Записки русского генерала Ермолов Алексей
Герой Отечественной войны 1812 г., «проконсул» Кавказа, Алексей Петрович Ермолов был сыном эпохи величия и могущества России, породившей плеяду выдающихся российских мыслителей, ученых, полководцев, поэтов, смысл жизни которых состоял в служении Отечеству. Это был, по словам А. С. Грибоедова, «сфинкс новейших времен» – сложная и противоречивая личность: человек сильной воли и независимых взглядов, не признававший авторитетов патриот, всегдашний оппозиционер власти и в то же время верный сын Отечества.
Эпоха формировала личность Ермолова – и сам он был одним из активных ее творцов. Судьба Ермолова впечатляет. Сызмальства приписанный в Преображенский полк, 17-ти лет он уже сражался под началом Суворова. Но храбрость и смекалка юного офицера-артиллериста не спасли его от ссылки… Освободил его Александр I, и с тех пор Ермолов самоотверженно служил царю во всех войнах – с Польшей, Пруссией, с Наполеоном. Под Аустерлицем Алексей Петрович заслужил военный орден Святого Георгия и чин полковника. В Бородинском сражении именно он фактически спас армию, отбив у французов батарею Раевского, остановив смятение в войсках и обороняя высоту, пока контузия не вывела его из строя. Сам М. И. Кутузов отличал его, говоря: «Ермолов рожден командовать армиями», а солдаты просто обожали своего полководца. И если начальство то благоволило своенравному генералу, то ополчалось на него, народная любовь оставалась неизменной.
Но и этим не исчерпываются способности и заслуги Ермолова. Одиннадцать лет правления Ермолова на Кавказе – это не только сила. Это дипломатия. Это авторитет. Это цивилизующая власть. А как иначе сумел бы он отучить местные племена от торговли заложниками? Как иначе удалось бы превратить крепость Кислую в первый кавказский курорт – Кисловодск?
Современники считали, что при всей своей славе и беззаветной преданности Отечеству Ермолов был недооценен при жизни. А. С. Пушкин просил у генерала дозволения стать его биографом. «Подвиги Ваши – достояние Отечества, и Ваша слава принадлежит России», – писал он в письме к генералу. Но великий русский поэт не успел составить жизнеописания великого русского полководца.
Попытаемся же восполнить этот пробел…
Н. С. Лесков. Биографический очерк[1]
Ермолов, как и современник его Милорадович, с которым он был почти одних лет, отличался необыкновенною храбростью, добротою, простотою и ласковостию в обращении с подчиненными и был таким же кумиром солдат и любимым народным героем; но по уму, способностям и развитию Ермолов стоит неизмеримо выше Милорадовича.
Ермолов, как и Милорадович, был образован очень поверхностно, но и в этом между ними двумя очень большая разница. Милорадовичу были даны все средства к образованию, но он сам не воспользовался этими средствами, да и вообще, как кажется, не особенно сознавал недостаток своего образования; Ермолов же был почти совсем лишен всех средств образовать себя и всю жизнь тяжко сознавал этот недостаток и тяготился им бесконечно.
Оба героя, и Милорадович и Ермолов, симпатичны каждый по-своему; но Ермолов гораздо глубже и серьезнее. Симпатии, возбуждаемые его характером, гораздо солидней симпатий, порождаемых романтически-рыцарственным Милорадовичем.
Алексей Петрович Ермолов особенно привлекателен оригинальностию и глубиною своего ума, широтою своего взгляда и меткостию суждений, указывавших в нем человека совсем не дюжинного – человека, отмеченного самою природою, человека, которого умный Кутузов справедливо называл орлом, а лейб-медик Вилие [2] характеризовал, как «homme aux grands moyens»[3].
Служебный путь Ермолова далеко не был усыпан розами, но на нем, наоборот, было набросано много терний. Служебным его неудачам немало способствовало его несомненное превосходство, которого никогда не сносит окружающая посредственность, а частию Ермолову вредил много его злой и как бритва острый язык, которым крутой генерал беспощадно казнил смешные и слабые стороны своих недоброжелателей.
Алексей Петрович Ермолов родился в Москве 24 мая 1777 года.
Отец его был небогатый помещик Орловской губернии, где и служил, между прочим, председателем гражданской палаты, а в последние годы царствования императрицы Екатерины II управлял канцеляриею графа Самойлова[4].
Мать Алексея Петровича, Мария Денисовна Давыдова, родная тетка известного партизана и поэта Давыдова, была в первом браке за Каховским, и от этого брака у нее был сын Александр[5]. Оба ее сына как бы с самым материнским молоком всосали способность не мириться ни с чем низменным по натуре.
Мать Алексея Петровича, по выражению одного близкого ее знакомого, «до глубокой старости была бичом всех гордецов, взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почетные места в служебном мире».
Первым учителем А. П. Ермолова был крепостной дворовый человек, по имени Алексей, который по букварю и с знаменитою указкою учил грамоте будущего великого полководца.
Отец Ермолова был слишком занят службою, чтобы заниматься сыном; сведущего учителя, которые были тогда и редки и дороги, он не мог ему нанять по недостатку средств, а потому и поместил его сначала в семейство своего родственника, орловского же помещика Щербинина, а потом в дом Левина. Отеческие же заботы о воспитании сына ограничивались тем, что он с малолетства твердил ему о необходимости усердной и ревностной службы.
Неопределенность положения Алексея Петровича Ермолова в семье его родственников заставила отца его отправить сына в Москву, в университетский благородный пансион, где он и был сдан на руки профессору Ивану Андреевичу Гейму[6].
Образование, стоявшее в то время вообще на низкой ступени, в последние годы царствования Екатерины приняло еще более ложное направление от нашествия в Россию иностранцев, и в особенности французов. Из всех тогдашних преподавателей не много таких, которых нельзя было, по всей справедливости, назвать шарлатанами или невеждами.
– Бедное состояние семьи моей, – говаривал Ермолов, – не допустило дать мне нужное образование. Вознаградить впоследствии недостатка знаний не было времени. (Хотя, добавим от себя, Алексей Петрович Ермолов читал очень много и обладал начитанностию довольно замечательною.)
– Шарлатаны, – говаривал он также, – учили взрослых, выдавая себя за жрецов мистических таинств; невежды учили детей, и все достигали цели, то есть скоро добывали деньги. Между учителями были такие, которые, стоя перед картою Европы, говорили: Paris, capitale de la France cherchez, mes enfants![7] – потому что сам наставник не сумел бы сразу ткнуть пальцем в свой Париж.
Когда по скончании курса учения пятнадцатилетний Ермолов явился в Петербург в чине сержанта Преображенского полка, то, поступив на действительную службу, он по недостатку денег не в силах был тянуться за прочими гвардейскими офицерами, державшими и экипажи и огромное число прислуги, а потому стал искать для себя другого рода службы.
1 января 1791 года Ермолов был выпущен капитаном в Нижегородский драгунский полк, слава которого впоследствии гремела на Кавказе в течение целого полустолетия. Ермолов тотчас же отправился в Молдавию, где стоял тогда этот полк. Командиром полка в то время был двадцатилетний племянник шефа полка, графа Самойлова, Н. Н. Раевский, прославившийся впоследствии в войну 1812 года.
В бытность свою в этом полку Алексей Петрович познакомился несколько с артиллериею. При полке находились полковые пушки, имевшие, как у дяди юного Гамлета, одно специальное назначение, стрелять «в знак осушения бокалов»[8]. Раевский возымел мысль дать им более целесообразное назначение: он переделал лафеты и переменил расчет прислуги.
За всем этим Ермолов тщательно следил и приспособлялся, но едва только он стал привыкать к фронтовой службе, как вдруг был вызван опять в Петербург по случаю назначения его адъютантом к графу Самойлову.
В Петербурге молодой и красивый адъютант встретил радушный прием. Наружность Алексея Петровича, прекрасная, одухотворенная, внушительная и до самых преклонных дней его старости удерживавшая на себе внимание мужчин и женщин, тогда, в пору его расцвета, привлекала на него всеобщее внимание: он был высокого роста и отличался необыкновенною физическою силою и крепким здоровьем.
Его большая голова, с лежащими в красивом беспорядке волосами, маленькие, но проницательные и быстрые глаза делали его похожим на льва. Взгляд его, в особенности во время гнева, был просто страшен: из глаз его буквально сверкали молнии. Горцы говорили впоследствии о Ермолове: «Горы дрожат от его гнева, а взор его поражает на месте, как молния».
Как человек домашний у графа Самойлова, Алексей Петрович был членом высшего петербургского общества и каждое утро слыхивал самые откровенные и бесцеремонные отзывы, как нынче говорят, «высокопоставленных лиц», которые по вечерам наполняли зал у Самойлова и которых там, словно всерьез, просили «принять дань якобы подобающего им глубочайшего почтения».
Шестнадцатилетний юноша присматривался не только к тем, которых осмеивали заочно, но и к тем, кто осмеивал их, и по врожденной ему проницательности угадывал все нравственное ничтожество среды, в которой вращался. Прошло очень немного времени, и Алексей Петрович стал открыто относиться к этим людям с едким сарказмом, ирониею и насмешками, что, разумеется, очень скоро наплодило ему врагов.
Алексей Петрович Ермолов терпеть не мог немцев и, по-видимому, беззлобно, но непереносно проходился на их счет, где только к тому представлялся хоть малейший повод. Остроты, которыми Алексей Петрович осыпал немцев, переходили из уст в уста и, конечно, многим не нравились, а «немец немцу, по пословице, всюду весть подавал», и покойный Ермолов под старость не раз говорил шутя: «Нет, господа русские, если хотите чего-нибудь достичь, то наперед всего проситесь в немцы».
Ермолов не мог увлекаться светскою жизнию; он беспрестанно занимался военными науками и назойливо просил графа Самойлова зачислить его в артиллерию, что наконец и было исполнено.
Восстание в Польше оторвало Алексея Петровича от его научных занятий: он участвовал в этой кампании и получил орден Св. Георгия за штурм Праги[9].
В следующем году он был отправлен за границу, в Италию, где, будучи прикомандирован к главной квартире австрийского главнокомандующего, участвовал в войне австрийцев с французами. Едва только он успел вернуться в Россию, как в 1796 году принял участие в новом походе персидском, под предводительством графа Валерьяна Зубова[10].
Начавши службу так удачно, Алексей Петрович с шестнадцати лет приобрел самостоятельность и репутацию, которые сулили ему блестящую будущность. Но судьба неожиданно подставила ему ногу.
Смоленский губернатор сделал донос на Каховского, брата Алексея Петровича по матери. Тот был взят по этому доносу под арест, а вместе с ним был арестован и Ермолов: его взяли и отвезли в Калугу.
Но чуть только Ермолов явился в Калугу к губернатору, ему было объявлено всемилостивейшее прощение государя и возвращена шпага. Тем не менее, однако, Ермолов счел себя всем этим крайне оскорбленным и требовал от генерала Линденера объяснений, которых тот ему, разумеется, не дал, но зато тотчас же секретно донес о нем как «о человеке неблагонадежном».
Последствием этого нового доноса было то, что за Ермоловым в Калугу был прислан из Петербурга курьер, который и отвез его прямым трактом в Петропавловскую крепость, где Ермолов потомился под стражею, а затем он был сослан в Кострому.
Там он нашел другого изгнанника, Платова[11], впоследствии графа и атамана Войска Донского.
В ссылке Ермолов пробыл целых три года, и это время далось ему нелегко. Он был исключен из службы и потерял из виду всех родных и брата своего, Каховского. Знакомые и приятели за немногими исключениями отреклись от него и даже не отвечали на его письма. Таков свет, таковы люди!
Сильный волею, энергический Ермолов, однако, не пал духом от всех этих передряг. От нечего делать он принялся за изучение латинского языка у протоиерея Груздева, читал и переводил Юлия Цезаря и, кроме того, стал учиться играть на кларнете.
По восшествии на престол императора Александра I он был освобожден вместе со всеми лицами, замешанными в деле Каховского. Тогда Ермолов приехал в Петербург, но там уже выступили на сцену новые лица и новые интересы, среди которых он был чужим на пиру. Генерал Ламб, президент Военной коллегии, впрочем, взялся по старому знакомству похлопотать об Ермолове.
После долгих хлопот и не прежде, чем, по выражению Ермолова, «он наскучил всему миру секретарей и писцов», являясь ежедневно в Военную коллегию, Ермолов был принят тем же чином на службу в 8-й артиллерийский полк и получил роту, квартировавшую в Вильне.
Время, проведенное Алексеем Петровичем в ссылке, отразилось навсегда на его характере неизгладимыми чертами. Он стал сосредоточен, задумчив и полюбил уединение.
«Я редко или почти никогда весел не бываю, сижу один дома, – писал он одному из своих друзей. – Я сыскал себе славного учителя на кларнете и страшно надуваю, и по-латыне упражняюсь».
Кроме того, аресты и ссылка развили в нем мнительность, и всякая безделица беспокоила его и заставляла страшиться новых неприятностей в том же знакомом роде. Вот один интересный случай, который рассказывает г. Дубровин. Один из офицеров Алексея Петровича проиграл 600 рублей казенных денег. Ермолов тотчас же арестовал его, взыскал деньги с выигравших и, уступив просьбам, а главное, «избегая случая сделать человеку несчастие, сам собою испытавши, сколько тягостно переносить оное», согласился скрыть это дело и не доносить начальству о проступке офицера.
По частному письму его к начальнику офицер был переведен по неспособности в Кизлярскую гарнизонную роту. Офицер обиделся за то, что его признали неспособным, и решился лучше во всем признаться. Ермолов страшно встревожился; ему мерещились всяческие беды за сокрытие преступления подчиненного, и он не прежде успокоился, как тогда, когда офицер согласился не поднимать этого дела и ехать в Кизлярский гарнизон.
«Страшно боюсь я хлопот, – писал он по этому поводу к своему другу, – трехлетнее несчастье сделало меня робким».
Отсталое и почти запамятное положение по службе ужасно тяготило Ермолова. Благодаря всему с ним случившемуся прежние товарищи обогнали его в чинах, а ему приходилось прозябать в неизвестности и относительном бездействии.
Не имея ничего определенного в виду, он бросался из стороны в сторону: то хотел перейти в инженеры и сопровождать генерала Анрепа на Ионические острова, то хлопотал о переводе в казаки. (Тогда же, вероятно, ему пришла и комическая мысль «проситься и в немцы», но тогда ему было не до шуток, к которым он нисходил порою в веселые минуты в старости.)
Словом, Ермолов просил отправить его куда-нибудь, выискать для него какой-нибудь подвиг, а не то, писал он, «заваляешься полуполковником; русская пословица: не все хлыстом, иногда и свистом – вот мое правило с давнего уже времени».
Война 1812 года выдвинула Ермолова вперед. Еще в 1806–1807 годах Алексей Петрович составил себе известность храброго и замечательного офицера. Он, как говорят, создал артиллерийский строевой устав. Каждое действие Алексея Петровича в бою становилось потом тактическим правилом для артиллерии; он дал ей практические правила построения батарей.
Солдаты, смотря на роту Ермолова, выезжавшую на позицию, и на храброго ее командира, бывшего всегда впереди, говаривали: «Напрасно француз порет горячку, Ермолов за себя постоит».
Ермолов стал любимцем войска, кумиром офицеров и рыцарем без страха и упрека для народа, несмотря на то, что начальство, за исключением Кутузова, большею частию неблагосклонно и несправедливо относилось к нему, как будто не замечало его подвигов, и до такой степени умалчивало о них в реляциях, что отец Ермолова, к которому обратился один из почитателей его сына с просьбою выслать его портрет, прославляя его как любимого народного героя, отвечал: «Подвигов героя вашего не видал я ни разу ни в реляциях, ни в газетах, которые наполнены генералами Винценгероде, Тетенборном, Бенкендорфом и пр. и пр.».
Начальство не любило Ермолова за независимый, гордый характер, за резкость, с которою он высказывал свои мнения; чем выше было поставлено лицо, с которым приходилось иметь дело Ермолову, тем сношения его с ним были резче, а колкости ядовитее.
Известен ответ его Аракчееву на замечание последнего, что лошади его роты дурны: «К сожалению, ваше сиятельство, участь наша часто зависит от скотов».
Когда Ермолов был еще полковником, то один из генералов сказал: «Хоть бы его скорее произвели в генералы, авось он тогда будет обходительнее и вежливее с нами».
Однажды во время кампании 1812 года Барклай де Толли приказал образовать легкий отряд. Ермолов назначил Шевича начальником отряда, в состав которого вошли казаки, бывшие под начальством генерала Краснова. Шевич оказался моложе Краснова. Платов, как атаман, вступился за своего подчиненного и просил Ермолова разъяснить ему: давно ли старшего отдают под команду младшего, и притом в чужие войска?
– О старшинстве Краснова я знаю не более вашего, – отвечал Ермолов, – потому что из вашей канцелярии еще не доставлен список этого генерала, недавно к нам переведенного из Черноморского войска. Я, вместе с тем, должен заключить из слов ваших, что вы почитаете себя лишь союзниками русского государя, но никак не подданными его.
Казаки обиделись таким ответом, и правитель дел атамана продолжал возражать Ермолову.
– Оставь Ермолова в покое, – отвечал Платов, – ты его не знаешь: он в состоянии с нами сделать то, что приведет наших казаков в сокрушение, а меня в размышление.
Но, будучи резок и даже дерзок с высшими, Ермолов был обходителен и вежлив с низшими. Он умел ценить заслуги и до конца дней своих оставался лучшим ходатаем и защитником своих подчиненных. «Ты не худо делаешь, что иногда пишешь ко мне, ибо я о заслугах других всегда кричать умею», – писал он Денису Давыдову, и имел право говорить таким образом.
Будучи еще подполковником и командуя ротою, Ермолов поминутно просит то за фельдфебеля, то за рядового, постоянно предлагал разные меры к улучшению их положения и, сознаваясь сам, что надоедает своими просьбами, все-таки слал письмо за письмом с просьбою то о том, то о другом из своих подчиненных.
Наскучив неблагодарною службою, на которой все усердие его и все подвиги его никогда по заслугам не оценивались, Ермолов в ноябре 1815 года вышел в отставку и, сдав в Познани свой корпус генерал-лейтенанту Паскевичу, отправился в Россию и поселился в Орловской губернии, в имении старика отца, считая свою службу оконченною.
Но назначение его главнокомандующим на Кавказ, которым он был очень доволен, призвало его к новой деятельности, которая еще более прославила его имя, если только его можно было прославить более славно, чем оно было прославлено в нашем войске и в нашем народе, знающем и величающем Алексея Петровича Ермолова едва ли не более всех отечественных полководцев.
Славу его протрубили не пристрастные газеты, не реляции, которые пишутся в главных квартирах и возвещают то, что желательно оповестить главной квартире, – славу его пронесли во всю Русь на своих костылях и деревяшках герои-калеки, ходившие с Алексеем Петровичем и в огонь и в воду и после за мирным плетением лычных лаптей повещавшие «черному народу», как «с Ермоловым было и умирать красно».
Русская публика, без сомнения, будет очень благодарна г. Дубровину за его попытку воспроизвести некоторые черты из жизни недавно почившего истинного народного русского героя, и доказательством этой благодарности в настоящее время до некоторой степени может служить довольно общее внимание печати ко всему рассказанному о Ермолове г. Дубровиным.
Но во всяком случае сказание это опять еще далеко не удовлетворяет бездны вопросов, поставленных русской любознательности многозначащею личностью Алексея Петровича и странною его судьбою, которую унаследовали за ним и некоторые другие, про которых где-то сказано стихами:
- Послать туда таких-то,
- Авось их там убьют!
За вскрытие материалов для биографии Алексея Петровича современные писатели берутся уже не в первый раз, но она, как видно, еще жжется… Печаталось нечто и вроде его записок; появлялись и воспоминаньица и материалы; и Л. Н. Толстой не прошел Ермолова молчанием в «Войне и мире» и представил его даже со стороны, не совсем привлекательной в его отношениях к Кутузову («старому человеку»), которому Ермолов посылал лист белой бумаги вместо донесения; пробовали даже выводить Ермолова и в романах под вымышленными именами.
Так, еще при жизни Ермолова, в 1864 году, в одном из выходивших тогда романов[12], Алексей Петрович, как все узнали (и чего ныне не отрицает и сам автор), Ермолов был изображен под именем «полного генерала Стрепетова», и там показаны некоторые его отношения к некоторым людям нового толка, а все-таки Алексея Петровича Ермолова в полном и ясно определенном образе все еще нет…
«Беспримерный начальник и невозможнейший подчиненный» в нем уже кое-как намечены, но что именно делало этого человека таким и «хорошим, да неудобным», как о нем говорили, – это ждет талантливого разъяснителя, для которого к тому же еще остается и совершенно нетронутою целая долгая полоса жизни Ермолова, полоса, которую он называл своим «московским сиденьем»[13] и гляденьем на «Иерихонского» и других лиц, смущавших своими громкими карьерами тишину его предсмертного заката.
Алексей Петрович Ермолов поистине характернейший представитель весьма замечательного и не скудно распространенного у нас типа умных, сильных, даровитых и ревностных, но по некоторым чертам «неудобных» русских людей, и разъяснение его личности в связи со всеми касательствами к нему среды, в отпор коей он принимал ту или другую позицию, должно составить вполне глубокую и благодарную задачу и для историка-биографа, и для критика.
Тому-то, кто сумеет судить о Ермолове правильно и беспристрастно, предстоит завидная доля сказать многое, очень многое «старым людям на послушание, а молодым на поучение».
ЗАПИСКИ А. П. ЕРМОЛОВА 1798–1828 гг.
Заметки А. П. Ермолова о его молодости
Всем обязан он[14] единственно милосердию государя[15]. Спрашивая о многих обстоятельствах, относившихся до его брата[16], но как они совершенно не были известны Ермолову и были даже вымышлены, то ответы его заключались в одних отрицаниях. Генер[ал] Л[17]., призвав к себе офицера, сопровождавшего Ермолова, объявил ему о дарованной ему свободе и чтобы он отправился обратно, если Ермолов пожелает возвратиться один.
Ласково простясь с Ермоловым, он сказал, что посланному навстречу ему офицеру приказано отдать бумаги Смоленскому коменданту генер[ал]-майору князю Долгорукову, в случае если еще он не препровожден из Несвижа. Сказал он, что между возвращенными бумагами недостает журнала и нескольких чертежей, составленных во время пребывания в австрийской армии в Альпийских горах[18], которые государь изволит рассматривать.
Проезжая обратно [через] Смоленск, Ермолов получил бумаги, доставленные разъехавшимся, вероятно, в ночное время офицером, и привез в Несвиж данное шефу баталиона повеление.
Прошло не менее двух недель, как исполненный чувств благодарности, прославляющий великодушие монарха, Ермолов, призванный к своему шефу, получает приказание отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Я не был отставлен, от службы, не был выключен, ниже [и не] арестован, и объявлено, что государь желает меня видеть.
Без затруднения дано мне два дня на приуготовление к дороге: до отъезда не учреждено за мною никакого присмотра; прощаюсь с знакомыми в Несвиже и окрестности и отправляюсь.
В жизни моей нередко весьма уловлял я себя в недостатке предусмотрительности, но в 22 года, при свойствах и воображении, от природы довольно пылких, удостоенный всемилостивейшего прощения, вызываемый по желанию государя меня видеть, питающий чувства совершеннейшей преданности, я допускал самые обольщающие мечтания и видел перед собой блистательную будущность. Пред глазами было быстрое возвышение людей неизвестных и даже многих, оправдавших свое ничтожество, и меня увлекали надежды!
В дороге фельдъегерь оказывал мне угодливость; на последней к П[етер]бургу станции, куда приехали мы до обеда, советовал дождаться вечера, говоря, что могу быть встречен знакомыми, и неприятно будет мне дать повод к невыгодным о себе заключениям. Тут начало мне представляться положение мое совсем в другом виде. В П[етер]бурге привезли меня прямо в дом генерал-губернатора Петра Васил[ьевича] Лопухина.
Долго расспрашиваемый в его канцелярии, фельдъегерь получил приказание отвезти меня к начальнику Тайной экспедиции. Оттуда препроводили меня в С.-П[етер]бургскую крепость и в Алексеевском равелине посадили в каземат. В продолжение двухмесячного там пребывания один раз требован я был генерал-прокурором: взяты от меня объяснения начальником Тайной экспедиции, в котором неожиданно встретил я г. Макарова, благороднейшего и великодушного человека, который, служа при графе Самойлове, знал меня в моей юности и, наконец, его адъютантом.
Ему известно было о дарованном мне прощении, о взятии же меня в другой раз он только то узнал, что по приказанию государя отправлен был дежурный во дворце фельдъегерь, и причина отсутствия его покрыта тайною. Объяснения мои изложил я на бумаге; их поправил Макаров, конечно не прельщенный слогом моим, которого не смягчало чувство правоты, несправедливого преследования и заточения в каземате. Я переписал их и возвратился в прежнее место.
Нескоро однако же после того прислан фельдъегерь принять арестанта из 9-го нумера и отправиться в означенный путь. Мне приказано одеваться теплее в дорогу. Из убийственной тюрьмы я с радостью готов был в Сибирь. В равелине ничего не происходит подобного описываемым ужасам инквизиции, но, конечно, многое заимствовано из сего благодетельного и человеколюбивого установления. Спокойствие ограждается могильною тишиною, совершенным безмолвием двух недремлющих сторожей, почти неразлучных.
Охранение здоровья заключается в постоянной заботливости не обременять желудка ни лакомством пищи, ни излишним его количеством. Жилища освещаются неугасимою сальною свечою, опущенною в жестяную с водою трубку. Различный бой барабана при утренней и вечерней зоре служит исчислением времени; но когда бывает он не довольно внятным, поверка производится в коридоре, который освещен дневным светом и солнцем, незнакомыми в преисподней.
В дороге фельдъегерь сообщил мне, что должен сдать меня костромскому губернатору, но что весьма нередко поручается им отправлять несчастных далее, и даже в Сибирь.
По прибытии в Кострому мне объявлено назначение вечного пребывания в губернии по известному собственно государю императору преступлению. По счастию моему при губернаторе[19] находился сын его, с которым в молодости моей учились мы вместе. По убеждению его он донес генерал-прокурору, что находит нужным оставить меня под собственным надзором для строжайшего наблюдения за моим поведением, и мне назначено жить в Костроме.
Некоторое время жил я в доме губернского прокурора Новикова, человека отлично доброго и благороднейших свойств, и вскоре вместе Войска Донского с генерал-майором Платовым[20], впоследствии знаменитым войсковым атаманом, которому по воле императора назначена также Кострома местопребыванием. Полтора года продолжалось мое пребывание; жители города оказывали мне великодушное расположение, не находя в свойствах моих, ни в образе поведения, ничего обнаруживающего преступника.
Я возвратился к изучению латинского языка, упражнялся в переводе лучших авторов, и время протекло почти неприметно, почти не омрачая веселости моей. Судьба, не благоприятствующая мне, возбуждала сетования мои в одном только случае, когда вспоминал я, что баталион артиллерийский, которому я принадлежал, находился в Италии, в армии, предводимой славным Суворовым, что товарищи мои участвуют в незабвенных подвигах непобедимой нашей армии.
В чине подполковника был я 22-х лет в царствование Екатерины, имел орден Св. Георгия и Св. Владимира. Многим Суворов открыл быструю карьеру: неужели бы укрылись от него добрая воля, кипящая, пламенная решительность, не знавшая тогда опасностей?
В Костроме получил я уведомление от одного из лучших приятелей, сослуживца, который по супружеству своему был в тесных связях родства с любимцем императора графом Кутайсовым[21], что, склонив внимание его к несчастному положению моему, имеет от него поручение дать мне знать, чтобы, изобразив его в самых трогательных выражениях, я обратился к нему с письмом моим и что он надеется испросить мне прощение.
Конечно неблагоразумием назову я твердую волю мою в сем случае, но не дорожил я свободою, подобным путем снисканною, и не отвечал на письмо приятеля моего.
Незадолго до кончины Павла прислан к Платову фельдъегерь с приказанием прибыть в П[етер]бург. Чрезвычайно милостиво был принят императором, взят на службу, пожалован орденом и назначен начальником войск, отправляемых для покорения Бухарии[22].
С горестью простился я с Платовым, но завидовать счастию не мог, ибо оно обращалось к человеку, известному отличною храбростию и способностями.
Скончался имп[ератор] Павел[23], и на другой день восшествия на престол Александр I освободил Каховского и меня в числе прочих соучастников вымышленного на него преступления. Ему известны были понесенные нами наказания. В числе не одной тысячи ищущих службы, которым ненавистное наименование исключенных из службы заменено названием уволенных, явился я в Петербург.
Тогда Военною коллегиею управлял генерал Ламб, бывший в царствование Екатерины генер[ал]-майором и костромским губернатором. По выезде его из Костромы остались там две дочери, в семействах которых принимаем я был благосклонно. Приезжая для свидания с отцом, они тронули его описанием участи молодого изгнанника, и достойный старик желал случая оказать мне благотворение.
Недолго являлся я просителем незамечаемым, наконец позвал меня в кабинет и, показав изготовленную докладную записку, сказал: «Я не спешу изыскивать благоприятную минуту, желая, чтобы ты принят был с вознаграждением чином, которого ты лишился». Вскоре лично изъявил мне сожаление, что не успел в желании своем и что я принят в артиллерию в прежнем чине подполковника.
Недолго был я праздным, и мне дана конно-артиллерийская рота: назначение для молодого человека чрезвычайно лестное, ибо в России тогда был один конный баталион, состоявший из пяти рот. Этому способствовал приятель мой, заботившийся о свободе моей поседством гр[афа] Кутайсова (который легко мог иметь в том успех; но мне надлежало обратиться к нему с письмом, в котором было бы изображено положение мое самым трогательным.
Он говорил, что изберет благоприятную минуту доложить ему о том и может наперед поздравить меня с свободою. Неблагорассудительность молодости истолковала мне поступок низким, и я даже не отвечал приятелю на письмо. Я просидел в Костроме лишний год до кончины императора!).
Когда граф Аракчеев назначен был инспектором всей артиллерии, по неизвестным мне причинам подпал я полной его немилости и преследованию. В самом производстве в чин сделана была мне преграда, и на которую я не мог жаловаться, ибо когда по старшинству надлежало дать мне чин, он приглашал из отставки и в списке ставил впереди меня.
Я помышлял уже оставить службу, и конечно не встретил бы затруднений в том, но дабы при отставке обратить на себя внимание и, может быть, найти возможность объяснить причину, понуждающую меня к этому, я прибегнул к странному способу: по осмотре роты моей инспектором конной артиллерии генер[ал]-майором Богдановым[24] я подал ему рапорт, что отец мой, будучи немолодых лет, имея меня единственного сына и состояние расстроенное, желает, чтобы я находился при нем, что, ускоряя несколькими месяцами подание прошения вопреки установленного на то время, я не только не почитаю себя вправе воспользоваться при увольнении чином, но, будучи семь лет подполковником, прошу отставить меня майором.
Инспектор, хороший мой приятель, склонял меня взять обратно рапорт, справедливо называя его бумажным, но я не согласился, и он должен был представить его графу Аракчееву. Рота моя расположена была тогда в Вильне, где военный губернатор барон Беннигсен был в то же время начальником литовской инспекции, [к] которой я принадлежал; знавши меня с самых молодых лет моих, он оказывал мне особенное благорасположение, и я уверен был в благоприятном отзыве его, если бы поручено ему было освидетельствовать, в полном ли я разуме?
Этого я должен был ожидать непременно, но граф Аракчеев написал мне собственноручно весьма благосклонное письмо, изъявляя желание, чтобы я остался служить. Я исполнил волю его и не раз имел причину раскаиваться…
Записки артиллерии полковника Ермолова, с объяснением по большей части тех случаев, в которых он находился, и военных происшествий того времени (1801–1807 гг.)
Исполнилось желание России!
Взошел на престол ныне царствующий император,
прекратились четырехлетние ее страдания!
At vos incertain, mortales, funeris horam Quaeritis,
et qua sit mors aditura via.
Propertius[25].
Со смертию императора Павла I множество несчастных увидели конец бедствий, в числе коих и я получил свободу. По справедливости время сие могу я назвать возрождением, ибо на 21-м году жизни содержался я под караулом, как преступник; найден невинным и обращен по именному повелению на службу; взят менее нежели через две недели, вторично; исключен из списков как умерший; заключен в С.-Петербургскую крепость и впоследствии отправлен в ссылку в Костромскую губернию, где начальством объявлено мне вечное пребывание[26].
Всемогущий, во благости своей, царям мира, равно как и нам, положил предел жизни, и мне суждено воспользоваться свободою. Радость заставила во мне молчать все другие чувства; одна была мысль: посвятить жизнь на службу государю, и усердию моему едва ли могло быть равное. Я приезжаю в Петербург, около двух месяцев ежедневно скитаюсь в Военной коллегии, наскучив всему миру секретарей и писцов.
Наконец доклад обо мне вносится государю, и я принят в службу. Мне отказан чин[27], хотя принадлежащий мне по справедливости; отказано старшинство в чине, конечно, не с большею основательностию. Президент Военной коллегии генерал Ламб, весьма уважаемый государем, при всем желании ничего не мог сделать в мою пользу. С трудом получил я роту конной артиллерии, которую колебались мне поверить как неизвестному офицеру между людьми новой категории.
Я имел за прежнюю службу Георгиевский и Владимирский ордена, употреблен был в войне в Польше и против персиян[28], находился в конце 1795 года при австрийской армии в Приморских Альпах[29]. Но сие ни к чему мне не послужило; ибо неизвестен я был в экзерциргаузах[30], чужд смоленского поля, которое было защитою многих знаменитых людей нашего времени.
Я приезжаю в Вильну, где расположена моя рота. Людей множество, город приятный; отовсюду стекаются убегавшие прежнего правления насладиться кротким царствованием Александра 1-го; все благословляют имя его, и любви к нему нет пределов! Весело идет жизнь моя, служба льстит честолюбию и составляет главнейшее мое управление; все страсти покорены ей! Мне 24 года; исполнен усердия и доброй воли, здоровье всему противостоящее! Недостает войны. Счастье некогда мне благоприятствовало!
Мирное время продлило пребывание мое в Вильне до конца 1804 года. Праздность дала место некоторым наклонностям, и вашу, прелестные женщины, испытал я очаровательную силу; вам обязан многими в жизни приятными минутами!
Я получил повеление выступить из Вильны. Неблагосклонное начальство меня преследовало, и в короткое время мне назначены квартиры в Либаве, Виндаве, Бирже, Гродне и Кременце на Волыни; я веду жизнь кочевую, и должен был употребить все способы, которые дала мне служба, при моей воздержности и бережливости. У меня рота в хорошем порядке, офицеры отличные, и я любим ими, и потому мне казалось все сносным, и служба единственное было благо.
Проходя из местечка Биржи, инспектор всей артиллерии граф Аракчеев делал в Вильне смотр моей роты, и я, неблагоразумно и дерзко возразя на одно из его замечаний[31], умножил неблаговоление могущественного начальника, что и чувствовал впоследствии. За год до того рапортом чрез частного инспектора просил я увольнения в отставку, и чтобы воспользоваться оною за четыре месяца до узаконенного времени, я предлагал отставить [меня] майором, хотя почти уже семь лет находился в чине подполковника. Я думаю, что подобной просьбы не бывало и, кажется, надлежало справиться о состоянии моего здоровья!
Спокойное России состояние было прервано участием в войне Австрии против французов. С 1799 года, знаменитого блистательными победами Суворова в Италии[32], уклонялась она от всех войн, бурным правительством Франции порожденных. Двинулись армии наши против нарушителей общего спокойствия.
В помощь Австрии пошел генерал Голенищев-Кутузов; армия его должна была состоять из 50 т[ысяч] человек. Войска под начальством генерала Михельсона вошли в области польские, приобретенные Пруссиею. Отряд войск в команде генерал-лейтенанта графа Толстого[33] отправлен в Ганновер; Пруссия должна была нам содействовать.
Генералу Кутузову назначено было соединиться с австрийскою армиею, расположенною в Баварии, под предводительством генерала Мака[34].
Австрия, в надежде на дружественное расположение курфюрста[35] баварского и обольщенная им, заложила знатные магазины [склады] в его владениях, предпринимая вынести войну сколь возможно далее от областей своих. Эрцгерцог Карл[36] с другою армиею находился в Италии. Ожидаема была наша армия, и военные действия не начинались.
Генерал Кутузов находился еще в Петербурге, а генерал-адъютанту барону Винценгероде[37] поручено было армию его ввести в Австрию и сделать с оною все нужные условия касательно перехода войск. По новому вещей порядку генералы, старшие чинами, должны были ему повиноваться, чего достаточно уже было, чтобы посеять неудовольствие; но генерал Винценгероде умел прибавить к тому надменность и дерзкое обращение, и негодование сделалось общим.
Солдаты роптали за то, что, когда полки были в движении, он приказал обозы обратить в квартиры, продать излишнее имущество солдат и уничтожить артели. Все было продано за бесценок и без ведома солдат. Весьма редки примеры, чтобы между немцами братья родные жили без строгих расчетов, и потому неудивительно, что барон Винценгероде не имел понятия об артелях.
Подобные распоряжения, по счастию, вскоре прекращены были прибытием генерала Кутузова, и радость войск изобразить невозможно!
Пришедши с моею ротою к Радзивиллову, я уже не застал армии и догонял ее ускоренными маршами, почему ехавшему из Петербурга генералу Кутузову попался я на дороге, и он, осмотрев роту, два уже месяца находившуюся в движении, одобрил хороший за нею присмотр, ободрил приветствием офицеров и солдат, расспросил о прежней моей службе и удивился, что, имевши два знака отличия времен Екатерины, я имел только чин подполковника, при быстрых производствах прошедшего царствования. Он, сказав мне, что будет иметь меня на замечании, приказал поспешить в соединение с армиею.
Между тем войска наши проходили австрийскую Галицию в полном избытке, в порядке совершеннейшем, и уже не в дальнем были расстоянии от Браунау.
По распоряжению главнокомандующего, отпущено было в войска большое число подвод и учреждены станции для перемены оных другими. Войска в каждый день делали удвоенный переход, ибо половина пехоты попеременно садилась на подводы, артиллерия половину пути делала на обывательских лошадях. Армия следовала пятью колоннами, в одном марше расстояния между собою.
Таким образом армия наша собралась в окрестностях Браунау, и в сем городе учредилась главная квартира; авангард был в Баварии на 13 часов пути.
Известно было, что собирается французская армия, и уже не весьма в далеком расстоянии от австрийской, почему войска наши получили маршруты до Ульма, и мы готовились к выступлению.
Генералу Кутузову представляют немолодого человека, имеющего сообщить ему важное известие. Мог ли ожидать г[енерал] Кутузов, что то был сам генерал Мак с известием о совершеннейшем уничтожении армии, бывшей под его начальством?
Наполеон напал на австрийскую армию при Ульме[38]. Генерал Мак, худо извещенный о движениях неприятеля, не довольно был осторожным, войска его были разбросаны и собраться не успели. Внезапная атака такое произвела замешательство, что армия, довольно многочисленная, в хорошем весьма состоянии, вся по частям и почти без сопротивления разбита была совершенно и большею частию досталась в плен; взята вся артиллерия и все обозы.
Спаслись от поражения небольшие части войск под начальством эрцгерцога Фердинанда[39], генералов Кинмейера и Мерфельда. Не избежал плена и сам генерал Мак; но давши реверс [обязательство] не служить против французов, он получил увольнение и за паспортом их отправился в свои поместья.
Перевязанная белым платком голова его давала подозрение, что главного подвига сохраняет он по крайней мере некоторую память. Но он успокоил насчет опасности, объяснив, что от неловкости почталиона он более потерпел, нежели от неприятеля. В дороге опрокинута была его карета, и он ударился головою так, однако же, счастливо, что она сохранена на услуги любезному отечеству.
Генерал Мак в штаб-офицерских чинах замечен был предприимчивым и храбрым в войне против турок под Белградом[40], и с того времени, сделавшись известным, нашел он у двора сильное покровительство, и ко всем впоследствии по службе назначениям продолжил путь интригами. По его нелепым планам предпринята кампания против Французской республики в Бельгии[41] под начальством принца Кобургского. Он пользовался особенным благоволением императрицы, первой жены Франциска II[42].
Узнавши все подробности происшествия, генерал Кутузов, поблагодаря г[енерала] Мака за известие, с ним расстался. Кажется, никому лучше нельзя было поверить в сем случае.
Генерал Мак и то заслужил удивление, что скоростию путешествия своего предупредил и самую молву. Австрийская армия не имела на сей раз расторопнейшего беглеца.
Генерал Кутузов нашелся в необходимости переменить сделанные им распоряжения, и положение его час от часу делалось затруднительнее. Неприятель шел с большою скоростию и уже не в дальнем находился расстоянии. Быстрое отступление было единственным средством, но с нами была вся тяжелая артиллерия, госпитали и обозы.
Дабы сколь возможно облегчить войска при отступлении, приказано все тягости отправить обратно; но г[енерал] Кутузов с войсками оставался в Браунау, ожидая присоединения австрийских войск, спасшихся от поражения при Ульме.
Наконец вышли мы из Браунау, и началось знаменитое отступление, которому и сам неприятель не отказал удивляться.
Глубокое осеннее время и беспрерывные дожди до такой степени разрушили дороги, что войска на третьем переходе от Браунау догнали отправленные вперед тягости, и по необходимости умедлилась скорость движения.
Войска нашей армии состояли из 27 тыс. человек, ибо кавалерии большая часть осталась назади, по причине скорого движения из Браунау, и сильная колонна генерал-лейтенанта Шепелева, возвращенная с походу в Россию, хотя впоследствии поступила вновь в состав армии, но еще не присоединилась к оной.
В городе Ламбахе армия остановилась один день, дабы тягостям дать время удалиться. Здесь достиг нас авангард неприятельский, и мы в царствование Александра I в первый раз сразились с французами. Мы занимали выгодное местоположение, войска нашего арьергарда противостали с наилучшим духом, потеря была незначительна; отличился 8-й егерский полк, коего начальник полковник граф Головкин умер от полученной раны.
Потеряно одно орудие конно-артиллерийской роты полковника Игнатьева, под которым лопнула ось от излишней экономии в коломази. Начальство точной причины не узнало, а полковник Игнатьев в донесении своем рассудил за благо подбить его неприятельским выстрелом. Авангард французский был не в больших силах, ибо войска, не имевши продовольствия, разбросались по дороге и производили грабеж.
При отступлении от Ламбаха войскам нашим дано следующее распределение:
Арьергард остался в команде генерал-майора князя Багратиона.
Под начальством генерал-майора Милорадовича состоял отряд, наименованный отдельной бригадою, которая, назначена будучи в подкрепление арьергарду, должна была находиться поблизости от оного.
Прочие войска разделены были на две дивизии и подчинены генерал-лейтенантам Дохтурову и Мальтицу[43].
Конная моя рота и еще две пешей артиллерии в моей команде, не принадлежа ни к какой части войск, остались в особенном распоряжении главнокомандующего как резерв артиллерии. Сие особенное благоволение, привязывая меня к главной квартире, делало последним участником при раздаче продовольствия людям и лошадям, и тогда как способы вообще были для всех недостаточны и затруднительны, а мне почасту и вовсе были отказываемы, то, побуждаемый голодом, просил я о присоединении моей команды к которым-нибудь из войск.
Мне в сем было отказано. Австрийский генерал Кинмейер[44], не имея при войсках конной артиллерии, просил о присоединении к оным моей роты, и я должен признаться, что совсем не жалел, когда главнокомандующий не изъявил на то согласия, ибо лучше хотел я терпеть вместе с товарищами.
В следовании от Ламбаха жители Зальцбурга, бежавшие от французов, известили, что они, заняв город, пошли поспешно далее по направлению к Вене. Неприятель должен был знать о нашей малочисленности и что нигде не встретит сопротивления австрийцев, чтобы, ослабляя себя, взять подробное направление.
До города Вельса арьергард наш имел беспрерывные, но весьма неважные, перестрелки, которые всегда начинались по прошествии нескольких часов дня, ибо, делая в ночное время переходы, мы далеко за собою оставляли неприятеля. Таким образом сокращали мы перестрелки, которые, по малому количеству войск наших, производили чувствительную потерю.
Далее, продолжая отступление чрез город Линц, нашли мы, при местечке Эберсберг, удобную к обороне позицию, прикрытую быстрою рекою Траун, и армии дан один день отдохновения.
В Эберсберге случилось странное происшествие: расположенные на передовых постах кавалерийские отряды, которым приказано было отступать за реку, когда переправятся все тягости, наскучив продолжительным их движением, распустили слух, что близко неприятель и готов ударить на мост.
Вдруг сделалось величайшее замешательство; бросились в беспорядке обозы, многие в поспешности упали с моста, а в лагере начался сильный ружейный огонь, хотя ни одной неприятельской души не было на нашем берегу реки. Главнокомандующий не в состоянии был остановить беспорядка, но и виновные в оном не были изыскиваемы.
Неприятель занял город Линц. Маршал Мортье c 1000 человек перешел на левый берег Дуная с тем намерением, чтобы предупредить нас в городе Кремсе, овладеть там на Дунае мостом и принудить нас идти на Вену, ибо нигде в другом месте не было моста, и мы, преследуемы будучи шаг за шагом, не могли решиться на другого рода переправу или бы все, конечно, не успели совершить без препятствия и не подвергаясь большой опасности. В Вену прежде нас должна была прийти посланная через Зальцбург колонна и превосходящая нас в силах.
О движении маршала Мортье неизвестно было главнокомандующему, и тем затруднительнее было наше положение. К тому же в продовольствии был ужаснейший недостаток, который дал повод войскам к грабежу и распутствам; вселились беспорядки и обнаружилось неповиновение.
От полков множество было отсталых людей, и мы бродягам научились давать название мародеров: это было первое заимствованное нами от французов. Они собирались толпами и в некотором виде устройства, ибо посланный один раз эскадрон гусар для воспрепятствования грабежа видел в них готовность без страха принять атаку. Конница нередко внимательна к подобной решительности.
Австрийский император, прибывший к отступающим нашим войскам в город Вельс, отправился в обратный путь. Повсюду сопровождали его отчаяние и вопль жителей, которых до прибытия французов оставляли мы нищими. Он свидетелем был опустошения земли, и уже не зависело от него дать помощь. Жителям Вельса советовал он прибегнуть к Наполеону, в великодушии которого найдут они пощаду. Император, видя малые силы наши, не мог сомневаться, что столица его будет добычею неприятеля.
В городе Энее армия наша перешла на правый берег реки того же имени, арьергард остановился, не доходя до города. Неприятель, расположась против него, пребыл в бездействии; но вскоре открыто, что отправлен им значительный отряд войск на монастырь С[вятого] Флориана, дабы воспрепятствовать движению армии или по крайней мере умедлить оное.
Но главнокомандующий, будучи извещен о том, успел предупредить неприятеля, и отряд генерал-майора Штрика, пришедши прежде к монастырю, закрыл собою следование армии. При сем произошло горячее сражение, и хотя по превосходству неприятеля потеря наша была чувствительна, но армия беспрепятственно совершила предпринятое движение. Неизвестно мне, в чем главнокомандующий винил генерала Штрика, но он был весьма недоволен.
Арьергард наш, угрожаемый быть отрезанным, поспешно отошел за реку Энс; некоторое время удержал усилия неприятеля и после продолжал отступление сколь возможно медленнее. Артиллерия и излишние тягости армии успевали также удаляться. Раненые отправляемы были Дунаем до города Кремса.
Главнокомандующий поспешал к переправе чрез Дунай; ибо с малыми силами не было средств удерживаться против неприятеля превосходного, и если бы даже встречи с ним оканчивались в нашу пользу, то обыкновенная потеря должна бы привести нас в совершенное бессилие. К тому же из армии генерала Михельсона шел в подкрепление нам с значительною частию войск генерал от инфантерии Буксгевден, из С.-Петербурга с гвардиею приспевал великий князь Константин Павлович[45], и вскоре должна была сблизиться колонна войск в команде генерал-лейтенанта Шепелева[46].
Малейшее замедление в отступлении было для нас пагубно; одна скорость, соединяя с идущими подкреплениями, могла вывести нас из гибельного положения. Имея прикрытием Дунай, можно было войскам, изнуренным трудами, дать необходимое отдохновение.
Неприятель имел все причины желать дать нам сражение, не допустив нас усилиться. Ему известна была малочисленность наша, и вероятно, что услужливые немцы доставляли ему точные о нас сведения. Сверх того армия под предводительством эрцгерцога Карла, одержавшая в Италии над маршалом Массеною успехи, поспешала к Вене, услышавши о поражении генерала Мака. Эрцгерцог Карл, будучи генералиссимусом и много раз начальствуя прежде, в состав своей армии избрал храбрейшие полки и лучших генералов и офицеров.
Октября 22-го арьергард князя Багратиона при местечке Амштеттене атакован был большими силами. Невзирая на храбрость, с каковою дрались Киевский и Малороссийский гренадерские и 6-й егерский полки, несмотря на все усилия князя Багратиона, не могли они устоять против стремления превосходного неприятеля и, потерпев большой урон, приведены были в замешательство. Артиллерия сбита была с своих мест, и войска в нестройных толпах теснились на дороге.
Лесистое местоположение скрывало от глаз неприятеля отряд генерал-майора Милорадовича, и, когда думал он только преследовать разбитый арьергард, встретил свежие, твердо ожидающие его войска. Внезапность привела неприятеля в некоторую робость, и ею воспользовался генерал-майор Милорадович удачно.
Он приказал коннице ударить на колеблющегося неприятеля, и Мариупольского гусарского полка подполковник Игельстром, офицер блистательной храбрости, с двумя эскадронами стремительно врезался в пехоту, отбросил неприятеля далеко назад, и уже гусары ворвались на батарею. Но одна картечь – и одним храбрым стало меньше в нашей армии!
После смерти его рассыпались его эскадроны, и неприятель остановился в бегстве своем; за два дня перед тем, как добрые приятели, дали мы слово один другому воспользоваться случаем действовать вместе, и я, лишь узнал о данном ему приказании атаковать, бросился ему на помощь с конною моею ротою, но уже не застал его живого и, только остановив неприятеля движение, дал способ эскадронам его собраться и удержаться на месте.
Я продолжал канонаду, и между тем устроились к атаке гренадерские баталионы Апшеронского и Смоленского полков, и сам Милорадович повел их в штыки. Ободренные присутствием начальника, гренадеры ударили с решительностию, и неприятель, далеко прогнанный, скрылся в лес и не смел показаться.
Неподалеку в других местах стоявшие его войска, ничего не предприняв, также удалились; некоторые продолжали бесполезную перестрелку, сопровождаемую безвредным действием артиллерии, но к вечеру все отступили, и мы провели ночь на поле сражения.
Вместе со светом пошли мы назад, и вскоре появился неприятель, но преследовал не с тою, как прежде, дерзостию. С сего времени отдельная бригада генерала Милорадовича заступила место арьергарда, а войскам князя Багратиона приказано составить подкрепление, и они по справедливости имели нужду в некотором отдохновении.
При Амштеттене в первый раз был я в сражении против французов, и в службу мою в первый раз с конною артиллериею, которой употребление я столько же мало знал, как и все другие. Возможность двигаться удобнее прочей артиллерии истолковала мне обязанности поспевать всюду, и потому я попал с гусарами. Впрочем, мне удалось предупредить неприятеля, и я, заняв одно возвышение, не допустил устроить батарею, которая могла бы делать нам большой вред.
Генерал Милорадович чрезвычайно благодарил меня, конечно, не за исполнение его приказаний, ибо удачное действие принадлежало случаю, и я смею подозревать, что ему нелегко было приказать что лучшее. Не менее того мне как офицеру неизвестному весьма приятно было, что начальник отзывается с похвалою.
Подходя к монастырю Мелк (Mlk), лежащему на Дунае, арьергард усмотрел идущую на другой стороне колонну войск. Отдаление не позволяло распознать их, и думали мы, что то австрийцы, спасающиеся от французов; но как у самого монастыря Дунай протекает в тесных берегах и дорога с обеих сторон лежит почти по самому краю оных, то легко было удостовериться, что колонна была неприятельская и в не малых силах: то был маршал Мортье, который, как сказано выше, в городе Линце перешел на левый берег Дуная.
Главнокомандующий неравнодушно получил сие известие, ибо положение наше становилось крайне опасным. С нашей стороны гористые места, прилежащие к берегу Дуная, удаляя от оного дорогу, отклоняли ее на город Санкт-Пелтен и понуждали нас к довольно большому обходу. Одною чрезвычайною быстротою могли мы предупредить неприятеля в Кремсе и иметь удобную переправу. По счастию нашему, французы встретили трудный путь по левому берегу.
При войсках наших находились австрийские генералы Мерфельд и Ностиц с частию конницы, избегшей поражения при Ульме. Доселе полагали они, что главнокомандующий идет защищать Вену и в приближении к ней дать сражение. Вероятно, генерал Кутузов не старался вывести их из сего заблуждения, и, хотя генерал Мерфельд известен был своею проницательностию, до сего не достиг он точных его намерений.
У города Санкт-Пелтена дорога разделяется, и одна идет на Вену, другая на Кремс, в четырех немецких милях отстоящий. Здесь Кутузов объявил, что он идет за Дунай в соединение с приспевающими к нему из России войсками, и армия, поворотив на Креме, поспешно переправилась на левый берег Дуная.
Явно было негодование австрийских генералов и столько же неосновательно, ибо невозможно было сомневаться, что французы прежде нас будут в Вене. Давно приметно было, что австрийские генералы столько же действовали нечистосердечно, сколько солдаты их дрались боязливо, и уже случилось, что генерал Ностиц с венгерскими гусарскими полками, содержавший передовые посты в арьергарде князя Багратиона, по ложному извещению французского генерала о заключенном будто бы перемирии, не предуведомил войск наших, снял посты и удалился с своими полками.
Князь Багратион был в затруднении, но генерал-майор Уланиус, находившийся не в дальнем расстоянии с частью войск от арьергарда, скоро то приметил, и действуя искусно, вышел с небольшою потерею и с арьергардом соединился.
По отступлении армии к Кремсу, арьергард генерала Милорадовича остался при самом разделении дорог, дабы сколько возможно продлить неведение неприятеля о направлении нашей армии. Его усилили конницею, и князю Багратиону приказано находиться в самом ближайшем расстоянии.
Передовые посты наши из венгерских гусар довольно далеко впереди занимали между лесами выгодное расположение, и неприятель не мог видеть ни малочисленности нашей, ни занимаемого нами места. С передовых постов дано знать, что прислан парламентер, объявляющий желание французского авангарда переговорить о деле с генералом Милорадовичем.
Приехавши на место, г[енерал] Милорадович не застал уже французского генерала, который, долго дожидавшись, отправился в свой лагерь, оставив капитана с данным от него поручением. После довольно несвязного разговора и множества неуместных приветствий, на которые французский капитан отвечал предложением свести наши передовые посты, присоединяя обещание, что они в продолжение дня со стороны своей ничего не предпримут.
Отвратительная наружность негоциятора[47] определяла меру заслуживаемого им доверия. Милорадович, исполненный мечтаний о рыцарских блаженных временах, когда на каждом перекрестке первый встретившийся выставлял себя за образец чести и добродетели, где между неизвестными заключались вечные узы дружбы и малейшее сомнение в верности было преступлением, Милорадович не дерзнул оскорбить рыцаря недоверием к словам его, и, как должно, не спросив его о имени, приказал снять посты.
Я был свидетелем сего свидания и подозревал, что нам выгоднее бы было иметь дело вместо Наполеона с Франциском I.
Только что стали мы приближаться к своему лагерю, как получили известие, что когда оставили места свои войска, составлявшие передовую стражу, и начали собираться, неприятель напал на них в больших силах, преследует их не в дальнем уже расстоянии, и что вслед идет немалое число войск.
Вскоре появился неприятель и занял все окрестные возвышения, так что в виду его отступление делалось весьма опасным. Не знаю, кто умел склонить Милорадовича отменить приказание послать помощь отступающим гусарам, ибо иначе произошло бы дело, и по неудобству местоположения для нас, без сомнения, невыгодное. Итак, не выходя из лагеря, устроились мы в боевой порядок и приуготовились к отражению.
Неприятель двинул сильную пехоту на правый наш фланг, ослабевший положением, и заставил нас обратить в ту сторону и силы наши и внимание, а в то самое время против левого крыла большим отрядом кавалерии произвел обозрение в тылу нашем, где не могло укрыться от него, что, кроме войск князя Багратиона, не имели мы другого подкрепления.
По счастию нашему неприятель не мог прежде вечера кончить обозрение, по той причине, что кавалерия его принуждена была сделать большой обход вокруг леса, мимо коего кратчайший путь лежал под выстрелами наших батарей.
Итак, наставший вечер не допустил ничего предпринять решительного, и Милорадович избавился наказания за непростительную ошибку, которую надобно было поправлять потерею многих голов. Неприятель не застал бы головы у Милорадовича, ибо, невзирая на бесстрашие, она была в величайшем замешательстве. В полночь, разложив весьма большие огни, мы беспрепятственно отступили, и я признаюсь, что не менее рад был многих; не знаю, воспользуется ли рыцарь благосклонного счастия вразумительных уроков.
Проведши всю ночь не останавливаясь, на другой день в десять часов утра арьергард переправился за Дунай; на правом берегу оставались одни кавалерийские посты. Неприятель прибыл гораздо после полудня, и мы, отозвав последние войска, сожгли прекраснейший на Дунае мост.
Положив Дунай между собою и неприятелем, главнокомандующий в первый раз мог допустить надежду соединиться с войсками, идущими из России; ничего не знал о переходе маршала Мортье в городе Линце, и если бы не были они осмотрены в окрестностях монастыря Мелк, мог он для сбережения солдат худою погодою и трудным отступлением изнуренных употребить обыкновенную скорость движения, и тогда французы успели бы овладеть мостом при Кремсе.
Главнокомандующий, превозмогши трудности и спасши войско от гибели, приобрел полную его доверенность. Начальники не были довольны его строгостью, но увидели необходимость оной и утвердились в уважении к нему. Мне случалось видеть, как давал он наставления генералам, сколько вначале был снисходительным и сколько нетерпеливо сносил, когда его не так понимали.
Один раз сказал он им: «Вижу, господа, что я говорю вам на арабском языке». И точно, можно было заметить, что некоторые, вопреки всем его усилиям, постоянно сохраняли способность не разуметь его. В особенном внимании его были генерал-лейтенант Дохтуров и генерал-майоры князь Багратион и Милорадович. Последние два доселе были одни действующие и наиблее переносили трудов; словом, на них возлежало охранение армии.
На другой день по прибытии в Кремс заняли мы арьергардом предместье Штейн. Маршал Мортье, занявши виноградники, простирающиеся на крутизне гор над самым городом, с частью войск приблизился к самым воротам оного, и началась весьма горячая перестрелка.
Главнокомандующий предполагал дать войскам отдохновение, и нужно было исправить одежду и обувь солдат, поврежденные беспрерывными дождями в продолжение целого месяца, и для того нельзя было терпеть неприятеля в столько близком расстоянии.