Талант марионетки Гринберг Кэрри
Она стоит на сцене, и ей стоит лишь повернуть голову, чтобы вызвать восторг публики. Каждый из них готов носить ее на руках, но никто не может даже прикоснуться.
Она выходит из служебной двери в меховом пальто, опускает на лицо вуаль, и толпа расступается в немом восторге и благоговении. Она садится в такси и едет в квартиру на правом берегу Сены – такую же идеальную, вылизанную приходящими горничными, и такую же пустую.
На столе под стеклянным куполом стоит ваза. Когда-нибудь и ее век пройдет, она всем надоест, а стекло покроется пылью и паутиной. Мадлен бьет по стеклу изнутри, пока кулаки не покроются кровью. Она кричит так долго, что голос срывается на хрип, но ее никто не слышит. Стекло слишком толстое, его не пробить. Слезы катятся по щекам, ногти царапают ладони, но зрители этого никогда не увидят.
Она идеальна.
Очередная премьера – и вновь парижский бомонд собрался в Театре Семи Муз, чтобы воочию увидеть новую постановку и впечатляющую игру актеров. Все места заняты, первые ряды партера и лож сверкают бриллиантами, несколько тысяч глаз, не отрываясь, смотрят на сцену. Занавес медленно поднимается, чтобы представить публике звезду сегодняшнего вечера, главного героя пьесы, прославленного Этьена Летурнье.
Это его звездный час. Он готов, он собран, он уверен в себе. На генеральном прогоне Дежарден остался доволен, и даже Тиссеран выразил свое одобрение.
Он стоит на сцене в слабом луче софита, который разгорается все ярче, и вот он окружен пятном ослепительного света.
Тихий шепот волной прокатывается по залу от первого ряда к последнему. Зрители встревоженно переглядываются, голоса становятся громче, тревога, идущая из зала, ощущается даже на сцене. Этьен оглядывается, смотрит за кулисы, но с той стороны все спокойно. Нужно продолжать, он набирает побольше воздуха, чтобы первой же фразой заставить зал замолчать, и замирает.
Что он должен сказать? Как начинается его текст? Ни первая строчка, ни остальные десять страниц роли не всплывают в памяти. Осветитель поспешно выключает софит, занавес падает, Этьен плетется в свою гримерку.
Встречающиеся ему актеры и работники сцены отворачиваются, да он и не хочет разговаривать. Он знал, что однажды так произойдет. В глубине души он даже ждал этого момента, хоть и не был к нему готов.
Гримерка в самом конце коридора похожа на хозяйственное помещение. Грязная дверь, мигающая лампочка, вещи свалены на полу бесформенным комом. Его костюмы Гамлета, Ромео, Цезаря погребены здесь, среди других воспоминаний. Сюда давно никто не заходил, кроме него самого, и это место – единственное, что связывает его с прошлым.
Стол завален вырезками из журналов и пожелтевших газет, на них следы от стаканов и прожженные сигаретами дырки.
Этьен достает сигарету, чиркает спичкой о коробок, она дрожит в его скрюченных пальцах и гаснет, он чертыхается, тянется за другой и наконец закуривает. Он жадно затягивается несколько раз – дым раздирает легкие, застарелый кашель рвется наружу. Никакого удовольствия, просто привычка.
Он смотрит в потемневшее, треснутое зеркало над столом. Старое, обрюзгшее, давно не бритое лицо, обвислые щеки, заплывшие глаза. Этьен усмехается прогнившими пеньками зубов – едва хватает, чтобы жевать хлеб. Его глаза давно ничего не выражают, в них нет былой искры, зажигавшей огонь в сердцах зрителей.
В них нет уже ничего, кроме усталости.
Он отодвигает табуретку, с тяжестью опускается на нее, смотрит пустым взглядом на выпуск «Ле Миракль» с фотографией знаменитого актера Этьена Летурнье и не может его узнать.
Только в окружении актеров Себастьен чувствует себя свободным. Вот и сейчас вокруг него самые близкие люди, которым он может доверять, что бы ни случилось. Это чувство, давно потерянное и вновь обретенное, греет его. Он уже смирился с тем, что его счастье, его жизнь – в стенах Театра Семи Муз, с этими людьми.
И он знает, что театр всегда будет с ним, не выбросит и не отвернется.
Он знает, кем на самом деле дарован его талант.
Он знает…
Себастьен хватает за руку Мадлен, чтобы объяснить ей это, но примадонна удивленно смотрит и отворачивается. Однако она тоже понимает, должна понимать или хотя бы чувствовать, что они все – здесь, все связаны, все – единое целое.
Этьен, Аделин, Жюли, Софи, Марк, Филипп, Эрик, Марго – он бросается к каждому из них, но они отводят глаза и отходят, он пытается объяснить, но его не слышат. Не хотят слышать.
Что с ними случилось? Они всегда были по одну сторону, а теперь эти взгляды, этот шепот, эта странная отчужденность…
Что с ним случилось? С ним обращаются точно с ребенком, по много раз объясняя одно и то же – тихо, медленно и очень, очень спокойно.
Но потом и это прекращается. Себастьена избегают. Вокруг него возвели стену – его не слышат, не видят и будто бы не знают. Он забыл, когда последний раз был на репетиции, и уже не помнит запаха сцены.
Куда же делась вся магия театра? Почему театр больше не дает ему талант? Почему все изменилось? Он спрашивает об этом всех, кого видит, но никто уже не пытается ему ничего объяснить. Они просто смеются над ним и показывают пальцем.
Тиссеран! Он должен знать! Себастьен бежит к нему в кабинет, расталкивая попадающихся ему на пути актеров, барабанит кулаками по дубовой двери.
– Я знаю, я все знаю! – кричит он. – Верни мне мой талант! Скажи им!..
Его оттаскивают. Безо всяких церемоний обливают холодной водой. Тащат куда-то.
Он пытается докричаться, но звук гаснет в глухих стенах.
– Это сумасшедший дом? Почему я здесь?
Ответом ему тишина.
Он должен рассказать им все – неужели они не понимают? Но поздно, слишком поздно. Решетки на окнах не вырвать, а прежнюю жизнь не вернуть.
Этьен, Аделин, Жюли, Софи, Марк, Филипп, Эрик, Марго… Где они теперь? Где он теперь? Они забудут его, если не забыли. Он навсегда вычеркнут из памяти театра.
Лазар меняет пепельницу на чистую, приносит еще бокал вина. Аделин не просит его об этом. Было бы дешевле заказать целую бутылку, но она не делает этого. Какая девушка покупает вино бутылками и пьет в одиночестве? Кабаре популярно в определенных кругах, но ее никто тут не знает: из Театра Семи Муз сюда приходит она одна. Наверняка это ненадолго. Ей нравится бурлящая здесь жизнь. Вокруг звенят голоса, витает дух беспечного веселья, дурманят голову запахи дорогих духов и сигарет. В луче серебристого света женщина средних лет поет на русском. Она томно заламывает руки, бросает чувственные взгляды в зал и зарывается лицом в страусиное боа. Слова непонятны, но тягучие минорные интонации тревожат скрытые струны в душе Аделин. В зале полно эмигрантов из России, и певица пользуется успехом.
В платье с блестками и с бокалом вина девушка чувствует себя легко и свободно. Здесь она становится собой – актрисой, не связанной никакими обязательствами, кроме контракта. Мысли уносят ее к недавнему эпизоду в кабинете Дежардена. Теперь она официальная исполнительница роли Гермии в пьесе Шекспира. Ей предстоят тяжелые репетиции, бессонные ночи… и премьера. А еще у нее появилась причина оставаться в театре подольше. Может быть, даже…
– Аделин. – Она вздрагивает и вскидывает глаза. Нет, невозможно!
– Жан-Рене, что ты… – лепечет она. От блаженной истомы не остается и следа. Мужчина больно сжимает ее руку выше локтя и дергает так, что девушка вскакивает.
– Сейчас же домой, сука, – его губы выплевывают слова, но их заглушает шум веселья.
– Хорошо, да, идем, – торопливо шепчет она. Только не здесь, только не на виду у всех. Едва они выходят за дверь, как Жан-Рене отвешивает ей пощечину. У Аделин звенит в ушах, выступают слезы, мир плывет перед глазами.
– Узнаю, что ты снова сюда шляешься, живого места не оставлю, – бросает он. – Изуродую твое хорошенькое личико, подстилка театральная. – Он разворачивается и быстро идет прочь.
Сердце Аделин колотится, дыхание перехватывает от страха, который привычным клубком сворачивается в животе. Она опускает голову и семенит рядом с ним. Рано или поздно придется сказать ему о новой роли. Но не сейчас. Девушка почти бежит, пытаясь подстроиться к размашистому шагу мужчины, и старается дышать как можно тише.
Квартира на улице Варен неприветлива и холодна. Из экономии Жан-Рене не позволяет жечь торф – даже самый дешевый, который они могут себе позволить, и по той же причине девушка ходит в штопаных чулках. За квартиру, еду и топливо он требует с нее половину оплаты, хотя после этого от театрального жалованья остаются рожки да ножки. Аделин торопливо проходит в дальний угол, не включая света. Она хочет переодеться, но Жан-Рене останавливает ее. Он грубо обхватывает девушку сзади и прижимает к себе, так что она не может пошевелиться.
– Чего ты там ищешь, сучка? Кобелька побогаче? Хочешь шлюхой стать, как все актриски?
Уже давно Аделин не пытается сопротивляться. Ей хочется яростно шептать «нет», хочется с жаром доказывать, что она вовсе не такая, что он – единственный мужчина для нее… Но побои и оскорбления неизбежны, что бы она ни говорила и ни делала. Она давно перестала сопротивляться.
Жан-Рене задирает ее платье, бросает девушку на кровать лицом вниз и наваливается на нее всем телом. Она испытывает облегчение – несмотря на синяки, которые останутся на ягодицах, несмотря на боль. Лучше так, чем ссадины на лице, руках и животе. Если бы только театральные костюмы не были такими открытыми, если бы только в гримерной она не ловила на себе любопытные и сочувственные взгляды девочек…
Скользкие стены окопа окружают со всех сторон и придавливают к земле. Здесь темно, хотя ночь давно миновала. Ни солнца, ни неба не видно – их заслоняет густая серая дымка, в воздухе кружится пепел. Эрик не двигается, хотя обстрел давно закончился. В ушах до сих пор звенит, язык пересох и с трудом помещается во рту.
Ему очень хочется курить, но сигареты закончились еще вчера. Надо бы поискать кого-нибудь из своих – Томаса, или Анри, или малыша Жана. Эрик старается не задаваться вопросом о том, живы ли они. Ночь была долгой, в суматохе и грохоте все смешалось. Он даже не знает, чем закончилась сегодняшняя схватка и на чьей стороне удача. Нужно встать и найти кого-нибудь из своей роты, но он продолжает сидеть скорчившись. Если не двигаться, время будет идти и, может быть, кто-то найдет его первым. А пока можно закрыть глаза и представить, что никакой войны нет. Он опускает веки, но перед глазами темно. В первые дни после сборов он каждый раз видел зрителей, или коллег по театру, или просто оказывался в стенах театра. Тогда все они были бодрыми, веселыми и уверенными в скорой победе. Кажется, с тех пор прошла вечность.
Ему становится страшно. Это привычное чувство теперь почти всегда с ним, но он боится не только смерти, или плена, или тяжелого ранения, после которого не сможет встать. Страшнее всего закрывать глаза и видеть только серый туман. Театр остался далеко позади, и порой Эрик не может вспомнить лиц тех, с кем недавно проводил почти все время. Даже их имена он вспоминает теперь с трудом.
Спина затекла от долгого сидения в одной позе, и рядовой медленно встает, оперевшись рукой о деревянную сваю. Как только он распрямляется, в животе начинается чудовищная резь, и Эрик резко сгибается пополам. Нужно добраться до той стороны. Может, в лазарете есть место.
Он осторожно переставляет ноги, оскальзывается на комьях рыжей глины и судорожно хватается за стены окопа. Окоп делает поворот, и Эрик останавливается, как оглушенный. Путь ему перегораживает мертвое тело: солдат сидит, прислонившись к стене, и смотрит в никуда пустыми мертвыми глазами. Его гимнастерка на груди и на животе вся пропиталась кровью.
Эрик оседает прямо на холодную глину. Он больше не может идти. Да и куда он пойдет? Раз этого мертвеца до сих пор не унесли, значит, некому заниматься ранеными и убитыми. Значит, нет никакого лазарета. И его роты тоже нет. Звенящая тишина почти оглушает его. У него нет ни роты, ни батальона, ни товарищей, ни будущего. Нет театра. И жизни тоже нет.
Сумрак зрительного зала со всех сторон обступал Франсуа. Единственным светлым пятном была далекая сцена, которую скупо освещали две боковые лампы. Журналист опустил подбородок на руки и внимательно наблюдал за актерами. Себастьен и Филипп сидели прямо на сцене, как и Жюли.
– В его годы к морю не ходят[14], – произнесла она и суеверно перекрестилась.
– Разве мы близко от моря? – полушепотом вопросил Филипп.
– Да. Помолчите. Вы его сейчас услышите.
Повисла пауза. Актеры прислушивались к отдаленному шуму прибоя. Вряд ли что-то особенное могло быть в двух мужчинах и девушке, молча сидящих в тишине на почти пустой сцене, но Франсуа не мог отвести от них глаз. Может быть, из-за его тяги наблюдать за людьми. Может быть, из-за этого странноватого текста. А может, из-за того, что у всех троих завязаны глаза.
Жюли позвала его на репетицию с условием, что он будет вести себя тихо.
– Буше предоставляет нам много свободы, он такой… передовой. Мы с мальчиками сегодня решили поработать над ролями одни, без Мориса. – Всю дорогу до театра девушка, не переставая, говорила о новом спектакле. Из потока ее слов журналист понял, что пьеса новаторская, к тому же молодой режиссер с одобрения Рене Тиссерана решил, что каждый актер будет играть одновременно по две-три роли. Театр Семи Муз всегда был готов удивить зрителя чем-то неожиданным. Франсуа заранее не сомневался, что и эту премьеру будет ждать неизменный успех – он слишком хорошо успел изучить историю театра. Необычные спектакли всегда пользовались здесь небывалым спросом.
Вообще-то на репетициях посторонним присутствовать нельзя, но в этот раз даже режиссера не ожидалось. Жюли провела молодого человека в зал и усадила в последний ряд.
– Вдруг Дежарден зайдет или еще кто-нибудь, – сказала она, чмокнула Франсуа и побежала прочь, к сцене.
Журналист устроился поудобнее. Он почти растворился в темноте зала и почувствовал себя несколько странно в качестве единственного зрителя.
– …Не знаю, небо ли над нами.
– Голоса звучат как будто мы в гроте, – журналист не мог разобрать, кто произнес эти реплики – такими незнакомыми показались ему голоса.
– Думаю, что голоса так звучат потому, что сейчас вечер, – Жюли глухо уронила слова в тишину, и Франсуа стало не по себе. Он не узнавал даже ее голоса, к которому привык и который слышал изо дня в день. Он бывал и веселым, и печальным, и сердитым, и пару раз во время ссор даже срывался на крик – но сейчас был абсолютно чужим. Девушка сидела на сцене, опустив руки на колени и подняв голову, как будто высматривала что-то наверху невидящими глазами.
– Мне кажется, я чувствую свет луны на руках, – она порывисто встала и сделала неуверенный шаг.
Франсуа подался вперед в порыве поддержать ее – ведь она была слепа.
– Должно быть, показались звезды. Я чувствую их, – ответила Жюли Марго д'Эрбемон и протянула к ней руку.
– Я тоже, – девушка повторила ее жест, как в зеркале. Две актрисы почти соприкоснулись кончиками пальцев. Примадонна, как и все остальные, была облачена в просторное белое одеяние, достающее почти до пола. На пару мгновений две актрисы застыли зеркальными отражениями друг друга.
– Я не слышу ни единого звука.
– Я слышу только наше дыхание, – ответил Ив Бретеш. Он вышел из-за кулис и сел между Филиппом и Себастьеном. Лица у всех были мертвенно-бледными, даже землистыми. Слепые проводили почти все время в стенах монастыря и почти не видели солнечного света. Эта прогулка была для них настоящим событием.
– Уже давно я слышу запах мертвых листьев!
– Видел ли кто-нибудь ранее этот остров и не скажет ли он, где мы? – Тоненькая девушка вышла из глубины сцены. Если можно так сказать о человеке, чьи ноги при ходьбе не касаются пола. Клоди ступала неуверенно, прижимая тонкие полупрозрачные руки к груди.
В репетиции теперь участвовало не трое актеров, как поначалу, а куда больше. Туманные силуэты появлялись из-за кулис, выходили из глубины сцены или вовсе возникали из ниоткуда около рампы. Самый воздух дрожал и колебался, впуская на сцену нечто неведомое из другого, до сих пор незримого мира. В пространстве без декораций тут и там возникали смутные тени гор, вздымались стволы призрачных деревьев и колебались кроны. Эти фантомы то появлялись, то исчезали, актеры бродили между ними, и каждый создавал собственный образ, даже если появлялся на несколько секунд и произносил лишь одну реплику.
Уже нельзя было понять, кто какую роль играет, – текст подхватывался мертвыми и живыми поочередно. Все они вплетали свои голоса в невесомую ткань пьесы и обменивались образами так легко, точно мерили чужие костюмы. Отжившие свой век мастера играючи раскрывали персонажей, вспоминая тонкости своего искусства, а молодые таланты подхватывали искру и разжигали ее еще ярче. А над ними шумел ветер, закручивался в невидимую воронку под потолком и вдыхал жизнь в нарождающийся спектакль. Кто бы ни был режиссером, в этот миг актеров вдохновлял сам театр.
– …Мы все были слепы, когда пришли сюда.
– Что зря волноваться! Он скоро придет. – Жюли оказалась у края сцены. Она переместилась незаметно, как будто сама была призраком. Девушка парила, не касаясь туфельками пола, но не замечала этого и продолжала играть так же непринужденно.
Вся мизансцена перенеслась теперь выше уровня сцены, и актеры парили, двигаясь и обмениваясь репликами. Вокруг шумела листва, и пели птицы, и волны плескались о берег неподалеку. Слепые все больше беспокоились, ожидая своего поводыря-монаха. Они предчувствовали чье-то приближение, но не знали, что поводырь их мертв, и что некто уже здесь, рядом с ними.
– Подождем еще немного. Но больше мы с ним никуда не пойдем, – кивнула Марго. Силуэт бывшей примадонны мерк на глазах, удалялся в глубь сцены и таял. Жюли опустилась на колени прямо в воздухе.
– Мы не можем ходить одни, – испуганно и жалобно проговорила она. Ее рука потянулась туда, где стояла Марго, но встретила пустоту. Слепые не видели друг друга. Взгляд каждого из них был обращен внутрь себя.
Франсуа встал, справившись наконец с состоянием оцепенения. В голове журналиста мелькали старые афиши, пожелтевшие газетные вырезки – и его собственные свежие статьи. Он пытался осознать и объяснить самому себе то, что видел, но привычная логическая цепочка никак не желала выстраиваться. Молодой человек твердил себе, что Марго, Ив Бретеш и Клоди мертвы, мертвы и забыты. Но театр, очевидно, считал иначе. Франсуа отчаянно захотелось на свежий воздух. Больше не глядя на сцену, он схватил пальто и вышел.
То ли он выронил спички где-то в театре, то ли оставил их дома, но ему пришлось попросить прикурить у случайного прохожего. Когда Франсуа сжал сигарету между пальцами, то заметил, что его руки дрожат. Мысли кружились вихрем, ища объяснений происходящему. Что, черт возьми, происходило на репетиции? Почему он мог видеть актеров, которые уже умерли? Были они галлюцинацией или…
Глядя на поблескивающий под фонарем асфальт и спешащих прохожих, журналист почти поверил, что просто переутомился, работая для редакции, и увиденное им в полумраке репетиционного зала не более чем плод воображения. Закуривая вторую сигарету, он не услышал, как хлопнула дверь за его спиной.
– Милый, тебе наскучила наша пьеса?
Он вздрогнул и обернулся. Свежее лицо Жюли ничем не напоминало ту чужую незрячую женщину с незнакомым голосом, которая так напугала его. Он машинально поцеловал ее.
– Что ты, мне было… интересно. А ты не заметила ничего необычного?
– Необычного? – Она ловко выхватила у него сигарету и с наслаждением затянулась. – Ты о чем?
– Ну, когда вы играли…
– Кстати, как мы изобразили слепых? По-моему, эта затея с повязками на глазах просто отличная. Это Филипп придумал. То есть он где-то читал, что…
– Жюли, ты правда ничего не видела?
– Чего? Видеть что-то я вряд ли могла. Франсуа, ты какой-то странный, – она положила руку ему на лоб. – А что было не так?
– Ну… да нет, ничего. – Он пожал плечами. – Ты не хочешь пообедать?
– О, – Жюли замешкалась и виновато посмотрела на журналиста. – Я разве не говорила тебе? Мы договорились сегодня поехать к Этьену и продолжить репетицию у него. Премьера так скоро, мы ничего не успеваем, вот и…
– Ты об этом не упоминала, – Франсуа нахмурился.
– Я совершенно забыла, новый спектакль отнимает столь сил. Извини, давай пообедаем вместе завтра? – Она быстро поцеловала его в губы и вернула сигарету Франсуа. – Мне пора бежать, меня уже и так ждут!
Молодой человек промолчал, затягиваясь. Каблуки Жюли быстро стучали по мокрой мостовой, и совсем скоро ее спина стала едва видна в темноте. Возле поворота на улицу Дантон девушка присоединилась к компании актеров, которые громко разговаривали и смеялись в ожидании такси, а Франсуа так и остался стоять на крыльце служебного выхода.
Холодный воздух вернул его в реальный мир и выветрил из головы воспоминания о только что виденном. Теперь он вспоминал репетицию «Слепых» не иначе как странный сон – один из тех, после которых просыпаешься с сильным сердцебиением и еще полдня не можешь выкинуть его из головы, несмотря на несколько чашек крепкого кофе.
Франсуа поежился на ветру, выбросил окурок, но, вместо того чтобы отправиться к остановке трамвая и ехать домой, повернулся и толкнул дверь. Она была не заперта, и журналист ступил в темный коридор. Где-то далеко горел слабый свет, однако здание окутывала полная тишина – актеры последними покинули его после своей репетиции, оставив здесь, в лучшем случае, сторожа да уборщицу. Почему-то именно сейчас, осторожно ступая по скрипучим доскам, он подумал о Жане-Луи Мореле. Тот умер поздно ночью, когда в здании никого не было. Один в этих стенах, слушая только тишину. Франсуа до сих пор не мог понять, что побудило финансового управляющего покончить жизнь самоубийством, и все еще надеялся найти ответ на этот вопрос.
Ему хотелось вернуться в зрительный зал, чтобы убедиться в том, что все увиденное им полчаса назад на сцене было обманом зрения. Или нет? В любом случае, Франсуа чувствовал необходимость вновь оказаться в этом месте. Он прекрасно понимал, что образы Марго д'Эрбемон или Ива Бретеша не могли быть реальными. Значит, это некий обман зрения, может быть, кинематографические проекции или какая-то хитрость с зеркалами и тенями. Режиссер хотел шокировать зрителей, вернув на сцену некогда знаменитых актеров, и ему это удалось. Франсуа осталось только разгадать, как это было сделано. Сделав несколько стремительных шагов в сторону зала для репетиций, он вдруг нерешительно остановился. В полумраке журналист не мог понять, где находится.
Это было ужасно глупо – потеряться в знакомых стенах, однако именно так и произошло. Коридор повернул налево там, где должен был идти прямо, а вместо двери в зал была гладкая стена. Франсуа ускорил шаг и почувствовал, как его медленно охватывает паника – чувство прежде незнакомое и потому столь неожиданное. То ли оттого, что он не мог понять, где находится, то ли потому, что весь сегодняшний вечер перевернулся с ног на голову, но такого смятения журналист не испытывал никогда в жизни.
– Что за черт! – Вместо того чтобы успокоить и придать уверенности, его слова разлетелись в тишине по безлюдному коридору, отразились от стен и затихли где-то вдали. Больше всего на свете Франсуа сейчас хотелось уйти отсюда и никогда не возвращаться. Плевать на статьи, расследования, смерти – почему, в конце концов, все это должно его беспокоить? Он вернется к Веру и получит новое задание – например, цикл статей о Комеди Франсез. Он недолюбливал этот театр за скучные и консервативные постановки, но сейчас отдал бы многое, чтобы оказаться там, а не в ставшем недружелюбным Театре Семи Муз.
Франсуа шел вперед, сам не понимая куда. Главное – идти. Иначе призраки Марго, Ива и Клоди нагоняли, дышали в спину холодным мертвым дыханием, скрипели половицами. Стоит остановиться – и он навсегда пропадет в их мире, где мертвые существуют рядом с живыми, и между ними нет разницы. Как только Жюли этого не понимает? Отсюда надо бежать! Франсуа поймал себя на том, что и в самом деле бежит, не разбирая дороги: через гримерную и бутафорскую, по парадной лестнице прямо к выходу. Сторож, читавший газету в тусклом свете лампы на своем посту, удивленно поднял голову, но ничего не сказал – узнал вечно снующего здесь журналиста и покачал головой. Франсуа изо всех сил толкнул тяжелую дверь, стремясь поскорее покинуть театр. Ночной воздух мелким колючим дождем ударил в лицо, а молодой человек жадно глотал его и никак не мог надышаться.
Сделав несколько шагов, он обернулся: Театр Семи Муз высился над ним мрачным гигантом, враждебно смотрел темными глазницами окон и гнал прочь, точно застуканного с поличным воришку. Охваченный страхом, не в состоянии сдвинуться с места, журналист простоял так несколько минут, неотрывно глядя на здание. Только спустя несколько мгновений оцепенение отпустило его, и журналист смог сделать шаг в строну освещенной улицы. Глухой удар заставил его вздрогнуть и резко обернуться. На том самом месте, где он только что стоял, лежала каменная фигура в полметра высотой. Франсуа присел рядом с ней. Она была почти целой, не считая нескольких мелких сколов. Девушка в греческой тунике с арфой в руке. Одна из семи муз, украшавшая фасад здания и пережившая артиллерийские налеты в недавней войне, упала прямо перед входом в театр. Обрушься она на пару мгновений раньше, угодила бы прямо в голову незадачливому журналисту. Он почувствовал, как по лицу заструился холодный пот. А на глазах фигурки проступили темно-красные слезы и тяжелыми каплями упали на землю.
Иранский ковер, чей возраст измерялся сотнями лет, с незапамятных времен лежал в кабинете директора Театра Семи Муз. Но сколько бы тот не мерял шагами пол, ворс так и не примялся.
Мсье Тиссеран сделал еще несколько неспешных шагов. Он не придавал большого значения вещам, но тем не менее его окружало все самое лучшее. Рене притягивал элегантные безделушки и предметы роскоши, и, однажды заняв свое место в его кабинете, любая вещь оставалась там навсегда. Безупречно точные швейцарские часы, которые никто не заводил. Шахматная доска с застывшими посередине партии фигурами. Почти погасший камин. Директор был равнодушен и к жаре, и к холоду, но ему нравилось потрескивание дров и неровный свет, исходящий от пляшущих языков пламени. Рене кинул взгляд на едва тлеющие угли, и огонь послушно взметнулся вверх и затрещал, будто кто-то подбросил в него сухих еловых веток.
Вдоль противоположной стены тянулся длинный стол, всю поверхность которого занимал огромный макет Театра Семи Муз. Миниатюрные коридоры, гримерные, лестницы и репетиционные залы в точности соответствовали своим реальным прототипам. Мельчайшие детали были выполнены так виртуозно, что их можно было рассматривать часами. Однако едва ли кто-нибудь, кроме самого директора, мог оценить макет по достоинству. Большинство посетителей – министр культуры, очередной спонсор или Жан-Луи Морель – попросту не замечали его. Те же, кто, как Дежарден или Этьен Летурнье, обращали внимание на миниатюрный театр, видели в нем только искусную поделку, но не суть. Это не их сердце билось там, под многочисленными стенами и перегородками. На макете нельзя было увидеть комнатку с алыми стенами – она была скрыта. Лишь равномерный пульс свидетельствовал о том, что сердце Тиссерана бьется в глубине и гонит кровь по театральным артериям.
Больше всего места на макете занимали сцена и зрительный зал. Повсюду были разбросаны крошечные человеческие фигурки, и в них безошибочно узнавались все, кто платил театру свою дань. День ото дня, час от часу они передвигались по театру, менялась их одежда и выражения лиц, и с годами в каждом из них все отчетливей проступала печать сыгранных ролей.
Рене подошел к столу вплотную и склонился над ним – демиург над любовно оберегаемым миром, им же созданным. Одна из фигурок, хрупкая и высокая, стояла посередине сцены. Тиссеран протянул к ней руку, но не стал касаться, задержавшись всего в паре сантиметров. Мадлен, милая Мадлен. Ее фигурку окружил слабый ореол сияния, как будто душа актрисы почувствовала зов своего покровителя и отозвалась. Она могла бы целиком поместиться в его ладони, а если сжать кулак – рассыпаться в прах. Но всему свой черед, торопиться не стоит. Как никто другой, Рене чувствовал течение времени, а порой замедлял или ускорял его ход. Часы были для него лишь атрибутом. Пусть другие с тревогой следят за стрелками. Люди часто боятся своей судьбы, не понимая, что она предопределена, а им нужно лишь следовать своему пути. Но у Театра Семи Муз был Рене Тиссеран, а значит, для всех приходящих сюда существовал единственно верный выбор. А если кто-то противился жребию, что ж… Тогда им приходилось исчезнуть.
За спиной директора раздалось негромкое чириканье. Он со вздохом отошел от миниатюры и обернулся. Небольшая желтая птичка повернула голову и смотрела на него сквозь прутья решетки блестящим черным глазом. Он не помнил, когда появилась здесь эта клетка, – она всегда была здесь. Всегда пустая. Всегда ждала.
В тот день, когда не стало Марго д'Эрбемон, за окном появилась канарейка. Она была слишком яркой и беззащитной для хмурого парижского ноября, и любой подивился бы, как только ее до сих пор не заклевали вороны. Канарейка беспокойно летала перед окном директора – слабые крылышки трепетали, – а потом опустилась на подоконник, мелко дрожа. Рене отпер окно и впустил ее. Птица нежно чирикнула, описала круг под потолком и села на дверцу незапертой клетки. Марго решила остаться с ним навсегда.
Тиссеран просунул палец между прутьев и коснулся мягких, как пух, перьев. Удивительно, но в последние годы он все чаще замечал, что начинает испытывать нечто вроде привязанности к своим Музам. Раньше ничего подобного не случалось: настоящие человеческие чувства были чужды его природе. Ведущие актеры и актрисы сменяли друг друга, вспыхивали на небосводе и падали вниз, не оставляя после себя никаких воспоминаний, но все же продолжали жить в этих стенах. Наверное, Марго была слишком предана театру. Или сам Тиссеран успел привязаться к ней. Он кивнул птице, та успокоенно сунула голову под крыло и задремала.
Директор вернулся к макету театра. Его крышу венчали семь маленьких муз – копии полуметровых статуй на крыше театра. Рене всматривался в каждую из них, одну за другой. Его музы. Семь муз. Тиссеран усмехнулся. Семь? Символичные числа влекут и завораживают людей, хотя большинство даже не осознают этого. Перед ним прошла целая вереница ярчайших актрис, каждую из которых называли великой. Но их было куда больше, чем семь, а сколько еще впереди? Театр поглотит и их, так было и так будет.
Внимательный взгляд директора остановился на фигурке, что накануне обрушилась с высоты. Этой ночью она вновь вернулась на крышу, уже без сколов и царапин, гладкая и блестящая. Идеальная, готовая вдохновлять, как и подобает музе. Никому из людей не пришло бы в голову изучать и рассматривать лица этих статуй, но Тиссеран не отводил глаз от этой, последней. Теперь у фигурки окончательно обозначились черты Жюли Дигэ. Он уже видел актрису в тех ролях, что ей суждено сыграть, как видел и других до нее. И после. Он безошибочно узнавал новую музу, как только она впервые появлялась перед ним на сцене.
Он нашел взглядом Жюли. Вместе с Мадлен и еще полудюжиной актеров они образовали на сцене полукруг, а между ними суетился Морис Буше. Прогон «Слепых» был в самом разгаре. Молодая муза склонилась на плечо примадонне, и та поглаживала ее по волосам, утешая. Сейчас их фигурки излучали слабое сияние – сами, без помощи Тиссерана. Он улыбнулся и простер руку над сценой. Актрисы подняли головы, и Мадлен показывала Жюли что-то вверху, хотя обе были слепы. Они не могли видеть, но все же говорили и мечтали о звездах, стараясь побороть тьму и страх. Эта сцена становилась все более удивительной и жуткой. Под ладонью Рене ореол света вокруг двух фигурок задрожал и начал расти – он охватил Мориса, Филиппа, Аделин, Себастьена… Звездное небо, которое они видели над собой, пульсировало.
Спектакль менялся, дышал и жил. Тиссеран улыбнулся, впитывая текущее со сцены вдохновение. Сами актеры не могли этого знать, но в такие мгновения их природный талант рос и умножался. Едва ли кто-то из них замечал, как в обмен на этот дар частицы их самих вплетались в ткань пьесы, отдавая дань искусству. И пусть раз за разом их души истончались – их хватит еще на много лет, на много ролей.
Боковым зрением Рене заметил движение возле миниатюрной дверки служебного входа. У этого любопытного журналиста не было собственной фигурки – он не принадлежал к этому миру. А таким, как он, нет места в его театре. Директор не любил отвлекаться на чужаков, но порой вмешательство было необходимой мерой. Впрочем, для новой музы уже все решено. Выбор сделан, она ступила на свой путь. Все что теперь требуется от нее – не сворачивать.
– Я не знаю.
Жюли натянула одеяло до подбородка и печально посмотрела на Франсуа. Сейчас она казалась маленькой и несчастной, растрепанные кудри разметались по подушке, а взгляд обиженного ребенка не мог не растопить его сердце. Журналист потушил сигарету, которую до этого нервно крутил в пальцах, смахивая пепел прямо на пол, и сел на край кровати.
– Жюли, мы должны решить, – произнес он проникновенно.
Больше всего ей сейчас хотелось забраться с головой под одеяло и проспать до обеда. Вчерашний день выдался тяжелым, как и вся неделя. Дежарден был в ужасном настроении и кричал на актеров, не переставая. Она повторяла одну и ту же реплику до хрипоты, срывалась в слезы и снова брала себя в руки – пока режиссер, наконец, не кивнул ей и не перешел к следующей сцене. А потом была «Лягушка», и пение хором с Манон, и фокстрот, и она где-то потеряла любимый браслет…
– Зачем? – Она подняла глаза на Франсуа. Он был таким милым в своей полосатой пижаме, растрепанный и растерянный. Ее самый близкий человек. Почему у них все не может быть… проще?
– Разве ты не видишь, что этот театр не идет тебе на пользу? Ты слышала, о чем я говорил?
Она кивнула.
Слова Франсуа с трудом доходили до нее и проникали в сознание как через плотный слой ваты. Что-то там про Марго. Кому интересна Марго? И что-то про Аделин. Регана. Дежарден говорил, что хочет изменить концепцию отношений сестер, и им троим предстояло сильно сблизиться как на сцене, так и в жизни. Мысль о том, что она чаще будет находиться рядом с Мадлен, заставляла сердце биться сильнее. Жюли до сих пор не могла понять, был ли реальностью ее разговор с актрисой в красной комнате, однако воспоминания о нем пьянили ее сильнее любого вина.
Франсуа говорил про недавние смерти: Морель, Марианна, Клоди – и у девушки от этих разговоров начинала болеть голова. Что с того, что они умерли? Зачем думать о них? У нее впереди столько всего! Сегодня вечером празднуют день рождения Филиппа, будет большая вечеринка у Этьена. Жюли давно не была у него – кажется, уже месяц. Или неделю? Что-то около того. Надо было бы взять с собой Франсуа, но девушка почему-то была уверена, что ему там не понравится. Он стал далек от богемной жизни, вот уже несколько недель не появлялся на пороге театра и демонстративно скучал, когда Жюли рассказывала очередные сплетни.
– Ты выйдешь за меня?
– Что? – Жюли вздрогнула.
– Я спрашиваю, ты выйдешь за меня замуж? – Франсуа смотрел на нее с такой искренней надеждой, что она даже растерялась.
– Это так неожиданно, – она смущенно рассмеялась.
Франсуа привлек ее к себе, разгладил морщинку между бровями, крепко прижал свои губы к ее, и она на мгновение поддалась страсти, но затем мягко отодвинулась.
– Я хочу всегда быть с тобой. – Он не хотел ее отпускать.
– И я тоже, Франсуа…
– Тогда решено, мы поженимся!
Жюли посерьезнела:
– Может, не стоит так спешить? Мы уже обсуждали это, нам нужно подождать…
– Зачем ждать? Я хочу, чтобы ты стала моей женой прямо сейчас, сегодня. Чтобы Рождество мы праздновали уже одной большой семьей.
– Большой? Нас всего двое! – Только сейчас Жюли поняла, что Рождество уже совсем близко: на двадцать второе декабря назначена премьера «Слепых», и у них осталось меньше двух недель. Столько всего еще не отрепетировано!
– Мы поедем к моим родителям в Дижон, я познакомлю вас. Конечно, весной там намного красивее, но зачем тянуть?
– Франсуа, – девушка слезла с кровати и нырнула в огромный махровый халат. Она нашарила на столе сигареты, достала из пачки последнюю и торопливо закурила. – Франсуа, мы уже обсуждали этот вопрос. Я не поеду ни в какой Дижон! Да я даже не знаю, где он находится!
– Ты должна отсюда уехать. – В его голосе появились новые нотки, которых Жюли прежде не замечала. Более жесткие, с привкусом страха и отчаяния и немного пугающие.
– Но зачем? У меня здесь друзья, работа, театр… Я не для того приезжала в Париж, чтобы уехать отсюда. Я делаю огромные шаги, даже сам мсье Тиссеран сказал, что меня ждет успех. Ты говоришь глупости!
– Нет, это не глупости, – Франсуа поднялся с кровати, развернул девушку к себе лицом и продолжил говорить, не убирая рук с ее плеч. Ему пришлось немного наклониться, чтобы их глаза были на одном уровне: – Ты не видишь и не понимаешь, что театр медленно убивает тебя. А когда ты это поймешь, будет слишком поздно. Может быть, уже и сейчас поздно бежать, но мы должны попробовать. Ведь ты не хочешь, чтобы с тобой все закончилось как с Марианной? Или с Марго?
– Она была старухой!
– Ей было пятьдесят лет!
– Бред, – Жюли презрительно отвернулась к окну. В стекло летел мелкий снег, мокрый, холодный, не прекращающийся ни на секунду. Он превращался в дождь, не долетая до карниза, и стучал по нему раздражающей барабанной дробью.
«Барабаны в ночи» прошли с невероятным успехом. Жюли боялась, что постановка вышла слишком реалистичной, слишком мрачной, и что зрители просто не смогут ее правильно воспринять, но сомнения не оправдались. Метро сегодня не пойдет, и трамвай не пойдет, и никакой транспорт не пойдет с утра до вечера. Сегодня везде тишина, на всех путях сегодня стоят поезда…
Она вспомнила, как сразу после премьеры (она не успела еще смыть грим и из потасканной проститутки Августы превратиться в саму себя) к ней подошел мсье Тиссеран. Актриса не сообразила, откуда он появился: только что она видела его в королевской ложе – и вот уже стоит возле ее гримерной.
– Это было хорошо, – кивнул он, и Жюли едва не потеряла равновесие. Мягкий голос директора обволакивал, и она готова была слушать его бесконечно. Но больше в тот день он ничего не сказал.
Зато позже пригласил ее к себе в кабинет. Жюли оказалась там впервые и так волновалась, что даже не успела его как следует рассмотреть. Все казалось таким ничтожным, когда с ней говорил сам директор театра. Впервые с тех пор, как она перешагнула порог Театра Семи Муз…
– И помни, – сказал он напоследок, когда Жюли стояла у самой двери, – в театре тебя ждет большое будущее, но придется и кое-чем пожертвовать.
– Ради тебя я готов пожертвовать своей карьерой в «Ле Миракль», а ты? – Голос Франсуа выдернул ее из воспоминаний.
– Ты хочешь, чтобы я ушла из театра, – это было скорее утверждение, нежели вопрос.
– Ты пока еще не понимаешь, что здесь происходит, но ты будешь мне благодарна, вот увидишь!
– Театр – это самое важное, что у меня есть. Это моя жизнь.
– Это смерть. Это тиски, из которых ты не можешь выбраться. Пойми, я не против того, чтобы ты была актрисой, но не здесь, не в этом месте.
– Это ты не понимаешь! – Она оттолкнула от себя его руки и отошла на другой конец комнаты. – Ты не знаешь театр изнутри так, как знаю я. Ты… ты просто ревнуешь!
– Это не так, я хочу спасти тебя. Я бы увез тебя насильно, если бы мог. Но это должно быть твоим решением. Ты любишь меня? – Жюли злилась, мелкая дрожь била ее изнутри, но она не смогла сказать ничего, кроме «да». – А если любишь, доверься мне. Я сделаю все, чтобы ты была самой счастливой женщиной на Земле.
– Но я уже счастлива. Здесь. Счастлива так, как не была никогда раньше. Я чувствую себя талантливой, востребованной, любимой. Да я даже мечтать о таком не могла! Ты не знаешь того чувства, когда выходишь на сцену и понимаешь, что она питает тебя и дает силы. Ты не знаешь, как эти стены наполняют тебя светом до самых краев, а потом он выплескивается в зал, долетает до последнего ряда… Наши сердца бьются в одном ритме, мы дышим одним воздухом и думаем одни мысли. Разве я могу отказаться от этого? Что бы ни случилось потом, сейчас – это моя жизнь!
– Жюли, пожалуйста!
– Ты не понимаешь, о чем просишь. Театр стал частью меня, а я – его частью! Ты требуешь невозможного, мне проще отрезать себе руку, чем уйти оттуда. Ты хочешь, чтобы я отказалась от жизни.
– Это не жизнь, а обман. Только доверься мне, и я докажу тебе это.
– Нет, – она покачала головой. – Если ты любишь меня, то должен понять, насколько мне важен театр.
– Жюли, это наш последний шанс, – он достал из кармана брюк две сложенные бумажки. – Это билеты до Дижона на двоих, в один конец. Поезд отходит в 23.20, мы будем дома еще до рассвета.
– Сегодня? Уже?! У нас репетиции, скоро премьера…
– Жюли!
– Я… Я не могу вот так решить! Мне нужно подумать… Я опаздываю в театр!
– В воскресенье?
Она раздраженно отвернулась. Какая разница, какой сегодня день недели, если до премьеры «Слепых» почти не осталось времени!
– Я соберу твои вещи и буду ждать тебя с такси у выхода из театра. Я знаю, ты придешь. Если ты еще способна здраво рассуждать, если еще не слишком поздно!
Жюли отодвинула занавеску. Мокрый снег продолжал идти, лужи на мостовой блестели, как натертые гуталином ботинки, и редкие прохожие неловко перепрыгивали их, торопясь домой. В оконном стекле отражалась гримерная и ее собственное бледное лицо. А снаружи на улице она видела такси с включенными фарами и фигуру мужчины. Он стоял, задрав голову вверх, и смотрел прямо на Жюли.
Часы показывали полночь, поезд на Дижон давно ушел. Она все-таки нашла этот город на карте, но уже успела забыть, где он находится. Франсуа все это время стоял под ее окном и ждал, даже когда стало слишком поздно.
Она аккуратно вернула занавеску назад и повернулась к двери.
Та была открыта, хоть Жюли и запирала ее на ключ изнутри: сначала, когда меняла чулки, потом – когда плакала.
– Я приняла решение.
Мсье Тиссеран коротко кивнул ей и растворился в темноте коридора.