Собака Раппопорта. Больничный детектив Смирнов Алексей
Медовчин подошел к двери и распахнул ее ногой. В угол кровати забилась тщедушная дамочка со следами недавнего гипноза на заплаканном лице; она даже подвернула под себя загипсованную ногу, а в руках держала карликовую собачку, которая моська немедленно затеяла рычать и лаять на величественного ревизора.
— Я ж ему мамочка… он мне сыночек… — расстроенно и жалобно подвывала хозяйка.
Медовчин обернулся к заведующему травмой, Васильеву.
— Что она у вас делает?
— Проживает, товарищ… — Васильев, уже выстоявший на трех операциях, в изнеможении застрял на подобающем обращении. Генерал? Секретарь? Следователь? — В целях психотерапии, для благотворного воздействия на сознание и скорейшего заживления…
— С песиком все понятно. Я про больную спрашиваю, — зашипел ревизор и склонился над ухом Васильева. — Она ненормальная. Ей место не в травматологическом отделении, а в клинике неврозов или вообще в дурдоме. За деньги взяли — палата-люкс, говорите? Прошу пригласить к ней психиатра, пусть осмотрит и напишет официальное заключение.
Тут все замялись. Дмитрий Дмитриевич кашлянул в кулак, Анастасия Анастасовна с преувеличенной сосредоточенностью занялась шлангом, а начмед, звавшийся французской фамилией д'Арсонваль, повелел Васильеву молчать — разумеется, тайным знаком.
Но тот — обычно немногословный — проговорился.
— Видите ли, Сергей Борисович, наш приходящий психиатр — иным не располагаем — Иван Павлович Ватников… он сам того-с… он лег на лечение по причине расстроенных нервов… работа-то сами знаете, какая, с каким контингентом приходится…
Внутри Васильева закипало несвойственное ему бешенство. Он был из тех, кого медленно запрягают, зато потом… И ему не понравилось вырвавшееся у него неожиданное холуйское "того-с". Медовчин обозначился в его уме как фигура недружественная и вредная.
— Понятно, — Медовчин безапелляционно щелкнул себя пальцем по горлу.
Начмед многозначительно промолчал.
— Тоже, небось, у вас приютился, в каком-нибудь люксе?
Всеобщее молчание оказалось красноречивее слов.
— Тогда проводите меня к нему, и мы — если только он еще не нарушил режим и как свинья не напился — совместно решим судьбу этой барышни. Полюбовно. Собаке в отделении не место.
— Он на больничном и не вправе давать заключения…
— Я выпишу его с больничного, если он не даст заключения! — загремел Медовчин.
— Тебя отнимают у мамочки! — взвизгнула пациентка. Глаза у нее налились кровью, волосы встали дыбом.
Не считая нужным ей отвечать, ревизор выплыл в дверной проем. Вышли и остальные; в коридоре вся процессия еще раз задержалась над оскорбительными экскрементами.
— Странно это как-то, — пробормотал Васильев, сдвигая колпак и почесывая в затылке.
— И что же здесь странного? — надменно усмехнулся посланец с далекой санэпидемстанции — такой удаленной, что временами она казалась космической, пересадочным узлом между непохожими цивилизациями, порядок для которых, однако, един и обсуждению не подлежит.
— Больно много дерьма, — объяснил заведующий. — Посмотрите, какая калабаха. Вы же видели собачку — разве в ней этакое поместится? Да она лопнет!
— Голова у вас лопнет, глупостями какими-то забита, — пробормотал Медовчин и разрешил проводить себя ко второму люксу, где медленно, с обострениями и ремиссиями, приходил в себя приходящий психиатр Ватников. Но про дерьмо запомнил — да и не забывал.
2
Уже миновали многие месяцы, оставив события, уложившие Ивана Павловича Ватникова на больничную койку, далеко позади, а он все лежал и никак не мог уцепиться за утраченное душевное равновесие. Оно парило рядышком, на расстоянии вытянутой исхудавшей руки, но стоило протянуть руку, как последнее оборачивалось расстоянием вытянутой реки с неисследованными истоками и страшным устьем. Река впадала в океан помешательства, глубины которого пронизывались то жаркими, то ледяными течениями. Душевное равновесие, когда к нему не тянулось, напоминало воздушный шарик с глупенькой нарисованной бабочкой. Шарик, меняя цвета и форму, висел посреди палаты и напоминал Ивану Павловичу о счастливых временах, когда он прочно стоял на земле и не имел несчастия связаться с доморощенным сыщиком Хомским. Хомский, завсегдатай "Чеховки", был горький пьяница и бомж; за всеми следил, обо всех доносил, все и повсюду вынюхивал, пока не взялся расследовать убийство одного неприятного пациента и мало того — втянул в расследование самого Ватникова, который, напротив, должен был вылечить его, Хомского, от необычной тяги к следственным мероприятиям. В итоге Хомский при загадочных обстоятельствах трагически свалился с больничной крыши и погиб, а у Ивана Павловича, впитавшего детективные умопостроения Хомского, свалилась сама крыша. Его насильно выпроводили в отпуск, приплюсовав какие-то донорские дни и сверхурочные часы, да еще припомнили совместительство и заместительство, но Ватников вернулся из отпуска совсем невменяемым, еще больше больным, чем перед отъездом. Убийство отныне занимало все его мысли, он ничего не понимал, и вот в такие минуты ему являлся в мыслях покойный Хомский: весь искривленный, в обязательной своей кофте, заросший, с лукавинкой в глазах. "А вы, доктор, выпейте, и многое прояснится", — советовал Хомский. Ватников послушно выпивал, и фантазии разрастались; Хомский доказывал ему свою версию случившегося, а дополнительно рассказывал о других, не менее темных и запутанных делах, которые ему и поныне приходится разбирать в потустороннем мире — в чистилище. "Там самое следствие и творится, — внушал вдохновенный Хомский. — Надо же разобрать — кого на Небеса, а кого — в Преисподнюю. Меня зачислили в штат, я теперь в капитанском чине…"
После этого, как было промеж ними заведено, заговаривали о демонах. Ватников рассказывал Хомскому о том, как знаменитому Сведенборгу было открыто, что каждому продукту питания и питья соответствует свой демон. Мясной демон, рыбный демон, пивной демон и так далее.
"Ведь не случайно, — воодушевлялся Иван Павлович, — Светящееся Существо, которое ему явилось, добродушно и с юмором посоветовало: не ешь так много. Да и посты, наверное, церковники придумали неспроста."
Хомский полностью соглашался с Ватниковым и напоминал, что человек состоит из того, что он съедает, полностью обновляясь физически через каждые девять лет. Ему просто больше не из чего состоять.
"Откуда вы это знаете, Хомский? — дивился Ватников. — Ведь вы лицо далекое от медицины…"
Тот уклонялся от прямого ответа и гнул свое: "…А это означает, что все демоны, повелевающие съеденным, тоже никуда не деваются, живут себе. Демон говяжьих сарделек, демон селедки в винном соусе, демон пельменей и Сатана настойки боярышника. Все они поселяются в образовавшемся доме и командуют, требуя, стало быть, то пельменей, то настойки."
Оба надолго задумывались. Бывает же иногда, что человека поражают совершенно обыденные факты. Они, каждый сам про себя, рассуждали: вот идешь ты себе, несешь за горлышко бутылку пятизвездочного коньяка. Он покачивается вне тебя, ты покачиваешься вне его. И неожиданно то, что ты держишь вне себя, сейчас перейдет в тебя и сделается тобой. А ты сделаешься им. Ведь это две разные идеи, два прообраза — до поры неслиянные. Не так ли и все остальное? Фабрика Звезд, честное слово. По их количеству. Она же Звездная пыль. Ах, уже на сапогах…
"Но если так, — взволнованно спрашивал Ватников, — то где же человеческая воля?" На это Хомский снисходительно отвечал, что воля такая существует и даже способна победить демона сосисок. Тому есть примеры — Серафим Саровский, Симеон-столпник… Но перед демонами воды и хлеба она вынуждена склониться.
Однако Ватников сомневался: она ли это? Может быть, склоняется лишь совокупная воля остальных демонов?
Хомский сворачивал разговор, сообщая, что в мире загробном вся эта веселая компания разлетается кто куда, так что к Создателю отправляется непознанный человеками чистый экстракт. И сам, в свою очередь, задавал Ивану Павловичу вопрос: "Стоит ли о нем беспокоиться, об этом экстракте, если его родниковое журчание теряется в демонической многоголосице?"
— Да не может такого быть, — упорствовал Ватников и в сомнении тряс головой.
— А ты еще накати и увидишь, что может быть все, — уговаривал Хомский.
И Ватников накатывал, и пил все больше, постепенно переходя на овсянку — недоброй памяти настойку овса, и еще на боярышник, который в капельных дозах укрепляет сосуды и сердце, а в дозах стаканных — дотла выжигает мозги.
Приходила сестричка Лена, делала Ватникову укол, и Хомский исчезал из головы. Через пару дней насильственной абстиненции болтливый покойник-напарник возвращался, и приходил медбрат Миша, с новым уколом, от которого Хомский либо лопался внутричерепными брызгами, либо ненадолго перемещался вовне и разрастался до колоссальных размеров и занимал собой всю палату, едва оставляя место для Ивана Павловича. Потом Иван Павлович забывал, что Хомский оказывался вовне.
Ватникова жалели. Васильев сочинил ему сложный диагноз: распространенный остеохондроз и спондилоартроз в стадии стойкого обострения с синдромом вегето-сосудистой дистонии и астено-невротическим состоянием на фоне частых синкопе, что позволяло оставить Ивана Павловича в отделении, в палате-люкс для своих. Начмед Кирилл Иванович к тому времени уже не интересовался коммерческими вопросами и вообще ничем не интересовался, а только спал в местах, где застигал его сон, а потому ему было решительно наплевать на то, что роскошная палата простаивает и не приносит доход. Пригласили ворчливую, медленно из ума выживающую Веру Матвеевну — невропатолога. После бесед с Хомским под боярышник и овсянку личность Ивана Павловича изменилась настолько, что это следовало как-то обосновать. Вера Матвеевна обнаружила у Ватникова расхожий диагноз: хроническое поражение головного мозга смешанного генеза — тут тебе и давление, и склеротичные сосуды, и вероятные в детстве травмы черепа, да и водочка, разумеется. Но опытная Вера Матвеевна не стала писать водочку на первом месте, и вышло, что коллеги разумно подстраховались: с такими делами вполне позволительно находиться в отделении общего профиля, то бишь в реабилитационном-травматологическом, и вовсе не обязательно звать санитаров, вязать Ивана Павловича и везти его в другую, страшную больницу с решетками, где Хомского заставят убраться из головы такими жесткими и грубыми методами, что от драгоценной личности Ватникова не останется ничего.
Сейчас Иван Павлович — осунувшийся, заросший, изможденный и опустившийся — лежал на койке и слушал, как маленький телевизор, используя канал Дискавери, рассказывал ему о бригаде чернокожих специалистов-мусорщиков, которые только что расстреляли помойку из хитроумной пушки. Он и помыслить себе не мог, что вот-вот его призовут к освидетельствованию и составлению заключения. Послышался гул, смешавшийся с шарканьем ног; Иван Павлович начал медленно поворачивать голову, чтобы посмотреть, кто пришел, а пришли, как уже окончательно и бесповоротно понятно, санитарный инспектор Медовчин, Васильев, Дмитрий Дмитриевич, д'Арсонваль, и только Анастасия Анастасовна замешкалась, потому что сначала распутался, а после запутался шланг.
3
Можно было и заартачиться Васильеву, и настоять на своем — больной он и есть больной, он недееспособен, а потому не стоит беспокоить Ивана Павловича и обратиться лучше в учреждение, с которым у них заключен договор… но это было чревато высоким гневом, на голову владелицы собаки в угоду вельможному Медовчину могли обрушиться какие угодно диагнозы, а Ватникову все-таки можно было пока еще подмигнуть, намекнуть, он еще оставался своим, увязшим одним сапогом в мире естественной природы… да и сам Ватников, не напиши он Медовчину заключения, мог пострадать, а санитарный лев происходил из военных, ему было достаточно того, что вот перед ним психиатр, специалист, зачисленный в штат; неважно — больной или здоровый, зато обязанный и присягнувший…
Сколько шума из-за несчастного, будь он неладен, куска дерьма в обшарпанном коридоре!
Медовчин остановился посреди палаты, в непосредственной близости от невидимого ему воздушного шарика вменяемости, и доктор Ватников ужасно боялся, что грозный посетитель проткнет эту непрочную сферу откормленным пальцем или слишком сильно дернет за веревочку. Медовчин, остановившись, еще больше возвеличился и надулся, так как был не просто представителем санэпидемстанции, но и занимал видный пост в горздраве, а потому имел право соваться во все, дабы обеспечить Порядок.
— Здравствуйте, — произнес Медовчин с откровенной принужденностью в голосе. — Как вы себя чувствуете?
Ватников беспомощно посмотрел на Васильева. Тот поднял брови и сделал удивленное лицо.
— Ну, довольно прилично, — промямлил Иван Павлович. — Позавтракал вот… каша сегодня удалась.
Медовчин пристально смотрел на Ватникова и ощущал себя затягиваемым в бездонное болото. А ведь ему говорили, его предупреждали остерегаться здешней трясины. Его недавнее намерение освидетельствовать собачницу при содействии Ватникова, перевести ее в дневной стационар и тем избавиться от дерьма в коридоре стало ослабевать, потому что он видел, что ничего же не выйдет, что увязнуть ему тут всему целиком и навсегда, среди бидонов с растворами, в атмосфере безумного климакса с поисками спасения в декоративных собаках… что Ватников напишет что угодно, но это обжалуют, а пациентка отправится, прихвативши собачку, в тот же горздравотдел, как называл его по старой памяти Медовчин — и неизвестно еще, к кому на прием запишется… Что вся эта шобла повязана круговой порукой до последнего санитара и не позволит постороннему человеку хозяйничать в отделении.
Он еще слаб, он еще не укоренился…
Сигнал, однако, поступил, пускай и анонимный. В больнице царит антисанитария, в больнице гадят собаки — а может быть, и не собаки, и в этом он был обязан если не разобраться, то хотя бы отреагировать, не теряя лица. Одновременно укореняясь и прорастая сквозь бетонные перекрытия.
И что там такое сказал заведующий насчет объема фекалий?
— Вас собаки не беспокоят? — спросил он вдруг у Ватникова.
Иван Павлович поморщился.
— Собаки? — переспросил он тихо. — Вы о каких говорите?
Медовчин нетерпеливо топнул ногой.
— Например, о той, которую держит здесь ваша соседка. В нарушение всех правил и норм.
На лице Ватникова наметилась светлая улыбка.
— Ах, эта, — пробормотал он умильно. — Да Господь с вами, кому же она помешает, такая мелкая? Она только сердце радует и душу согревает… Это очень правильно, что разрешили оставить собачку — она ведь и не выходит почти, и не слышно ее, и кушает, как птенчик. В плане психотерапии — очень даже полезно…
Ревизор повернулся, намереваясь покинуть палату.
— Я думал, вы о других толкуете, — сидел и бормотал Иван Павлович.
Тот замер с поднятой ногой.
— О каких других? — осведомился он голосом настолько проникновенным и ужасным, что все, кто его сопровождал, уверились в начале и развитии самого страшного.
Доктор Ватников вскинул голову. В глазах его сверкнул огонь.
— Я — простите, не знаю, как вас звать-величать ("Сергей Борисович", — отрывисто бросил гость) — так вот, Сергей Борисович, здесь каждая — простите за каламбур — собака знает, что по ночам… В общем, это местная легенда, но сложилась она не так давно. Некоторые из наших утверждают, что действительно видят по ночам некую собаку… нет-нет, не ту совсем, на какую вы думаете, наша любимица тут не при чем…
Васильев счел своим долгом вмешаться:
— Это местный фольклор, Сергей Борисович, — заявил он решительно. — Скучно людям сидеть и болеть, они и выдумывают.
— Выдумывают? — улыбнулся Медовчин. — А как же в этом случае кал?
— Какой-такой кал?
— Который на полу кал?
— Кал на полу — результат случайного, досадного недосмотра и стечения форс-мажорных обстоятельств, — пропел Медовчину в ухо Дмитрий Дмитриевич.
Тот, однако, снова принялся за Ватникова, уже понемногу возвращавшегося в прострацию.
— Вы говорите, что утверждают "некоторые из ваших". Кого вы понимаете под "вашими"? Коллег? Или уже пациентов?
"С кем вы, гражданин Ватников?" — читалось в прокурорских глазах ревизора.
— А разве есть разница? — недоуменно спросил Иван Павлович. — Ее и дежурная смена видит, и те, кому не спится… Мельком, урывками видят…
Медовчин вздохнул и пошел к выходу — беседовать с дежурными и лунатиками.
Но удар ему все-таки нанесли.
— Она, говорят, огромная, эта собака, — уточнил ему в спину Ватников. — Ночами воет — ужасно, протяжно, заливается. Она стелется по полу, когда бежит, и у нее пять ног. Спросите кого угодно, и вам ответят, что это чистая правда.
4
Могло подуматься, что Иван Павлович произнес эти страшные слова с придыханием, округляя глаза и привставая с постели, чтобы должным образом напугать собеседника, донести до него невыносимый смысл сказанного. Или, наоборот, сообщил это с нарочитой безучастностью, ибо ужас любит селиться и скрываться в обыденном, неприметном. Или тупо, будучи отравлен лекарствами. А может быть, напряженно, в ожидании мер, которые высокое руководство наконец-то удосужится принять, отреагировав на сигнал столь возмутительного содержания.
Но Ватников и не думал играть на публику. Он донес на собаку, испытывая к дальнейшему известное безразличие, потому что привык. Уже немного нашлось бы в "Чеховке" пациентов, которые ни разу, ни краем глазочка не отследили того самого существа. Это было не так уж и сложно сделать: достаточно выпить, переломаться два дня — и вот она пробегала: то красная, то зеленая, с вывалившимся языком, с огнедышащей пастью, временами — огромная, а временами — как будто и нет. Обычно после первой же стопки она стремительно пряталась за угол и больше уж не выходила.
Впервые об этой собаке Иван Павлович Ватников услышал от своего соседа, калеки на костылях. Палата хотя и считалась люксом, но временами, по требованию момента, в ней ставили вторую койку, и у аристократа появлялась компания для постоянного — подчас изнурительного — общения. Ватников нисколько не возражал против подселения к нему старика Зобова. Зобов утверждал, что некий пес перекусил ему обе ноги, тогда как на деле угодил под каток, укладывавший асфальт: было холодно, озябший Зобов прилег погреться на дымящуюся твердь, и через пятнадцать минут оказался травмирован. Забирать несчастного в психиатрию не хотели, потому что тогда речь о собаке еще не шла; его доставили в "Чеховку", прооперировали; он полежал на общей травме, попил овсянки с боярышником и к моменту реабилитации уже вполне созрел и для собаки, и для всего остального животного мира. О его персоне велись долгие бесплодные переговоры с психиатрическими лечебницами, работники которых увертливы, как ужи, да скользки, да напичканы всяким иезуитством и софизмами, и вдобавок виртуозно владеют искусством еще социалистической демагогии. В итоге Зобов оставался на попечении Васильева. Он бродил и твердил:
— Я, доктор, не какой-нибудь идиот. Меня беспокоит только одно: за мной постоянно ходит собака, но она, конечно, не совсем собака, а наполовину — волк. Ходит, выкапывает крысу и кормит ее. Да вот она и сейчас здесь!
Записной шутник эндокринолог Голицын, услышав эти россказни, мгновенно захохотал и объявил, что ему теперь совершенно понятен смысл сумеречного выражения "между собакой и волком". Дело шло к праздникам, и он добавил еще одно значение: промежуток между двадцать третьим февраля и восьмым марта.
Его угомонили, и он продолжал хлебать свой ординаторский чай, то и дело всхохатывая и пуская сложносоставные пузыри.
Итак, когда свободных коек не осталось, Зобова преспокойно запихнули к Ватникову. Иван Павлович послушно выслушал рассказ про собаку, удивляясь про себя, как это он не успел познакомиться с Зобовым раньше, еще когда работал приходящим психиатром, и не определил его куда положено.
А Зобов уже ежедневно видел эту собаку. Правда, пятая нога отросла у нее сравнительно недавно и нисколько не удивила свидетеля.
— Бродит, бродит ночами, испражняется обильно и звучно, всегда голодна, а пятая конечность у ней болтается, как неприкаянная…
— Что же — и не ступить на нее, на пятую? — спрашивал Ватников для поддержания разговора.
— Не замечал, — и Зобов хмурился.
Однако вскорости ситуация осложнилась. Страшную собаку, которая считалась частной собственностью Зобова, начали видеть другие больные, пока не увидели чуть ли не все. Ватников заламывал руки: ему бы на службу, за письменный стол, в халат, намоленный сотнями странных признаний и угроз, изодранный когтями примерещившихся бесов. Уж он бы разобрался, он бы навел порядок — и в какой же упадок пришла без него некогда милая, славная, невинная "Чеховка"! Но он был бессилен, а замену не присылали из-за того, что он еще не уволился и продолжал числиться в штате. Спустя какое-то время собаку стали замечать не только пациенты, но и отдельные сотрудники — покойный с некоторых пор Кирилл Иванович, к примеру, успел посмотреть. Правда, сама собака несколько изменилась: она уже не кормила мертвую крысу, составлявшую по выкапывании непрерывный числовой ряд, а просто шлялась ночами по отделениям, рычала, пошлепывала по линолеуму пятой ногой. Ее не на шутку боялись и связывали с ней разнообразные пророчества и предания.
То, например, что это призрак собаки Каштанки, ибо больница заслуженно и гордо носила имя Антона Павловича Чехова. Что будто Каштанка — собака не вымышленная и жила в самом деле, а на месте больницы был раньше устроен цирк, а до цирка — кладбище.
Это нисколько не противоречило логике отечественного градостроительства как такового.
Между тем удивляла общность видения, совпадение деталей. Кроме того, ослабевала связь между овсянкой-боярышником и визитом собаки. К Зобову она приходила на второй-третий день отходняка, иногда — в сопровождении зубастых тараканов и пританцовывающих раков, однако с недавних пор необходимый зазор между приемом спиртного и появлением видения исчез без следа. Ночную собаку видели и пьяные, и похмельные; поговаривали, что иные часы ее замечали и отпетые трезвенники, однако это такая трусливая, экзотическая и ненадежная публика, что полагаться на ее отчеты ни в коем случае не следовало.
Но мы увлеклись. Как же, каким же образом отреагировал Иван Павлович на сообщение Медовчина о кале, несоразмерном собаке из соседней палаты? Какой эмоцией он отозвался на это странное несоответствие?
Острым, скоропостижным охотничьим азартом. В глубинах души, давно поруганной и затравленной, запел рожок. Если хорошо присмотреться, то можно было разглядеть, что это трубит, взгромоздившись на мозжечковый намет и созывая охоту, Хомский, одетый в замшевую куртку и тирольскую шляпу с липовым фазаньим пером.
5
Дмитрий Дмитриевич Николаев, главный врач "Чеховки", не успел удержать Ватникова от неосмотрительного замечания. Лицо Медовчина даже переменилось, настолько сильны в нем сделались презрение и отвращение, и даже оспины не помешали, а как-то особенно обозначились-выделились: дескать, они уродливы, разумеется, и, в отличие от шрамов, не украшают мужчину, но состояние, позволяющее созерцать пятиногих собак, еще более прискорбно и неприлично; на его фоне померкнут не только оспины, но и чумные бубоны.
Ревизор испытал настойчивое желание выйти за тесные рамки санитарии и пристально воззрился на Николаева.
— Я удивлен, Дмитрий Дмитриевич, — сказал он размеренно. — Что происходит в вашем стационаре? По коридорам разбросано, простите, говно, а пациенты поголовно пьянствуют и активно галлюцинируют? Не мне решать такие вопросы, но в подобных случаях встает вопрос о служебном несоответствии…
В его словах отчетливо ощущалось пропущенное "пока" — "пока не ему решать". Черт его знает, почему, но Медовчину вдруг отчаянно захотелось остаться в "Чеховке". Оседлать ее и взять под контроль. Ему снова вспомнились предупреждения знающих людей о местных болотах и трясинах, но страхи эти все больше казались пришельцу надуманными. Обычное разгильдяйство…
— Проблема преувеличена, Сергей Борисович, — голос Николаева дрогнул. — Я покажу вам отчетность… мы проведем зачет среди среднего персонала на тему асептики и антисептики… создается впечатление, что кто-то сознательно стремится очернить руководство больницы.
Ба-бах!.. Голова Ватникова раскололась: это выстрелил внутренний Хомский. О Ватникове забыли и разговаривали при нем, а он внимательно слушал. Подстреленным вальдшнепом Иван Павлович повалился на койку и озабоченно замычал.
К нему метнулся д'Арсонваль, но Васильев опередил начмеда и принял череп Ватникова в заботливые, почти материнские руки:
— Иван Павлович! Что с вами, вам плохо?
Речь Николаева скомкалась и замерла сама по себе. Медовчин стоял и мрачно смотрел через плечо на суету вокруг Ватникова. Психиатр вяло взмахнул кистью, будто намеревался ударить по невидимым клавишам.
— Ничего особенного. Зауряднейшая головная боль, она сейчас пройдет.
Васильев выпрямился и крикнул:
— Оксана! Быстренько принеси анальгину!
Медовчин не сдержался:
— Каменный век, куда ни сунься! Анальгином давно не лечат, он запрещен в Европе, он дает опаснейшие осложнения…
Заведующий вызывающе развел руками:
— Чем богаты, тем и рады… — И не сдержался, осклабился: — Вы — терапевт? Фармаколог? Изволили заканчивать сангиг?
Медовчин покраснел. В медицинской среде доктора, обучавшиеся в санитарно-гигиенических институтах, в полушутку считались врачами второго сорта, хотя выучивались на тех же хирургов, неврологов и окулистов.
Примчалась сдобная, как будто только что из печи, Оксана; Ивану Павловичу сделали укол, но Хомский торжествовал победу. Через него Ватников уловил нечто, еще не понимая толком — что именно: сознательно очернить. Из этого вытекало наличие умысла — злого или благого, в этом еще предстояло разобраться. И вытекало еще одно странное соображение: собака! Иван Павлович, смирившийся со своим положением-состоянием, считал ее галлюцинацией, карой небес. Он где-то когда-то, очень давно, читал криминальный роман о чудовищной собаке, бездумно служившей черному замыслу — возможно, что и эта, что о пяти ногах, не плод разбуженного овсянкой воображения, но реальное существо; тем более, оно оставляет после себя экскременты. Тогда почему оно здесь, откуда приходит и куда уходит?
Хомский довольно посмеивался, над нацеленным в небеса ружейным стволом кружился сизый дымок. Приклад утопал в болотистой кочке.
Ватников проводил посетителей взглядом, но уже не думал о них. Он выстраивал версии, но его воображаемое ружьишко, в отличие от пристрелянной двустволки Хомского, лупило в "молоко" за неимением четких целей. Мысли путались: реальная галлюцинация или галлюцинаторная реальность?
Он пришел к единственному решению: придется хорошенько порасспросить Зобова, когда тот окажется достаточно вменяемым: на полпути из ниоткуда в никуда. Зобов приковылял уже изрядно поддатым, и только рычал и ворчал что-то нечленораздельное и неодобрительное. Он завалился спать, и Ватников вознамерился побеседовать с ним поутру. Он даже, скрепя сердце, отказался от вечернего флакона овсянки: оставил его Зобову на опохмелку, для разговорчивости.
Их разговор, к сожалению, не состоялся, потому что рано утром Зобов был найден лежащим на полу в отделении физиотерапии, мертвым.
6
Зобова нашла алкогольная бабушка, которая спозаранку забрела в физиотерапевтическое отделение, чтобы быть первой в очереди на процедуру горного воздуха. Чем дышали пациенты "Чеховки" на самом деле, никто не знал, но всем это мероприятие помогало, прямо пропорционально возрасту.
Это была та самая алкогольная бабушка, которую читатель, возможно, помнит из первой истории о Хомском и Ватникове, когда эта женщина выла и стонала в коридоре, пытаясь расчесать себе ногу и освободиться из аппарата Илизарова: перелом был сложный. Ее, как опять-таки помнит читатель, с большим трудом перевели в заведение, где ей по образу жизни и мыслей было самое место, но там произошло небольшое чудо: бабушка мобилизовалась, собралась с иммунными силами, синтезировала в себе необходимое количество белка и поправилась. Нога у нее зажила совершенно, но в заведение ее перевели и держали, конечно, не из-за ноги, а по другой причине. Режим соблюдали строгий, но не особенно, не вплотную приближенный к тюремному, а старики на самом склоне лет нередко обнаруживают склонность к бродяжничеству, для этого придумали даже специальное слово: дромомания. И бабушка просто сбежала из заведения, ушла, и никто не понимал — как. Оковы упали, темница рухнула, и возле самого входа сидела на ящике из-под картошки пригорюнившаяся свобода.
Бабушка немедленно восстановила былую житейскую активность и села в троллейбус. Там она пустилась в монолог:
— Я-то этого парня хорошо знаю, а его никто не знает, а я хорошо знаю. Прямо нечистый как прилип, так и не отцепится. Лицевой счет за электроэнергию пусть лично мне в руки приносят, а не присылают откуда-то. Что за баба такая взялась? Откуда она? Она-то у меня тряпки и ворует, Димка глупый был, но теперь поумнел, надо бы ему этими тряпками всю рожу…
Пассажиры темнели лицами и зажимали носы; бабушка беззаботно несла себе ерунду о вороватой женщине, сожительнице Димки — да ведь и с Генкой она жила, змеюжина, и еще к ней ходил майор, в пятидесятые годы…
Бабушка благополучно доехала до кольца и начала новый круг. Этого билетерша уже не стерпела; завязалась жестокая свара, ибо у бабушки не нашлось, ясное дело, ни денег, ни документов, ни даже проездной карточки, что вообще не лезло ни в какие ворота. Ее стали бережно выпроваживать; к сожалению, троллейбус еще не завершил торможение, когда она ступила на тротуар, и ее многострадальная нога немедленно переломилась во всех прежних местах, прямо по костным мозолям. О невозможности чего не раз напоминала отечественная и зарубежная травматологическая наука. А потому ее доставили в "Чеховку", где повторилось все, как встарь: острое отделение с операцией, реабилитационное отделение Васильева, физиотерапия… Бабуля, как и все, попивала тайком и в открытую, слыла активной свидетельницей пятиногой собаки, но шла на поправку быстрее, чем в прошлый раз, и вот уже не только лежала и выла — ковыляла в своем аппарате, посещала разнообразных специалистов, которые спешили назначить ей какие-нибудь безобидные и ни к чему не обязывающие процедуры.
И вот она наткнулась на старого Зобова, которого сразу признала и ни на секунду не усомнилась, что он попросту пьян. Она ударила его клюкой и толкнула ногой, заключенной в железные кольца со спицами.
— На завтрак пора! — заорала бабушка.
Зобов не шевельнулся, и она начала сомневаться в достоверности обстановки. Зобов ли это? Да нет же, это Димка! Димкина сука довела-таки мужика до цугундера! Но откуда же в "Чеховке" взяться Димке? Да оттуда же, откуда берутся все… Бабушка окрепла настолько, что управилась с мертвым телом, перевернула его на спину: нет, это все-таки Зобов — но почему же он так странно молчит?
Она заползла в первый попавшийся кабинет и нажаловалась на неподвижного, имея в душе тревогу и страх. Пустынное отделение вдруг забелело халатами, и кто-то могущественный властно распорядился: ничего не трогать! Командный голос д'Арсонваля узнали все.
Красавец-начмед склонился над трупом и медленно обошел его, потом приказал включить дополнительное освещение. Коридор еще не успели вымыть, и можно было рассчитывать на следы. Явился Николаев; он взялся за сердце, когда до него дошло, что случилось.
— Милицию надо, — сказал д'Арсонваль.
Но Дмитрий Дмитриевич резко воспротивился этому. Он хорошо помнил убийство, которое милиция уже расследовала в "Чеховке", и опыт общения с ней ему чрезвычайно не понравился. От тюрьмы да от сумы не зарекайся, но Николаев зарекся: пускай вся больница провалится в тартарары, но следственных действий на ее территории больше не будет.
— С какой же это радости? — зашипел он змеей. — Это не старинный зал, где развратные аристократы собрались, чтобы совершить убийство! Это больница, место смертное! Вы посмотрите на его синие губы, да и вообще… Столько пить, сколько он пил — я удивляюсь, как он вообще жил… В морг его, да немедленно вскрыть!
Д'Арсонваль почтительно поклонился и снял трубку местного телефона. Но прежде предупредил:
— Возможно, старик разбил себе голову, а это травма, тут без милиции не обойдемся…
— Возможно! — вспылил Николаев. — Потом мне скажут: полы плохо моешь, не вытирают их у тебя, люди бьются головами! Нет, пусть сначала найдут у него инфаркт или инсульт, а потому уж напишем: старику стало плохо, он упал и ударился головой… Такая последовательность, и никакая иначе. Вы разве ребенок, что мне учить вас приходится? Первый год в практической медицине? — На этих словах Дмитрий Дмитриевич почему-то осекся.
Начмед поклонился вторично.
7
Несчастье, приключившееся с Зобовым, переполошило больницу. Половина пациентов отчиталась в том, что видела пусть не собаку, но ее тень, и ощутила зловонное дуновение, вызванное вращением ее хвоста; действительно — обнаружился очередной кал, на сей раз в святая святых — аптеке, опять-таки на полу, и целая куча. Незамедлительно прозвучал очередной анонимный сигнал, и вот уже Николаев битый час заседал в своем кабинете с вновь прибывшим Медовчиным, плотно притворив двери, а секретарша не пускала к ним никого.
Дмитрий Дмитриевич виртуозно защищался и рассказывал разные случаи, намекая Медовчину, что за всем уследить нельзя, и что бывают обстоятельства… Не так давно он, Николаев, персонально явился в реанимацию и накинулся на санитарку: что за срач? Совсем потеряли совесть? Под окнами прокладки валяются в неимоверном количестве — позор!
Санитарка, по словам Дмитрия Дмитриевича, подбоченилась и начала орать:
— Да какие у нас прокладки? У нас все в памперсах лежат!
— Вы знаете, — втолковывал Николаев Медовчину, заговаривая ему зубы своими прокладками, — она-таки убедила меня, в реанимации нет ни одной женщины с исправным циклом. И что все эти прокладки нанесло ветром, с гинекологии, с пятого этажа.
Медовчин слушал, и на его выщербленно-вылущенном лице читалось глубокое отвращение. Между тем, Николаев рассказывал ему сущую правду. На ту сторону, куда нездоровыми голубями слетелись прокладки, выходило только одно реанимационное окно, и палата тоже была одна, и больная лежала — одна. Очередная старуха.
Она лежала в этой реанимации очень давно. За нее платили родственники, вот она и лежала. Расхаживала с папиросой и не знала горя.
— И срет, — взволнованно и проникновенно жаловался Дмитрий Дмитриевич, — непосредственно в мусорное ведро, которое возле дверей. Больше некому. Сначала многие удивлялись, когда туда заглядывали: откуда? И туалет же рядом. Но потом перестали и удивляться, и интересоваться…
Главный врач почему-то решил, что эти бытовые откровения помогут ему завоевать расположение ревизора. Однако он жестоко ошибся: Медовчин еще прочнее убедился в обоснованности своих намерений взять "Чеховку" в оборот.
Они просидели с Николаевым еще долго, а по "Чеховке" расползались новые лечебно-профилактические будни.
Когда утренние процедуры были в полном разгаре, вскрылась новая беда: исчезла собачонка — та самая, которую поначалу заподозрили в осквернении больничного коридора. Чтобы не слышать плача, стенаний и угроз ее хозяйки, Ватников улегся ничком, втиснул лицо в подушку, а другой подушкой, уже без наволочки, взятой с осиротевшей постели Зобова, накрыл себе голову. Ему было отчаянно душно и мерзко, но он терпел, да спасало еще и выработанное со временем равнодушие к себе и миру.
Из палаты доносились глухие удары: "мамочка" колотила загипсованной ногой по койке, и все уже понимали, что обычными "капельками", от которых она была без ума, беде не поможешь: Миша, засучив рукава, насасывал в процедурной аминазин, а Васильев отдал команду готовить операционную, потому что удары не прекращались и становились все более зловещими; от этих ритмичных, губительных звуков мужчина, лежавший через палату и неоднократно пересекавшийся с пятиногой собакой, неожиданно вывернул лампочку, сунул ее в рот и встал, широко разведя руки — для лучшего приема, как он объяснил, космических сигналов.
Работа отделения была наполовину парализована: оно, обычно довольно тихое, жужжало и шелестело, занимаясь поисками собачки, извлечением лампочки, обездвиживанием мамочки и прочими вещами, не входящими в перечень основных должностных обязанностей его сотрудников; не успела суматоха улечься, как грянула третья — и на сей раз по-настоящему жуткая новость — трагической, скоропостижной смертью скончался старейший врач больницы, живая легенда, полуживая история, именно — профессор Рауш-Дедушкин.
Смерть настигла его по пути в больничную библиотеку, располагавшуюся почему-то в подвале; туда ходили редко и неохотно, и только профессор, как будто повиновавшийся программе, встроенной в головы всем академикам и профессорам еще в материнской утробе, исправно таскался туда изо дня в день; Рауш-Дедушкина обнаружили лежащим на ступеньках, с задранными ногами и халатом, съехавшим вниз, до самой седой бороды. Честь этого открытия принадлежала на сей раз начмеду лично, и понятливый д'Арсонваль, памятуя о запрете Николаева вызывать в очевидных случаях милицию — а данный случай, по причине возраста покойного, тоже вполне подпадал под категорию очевидных, — направился прямо к главному врачу. Николаев только-только распрощался с Медовчиным, выдержав очередной бой за гигиену; ревизор ушел мрачнее тучи, грозя учреждению нешуточными санкциями.
Дмитрий Дмитриевич, снявши халат и пиджак, сидел за столом и наливал себе коньяку.
— Простите, Дмитрий Дмитриевич, — начмед прищелкнул каблуками.
"Он вроде бы из военных", — рассеянно подумал Николаев, удивляясь, каким-таким бесом начмеду удается сочетать атлетизм и угодливую подвижность фигуры.
— Что? — сердито спросил Николаев, опрокидывая рюмку. — Садитесь, присоединяйтесь… Надеюсь, у нас больше нигде не насрали? В горздраве считают, что я открыл здесь платный нужник… Купаюсь в золоте в прямом и переносном смысле.
— Все гораздо хуже, Дмитрий Дмитриевич. Мы лишились профессора. По-видимому, он поскользнулся на лестнице и сломал себе шею. Или, если вам будет угодно для отчетности, сначала сломал себе шею, и уж поэтому упал…
Главврач начал медленно подниматься из-за стола. Д'Арсонваль наблюдал за ним, не упуская ни одного движения. Он прикусил язык, сообразив, что наболтал лишнее.
Поднявшись, Николаев стал столь же медленно опускаться обратно. Начмед предупредительно взялся за бутылку, и Дмитрий Дмитриевич не нашел в себе сил согласно кивнуть, он только зыркнул глазами.
— Ему сейчас делают искусственное дыхание в рот и везут в реанимацию, но без толку, боюсь, — продолжил рассказывать д'Арсонваль. — Случай, по-видимому, снова не криминальный, я посмотрел вокруг, пошарил — чисто… Библиотекарша ничего не слышала…
— Она глухая, — прохрипел Николаев. — И как вы узнали? Я ее уволил. Библиотека уже давно не работает, она закрыта… чего его туда понесло?
— Вы не дали мне договорить, — обиделся д'Арсонваль. — Я и хотел сказать, что она не слышала, коли ее там не было, хотя я стучал и стучал… я новый здесь человек, откуда мне знать такие тонкости — открыто, закрыто…
Между тем несчастного и уже совершенно бездыханного Рауш-Дедушкина привезли в реанимацию и уложили в палату к хронической бабушке, на которую недавно сетовал Николаев, когда распинался перед Медовчиным. Привезли понапрасну, но этого требовал статус покойного, он должен был хотя бы немного, пусть полчаса, но полежать в реанимации.
8
Патологоанатом Величко широко отступил от секционного стола и барским жестом пригласил собравшихся к распоротому трупу, как приглашают к богатому столу. От плешивого, гололицего, карликового ростом Величко по долгу профессии разило спиртом — это было так естественно и по делу, что даже не чувствовалось и уж тем более не осуждалось.
Эта была жуткая фигура; он редко вылезал из своего флигеля, где упорно продолжал именовать своих подопечных пациентами и в диких, нескончаемых беседах с ними тет-а-тет, в которых — естественно — солировал, обращался к ним по имени-отчеству; иногда забывал его, тянул озадаченное "ээээээ….", отходил от стола, не выпуская ножа, справлялся в истории болезни и продолжал: "Ах, ну да, Анатолий Лазаревич, мы с вами остановились на состоянии вашей гортани…" Величко заводил руку в грудную клетку и быстрым движением вырывал гортань вместе с глоткой и языком, и его мастерству позавидовал бы сам шестикрылый серафим. Иногда он переодевался в чистый халат и обходил разнообразные отделения, рассеянно кивая и улыбаясь больным, которые, видя незнакомого доктора, почтительно здоровались с ним и не знали, кто он такой и зачем пришел, а пришел он единственно с тем, чтобы взять под ручку заведующего и прогуляться по палатам в поисках странных и безнадежных, интересных случаев, кандидатов. Это был леденящий душу аналог отборочной комиссии, которая проводилась в больнице еженедельно для плановых больных, которых ставили в очередь на госпитализацию. Величко рисовал себе в уме иную очередь, стоящим в которой нередко удается поменяться местами и не иметь при этом друг к другу никаких претензий.
Зобов, распростертый на столе, несколько изменился по сравнению со вчерашним днем, когда он еще живой и сравнительной здоровый шел подышать предположительно горным воздухом. Он выпрямился, вытянулся, одновременно умудрившись уменьшиться, и полностью раскрылся во внутреннем отношении, до самого позвоночника; между распахнутыми ребрами были напиханы тряпки. Лица у Зобова не было, оно, содранное в тряпочку и скомканное, спускалось на грудь, словно маленький фартук. На месте лица краснела оголенная, вишневого цвета лобная кость, побивавшая своей внушительностью другие лицевые кости, помельче.
— Причина смерти — инсульт, — бесцветным голосом объявил Величко. — Пациент — хронический алкоголик, сосуды девственно чисты. Вот очаг кровоизлияния…
Он придвинул поднос, где лежал мозг, аккуратно нарезанный ровными ломтями.
— Внешние повреждения? — спросил Васильев. — Травмы?… — Он помедлил. — Укусы?…
Николаев, никогда не ходивший на вскрытия, однако нынче явившийся, к столу не пошел, и всю беседу простоял в углу, дыша себе в кулак.
— Вы о собачке? — вздохнул Величко, теребя вафельное полотенце. — И вы туда же? Воистину — собака Раппопорта, как одноименная проба. Новый способ проверки на алкоголь. Видел собачку — дело ясное… Нет, уважаемый коллега, я не нашел никаких следов животного насилия. Он умер от кровоизлияния в мозг, умер мгновенно. Нам всем можно пожелать такой смерти.
Глядя на Зобова, Васильев позволил себе не согласиться с пожеланием Величко.
— Дайте спирту, — попросил заведующий.
Величко охотно наполнил ему мензурку.
— Давно на вскрытии не были? — спросил он с некоторым удивлением. — На моей памяти — не далее, как третьего дня.
Васильев выпил спирт, утерся рукавом и сдавленно произнес:
— Сейчас к вам привезут нашего профессора… Рауш-Дедушкина. Его нашли мертвым на лестнице, которая ведет в библиотеку. Место пустынное, смерть внезапная…
Величко задумчиво кивнул:
— Я понимаю. Глядя на это, — он кинул на Зобова, уже не называя того по имени-отчеству, — вы представляете себе профессора. Но это жизнь, дорогой коллега. Это жизнь.
— Я хочу, — подал голос Дмитрий Дмитриевич, не отвечая на полуфилософские сентенции Величко, — чтобы вы исследовали профессора максимально тщательно. Все на тот же предмет: травмы, ссадины, ушибы… укусы.
Патологоанатом пожал сутулыми плечами:
— Ссадины весьма вероятны… ведь вы утверждаете, что его обнаружили на лестнице — старик упал и непременно расшибся…
— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, — оборвал его Николаев. Не в его правилах было так резко разговаривать с патологоанатомом — милейшим и добрейшим человеком в миру, но он ничего не мог с собой поделать.
Величко мелко закивал:
— Да-да, коллега. Совпадения всегда настораживают. Я выложусь до конца, я прибегну к микроскопии, если угодно… впрочем — микроскопии чего? — Он уже не обращал внимания на Николаева и сосредоточенно беседовал сам с собой, периодически обращаясь к себе по имени-отчеству. Он обожал микроскопию.
9
Начмед д'Арсонваль любил заметить к слову и не к слову, что его фамилия не случайна, что он потомок "того самого" — и он подмигивал, намекая тем самым, что и сама его работа в медицине не случайна, что в нем орудуют особые гены, ответственные за наклонности к врачеванию, а потому начмед заведомо отмечен некой тайной печатью приобщенности, знания, мастерства; что он — лекарь от Бога. Он имел в виду, что по какой-то линии происходит от знаменитого французского физиолога Жака Арсена д'Арсонваля, работавшего в девятнадцатом и двадцатом столетиях и самую малость не дотянувшего до векового возраста; на исходе девятнадцатого века сей многомудрый муж исследовал воздействие на человеческий организм тока высокой частоты и предложил соответствующий метод лечения, который и получил в физиотерапии название "дарсонвализация".
Физиотерапевт Леонид Нилыч терпеть не мог д'Арсонваля, считая, что тот исподволь захватывает власть над всей физиотерапией, пользуясь выгодными родственными связями; ему не приходило в голову, что начмед и без того властен не только над физиотерапией, но и над всеми остальными отделениями. Леонид Нилыч доходил в своей неприязни до того, что старался не назначать процедуру дарсонвализации пациентам, но это, казалось, нисколько им не вредило: есть ли процедура дарсонвализации, нет ее — все едино, и с этим высокочастотным током еще предстоит хорошенько разобраться. Однако назначать все-таки приходилось, потому что процедура — по причине своей полной безобидности — была включена в перечень реабилитационных мероприятий почти при любых заболеваниях. Докучливых и вредных клиентов, которым всегда было мало лекарств и внимания, всенепременно направляли к Леониду Нилычу, чтобы тот прописал им что-нибудь бесполезное и звучное. Дарсонвализация звучала отменно, и люди уходили довольными, поздоровевшими.
Д'Арсонваль разительно отличался от своего предшественника, покойного начмеда Кирилла Иваныча. Ему до всего было дело, он всюду носился, всюду совал свой нос — красивый, с горбинкой, и в самом деле какой-то французский. Собачья напасть и смерть двух столь непохожих людей — бесправного и всемогущего — заставили его развить невиданную активность. Он только и знал, что разговаривать о собаках, лестницах, горном воздухе, собачьем дерьме, добавочных ногах и овсянке.
— Я вижу во всем этом недобрый умысел, — многозначительно подытоживал он, заканчивая разговор с Николаевым, например, или с Голицыным, или с зачастившим в "Чеховку" Медовчиным, или даже Клавдией Ивановной Раззявиной, гастроэнтерологом, которая жила своей пресноводной жизнью и нисколько не сокрушалась по поводу того же дерьма, которое находили все чаще. Неуловимая собака успевала нагадить то в одном отделении, то в другом, то в приемном покое, то на пищеблоке, то в гнойной перевязочной, то даже в чистой. Над Николаевым всерьез начинали сгущаться тучи: Медовчин появлялся уже не один, а в сопровождении мрачных спутников с гигиеническими приборами для замеров, заборов и проб. Дмитрия Дмитриевича задергали постоянными вызовами в горздрав, и он уже схлопотал одно предупреждение. Предупредили, что накажут сразу за все — за пьянство с галлюцинациями, за разведение живности, особенно расположенной гадить; за плохое освещение на лестницах, за отсутствие медсестер на постах. Николаев пил мертвую и еле держался на ногах, силы его были на исходе.
Намереваясь довести задуманное до конца, д'Арсонваль припомнил легендарную историю двух сыщиков, не так еще давно учинивших странное следствие по поводу убийства скандального больного — там, помнится, тоже были какие-то блатные отношения, взятки; больной был здоров, и Николаев положил его к Васильеву, чтобы спрятать от военкомата… Лыко в строку, одно к одному! Один из сыщиков, полоумный пьяница Хомский погиб, сорвавшись с крыши, однако был жив его дипломированный коллега, и можно было если не заручиться его поддержкой, то хотя бы вытянуть из него, подружившись, какие-нибудь важные сведения. Д'Арсонваль вошел в палату Ватникова с глубоким участием на породистом, загорелом лице. Ватников ждал чего-то подобного; внутренний Хомский являлся ему регулярно и предупреждал, что об Иване Павловиче рано или поздно вспомнят, ибо творится темное, злое дело.
— Здравствуйте, Иван Павлович, — начмед присел не на стул, а на краешек кровати, обозначая предельную откровенность и неприятие официоза. — Вы уже давно у нас лежите — как вы себя чувствуете, какие появились сдвиги?
Ватников обреченно усмехнулся:
— Намекаете, что я залежался? На выписку готовите? Я готов…
Д'Арсонваль протестующе замахал руками:
— И думать не думайте! Вы наш человек, мы вас не бросим в беде — будете лежать, сколько понадобится.
— Это хорошо, — и Ватников снова усмехнулся, еще печальнее, чем в первый раз.
— Без соседа не скучаете? — Начмед кивнул на койку Зобова, где громоздился скатанный в рулон полосатый, в пятнах, матрас.
— Конченый человек, но дед был милый, не злой.
