Собственник Алиева Марина

– Вот что, Саша, – произнесла Паневина, – я должна вам рассказать, что в больницу попала после ограбления…

– Я знаю, видел по телевизору, – поспешил вставить я.

– Не перебивайте. Следователь считает, что грабили из-за Алешиной коллекции, но я тоже кое-что понимаю и с ним не согласна. Если приходят за коллекцией, то, как правило, это по заказу, и забирают обычно все, или самое ценное. У меня же, как сороки, унесли только самое блестящее, а подлинные, старинные гербы из дерева, за которые любой коллекционер душу продаст, оставили на месте. Другой странный факт – то, что перерыты были ящики письменного стола мужа и книжные полки. Следователь заверил меня, что ничего удивительного в этом нет, поскольку любой домушник знает – именно в книгах или среди бумаг граждане обычно прячут свои сбережения. Но я такой же гражданин, как и все, и деньги храню в конверте из Алешиного бювара, а он лежит именно в письменном столе! Вы можете сейчас пойти проверить – конверт на месте. Выходит, воры шли в мою квартиру, заранее зная, что там есть коллекция, которую можно взять в качестве приза за другую вещь. Её-то они и пытались отыскать на книжных полках и в столе.

– И эта вещь – дневник моего дяди? – спросил я.

– Конечно! Поэтому конверт их внимания не привлек. А третья странность, которая мешает мне поверить в простое ограбление из-за коллекции, заключается в том, что воры пришли днем! Сами посудите, я живу в старом доме, с соседями, которых знаю много лет. Все мы люди пожилые и выходим крайне редко. В основном летом, на лавочку во дворе. Продукты мне привозит дочь соседки, бегать по поликлиникам я не любительница… Одним словом, почти всегда дома. Обычный домушник сначала удостоверится, что в доме никого нет, а потом только полезет грабить. Мои же пришли именно в пятницу, именно в два часа дня, то есть тогда, когда меня не должно было быть. А знали об этой моей отлучке всего два человека – подруга Верочка, к которой я ходила, и другой, при котором я договаривалась с ней о визите. Но этого другого не было здесь в четверг вечером, когда Верочка снова позвонила и перенесла нашу встречу на двенадцать! Поэтому воры чрезвычайно удивились когда я появилась на пороге. Стукнули меня по голове и убежали. Но я хорошо запомнила изумление на их лицах. Так удивляются только те, кто ничего подобного не ожидал. Вот и выходит, что тот «другой», которого зовут Николай Гольданцев, этих воров и навел!

– Гольданцев?!

– Да. Он был у меня дня за два до ограбления. Все время шарил глазами по столам и по книжным полкам. Очень неприятный человек! При нем, как на грех, Верочка и позвонила. А я, знаете ли, женщина пожилая, на память уже не надеюсь, вот и завела привычку все для памяти записывать. Гольданцев не мог не видеть, как я написала: «пятница, 14.00, заехать к Верочке».

– Но зачем он приходил к вам?

– Просил разрешения просмотреть бумаги мужа. Я отказала. Тогда он стал упирать на то, что там могли находиться и записи его отца, или Василия Калашникова, который вел их за время болезни Олега. Сказал, что память об отце ему очень дорога, и все такое, но я снова отказала. Кроме дневника вашего дяди у меня действительно ничего не осталось, но, относительно его, Алеша, ещё при жизни, дал очень четкие инструкции. Нарушать их я не имела права.

– Валентина Георгиевна, пожалуйста, расскажите же мне, наконец, что там на самом деле произошло! – взмолился я. – Кое-что я узнал от Гольданцева, но теперь уже не уверен… Может, он все врал?

Паневина вздохнула.

– Увы, Саша, от меня вы много не узнаете. Мне было известно, что Сёма Довгер принес какие-то древние рукописи, и Олег Гольданцев совершенно на них помешался, но это все. Понимаете, у Алексея с Семой были… м-м, немного натянутые отношения. Мне не совсем ловко было расспрашивать…

Она замолчала, бросив мимолетный взгляд на портрет, и сразу стало ясно, что о причине натянутых отношений можно не расспрашивать.

– Муж всегда немного презрительно отзывался об увлечении вашего дяди и Гольданцева. Говорил, что они «ещё доиграются». Но, когда стало известно о странной болезни Олега, Алеша сразу туда побежал… Вернулся очень подавленным, в крайнем расстройстве, долго курил на кухне. Однако, когда я попыталась узнать, что же все-таки случилось, страшно разозлился, накричал на меня, и больше, как вы понимаете, этой темы мы не касались.

А ещё через пол года ваш дядя, Василий Львович, попросил мужа о встрече. О чем был разговор я не знаю. Алексей вернулся с толстой тетрадкой, которую сразу спрятал в свой письменный стол и, конечно же, ничего не рассказал. Он снова был в подавленном настроении, но я списала это на болезнь Видите ли, в ту пору Алексей Николаевич сильно болел. Врачи требовали немедленной госпитализации, а он все не мог решиться. Говорил: «я из этой больницы не выйду». Так оно и получилось. Операцию сделали неудачно, готовились ко второй, но до неё Алеша не дожил. Он очень мучался. Я была с ним в больнице все последние дни. Сидела рядом и днем, и ночью. И однажды, когда боль немного отпустила, Алеша вдруг заговорил со мной обо все этих делах, связанных с рукописью… Каялся, что не уберег друзей, просил прощения. Тогда я впервые услышала, что у Гольданцева был сын… Алексей отзывался о нем не очень хорошо. Говорил: «отец умирает, а этот только и знает шмыгать по углам, да выискивать, чем бы поживиться. Даже на похоронах к нам с Васькой приставал – выяснял, кому рукописи достанутся. А когда узнал, что это собственность Довгера, как-то странно затаился, и на поминках его уже никто не видел…».

– Так он их что, выкрал? – удивился я.

– Нет. Сема все забрал сразу после смерти Олега. Хотя… погодите, он ведь уезжал… Олег умер без него. Сема вернулся только после похорон. Не успел. Было очень жаркое лето. Как вы понимаете, в такую пору стараются хоронить скорее. Пока Семе послали телеграмму, пока он приехал, Олега уже и похоронили.

– А его странная смерть никого не заинтересовала?

Паневина задумчиво пожала плечами.

– Да нет… О том, что болезнь была какая-то незнакомая говорили много. А потом как-то перестали… И Алеша тоже ничего не сказал. Он только очень просил сохранить тетрадку, спрятанную в письменном столе. «Это, – говорил он, – последняя воля Васьки Калашникова. Скоро и он, как Олег… Доигрались… Но тетрадку береги! И никому, как бы ни просили, не отдавай. Только Васькиному племяннику, да и то, не сразу… Может, конечно, вообще отдавать не придется, и дай то Бог. Но в жизни всякое возможно. Ты запомни главное: любого, кто явится с расспросами про Семкины рукописи, гони в шею и сразу вызывай Васькиного племянника. Пусть прочтет, сделает выводы и попытается помешать. Чтобы больше никто, как Олег с Васькой… А дневник дядин пускай не хранит. Это Василий так сказал. «Пусть, – говорит, – сожжет. Слишком опасно такое хранить»…

Вот, собственно, и все, что я знаю. Алеша вскоре умер. Я долго была безутешна, а потом появился Сема Довгер. Спрашивал, не осталось ли каких-либо записей Олега или Васи. Я подумала, что от него таиться не стоит и показала дневник. Сема долго его читал на кухне, а потом вернул со словами: «Жаль, что не могу и это забрать. Не имею права. Но ты, Валечка, храни сколько сможешь. Есть у меня подозрение, что сын Олега вернул не все отцовские бумаги, а это значит, что история ещё не закончена, и Коля Гольданцев, или кто-то от его имени, обязательно придет к Васиному племяннику за этим». Он потряс тетрадкой и велел спрятать её, как можно дальше.

– Куда же вы спрятали?

– На самое видное место! – гордо произнесла Валентина Георгиевна. – На книжной полке. Там только деньги легко отыскать, а вот книгу в книге – трудно.

Она встала с кресла, подошла к высокому – от пола до потолка – стеллажу и вытащила откуда-то снизу неприметную бордовую книжицу.

– Вот, полюбуйтесь, Чернышевский «Что делать?». Ни один нормальный человек заглядывать не станет, а уж вор и подавно. Потрясет, как следует, на тот случай, если туда деньги сунули, да и бросит. А я достаточно долго проработала в переплетной мастерской, чтобы намертво закрепить тетрадь в старой книжной обложке.

Она развернула первые страницы, и я увидел за типографскими листами серовато-бурую общую тетрадку.

– Надеюсь вас, как писателя, не покоробило такое варварство? – спросила Паневина. – Но мне простительно, я всегда этот опус терпеть не могла. Не понимаю, зачем его ввели в школьную программу? Я, помнится, так мучилась… зато теперь за все поквиталась. Так что, держите ваше наследство и пожалуйста сделайте все так, как ОНИ просили.

Я взял протянутую книгу, несколько мгновений нерешительно её вертел, а потом, глядя в лицо Паневиной, сказал.

– К сожалению все не так безоблачно. Я не могу просто прочитать, сделать выводы и сжечь, потому что дал слово Николаю Гольданцеву передать ему дядин дневник, как только его отыщу.

Глава восьмая. Дневник

На лице Валентины Георгиевны отразились недоумение и испуг.

В первый момент даже показалось, что она сейчас попытается вырвать книгу. Но здравый смысл возобладал, и, пересилив свой первый порыв, она только холодно спросила:

– С какой стати вы дали ему такое слово?

Я вздохнул и указал на кресло.

– Сядьте, Валентина Георгиевна. Постараюсь изложить все, как можно короче, но какое-то время это все же займет, а в ногах, как говорил мой дядя, правды нет. Да и вещи я буду рассказывать, мягко говоря, не самые обыкновенные. Все началось с публикации в журнале «Мой дом»…

И, слово за слово, я пересказал ей всю историю наших взаимоотношений с Гольданцевым.

Вопреки ожиданиям Валентина Георгиевна не стала читать мне нотаций за то, что пренебрег дядиным предостережением. Внимательно выслушала, а потом задумалась, постукивая пальцами по столу.

– Вот что, Саша, – сказала она, наконец, – вы пока идите домой и просмотрите дневник. Гольданцеву говорите, что ничего ещё не нашли. А я попробую придумать, как вам помочь.

– Чем уж тут поможешь? – улыбнулся я, как можно печальнее, в глубине души, однако, рассчитывая, что у этой «железной леди» вполне может что-нибудь получиться. – Разве только изложить свои подозрения следователю?

Паневина фыркнула.

– А вы думаете я не излагала? Ещё как! Первым делом указала следователю на Гольданцева, и он, вроде бы, заинтересовался. «Так, так, – говорит, – ну-ка расскажите поподробнее. Что за человек, за какими бумагами приходил?». Я сказала, что за научными трудами своего отца, потому что с чего-то взял, будто часть их может быть у меня. Следователь все записал, очень воодушевился и даже пошел к Гольданцеву с допросом. Но после визита все его воодушевление прошло. Начал говорить про какое-то алиби, ко всем моим доводам стал относиться с иронией, и даже осмелился заявить, будто я желаю стяжать славу мисс Марпл!

Я вспомнил авторучку.

– Да, Гольданцев умеет убеждать…

– И он уязвим, – строго сказала Валентина Георгиевна. – Главное, чтобы вы вели себя разумно. А теперь идите. Вам есть чем заняться, а я… Я знаю у кого спросить совета.

Она встала, вынуждая меня откланяться.

Но в прихожей, обуваясь и застегивая куртку, я вдруг подумал – не у Довгера ли она собирается просить совета? Может, ещё не знает про него? И, шагнув за порог, как бы между прочим, заметил:

– Я, кстати, пытался отыскать Соломона Ильича, думал, может он что-нибудь расскажет о тех событиях. Но мне сказали, что он недавно умер. Вы знали об этом?

– Да, знала, – загадочно улыбнулась Валентина Георгиевна и закрыла дверь.

«Просто Лиля Брик какая-то», – подумал я, спускаясь вниз.

Как-то, в пору увлечения Маяковским, прочел о нем книгу и особенно запомнил, что автор, (женщина, разумеется), причиной всех бед считала именно эту подругу поэта. Ради своей версии она даже реабилитировала Полонскую, и, в качестве главного аргумента бессердечности Брик, упоминала тот факт, что, едва ли не через месяц после самоубийства Маяковского, та уже крутила роман с каким-то военным. И сейчас, после этой странной улыбки, мне показалось, что Валентина Георгиевна Паневина вполне могла составить мадам Лиле достойную компанию.

Но, как бы там ни было, а главное я узнал – она не рассчитывает на Довгера, и, значит, кое-какая надежда ещё есть.

На улице было светло. Даже солнечно. Последние ясные дни перед окончательной зимой.

Я перебежал дорогу на красный свет и втиснулся в отходящую маршрутку.

Народу в неё набилось больше, чем нужно. Отвыкшие за лето от толстой теплой одежды, спрессованные люди без конца ворочались и уплотнялись. Какая-то толстая тетка навалилась на мою спину всей своей тушей. И, чем дальше я от неё отстранялся, тем сильнее она наваливалась. Нарочно, что ли? Пару раз пришлось, весьма ощутимо, её пихнуть, но это ничего не дало. Тетка явно наслаждалась тем, что создавала мне неудобства. Но, ничего, вот этот мужик, кажется, сейчас выходит, я стану на его место, а эта туша пусть валится хоть на пол!

К счастью, тетка вышла вместе с мужиком, а через пару остановок из маршрутной душегубки вырвался и я.

Развороченная квартира встретила угрюмым молчанием.

Надо бы здесь убраться, но дневник вдруг стал жечь мне руки. Странное дело, до той минуты, как я переступил порог, существование вожделенной тетради казалось каким-то нереальным. То есть, она существовала, как нечто само собой разумеющееся, но в некотором отстранении. И вдруг пришло осознание. Я, наконец, понял, ЧТО именно держу в руках! И дело было совсем не в открытии, которым так бредил Гольданцев. На тот промежуток времени, который потребуется для чтения, мне предстояло услышать оживший дядин голос! Узнать то сокровенное, что он не смог сказать мне с глазу на глаз, и то, чем подпитывалось его одиночество в последние дни!

Сбросив с кресла пакет со старыми шторами, я сел и, дрожа от волнения, раскрыл книжку.

Страницы развернулись там, где заканчивалась тетрадь. Ну-ка, что тут за дата? За неделю до… Ох, дядя, дядя, и за что нам такая напасть, как этот Гален с его эликсирами! «Сегодня еле-еле справился с приступом ярости. Они становятся все чаще…». Нет, это я пока читать не буду. Лучше начну сначала. К тому же, тетрадка сама вдруг перелистнулась… Как странно, тут довольно много вырванных страниц. Кто же мог их вырвать? Сам дядя, или Довгер, когда читал? А может, Паневин, который, наверняка, тоже сюда заглянул?

Ладно, кто бы ни вырвал листы из тетради, будем надеяться, что там не было ничего существенного.

Я пролистал записи на начало. Удивительно, никаких дат здесь не было, зато под обложкой обнаружился вложенный листок, не из тех, не из вырванных, а явно дописанный позже. «Милый, Сашенька, если ты это читаешь, значит, худшие предположения оправдались, и кто-то взялся ворошить наши с Олегом дела. Плохо, конечно, но я надеюсь, что все обстоит именно так, и эти записки тебе передал Алексей Николаевич, а не ты сам, поддавшись искушению, (или искусителю), пришел к нему в поисках последнего компонента…

Господи, у меня опять путаются мысли! Конечно же, ты не поддался! Я верю в тебя, Санечка! В твой здравый смысл, в твою рассудительность. Ты умнее, чем я был в твои годы. И талант.., это хорошая опора. Читай. Даже если многое здесь покажется тебе лишним и скучным, все равно дочитай до конца.

Я, правда, не знаю, чем эти записи могут закончится. Но писать буду, сколько смогу! Олег говорил – это необходимо. И прочитать тебе необходимо. Выводы… С твоим умом они помогут. Читай и делай выводы.

Бесконечно любящий тебя, вопреки всему, Василий Львович Калашников».

Листок задрожал в моих руках, в глазах защипало.

Чувства вдруг раздвоились. С одной стороны хотелось скорее читать дальше, но, с другой, появился некий страх. Я опасался, что образ дяди, сложившийся за много лет почти в икону, может исказиться, поменять черты и, кто знает, хорош ли будет этот новый Василий Львович? Заглядывать в глубины чужой души, оказывается, не так уж и просто, и, кабы не нужда, нипочем бы делать этого не стал!

Вспомнился Гольданцев со своей теорией двух сфер вокруг человека. Сейчас я мог бы предложить ему ещё и третью – ту, которую окружающие этого человека люди видят только с одной, узкой стороны. Это образ-ширма. Её выставляют между собой и каким-то конкретным другим человеком, определяя свои с ним отношения. Для меня дядя создал замечательный образ – образ заботливого, любящего, и не обременяющего, ни своей заботой, ни любовью, родственника. В дневнике же мне предстояло увидеть иное, то, что было обращено в сторону друзей, деловых партнеров, клиентов, и, может быть, даже в сторону каких-нибудь женщин. Ведь были же у дяди романтические увлечения…

Я снова пробежал глазами вложенный листок. «Читай и делай выводы». Что ж, будем надеяться, что в ТОЙ истории мой дядя повел себя так, как мог только тот, которого знал я, и не вскроется что-то чужое, неприглядное.

Я открыл первую страницу.

«Олег считает, что надо вспоминать самое радостное и записывать свои воспоминания. Он уверен, что это приостановит процесс. Не знаю, не знаю, но, по крайней мере, исполнится давняя мечта – я, наконец-то, сяду за «стол писателя» не только для того, чтобы составить опись, заполнить квитанцию, или написать самое обычное письмо. Руки давно чесались, да смысла не было. Вряд ли мои воспоминания интересны кому-то, кроме меня, а трудиться просто, ради «любви к искусству», глупо. Обязательно возникнет желание кому-то все это показать, услышать мнение, и, вот вам, пожалуйста, готов новый графоман. А в литературе и без них сейчас тошно.

Вот Санька, тот писал, чтобы оживить образы родителей. Я это сразу понял, как только прочел. А что хотелось бы оживить мне? Нужно вспоминать только радостное… Может, блаженную молодую пору? Когда солнечным воскресным утром, под чириканье птиц, в окно смотрела золотисто-зеленая листва, а подъезд оглашался протяжным криком молочницы: «Молоко-о-о!». И надо было вставать и спускаться вниз, к тепло пахнущей тележке, с большим, как у детской коляски, поручнем; смотреть, как из высокого, мутно-серебристого бидона, при помощи ковша-цилиндра на длиннющей ручке, переливается в банку белое, парное, от чего сводит скулы в предвкушении вкусного. А затем наверх, на кухню, вытаскивать из духовки теплый, слегка подсушенный сверху, батон и хрустеть им с наслаждением, рассыпая по столу крошки и маковые зерна. Их потом так приятно было собирать – оближешь палец и тычешь им, как курица клювом, пока ни одной маковки не останется.

День за окном солнечный, свежий, как ребенок, проснувшийся в хорошем настроении. И, словно для того, чтобы помочь ему умыться, во двор выходит дворник – дядя Миша, (которого все дети почему-то звали «дядя Химик»), и вытаскивает черный, латанный-перелатанный поливальный шланг.

Господи, да неужели и вправду были когда-то в этом дворе времена, когда дважды на дню поливались цветочные клумбы?! И какие клумбы! Я обожал возвращаться сюда из отпусков, командировок и даже просто, с работы, потому что, стоило свернуть от шумной остановки за угол, и тут же оказывался в цветочной сказке, с медовыми запахами и гудящими пчелами…

Уже с весны жители подъездов выходили в свободный день все вместе, жены, мужья, дети, и начинали вскапывать и оформлять эти клумбы. Откуда-то брали и семена, и краску, чтобы обновить облупившиеся за зиму лавочки, белили декоративные вазоны, в которых тоже высаживались цветы.

Двор убирали, как собственную квартиру.

Витька Степанов из соседнего подъезда не боялся на своем пятом этаже выставлять в открытое окно модные гигантские колонки от новейшего магнитофона, и, под сладкий голос Робентино Лоретти, под бодрую песенку про пингвинов или «оранжевое лето», начинали сверкать по всему дому только что промытые и теперь натираемые газетами окна. Вскрывались разомлевшие от первых жарких дней балконы, и соседи, выходя на них с вениками и совками, бодро приветствовали друг друга. «Скоро Первое мая. Вы на демонстрацию идете? О, да, обязательно! И мы тоже. А потом, милости просим… Конечно, конечно, мама обещала испечь торт…».

Ах, эти милые, всенародно-домашние праздники! Жаль, что их аромат развеется в испарениях политических перестроек. Теперь про них говорят, как о помпезных пережитках тоталитаризма. Может, и так. Но, почему-то грустно, когда наступает праздничный когда-то день, и нет больше хлопотливых приготовлений. Тех, когда по всему подъезду носятся немыслимо вкусные запахи. Когда со всей квартиры собираются столы, чтобы составить из них один, длиннющий, вылезающий, чуть ли не в коридор, но зато заставленный от начала до конца маринованными грибами, салатами, котлетами с вареной картошкой… И никому нет дела до правил сервировки. Что может быть правильнее мелко нарезанного молодого укропа на вареной картошке, да, что б, малосольные огурчики рядом. и, конечно же, дефицитное южное вино… Когда гости-соседи приходили со своими табуретками. Когда двери поминутно открывались и закрывались, впускали гостей под радостные приветствия хозяев и тех, кто уже пришел. Какое количество празднующих вмещали те хлебосольные крохотные квартирки? От дружеских приветствий и объятий в коридорах создавалась необычайно приятная толкотня, легкая неразбериха, чем-то похожая на такую популярную увертюру к «Кармен». Тонкими скрипичными партиями из неё выпархивали в ванную комнату дамы – все в нарядных платьях, украшениях и духах – чтобы подправить немыслимого начеса прическу и подвести губки. А в торжестве литавр проходили к столу мужчины, добродушно-солидные даже в носках и хозяйских тапочках, торчащих из-под выходных костюмов. Они потирали руки, словно вошли с мороза, и покосившись на хрустальный праздничный стол, дружно шли, в ожидании дам, на балкон, чтобы покурить и обсудить последние новости.

Тогда не выворачивали головы к телевизору, боясь пропустить острОту очередного модного юмориста, а заводили музыку и, ничуть не стесняя друг друга, ухитрялись самозабвенно танцевать на крошечном, свободном от стола и стульев пространстве под веселенькую, праздничную «Рио-Риту». Или пели, все хором, что-нибудь задушевное, а другая компания, уже вышедшая прогуляться под желтым светом фонарей, одетых в жестяные широкополые шляпы, сочувственно улыбалась и задирала головы к поющим окнам. Им хорошо, и нам хорошо. Чужая радость, почему-то, не раздражала…

И расходились по домам после таких застолий, пышно, широко, с обязательным провожанием до остановки.

Нет, политики могут говорить, что угодно, но сейчас, глядя из окна на пустой, одряхлевший двор с мертвой землей, на облупившиеся, в страшных подтеках, как в слезах, стены домов, я думаю, что и они все, вместе с тихо поскрипывающими на ветру деревьями, замирают, порой в обездвиживающей гипнотической тоске, стоит лишь весенней зеленоватой дымке соткать перед ними образы недавнего прошлого.

Там по чистому, не раздолбанному асфальту, без канализационных проломов и непросыхающих вонючих луж, пестрят ровнехонькие классики. Там каждый год, в начале июня, вокруг небольшой квадратной сцены с обязательной дощатой трибуной, расставляются полки-ходули, и довольные собой тетушки несут к ним из квартир предметы особой гордости – выращенные цветы, скатерти и салфетки, вышитые собственноручно, вязанные носки и детские вещички. Все это расставляется, развешивается на полках, а сверху крепится, неизвестно кем написанный транспарант: «С праздником открытия двора!».

Потом, из близлежащего клуба, приходил духовой оркестр, рассаживался по первым двум скамейкам перед сценой и начинал играть марши и вальсы, оповещая публику, что пора подтягиваться.

К восторгу дворовой малышни, с тарахтением вкатывался мотороллер с прицепом. Мамаши в цветастых платьях спешили посадить на этот «паровозик» своих чад, а отцы занимали места возле сцены. Ещё немного и начнется концерт, надо только переждать скучного лектора. Но потом будут и артисты, и, похожая на Зыкину мама Ольки Подъячевой споет не хуже любой певицы, и Генка Дворников из заводской общаги покажет фокус с платком и стаканом, и любой, кто желает, сможет выступить, потому что кругом все свои.

А вечером, едва начинало смеркаться, приходил Толик по прозвищу Верблюд и, поминутно сплевывая, принимался устанавливать на маленьком деревянном столике позади скамеек киноаппарат! На сцене, на специальных трубах вешали экран, тянули провода к фонарному столбу с прикрученными к нему розетками и долго-долго, обстоятельно и солидно, заряжали пленку. Затем, несколько пробных трескучих пусков и – долгожданное кино!

Пока тополя перед моим балконом не разрослись, все, происходящее на экране было прекрасно видно. Но, разве можно усидеть дома одному, когда все там, во дворе!

Разве может что-нибудь сравниться с обрывом пленки? Этот дикий крик, свист! Все оглядываются на Толика-Верблюда, который кидается хлопотать возле своего аппарата. Потом снова включается пулеметное стрекотание, и двор оглашается страшными, как из бочки, голосами артистов…

Цветет акация, благосклонно прикрывая кружевной листвой слишком яркий фонарь. На невытаптанном ещё дворе безмятежно засыпают желторотые одуванчики. И только в глубине, за кустами возле песочницы, угадывается тихий смех и гитарный перебор. Это Витька Степанов из соседнего подъезда пытается воздействовать на девичье сердце первой дворовой красавицы Иринки Дуборосовой.

Пастораль? Утопия?

Теперь мне и самому не верится, что такое когда-то было. Но ведь оно было на самом деле! Все эти «праздники двора» я ещё успел застать, когда получил от музея квартиру в этом доме. Я помню, как его красили раз в четыре года, как латали асфальтовые дорожки, и долгое время никто не знал, что такое оббитые ступени в подъездах, обкрошенные стены и осыпающиеся балконы. И «дядя Химик» торжественно прописал меня первым же летом моего проживания в этом дворе, когда сурово сунул в руки поливочный шланг и позволил целых пять минут поливать клумбу перед подъездом…

Я был юн и желторот, как те одуванчики, что обрамляли дворовые дорожки.

Я любил весь белый свет!

Я любил…

Какая большая и шумная семья жила в квартире напротив.

Вечером, ужиная после работы, я неизменно, в одно и то же время, ждал летящий из их кухонного окна призыв: «Манюня, домой!». И, заслышав шлепанье сандаликов по тротуару, обязательно выглядывал, чтобы понаблюдать, как послушная Манюня бежит к подъезду, на ходу завязывая ленточки в растрепанных соломенных косицах. Маленькая, толстенькая, с большими наивными глазенками, точно такими же, как у её старшей сестры. Только там, вместо наивности, была всегда одна мечтательность…

По выходным, если позволяла погода, все они ездили на речку. Я всегда заранее знал об этих поездках по вывешенному на балконе для проветривания большому полосатому покрывалу. И наутро вставал пораньше, чтобы, заслышав хлопанье их двери, уже быть готовым и тоже выскочить из квартиры с самым независимым и деловым видом. Ради этого брал с собой дерматиновую папку на шнурках, дескать, выходной, не выходной, а мне, человеку серьезному, развлекаться некогда. Шел за ними до остановки, со странной смесью удовольствия и легкой зависти наблюдая за никогда не меняющимися «ритуальными» действиями.

Первым всегда шел дедушка – крупный, солидный, в молочно-белой войлочной шляпе с ватными краями, и нес в руке импортный транзистор с таким явным удовольствием, что сразу делалось ясно – транзистор о-очень импортный, работает прекрасно, и сейчас, на речке, всем вокруг них станет гораздо веселее.

Следом, без конца оглядываясь на скачущую, как обезьянка, Манюню, шла бабушка, в такой же молочно-войлочной шляпе с бамбуковым китайским зонтиком от солнца. Единственная седая прядь точно посередине лба, была аккуратно разделена надвое и вплетена в косы, свернутые корзиночкой чуть ниже затылка. Другой прически она не признавала.

Потом шла, никогда не оглядывающаяся Манюнина сестра. Потом их родители – мама в цветном сарафане с сумкой, из которой торчало полосатое покрывало, и папа с огромным ядовито-розовым термосом, сосредоточенно выбирающий из мелочи на раскрытой ладони трехкопеечные монеты.

Вся компания сворачивала за угол дома, огибала синюю будку инвалида-сапожника, здоровалась с ним и останавливалась перед автоматами с газировкой. Там все расступались, давая дорогу папе с термосом. Он подставлял зеркальное горлышко под кран, а трехкопеечные монеты пересыпал в Манюнину ладошку. Высунув язык девчоночка старательно закладывала их в щель автомата и с восторгом наблюдала, как газированный сироп, с характерным хрюканьем, наполняет термос.

Потом они шли на остановку, ждать трамвая.

Я тоже делал вид, что жду свой автобус, но, если он приходил раньше, чем трамвай, прикидывался, будто забыл купить папиросы и пропускал.

Мне нравилось наблюдать за ними. Нравилось, что иногда кто-то из них заговаривал со мной по-соседски, и можно было подойти, стать рядом… Потом приходил трамвай. Мужчины помогали женщинам подняться. Манюня тут же оказывалась у окна, и, по её жестам, было понятно, что она просит поднять деревянную раму… И только тут, через светловолосую голову своей сестренки, Она, которая никогда не оглядывалась, бросала на меня короткий мечтательный взгляд…

Глупое воспоминание!

Почему я с таким удовольствием взялся оживлять чужую семью? Разве мало хорошего было в моей?

Может, это оттого, что в той семье все закончилось хорошо? Получили новую квартиру, переехали… Надеюсь, что и дальше все у них складывалось отлично… Во всяком случае, я ничего плохого о них не слышал и не знаю. А в моей семье каждое воспоминание перечеркнуто могильным крестом. Все ушли раньше, чем следовало; все нелепо, мучительно болели. Остались только мы с Саней…

Нет, нельзя! Олег велел вспоминать только хорошее.

Хорошее…

Но я уже обернулся туда, где было плохо. Посмотрел и чувствую, что уже не отделаюсь от этой горечи, (дальше, с пол страницы, все зачеркнуто до слов): пожалуй, больше сегодня писать не буду».

Я перевернул страницу.

Снова целый абзац вымаран. Потом, уже другой ручкой:

«Не могу отделаться от воспоминаний, которые Олег не велел записывать. То маму с отцом вспомню, то сестру Верочку с Сергеем, то Саньку маленького… Боюсь, со связными воспоминаниями ничего не выйдет. Буду писать просто о том радостном, что придет в голову…».

Далее следовало несколько историй, вроде той, про часы, которые я слышал от дяди ещё в детстве и прекрасно помнил. Было воспоминание о том, как я впервые засмеялся в этом доме, как начал писать. А вот за всем этим началось, кажется, самое интересное.

«Пожалуй, можно посчитать радостью и то, что случилось со мной после первого эликсира. Как бы там ни было, но мы с Олегом вряд ли были счастливее, чем в ту минуту, когда сделали свой собственный состав. Ни «третий глаз», ни «избавитель от боли» не произвели того впечатления, какое произвел наш «ликвидатор тревог»!

Название, конечно, так себе, но, когда все удается, когда ты в эйфории, выдумывать мудреные словосочетания хочется меньше всего. Зато, кто бы мог подумать, что в нас сидит столько скрытых волнений. Под действием эликсира они лопались, одно за другим, как мыльные пузыри, и ты сам делался легким, невесомым, радужным, похожим на тот пузырь…

Соединение, к счастью, оказалось нестойким, но Олег загорелся этой идеей – создать эликсир, избавляющий ото всего плохого… И ведь создал, и даже дал мне, после того, как, вроде бы, все на себе проверил…

Он сам испортил это воспоминание, вычислив, во что мы, со временем, превратимся под действием Абсолютного эликсира. Испортил после того, как сам в полной мере насладился и могуществом, и нечеловеческими возможностями. Говорят, нехожеными дорогами идти сложнее, но я бы сейчас предпочел не знать, что ждет меня на моем пути. Я бы поменялся местами с Олегом, который шел по нему первым, беззаботно радуясь всему новому, что открывалось…».

«Хорошо Олегу говорить! Сначала требует, чтобы я вспоминал только самое радостное, потом оказывается, что надо писать и про наши опыты тоже, да не просто так, а по-особенному. Формулы в одну тетрадь, а теоретические идеи – в другую.

Вчера он сказал, что страшно ошибся. Абсолютный эликсир такая же утопия, как коммунизм. Создать его можно, но использование принесет только гибель.

По расчетам Олега выходит, что примерно через год он будет похож на человека, впавшего в кому… И что за дурацкая манера пробовать все сразу на себе! Теперь нужно начинать сначала и искать нейтрализатор. Сегодня весь день посвятили этому.

Заходил Коля. Он не любит отца – это сразу видно. Олег чувствует свою вину, пытается загладить… Глупо. Коле на все наплевать. Он ходит ради секрета эликсиров, надеется получить доступ к формулам. И зачем Олег все ему рассказал? Хотел заинтересовать, стать ближе? Теперь жалеет. Говорит, что Коля проявляет слишком большой интерес, как бы не навредил сам себе. А по мне, хуже, чем есть, уже не будет.

Посоветовал Олегу спрятать подальше и рукопись, и наши записки. Он посмотрел на меня так странно. Кажется, понял, что я имел в виду, но ничего не сказал. Видно и сам понимает, что Коля не тот человек, которому можно оставить подобное наследство».

«Решили, что нейтрализатором будем заниматься у меня. Санька все дни в институте, забегает только переночевать, а у Олега, что ни день, Коля в гостях. Чересчур активно интересуется нашими опытами…».

«Олегу все труднее прикасаться к предметам. Да и я заметил, что начинаю, как бы, обходить его стороной. Нейтрализатор совершенно необходим! Ему удалось изобрести соединение, которое позволяет хоть как-то взаимодействовать с окружающей средой. Но соединение нестойкое, и диапазон воздействия слишком мал. Для более прочного нужно много крови, (см. формула 2, со сноской). Все компоненты берем теперь только у меня. Я предложил взять необходимое количество крови, но Олег против. Он ищет. Говорит, что что-то нащупал…».

«Кровь! Да, да, он прав! Все так очевидно, и всегда лежало на поверхности!

Кровное родство, кровная месть, принц крови, подпись кровью! На крови клялись, ей смывали оскорбление, кровью омывали Маргариту на балу у сатаны… А ведь Булгаков много чего знал! И древние ацтеки никогда не делали из пленных рабов, потому что своих богов нужно было напитать кровью!

Ах, Олег, умница! И как мы раньше-то не догадались?! У всех народов, во все времена – кровью очищались, кровью клялись, с кровью получали права! Почему, к примеру, не воспевают таким образом, скажем, желчь? Разве она менее важна? Нет, не меньше, но сколько бы мы ни подмешивали желчь, (или любой другой компонент, кроме крови), к готовым эликсирам, получалось одно и то же, эликсир терял свои свойства и прежнего действия не оказывал. Кровь же, всегда преподносила сюрпризы! Эликсиры не превращались в бесполезное месиво, а лишь меняли направление действия! Формулу долголетия мы получили только тогда, когда изменили дозировку крови в «избавителе»!

Что если, она нейтрализует Абсолютный эликсир?

Сегодня мы занимались этим весь день. Хорошо, что Санька на практике и не мог всего видеть. Он был сдал нас в психушку.

Но результаты обнадеживают.

Порезав руку, я смог дотронуться до Олега! Правда, ненадолго и очень трудно, но ведь это только начало, что бы он там ни говорил. Олег считает, что обольщаться пока не стоит. Абсолютный эликсир ещё не до конца «затянулся» вокруг него, и я, своей окровавленной рукой, мог попросту угодить в «прореху». Однако, ушел он домой очень воодушевленный.

Я рад этому. В последнее время, все чаще и чаще, Олег впадает в тупое безразличие ко всему. Только что торопливо пишет на бумаге формулы, делает расчеты, и вдруг, в одну секунду, замирает, оседает на пол и перестает реагировать на все, что происходит вокруг. Это страшно пугает. Составы, которые я готовлю, чтобы он мог дотрагиваться до предметов, действуют все слабее, а интервалы между приступами безразличия все короче…. Ох, хоть бы у него получилось! Не могу представить, что в один ужасный день останусь в одиночестве…».

«Сегодня ходил к Олегу. Он уже не встает с кресла, но ещё разговаривает.

Как мешает Коля!

Я не могу приказать ему уйти, и тревожить Олега своими подозрениями тоже не могу. Кажется, любовь к сыну единственное, что позволяет ему бороться с действием эликсира. Но, боже мой, как же он мешает! Я ведь вижу – Олег что-то нашел, что-то хочет сказать, но при сыне не решается…».

«Сегодня рухнула последняя надежда.

Не хочу об этом писать, но должен.

Коли не было. Я переждал довольно долгий приступ у Олега и поспешил изложить ему свои соображения. Если можно дотронутся до него, порезав свою руку, то, может быть, удастся сделать надрез и на его руке. А если не поможет простое кровопускание, то перемешать нашу кровь, и её изменившийся состав изменит действие Абсолютного эликсира?

Но Олег сказал, что это ничего не даст. В медицине давно практикуют переливание крови, но оно дает лишь оздоровление организма, а сам человек при этом кардинально не меняется. «Но я, кажется, нашел способ, – прошептал он. – Мне этот способ уже не поможет, а вот ты ещё можешь спастись. Когда эликсир полностью «затянется», и я превращусь в растение, убей меня. Ты знаешь, как можно дотянуться до сердца. Только убийство встряхнет и кровь, и все остальные «соки» так, что аура перекорежится, каким бы эликсиром на неё ни действовали. Я много думал. Я ведь вижу и знаю гораздо больше, чем обычные люди. Сам посуди, даже простое решение убить изменяет человека, а уж действие… Мы тысячу раз мысленно говорим, что готовы убить кого-то, кто нам противен, но все это говорится не всерьез, и мы этого никогда не сделаем. Однако, стоит твердо решить: да, я убью, как то, что мы привыкли называть психикой, меняется в одночасье! Человек делается другим, а после убийства он и вовсе исчезает. Вместо него живет совсем другой! Вспомни леди Макбет, Раскольникова… И Шекспир, и Достоевский открыли нам лишь часть происходящих изменений. Но они не читали Галена…

Убив меня, ты спасешься. Не знаю, правда, каким станешь, но ты, Васька, человек сильный. Мучиться угрызениями совести, конечно, будешь, как без этого. Тут я тебя уговорить не смогу, но индульгенцию дам. Хотя бы ради науки сделай то, что я сказал. У тебя Санька, любимая работа… А эликсиры эти брось. Верни Семке его рукопись. Скажи, слабоваты мы оказались против Калиостро… И человечество этими эликсирами спасти нельзя.». Потом он ещё что-то говорил, похожее на бред, потом снова отключился.

Я не знал, что думать!

Ждал, когда приступ пройдет, чтобы высказать, как гнусно его предложение, но тут пришел Коля, и я сбежал домой.

Господи, неужели Олег всерьез считает, что нашел нейтрализатор?! Или рассудок его помутился, или…

Или он действительно нашел нейтрализатор, и, значит, спасения мне нет!».

«Олег умер.

Почти два месяца я ничего не писал сюда, потому что не мог. Да и что было писать?

Конечно, я его не убил.

Два месяца ходил, навещал, смотрел в чужое, спокойное лицо… Изучал свой собственный конец.

В день смерти зачем-то явилась бывшая жена. Уверен, её Коля вызвал. Бегала, суетилась, звонила в «скорую»… Хорошо, что я успел распылить в комнатах эликсир «доверия», иначе от вопросов невозможно было бы отвертеться. Да и выпроводить из комнаты родственницу с врачами тоже вряд ли бы удалось.

Как ужасно и грустно все было!

Смерть совершенно изменила знакомого когда-то человека.

Я разрезал скальпелем свою ладонь и протянулся сквозь его сферу. Она больше не была плотной и походила на самый обычный эликсир «совести». День-другой и истаяла бы совсем…

В сумке у меня была, заранее купленная на скотобойне кровь и кожаный фартук… Нет! Не могу об этом вспоминать! Все прошло так, как и должно было пройти. На мертвом теле эликсир нейтрализуется не сложнее, чем на стуле…

Спасибо Алеша прибежал, помог…

Жена Олега торопится, хочет хоронить уже завтра из-за жары. Не могу видеть ни её, ни Колю…».

«Вот я и остался один.

Алешу прямо с похорон увезли с сердечным приступом, а Санька не в счет. Я ему и не говорил пока ничего. Пусть живет своей жизнью. Галеновы и наши с Олегом эликсиры я мечтал преподнести ему на блюдечке. Но каемочка оказалась слишком кровавой. Теперь уж, не дай Бог узнать ему хоть что-то об этих делах!

Надо бы все записи уничтожить. Какой от них прок? Олег собирался, да, видно, рука не поднялась. Столько надежд, столько радостных открытий за все этим стоит… Но, нет, человечество эликсирами действительно не спасти и не переделать, даже если оставить самые невинные, вроде «третьего глаза». Любой, мало-мальски соображающий медик или химик, услышав это «А», захочет узнать, какое есть «Б», а потом и «В». А потом появится новый Абсолютный эликсир, и кто-то гениальный, или, хуже того, подлый, додумается до нейтрализатора.

Страшно даже представить, как равнодушные совершенства станут выискивать себе жертву, чтобы жить бессмертно и счастливо. И, что за раса укоренится, в конце концов, на земле?!

…А Сема так и не успел на похороны. Приедет только завтра. Жаль, что они с Алешкой так…».

«Говорят, когда сбываются виденные когда-то сны, жизнь должна круто поменяться.

Давным-давно мне приснилось, что я сижу на спиритическом сеансе, но совсем один, и дух, который вызвали, вполне материален. Помню, он сказал, что прожил двести лет, и я, почему-то, все время пытался выяснить, знал ли он Ленина.

Смешное желание. Уж лучше бы про Толстого спросил…

Сегодня заходил Довгер. Горюет страшно! Винит во всем себя и глупую ссору с Алексеем. Говорит, что ходил на квартиру Олега за рукописью Галена и встретил там Колю. Это меня очень насторожило, но Сема уверяет, что все бумаги на месте. Впрочем, ему показалось, что в тайник все же лазили. Если так, то нам остается уповать лишь на то, что Коля ничего не разобрал в наших формулах.

Решился, наконец, спросить о рукописи. Почему о…».

Дальше шли вырванные листы.

Значит, все-таки Довгер их вырвал, когда навещал Паневину! Хорош друг! «Не имею права, не имею права…», а сам поступил ещё хуже, чем, если бы, просто забрал дневник!

Ладно, горевать о пропаже пока не будем. Может быть, Валентина Георгиевна проявила присущее всем женщинам любопытство, и успела прочесть эти страницы до того, как они были изъяты. Пусть не содержание, но, хотя бы причину, по которой Довгер вырвал почти пол тетради я смогу узнать. А пока почитаю дальше.

«… вызывает сильнейшее раздражение! Без конца лезет с вопросами, «что случилось?», да, «почему ты стал такой…». А какой такой?! Что у меня, лицо перекособочилось, или руки-ноги скрючило? Я Эльвиру так и спросил, а она обиделась. Курица! Я такой же, каким и был, вот только видеть и слышать стал больше, чем хотелось бы!

Мне уже ничего не помогает. Те же симптомы, что были у Олега. Хорошо, что Санька звонит не часто – все труднее притворяться радостным добродушным дядюшкой. Я стараюсь думать о нем, как можно реже. Только когда чувствую приближение сильного приступа. Это, как лекарство, которое нельзя принимать часто, чтобы не ослабить его действие.

Пытаюсь читать то, что записывал по настоянию Олега, но, из-за обострившегося видения сути вещёй, (и не только вещёй), стал различать за искренними воспоминаниями те, где лицемерил даже перед самим собой! Кое-что перечеркнул, вымарал, кое-что хотел выдрать с корнем, но передумал. Зачем? Какой от этого прок? Ну да, я лицемерил, лгал самому себе, что где-то все хорошо и прекрасно, хотя и понимал, что там далеко не хорошо, и далеко не прекрасно. Да, я видел Ту, никогда не оборачивающуюся соседку. Заметил случайно, в троллейбусе. Не так уж далеко они переехали, чтобы эта встреча не могла состояться. Заметил и сделал вид, что не узнал!

Моя мечта, моя «Принцесса Грёза» располнела, обабилась, поникла под тяжестью рыночных кошелок. В когда-то огромных, уже не детских глазах, безразличие и отупение вместо мечтательности… Какой стыд я тогда почувствовал! Как презрительно подумал о ней! А теперь… Теперь я должен это написать! Вот сейчас, когда немного отпустило, и сердце моё забилось чаще, можно и должно признаться – не я ли указал ей путь к этой потускневшей тетке? Ведь и она томилась влюбленностью – это было видно, что уж тут скрывать! Но я, вместо того, чтобы бросать ей на балкон цветы, петь серенады и совершать безумства, достойные дона Кихоты, своей дерматиновой папочкой со шнурками, создал в её девичьем сознании мечту о человеке взрослом и серьезном, (каким, по сути, никогда не являлся)! И потом, когда не сложилось, она искала именно такого – мечту юности, своего «Принца Грёзу» – и, видимо, нашла. Нашла зануду с папочкой, ничем не утолившего её мечтательность… Вот сейчас бы и чувствовать стыд, и думать презрительно, но только о себе.

Что за жизнь я прожил? Копался в Истории, «плавал в реке Времени», как говорил всем, возвращал жизнь старым, ненужным вещам… И что? Сейчас мне необходима опора, чтобы бороться против душного кокона, в который затягивает эликсир, а опоры этой нет. Все, что казалось важным при обычной жизни, вдруг помертвело, и, как то золото из сказки, превратилось в черепки… Только Санька и остался.

Может, меньше надо было увлекаться антиквариатом и прислушиваться к мертвым голосам из прошлого? Разве менее интересен живой человек – этот голос будущего, которое становится подвластно нам, если мы вовремя проявим участие, согреем теплом, добрым словом…

Как мне жаль, что все так поздно!».

«Сегодня еле-еле справился с приступом ярости. Они становятся все чаще.

Прости, Санька! Я с трудом выношу себя ТАКОГО, и не могу допустить, чтобы ты меня таким увидел. Сегодня позвал к себе Алексея. Отдам ему эту тетрадь.

Все сошлось одно к одному. Вчера звонил Довгер, предупреждал насчет Коли Гольданцева. Значит, надо торопиться…

Немного страшно.

Хотя, что такое, в сущности, смерть? Всего лишь переход организма в другое состояние…

Хотелось бы в это верить…».

Это была последняя запись, и я закрыл книгу.

Глава девятая. …………………

Как там было у Булгакова? «Как причудливо тасуется колода»? Да, именно так. И, хотя он имел в виду людские судьбы, я теми же словами могу сказать и о людских поступках…

Впрочем, ведь из поступков судьба и складывается, не так ли? А из их перетасовки рождаются, наверное, мотивы и побуждения для поступков новых. Вся фишка, вероятно, в самом первом, определяющем шаге, который ты делаешь.

Мою колоду тасовали или слишком небрежно, или, наоборот, слишком тщательно, безжалостно теряя, или отбрасывая, все то, что не должно было мешать вершиться предначертанному.

В тот миг, когда я закрыл дядины записи, из моей колоды выпала, ещё не написанная, но уже ненужная новая книга. Да и вообще, я стал сомневаться, имею ли право считать себя писателем после всей пошлой писанины, пригодной только для того, чтобы убить время. Новая книга, несмотря на амбициозные планы, вряд ли стала бы лучше. Я понял это сразу, как только дочитал до конца последнюю строчку дядиной тетради. Слишком разителен был контраст между нынешним душевным волнением и тем болотно-ленивым состоянием, в котором я жил последние годы. И, несмотря на случившийся эмоциональный шок, (а может быть, именно благодаря ему), собственное творческое бессилие стало абсолютно очевидным. Мне следовало сначала дорасти до того уровня, на котором я так недолго продержался после чеченской командировки, а потом только решать, имею ли я право хоть что-то говорить людям… Иначе говоря, прежде всего, требовалось привести в порядок книгу собственной жизни.

Но, увы, сейчас, когда я вспоминаю все это, я уже знаю, как глупо и небрежно мы все её пишем. Пишем с закрытыми глазами, имея возможность подсмотреть только уже написанное. Из-под руки же выходят слепые, сиюминутно пришедшие на ум, фразы. Ошибки в них допускают и те, кто строчит, не задумываясь, и те, кто размышляет над каждым словом.

Я уже давно не из тех, кто задумывается. Отвык. Если вообще когда-нибудь это умел. Поэтому, и в тот момент, вычеркнув себя из рядов людей творческих, сразу, с ходу, определил, что делать дальше.

Прежде всего, сожгу дневник, чтобы никакому Гольданцеву не достался… Или нет, сначала приберусь, потом сожгу дневник и, раз и навсегда, удалю из компьютера всю свою писанину. Потом дождусь Екатерину, женюсь, заведу семью… Нет, сначала устроюсь на работу. Можно корректором в прежнее издательство, или в любое другое, куда возьмут… Ай, ладно! Приедет Екатерина – разберемся.

А может, мне, вместе с дневником, сжечь и собственные, уже написанные книги? Гоголевщина, конечно, но новую жизнь нужно начинать с чистого листа. Оставлю только первую книгу, в которой «вышел весь»…

А может, мне и дядины записки не сжигать? Пусть останутся, как отрезвляющая пощечина, и, если снова взбредет в голову блажь возомнить себя невесть кем, я сам себе её залеплю – перечитаю, чтобы опомниться.

В ту ночь так и не смог заснуть.

Чтобы не валяться, как Обломов, стал раскладывать вещи по местам, без конца вспоминая прочитанное и злясь на Довгера за вырванные страницы. А утром, когда ожили лифт и подъезд, наспех умылся холодной водой, оделся потеплее и поехал на кладбище.

В спортивной сумке я нес складную саперную лопатку и прямоугольную жестяную банку с видом Кремля, в которую положил дядин дневник, предварительно завернутый в полиэтилен. У входа на кладбище купил скромный венок из искусственных еловых веток и решительно зашагал по длинной скорбной аллее.

Здесь я не был уже очень давно, со времен первого крупного гонорара, часть из которого пошла на достойный памятник и ограду. Почему-то думалось, что всё таким и осталось – чистым, новым, ухоженным, и я совсем не был готов к тому запустению и той убогости, какие нашел.

Стало невыносимо стыдно.

Дядина фотография совершенно выцвела и утратила полутона. Но улыбку, Василия Львовича, его добродушную улыбку, напомнить ещё была в состоянии.

«Здравствуй, дядя Вася, – мысленно сказал я. – Прости за то, что редко появлялся. Но ты ведь и сам не слишком любил ходить на кладбища. Сам говорил, что любимых людей хранят в сердце, а не в земле… Я виноват перед тобой – не выполнил той единственной малости, о которой ты просил, и сейчас пришел, чтобы не выполнить и другой просьбы. Но главное я понял, и в этом, как мне кажется, лежит искупление. Может даже лучше, что я не спустил Гольданцева с лестницы и все узнал. Черт с ними, с эликсирами! Я ведь узнал и нового тебя, дорогой дядя… А теперь, прости, мне нужно сделать то, зачем я пришел».

Рядом была совершенно заброшенная могила с покосившейся ржавой пирамидой памятника. Невозможно было прочитать, кто тут лежит – мужчина или женщина. Не было и фотографии. Только земляной холм, напоминающий, что когда-то сюда зарыли умершего человека, о котором больше никто не вспомнил. Грустное зрелище, но мне некогда было грустить.

Я обошел могилу дяди, перешагнул через цепь ограды и остановился возле куста сирени, раскинувшего ветки над обоими умершими. Здесь самое подходящее место! Даже отломившаяся от ржавого памятника звезда могла пригодиться.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Идеи – твердая валюта рекламной индустрии. Каждый день креативные агентства занимаются тем, что прид...
Анастасия Волконская – эксперт-оперативник Следственного Департамента, нежная барышня с таинственным...
Эта книга станет уникальной находкой для тех. кто хочет организовать на небольшом участке земли наст...
Автор книги – врач, который сам страдал из-за депрессии шесть лет, потерял работу, личная жизнь была...
Первый Джамгён Конгтрул Лодрё Тхае (1813–1899) – учитель тибетского буддизма, один из руководителей ...
Кто для тебя эта девушка, Темный Дракон? Рабыня, гостья, подруга? Что для тебя значит ее доверие? Пр...