми локтями – не то что у Октавио и уж совсем не чета наряду Бланки.
Просидеть весь вечер, заперевшись в туалетной кабинке, переждать, пока Октавио с Бланкой отужинают? Но уж нет! Как-никак в нем остались последние капли самоуважения.
Сантьяго в сердцах даже оторвал от туалетной бумаги внушительный клок и, комкая его, про себя проговаривал: “Вот мерзавец этот Пауло! Вот скотина, предал нашу дружбу ради этой знаменитости Октавио, ради одного ласкового взгляда всемирно известного футболиста Октавио. Так меня подставил! Так мне нагадил! Ведь у меня теперь нет другого выхода, как весь вечер просидеть в вонючем туалете. А от Бланки, наверное, сейчас веет тонким ароматом “Черной фиалки”.
Чтобы как-то скоротать время, Сантьяго решает думать о Бланке. От нечего делать вспоминает свою прошедшую жизнь, в том числе и школьные годы. Но чем дальше, тем его меньше успокаивают воспоминания.
В туалетной кабинке очень душно. Ведь здесь не то что в прохладном зале или курительной комнате – кондиционера нет и вытяжки нет. Сантьяго обливается потом. То и дело приходиться отрывать от рулона клочки бумаги и вытирать лицо, грудь, подмышки…
Так он сидит уже битый час, смотрит в потолок, надеясь, что еще недолго: ресторан закроется, официанты разойдутся, и он смоется. Сидит со спущенными штанами – так, на всякий случай, вдруг кто из охранников или официантов заглянет.
Ведь кто-то, кажется, уже намеревался заглянуть сверху, не сам ли Пауло? Хотя со страху могло и показаться. Ведь Сантьяго сидит в душной кабинке, отчего может развиться клаустрофобия. Он мучается, но не может понять, как же его угораздило так влипнуть. С чего все это началось? С воскресных походов в церковь? С “Клуба футбольного мастерства имени лузитианца Эльсебио”?
Ох уж те славные школьные времена, когда он был любимчиком фортуны, девчонок и товарищей! И вдруг от одного очередного злого взгляда на скомканный клок туалетной бумаги в памяти Сантьяго всплывает эпизод, чуть было не сбивший его со стульчака.
Что это за эпизод? Представьте себе туалет. Конечно, не с такой пестрой испанской плиткой, как у Пауло, а простой школьный сортир с ассорти разных неприятных запахов. Потому что большая перемена, и в сортир набилась целая ватага, и все дымят, чадят и чудят, как могут.
Но короли представления, как частенько бывало и, видимо, еще долго будет, они с Пауло. У них самый оригинальный клоунский номер, и все внимание любопытствующих однокашников опять сосредоточено на них.
Ведь сейчас он, Сантьяго, демонстративно, листочек за листочком, рвет на части тетрадь Октавио по кличке Промокашка. Но не просто тетрадь, а тайную тетрадку со стихами и рассказами извечного любимца классной дамы Паломы Оливейрес. А Пауло в это время, смешно задирая толстые ноги, то танцует “танец с саблями Сальвадора Дали для самого Арама Хачатуряна”, то расхаживает, важно передразнивая павлинью походку Паломы Оливейрес…
Счастливые и бесшабашные, они не сразу поняли по испуганным глазам однокашек, что за их спинами стоит заглянувшая в отхожее место сама классная дама и учитель словесности Палома Оливейрес. И что она забыла в мужском туалете, в котором высокой словесностью и не пахнет? Может быть, решила проверить, что это за шум? Не избивают ли ее любимца Октавио?..
И надо же такому случиться, что Палома заглянула именно в тот момент, когда Сантьяго дорывал последний листочек со стихами Октавио и даже плюнул на него, показывая, как смачно им подотрется.
– О! – хватается за голову Сантьяго. – И зачем я тогда сделал это, зачем вместе с Пауло тайно залез в портфель Октавио и вынул толстую тетрадь? Зачем потом, хвастаясь перед друзьями, стал рвать писанину Октавио на части? Зачем, зачем, зачем?
Чего им не хватало?! Ведь они были королями футбола, лучшими игроками школы номер два. Ну, подумаешь, Бланке нравился не только футбол, но еще и стихи Октавио. Подумаешь, Бланка разрешала провожать себя еще и Октавио, а не только им с Пауло. Ну и что с того? Стоило ли это такого безрассудства? За пару часов до первого урока – время в мозгу Сантьяго раскручивалось в обратную сторону стремительно, как рулон туалетной бумаги, – они с Пауло подкараулили у дома Бланку, чтобы пойти с ней в школу. У них, кажется, были серьезные претензии к Бланке.
– Это правда, Бланка? – сразу взял быка за рога Пауло.
– Что?
– Правда, – стараясь подражать другу и беря из рук Бланки ранец, спросил Сантьяго, – что тебя вчера провожал этот Промокашка?
– Не отнекивайся! – продолжал допрос Пауло грозным, прорезавшимся с недавних пор баском. – До нас дошли слухи, что, пока мы с Сантьяго отстаивали честь школы на футбольном поле, этот скользкий тип, Октавио, набрался наглости проводить тебя до дома.
– Почему он скользкий? Мне не показалось, что он какой-то скользкий.
– Ха, – ухмыльнулся Сантьяго, – она еще спрашивает! Да знаешь ли ты, что он поскользнется на первом же мяче? Он же абсолютно не может играть в футбол!
– Зря вы, мальчики, его ненавидите. Вы не знаете, какой он хороший. Если бы вы только знали его получше! Подумаешь, он не играет в футбол! Зато он очень хорошо поет. Его диапазон – несколько октав.
– Вот-вот! – воскликнул Пауло. – Самое место ему на трибуне – петь гимн нашей школьной команды. Так нет, он поет в хоре. Да еще стоит рядом с тобой.
– А если бы он танцевал, то можно было бы взять его в танцевальную группу поддержки, – по-своему развил шутку Пауло Сантьяго. – Жаль у нас, футболистов, нет группы поддержки.
– Не знаю, как насчет танцев, мы с ним только собираемся пойти на дискотеку, а вот стихи он пишет. Он ведь еще и стихи пишет. Знали бы вы, какие они у него хорошие.
Так они с Пауло узнали про стихи Октавио. И это был уже перебор, этого уже они с Пауло простить Октавио не могли. Тут уже они завелись всерьез. Стихи вкупе с голосом ставили под вопрос всю школьную популярность связки Пауло – Сантьяго. Эх, как плохо, что в мире есть еще что-то, кроме футбола: уроки литературы, истории и геометрии, на которых Октавио блистал, – нашелся тоже Мухомар Ауйям, Мигель Ломонасио и Леонардо де Вичьи. Если бы девчонки так же, как мальчишки, любили футбол! Но девочки чаще всего к футболу равнодушны, а их в школе больше половины.
Да, они с Пауло не на шутку позавидовали способностям Октавио писать стихи, они-то не могли позволить себе ничего подобного из-за увлечения футболом. И вот тогда они решились на сладкую месть.
Наказание последовало незамедлительно и было жестоким, все-таки Октавио был любимчиком Паломы Оливейрес и еще дюжины учителей, кроме, разумеется, учителя физкультуры, но в женском коллективе голос учителя физкультуры – как воланчик в сонме истеричных виолончелей.
Итак, наказание было неоправданно жестоким и неотвратимо быстрым. Во-первых, Пауло обязали в течение месяца дежурить на школьной кухне, чистить там картошку, лук и морковь. Но, главное, делать это он должен был каждый день после уроков, вплоть до ужина, в то время когда ребята отстаивали честь школы в неофициальном городском чемпионате на поросшем лопухом пустыре.
Во-вторых, Палома Оливейрес настояла на том, чтобы Сантьяго собрал все оторванные листы и переписал толстенную тетрадку Октавио ровно сто раз без ошибок, помарок, клякс и весьма разборчивым почерком. А потом переписанную тетрадь предполагалось раздать по классам, чтобы все узнали о способностях Октавио, и, может быть, заинтересовались, и сами попробовали себя в сочинительстве.
Это был настоящий шок для школьной команды.
– Но это нереально! – на правах капитана команды первым всхорохорился Хорхе. – Кто же тогда будет защищать честь класса на мини-чемпионате Мехико? Кто будет тренироваться, ведь чемпионат на носу?
– Вот Октавио и будет! – сказала Палома. И, хотя Октавио не мог играть в футбол и сам не желал, чтобы его стихи кто-либо увидел, не то что переписывал, Палома Оливейрес была неприступна, считая, что его речами движет страх перед одноклассниками и ужас пред грозной связкой Сантьяго – Пауло, что Октавио боится возмездия товарищей, что его подговорили не давать переписывать стихи, как оно, собственно, и было…
Да, Палома была непреклонна. Нашкодил – будь добр ответь. И вот уже, тужась от усердия, Сантьяго царапает строчки, стараясь писать без помарок и клякс.
Сантьяго до сих пор помнит, как тяжело давалась ему поначалу эта писанина. Как он потел, сидя в душном классе. Как он мучился, то и дело отвлекался, улавливая футбольный рев мальчишек сквозь толстые рамы, выводил буковку за буковкой, в то время как Октавио заменил его в команде, а кому же еще играть, не Бланке же? Буковку за буковкой выводил какую-то бессмыслицу, вроде:
- Я писатель.
- Он футболист.
- Он подходит к Бланке справа.
- Он подходит к Бланке слева.
- Я В ТЕНИ ЕГО СЛАВЫ.
И все в том же роде.
Не сразу Сантьяго понял, что эти стихи о них – Сантьяго и Бланке. И о том, что Октавио восхищается Сантьяго. И что Октавио рефлексирует, а на самом деле хочет стать им – первым футболистом школы номер два города Мехико. Переживает, что Сантьяго будто бы звезда двора, а Октавио ничтожный поэтишка.
Теперь понятно, почему Октавио прятал свою тетрадь и наотрез отказывался давать ее переписывать Сантьяго. Да не просто Сантьяго, а тому Сантьяго, чье место он мечтал занять.
А Сантьяго-то думал, что на Октавио подействовали угрозы! И вот эту злосчастную тетрадку он порвал. Порвал, можно сказать, свою прошлую жизнь. Не сделай он этого тогда, сегодня ему не пришлось бы тужиться в туалете.
Ведь, переписывая тетрадь, он постепенно увлекся творчеством Октавио. А под конец и вовсе втянулся. Стал первым, для кого стихи Октавио стали положительным примером и оказали перевоспитательное действие.
Эх, зачем он тогда согласился переписывать и, даже смакуя, повторял, как Октавио:
- Я несчастный поэт.
- А он великий футболист.
- Я сижу один в своей комнате.
- А он в компании друзей на улице.
Говорил же ему отец: “Что ты о себе скажешь, то и будет. Если скажешь себе “гол”, идя к воротам, то гол и получится. А если скажешь “у меня не получится, я не смогу”, то и не сможешь, а сможет твой соперник. Мысль материальна, и надо верить в себя. И сто раз говорить и говорить себе: “Я лучший из футболистов, а он худший из журналистов”. И тогда так и будет”.
Минута прозрения была мучительна для Сантьяго в душной камере туалета. Из глаза его даже выступила скупая мужская слеза, которую он тут же поспешил стереть и без того уже мокрой туалетной бумагой, потому что скрипнула дверь и кто-то вошел внутрь.
“Вдруг это сам Пауло? – мелькнула неприятная мысль, и Сантьяго машинально проверил прочность защелки. – Вдруг он заглянет сверху, чтобы узнать, кто из его работников так долго занимает туалет? Что я ему скажу? Скажу, что заперся, чтобы никто не мешал, потому что на меня нашло вдохновение.
А если Пауло спросит, почему мусорная корзина полна мокрой пустой промокашкой, почему я так много без спроса ее перевел, скажу, что это муки творчества. Ведь это он, скотина, меня так подставил, что я теперь сижу в его туалете, тужусь и ничего не могу из себя выдавить стоящего. А чего выдавливать, если я два дня почти ничего не ел?”
Тут, к счастью, Сантьяго услышал, как заурчала водичка из краника. Ага, значит, вошедший пришел не по его душу, а либо пописать, либо умыться.
Взглянув в дверную щелку, Сантьяго увидел, как Пауло, сняв свои фирменные сюртук и фуражку, замывает пятно на брюках. Сюртук и фуражку Пауло положил на тумбочку возле двери.
“Какая у него красивая форма! – подумал Сантьяго. – И чистится он с таким достоинством, что завидки берут. О, зачем я тогда порвал эту злосчастную тетрадь? Уж лучше бы я доверил порвать ее Пауло, и меня, глядишь, послали бы на кухню, и, возможно, это я, а не он, держал бы сейчас “Погребок”. Не весть что, конечно, но уж лучше, чем полуголодное писательское существование.”
И только Сантьяго об этом подумал, как ему на ум пришла спасительная идея, как выкрутиться из сложившейся ситуации. Она была гениальна, как и все простое. Сейчас надо немедленно собраться с духом, привести себя в порядок и выйти из кабинки.
Затем схватить с тумбочки официантский сюртук, пока Пауло отвернулся. Незаметно взять у раздаточного окошка поднос и высыпать на него побольше туалетной бумаги, можно даже все содержимое мусорной корзины, – и прямиком к восседающему чинно Октавио.
На-ате, возьмите ваше кушанье, я уже переписал ваш роман сто раз. И, кажется, у меня неплохо получилось. Главное, при этом настоятельно совать Октавио под нос туалетную бумагу. А теперь будьте добры, заберите его себе, вместо ужина, попытайтесь его съесть, если сможете. И отдайте мне мое любимое блюдо в виде футбольного мяча. И мою любимую девушку. Отдайте мне мои славу, деньги и почтение официантов. Мне, Сантьяго Бернабэу. Ведь в литературе все можно, разве не так, Октавио Пас?
А если Октавио откажется брать, надо развесить туалетную бумагу по его телу. Опутать его всеми моими “муками творчества” за последние два часа. Тут, конечно, не обойдется без скандала. С криком подбежит Пауло и, я знаю его характер, конечно, начнет срывать с дорогого клиента бумагу и, доведенный до исступления, терзать ее на части.
И тогда, быть может, полиция посадит взбесившегося Пауло в тюрьму и заставит его переписывать то, что я напишу. А меня, возможно, заставят прибираться в его “Погребке”. И тогда уж, будьте уверены, я хорошенечко приберу его…
Для осуществления талантливого плана Сантьяго оставалось лишь написать нужный текст. Но в этом Сантьяго за прошедшие годы поднаторел, на этом он уж руку набил с того самого стократного переписывания – будьте спокойны.
Спешно достав из нагрудного кармана пиджака фирменную ручку “Общества писателей”, он тут же написал на ленте бумаги самый гениальный свой текст:
Октавио – несчастный писатель.
Сантьяго – великий футболист.
Октавио – голодный сумасброд.
Сантьяго – завсегдатай ресторанов.
Октавио жалеют проститутки.
Сантьяго целует Бланку.
Бербер
(Из цикла «Повестка с Востока»)
Этот рассказ о парикмахерах. О прическах. О кораблях на голове. О косметических рубках и массажных кубриках. О женщинах, что из кожи вон лезут, точат тушью кривые ножи ресниц, набивают искрящимся порохом греховницы глаз, чтобы только увлечь в дальнее и небезопасное плаванье смелых духом, но пресмыкающихся перед природной красотой и задирающих нос перед неизвестностью. Той неизвестностью, что под покровом ночи грабит и порой и убивает их.
Кремы и маски – разве не под их прикрытием работают охотницы с широкой морской дороги? Все более приближающиеся к глазной черной повязке тени для век, а к тельняшке-бикини – повседневное платье. Разве пиратов с большого пастбища моря загнать обратно на сушу? Заставить опять надеть монашьи балахоны, отказавшись от разудалой и разнузданной воли? Никогда. И пусть не тешат себя напрасными надеждами власть и падчерица ее – Церковь.
Ну и, конечно же, мужчины попадаются на обнаженное тело. Отвечают на очаровательную улыбку и загадочный взгляд. А потом самые совестливые из них каются лишь ради того, чтобы покаяться и вновь согрешить.
Абдул как минимум раз в неделю ходил в парикмахерскую. Таков был вердикт кадия совести. У каждой совести есть свой кадий и свой адвокат. И уж если по шариату за прелюбодеяние полагается смертная казнь, пусть она будет совершена через обрезание самой изворотливой части тела, вертящейся на сто восемьдесят градусов, когда мимо тебя проплывает прелестное создание.
А так как прелюбодействовал Абдул в своих фантазиях, то и наказание могло быть виртуальным. И никаких поблажек. Нагрешил – будь добр ответить за свой проступок.
“Парикмахеры – это самые настоящие палачи, которых ты только можешь встретить в будничном мире”, – так думал Абдул, улыбаясь своим оригинальным, как ему казалось, мыслям в голове, которая через секунду должна была слететь с плеч.
Впервые эта идея посетила Абдула давно, когда в одной из парикмахерских накануне какого-то важного праздника – может, утренника или Дня первоклассника – зазевавшийся парикмахер случайно задел его ухо острыми ножницами. Красная кровь каплями сползла на белую праздничную рубашку. И даже шоколадно-кремовое пирожное с лимонным безе и стакан красного клюквенного морса, которые мама купила Абдулу в честь праздника, чтобы успокоить плачущего ребенка, не залечили со временем в сознании Абдула полученную травму.
Частная парикмахерская, что Абдул выбрал для собственной экзекуции, находилась в торце одного из многоэтажных домов жилого комплекса Бейрута. Собственно, это была четырехкомнатная квартира – зал для стрижек, массажный кабинет и зал для женских ухищрений. Ожидающие своей очереди могли полистать модные журнальчики за чашкой чая “Липтон” или “Милтон” в просторной комнате отдыха для клиентов.
В прейскуранте кроме стрижек значились еще педикюр, маникюр и, как уже упоминалось, горячий массаж и горячий чай. Заведение было частным. Его содержала вполне добропорядочная чета – Салават и Сарижат.
Как вскоре выяснил Абдул, Салават был абсолютно лысый мужчина с грозным неприветливым взглядом, массивной бородой, черными густыми сросшимися бровями над рубильником-носом, дернув за который, казалось, можно враз перевернуть земной шар его лысого черепа. Жена Салавата Сарижат – темноволосая пухлая девушка невысокого роста с очень живыми черными, как два агата в четках, глазами.
Когда Абдул впервые пришел в парикмахерскую (это случилось пару месяцев спустя после смерти матери, которая приноровилась стричь его сама), его оглушил характерный запах духов и лаков. Словно тебя душат едким газом и ты проваливаешься в сладкое небытие.
Сразу пришли на ум газовые камеры Гиммлера. На полу валялись еще неубранные волосы и ногти предыдущего клиента.
Это первое, спустя десятилетия, посещение работников ножа и второго ножа, а посередине винтик, запомнилось Абдулу еще и потому, что он долго не мог решиться на стрижку вне пределов родной ванной комнаты. Это-то в конце концов и послужило поводом для ссоры с невестой и ее мамой, которые заподозрили Абдула в увлечении рок-музыкой, которой он действительно увлекался.
– Ты что, рокер? – спросила невеста.
– Да, – не возмутившись, подтвердил Абдул.
– Ну, это так несерьезно, – пытаясь сохранять спокойный философский тон, заметила невеста Индира. – Так безалаберно по отношению к жизни.
– Но это длится дольше, чем мы с тобой встречаемся.
После этой фразы Абдул оказался свободен. И даже не в результате крупной ссоры, это было внешним, а, скорее, потому, что в глубине души не желал этого брака, продолжая даже при наличии невесты часто и подолгу засматриваться на других девушек. И, зная это, совесть Абдула требовала отмщения-наказания.
Вот таким образом Абдул, потеряв невесту вслед за матерью, оказался в частной уютной лавочке палачей-парикмахеров, где та самая плотная девушка с пухлыми сильными руками настойчиво усадила Абдула в глубокое мягкое кресло с внушительными подлокотниками, какие, наверное, бывают на электрическом стуле. Если честно, ни кресло, ни сама парикмахерша Абдулу поначалу совсем не приглянулись. Он ожидал чего-то более изощренного.
Но Сарижат знала свою работу хорошо – а это самое главное. Засунув за шиворот Абдулу кусок неглаженой холщовой материи, отчего тот сразу почувствовал себя мучеником, дервишем, добровольно избравшим путь очищения тела через истязание грубым покрывалом, Сарижат собрала его волосы в кулак, отмеряя их длину. Но одновременно Абдул почувствовал и приятную истому, ощутив себя вновь капризным ребенком или маленьким маменькиным садомазохистом, которого тащат за шкибон с улицы.
Ведь точно таким же быстрым и решительным движением его мать запихивала за шею Абдулу неприятно-колючую салфетку, усаживая за обеденный стол перед пищей, которая напоминала четырехлетнему Абдулу волосы и ногти в бульоне – и чего тут, спрашивается, есть? Ведь грибной суп это не лимонное пирожное с клюквенным морсом.
– Чего пожелаете? – спросила парикмахерша Сарижат, посмотрев Абдулу прямо в глаза через зеркало. В первый раз она и не догадывалась, кем мечтает видеть себя Абдул: Делоном, Бэкхемом, Рональдо или Щварценеггером или, если это еще возможно, просто Абдулом. Но так трудно остаться самим собой после смерти матери, которая только одна тебя и стригла и только одна знала, кто ты. Впрочем, и кем тебе лучше стать – тоже.
– У вас есть каталог с прическами? – нашел выход из затруднительного положения Абдул.
Девушка протянула Абдулу коллекцию модных журналов. Среди моря экзотических стрижек, напоминающих всевозможные соцветия, начиная от кактусов и заканчивая лианами, Абдулу больше всего понравилась прическа главного бербера и его кумира Зидана, который рекламировал вовсе не прически, а кофе “Пеле” – и с каких это пор?
– Может быть, постричь меня ярусами, – предложил Абдул, – как кофейные террасы в Йемене?
– Я думаю, вам не пойдет неравномерная стрижка крутыми уступами, – не уступила прихоти Абдула Сарижат. – У вас слишком широкое восточное лицо, брови дугой. У вас выступающие скулы и раскосые глаза. Вам лучше подойдут плавные переходы.
– Договорились, стригите по своему усмотрению. – Абдул откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, собираясь предаться несбыточным мечтам.
– Хорошо, – согласилась девушка. – Но сначала нам нужно вымыть голову.
– Вы хотите сказать, что у меня грязные волосы? Но я их мыл только вчера, – без особого рвения попытался защищаться Абдул.
– Я хочу сказать, что ваши волосы очень отросли. Волосы слишком длинны и не промыты до корней. Им, как в пустыне Гоби летом, не хватает воды, а если нет воды, они начинают питаться накопленными запасами. Ваши сальные железы очень активны.
Надо сказать, что был самый разгар пекла пепельного июля. Того самого, с мягкими липкими руками, что прикасаются к твоему телу, как мягкие, но настойчивые руки парикмахера.
После этих прикосновений Абдул сразу избавился от ироничного настроения. Ведь казнь не располагает к иронии.