Англия. Портрет народа Паксман Джереми
Предисловие
Раньше быть англичанином было так просто. Из всех народов на земле узнать англичан было легче всего — и по языку, манере вести себя и одеваться, и по тому, как они ведрами пили чай.
Теперь все намного сложнее. Если мы по воле случая встретим человека, твердо сжатые губы, в меру дорогая обувь и домашний вид которого будут выдавать в нем англичанина, нашей первой реакцией станет удивление: ведь условности, характерные для англичан, канули в Лету, и, похоже, страну больше представляют певцы или писатели, а не дипломаты или политики.
Англичане времен империи имели британские паспорта — как и шотландцы, валлийцы и часть ирландцев, — но им не было нужды задумываться над тем, одно и то же быть «англичанином» и «британцем» или нет: эти термины были, в сущности, взаимозаменяемы. Сегодня ничто так не выведет из себя шотландца, как неточное употребление этих двух понятий, потому что кельтские соседи Англии все больше выступают самостоятельно. Как этого и следовало ожидать, о выборах в мае 1999 года в новый Шотландский парламент и Национальное собрание Уэльса, которые якобы укрепляют союз, больше всего трубила лейбористская партия (которая придумала и саму идею делегирования прав национальным парламентам). Возможно, это и так. Однако все, безусловно, переменилось. По крайней мере, Шотландия всегда была отдельной нацией, сохранившей свою систему законов и образования, гражданские и интеллектуальные традиции. Теперь у нее собственное правительство, и трудно представить политическое образование, которое после предоставления ему власти не захочет большего. Эти изменившиеся отношения стали отражаться и в языке. Если год-два назад о событиях в Шотландии говорили как о региональных, сейчас о них все чаще упоминают как о «национальных». Би-би-си даже выпустила инструкцию для сотрудников о том, что больше недопустимо называть Уэльс княжеством.
К тому же существует проблема Европы. Кто знает, к чему приведут коллективные амбиции или заблуждения, охватившие европейскую политическую элиту? Если все закончится успешно, то при Соединенных Штатах Европы Соединенное Королевство станет чем-то лишним.
Существует и разъедающее понимание, что ни Британии, ни любой другой стране в одиночку не справиться с притоками и оттоками капитала, а ведь это определяет, будут ли отдельные граждане сыты, или им нечего будет есть. В каждой стране основной заботой правительства все в большей степени становится культурный уровень своих граждан.
Эти четыре составляющие — конец империи, так называемое Соединенное Королевство, которое трещит по швам, давление на англичан, чтобы заставить их окунуться в Европу, и бесконтрольность международного бизнеса — заставляют задуматься: а что значило раньше быть англичанином?
Хотя все эти вопросы связаны с политикой, данная книга не о политике в узком смысле слова. Я решил попробовать докопаться, в чем истоки сегодняшнего беспокойства англичан о самих себе, и с этой целью совершить экскурс в прошлое, к тому, что создало мгновенно узнаваемый образ идеального англичанина и англичанки, которые несли свой флаг по всему миру. А потом попытался выяснить, что с ними стало теперь.
Определить некоторые из этих воздействий оказалось относительно несложно. Очевидно, одно из них то, что англичане живут на острове, а не на материке. Они родом из страны, где протестантская реформация твердо определила место церкви. Они унаследовали твердое убеждение в индивидуальной свободе каждого.
Другие влияния представляются более трудно понимаемыми. Почему, например, англичанам, похоже, нравится чувствовать себя такими гонимыми? Что стоит за английским увлечением играми? Каким образом у них выработалось такое странное отношение к сексу и пище? Откуда эти их невероятные способности к лицемерию?
Я искал ответы на эти вопросы, разъезжая по стране, разговаривая с людьми и читая книги. Прошло несколько лет, я стал чуть мудрее, и у меня теперь другой набор вопросов.
И еще я только что заметил, что пишу об англичанах «они», хотя всегда считал себя одним из них. Эти англичане непостижимы до последнего!
ГЛАВА 1 КРАЙ УТРАЧЕННОЙ СУТИ
Спросите любого человека, кем по национальности он предпочел бы быть, и девяносто из ста ответят — англичанами.
Сесил Родз
Когда-то англичане знали, кто они. Для этого всегда был наготове целый набор определений. Они вежливы, невозмутимы, сдержанны, и половую жизнь им заменяли бутыли с горячей водой: каким образом они заводили потомство, оставалось тайной для всего западного мира. Больше писатели, нежели художники, садовники, но никак не повара, они предпочитали действовать, а не размышлять. Их отличала классовая принадлежность и ограниченный кругозор, и они не могли выражать свои эмоции. Они выполняли долг. Их почти непостижимая стойкость вошла в пословицу. «Боже, у меня нет ноги!» — восклицает лорд Эксбридж под разрывы гранат на поле Ватерлоо. «Боже, что вы говорите!» — молвит в ответ герцог Веллингтон. Как гласит предание, от смертельно раненного солдата, лежащего в залитом водой окопе во время битвы при Сомме, можно было лишь услышать, что он «не должен жаловаться». Главное его достоинство — чувство чести. Они были надежны, и им можно было доверять. Слово английского джентльмена приравнивалось к документу, подписанному кровью.
1945 год. Война, которая, казалось, никогда не кончится, уже позади. Теперь все население Британии, просыпавшееся с мыслью о ней, может вздохнуть спокойно. В кварталах промышленных городов зияющие провалы рухнувших домов напоминают о рейдах «люфтваффе». В городках, оставшихся сравнительно незадетыми, на главной улице лепятся друг к другу, как в складной головоломке, витрины магазинчиков, большей частью мелкие частные предприятия, ведь англичане, по известному язвительному определению Наполеона, «une nation de boutiquiers» — нация лавочников. Работает обширная сеть розничной торговли, которая через несколько десятилетий вытеснит частных торговцев, но если вы зашли в одну из аптек фирмы «Бутс», то, вполне вероятно, чтобы купить продукцию для здоровья и красоты. Вечером можно сходить в кино.
Есть все основания согласиться с Черчиллем в том, что Вторая мировая война стала «блистательным часом» для его страны. Он вел речь о Британии и Британской империи, но ценности этой империи — это ценности, которые, по привычному представлению англичан, придумали они сами. Несомненно, во время войны и в первое послевоенное время англичане последний раз на памяти живущих имели четкое и положительное представление о том, кто они. Для них это отразилось в таких фильмах, как «Где мы служим», романизированном повествовании Ноэля Кауарда о гибели эсминца британских ВМС «Келли», потопленном немецкими пикирующими бомбардировщиками. Лежа в спасательном плотике, уцелевшие члены команды вспоминают историю своего корабля. На самом же деле они вызывают в памяти картину могущества Англии. Пусть капитана и личный состав разделяет акцент, с которым они говорят, объединяет их главное — вера в то, что представляет собой их страна. В ней все упорядочено и подчинено строгой иерархии, и война — это неудобство, как дождь в разгар сельской ярмарки, тут уж ничего не попишешь. Это страна, где люди строги и привыкли в чем-то себе отказывать, где женщины знают свое место, а дети, когда им говорят, что уже пора, покорно и тихо идут спать. «Успокойся, — говорит одна домохозяйка другой во время авианалета, — еще минута-другая, и выпьем чаю». Теща, провожающая унтер-офицера ВМС, спрашивает, когда он вернется.
— Все зависит от Гитлера, — отвечает он.
— Послушай, что он вообще о себе возомнил?
— В этом вся и штука.
«Там, где мы служим» — беззастенчивая пропаганда для людей, стоящих на пороге возможного исчезновения своей культуры, и по этой причине фильм очень показателен: становится ясно, какими хотят видеть себя англичане. На основе этого и многих других подобных фильмов составляется картина стоически переносящего испытания, привязанного к родному очагу, спокойного, дисциплинированного, самоотверженного, доброго, великодушного и обладающего чувством собственного достоинства народа, который предпочел бы infinitely[1] (как антоним к definitely[2]?) ухаживать за своими садиками, а не защищать мир от фашистской тирании.
Я всю жизнь прожил в той Англии, что восстала из-под нависшей над ней тени Гитлера, и должен выразить восхищение перед тем, какой она, похоже, была в те годы, невзирая на всю ее ограниченность, лицемерие и предрассудки. Вступив в войну, в которой, как ей неоднократно обещалось, она не должна была участвовать, страна на целые десятилетия ускорила потерю своего выдающегося положения в мире. Те, кто пытается переписать историю, утверждают, что многое из того, что считается успешными действиями британцев, во время войны выглядело далеко не так. Конечно же, англичане яростно цепляются за выдумки о героизме на этой войне, самые любимые из которых «малый флот» при Дюнкерке, победа «немногих» в «битве за Англию», а также мужество жителей Лондона и других городов во время «блица». Хорошо, роль «малого флота» преувеличена, «битва за Англию» выиграна благодаря и просчету Гитлера, и героизму «немногих» — летчиков-истребителей, а во время «блица» нам помогли выстоять отчаянные и беспощадные ответные налеты английских бомбардировщиков на Германию. Пусть заведомо ложны заявления о том, что англичане выиграли войну в одиночку: чтобы убедиться в этом, достаточно почитать об отчаянных усилиях Черчилля добиться вступления в войну Америки. Но факт остается фактом: летом 1940 года страна действительно выстояла в одиночку, и если бы не она, нацисты подмяли бы под себя остальную Европу. Если бы не огромное преимущество географического расположения, то, возможно, как и в остальной Европе, от Франции до Балтийского моря, в стране нашлись бы те, кто готов был действовать по указке нацистов. Однако география штука немаловажная: характер людей зависит о того, где они живут.
Сколько раз предпринимались попытки объяснить, чем стала Вторая мировая война для Британии? Тысячу раз? Десять тысяч? Однако ни одна не сумела подорвать уверенность в том, что в этой титанической борьбе англичане прекрасно понимали, за что сражаются и, соответственно, что они за люди. В отличие от гордости Гитлера за свой фатерлянд, это чувство было не таким масштабным, что ли, более личным и, как мне кажется, не таким демонстративным, но более сильным. Возьмите «Короткую встречу» — рассказ Дэвида Лина 1945 года о запретной любви. Двое встречаются в привокзальном буфете, где она ждет пригородный поезд, чтобы вернуться домой после похода по магазинам. В глаз ей попадает частичка угольной пыли, и галантный местный доктор, даже не представившись, приходит ей на помощь и удаляет пылинку. Последующие восемьдесят минут прекрасного фильма — это рассказ о том, как они все больше влюбляются и какое чувство вины каждый при этом испытывает. Тревор Говард, высокий и худощавый, с крупным носом и выдающейся челюстью, курносая и ясноглазая Селия Джонсон, казалось бы, воплощают собой идеальных англичанина и англичанку. Они порождение бесконечно респектабельного среднего класса, и при узости заведенного в нем порядка вещей «прилесным девушкам» хочется лишь стать «диствитильно щисливыми».
Доктор начинает ее соблазнять в классическом английском гамбите — заговаривает о погоде. Чуть позже он уже говорит о музыке. «Мой муж не любитель музыки», — замечает она. «Ну и молодец», — отзывается доктор. Ну и молодец? Причем здесь «ну и молодец»? Звучит так, словно тому удалось побороть смертельную болезнь. «Ну и молодец», конечно же, потому, что так признается уготованное Богом право на мещанство и добродетель отдельных личностей, которые занимаются у себя дома чем им угодно. Так и развивается их знакомство на фоне звучащего то и дело Второго фортепьянного концерта Рахманинова, и время измеряется количеством чашек чая, выпитых в зале ожидания на вокзале в Милфорде. Муж Селии Джонсон из тех, кто называет жену старушкой, а свои чувства выражает приглашением разгадать вместе кроссворд в газете. «Наверное, живи мы в теплых и солнечных краях, все мы были бы другими, — задумывается она однажды про себя. — Мы не были бы такими замкнутыми, стеснительными и тяжелыми людьми». Как англичанка, она не испытывает неприязни к мужу, считая его «добрым и лишенным эмоций». В ловушку такого же брака без любви попал и Тревор Говард, который тоже относится к жене и детям без враждебности. Однако и он, и Селия Джонсон охвачены страстью такой силы, что еле сдерживаются. «Нам следует быть благоразумными, — таков их постоянный рефрен. — Если вести себя сдержанно, то еще есть время».
В конце концов, несмотря на все заверения в вечной преданности, их любовная история так ничем и не заканчивается. Он поступает здраво и уезжает в Южную Африку работать в больнице, а она возвращается к своему благопристойному, но скучному мужу. Конец фильма.
Что говорит об англичанах этот самый популярный английский фильм? Во-первых, как гласит бессмертное речение, «не для веселья мы на земле живем». Во-вторых, как важно для них чувство долга: в то или иное время военную форму носила большая часть взрослого населения. Тревор Говард был лейтенантом Королевских войск связи, и для паблисити киностудии приписывали ему целый ряд просто-напросто выдуманных актов героизма. Селия Джонсон служила во вспомогательном корпусе полиции: оба знали все о том, как удовольствия приносятся в жертву чему-то более высокому. Самое главное: эмоции даны, чтобы их контролировать. Дело было в 1945 году. Но это вполне могло произойти и в 1955 или даже в 1965 году. Могла измениться мода, но погода оставалась сырой, а полицейские — такими же добродушными. Несмотря на послевоенную политику «государства всеобщего благосостояния», в этой стране каждый знал свое место. Люди в форме все так же привозили на тележках и ставили у дверей молоко и хлеб. Что-то было принято делать, а что-то не принято.
Кто-то может предположить, что это были благопристойные люди, и трудились они, сколько было нужно для удовлетворения сравнительно скромных амбиций. Они же привыкли представлять, что на них напал враг, что они держатся под его огнем и храбро противостоят ему. Это картина сражения при Ватерлоо, когда британские войска отражают решительную атаку французов, или купол собора Святого Павла в дыму и пламени от взрывов немецких бомб. В них было глубоко заложено понимание своих прав, но в то же время они могли с гордостью сказать, что их «не очень-то волнует» политика. Полный провал как левых, так и правых экстремистов на выборах в Парламент свидетельствует о том, с каким глубоким скептицизмом они воспринимают обещания земли обетованной. И действительно, они были сдержанны и склонны к грусти. Но ни в одном имеющем значение смысле они не были людьми религиозными, потому что англиканская церковь — изобретение политическое, и из-за этого определение «добрый малый» стало чем-то вроде канонизации. Они допускали, что веруют, в случаях, когда это было необходимо по требованиям бюрократии, могли поставить в нужной графе «С of E», то есть англиканская церковь, зная, что их не будут беспокоить требованиями посещать церковь или отдавать все, что есть, бедным.
В 1951 году газета «Пипл» («Народ») организовала опрос читателей. За три года Джеффри Горер получил более 11 000 ответов. В итоге он сделал вывод, что за последние 150 лет национальный характер изменился ненамного. Поверхностных изменений наблюдалось множество: население, жившее в беззаконии, стало блюсти закон; страна, где обожали собачьи бои, травлю медведей и публичные казни через повешение, стала человеколюбивой и щепетильной; повальное взяточничество в общественной жизни сменилось высоким уровнем честности. Однако неизменным, похоже, остались глубокое возмущение надзором или контролем, любовь к свободе; сила духа; низкий по сравнению с большинством соседних стран, интерес к сексуальной жизни; прочная вера в значение образования для формирования характера; внимание и деликатность по отношению к чувствам других и весьма крепкая приверженность к браку и институту семьи… Англичане поистине единый народ, более единый, отважусь отметить, чем в любой предшествующий период своей истории. Когда со всем тщанием прочитывал первую пачку полученных опросников, оказалось, что я постоянно делаю одни и те же заметки: сначала — «Какую же скучную жизнь, похоже, ведет большинство этих людей!», а потом — «Какие прекрасные люди!». Таких же суждений мне, похоже, стоит придерживаться и сегодня.
Причины подобного единения достаточно очевидны — страна только прошла через ужасную войну, во время которой каждому пришлось чем-то жертвовать. Населению Англии, по-прежнему сравнительно единородному, стали привычными неудобства дисциплины, и его не охватила массовая иммиграция. Они оставались островитянами, и не только в физическом смысле, но и потому, что средствам массовой информации еще только предстояло создать «всемирную деревню».
Это мир сегодняшних дедушек и бабушек. Это мир королевы Елизаветы и ее супруга, герцога Эдинбургского. Юная принцесса Елизавета вышла замуж за лейтенанта Королевского военно-морского флота Филиппа Маунтбаттена в 1947 году. В те суровые времена (по карточкам на человека давали по три фунта картофеля и по одной унции бекона в неделю) эта свадьба привнесла в однообразную атмосферу страны ощущение зрелищности и волшебства. Филипп был в военно-морской форме, а Елизавета сменила фуражку, в которой ее видели во время войны, на атласное платье, украшенное десятью тысячами мелких жемчужин. В духе Тревора Говарда и Селии Джонсон они могли полагать, что их ждет долгая совместная жизнь. И они прожили ее. Но стали последним поколением, придерживающимся этого кодекса. Как и четвертая часть семейных пар, заключивших союз в 1947 году, королевская чета праздновала в 1997 году золотую свадьбу, но к тому времени затруднительное положение, в котором оказались Селия Джонсон и Тревор Говард, стало чуть ли не антропологической редкостью: ожидалось, что такую марафонскую дистанцию пройдут менее одной десятой всех пар, сыграющих свадьбу в последующие пятьдесят лет. К тому времени женщины уже составляли более половины всего занятого населения — поразительная перемена, если принять во внимание ту безропотность, с какой пятьдесят лет тому назад большинство из них оставили места, где работали во время войны, чтобы на них могли принять демобилизовавшихся мужчин, которые требовали работы. Теперь ежегодно большинство из 200 000 браков заканчиваются разводом, причем на развод чаще всего подают женщины, которые уже больше не готовы считать, что «мы должны быть благоразумными». Ко времени празднования юбилея принца Филиппа и королевы Елизаветы трое из их четверых детей вступили в брак, и каждый из этих браков был расторгнут. Наследник престола развелся с женщиной, которую прочили в будущие королевы, и она встретила смерть в парижском подземном туннеле вместе со своим любовником-плейбоем Доди Файедом, отец которого, Мохаммед, владеет «Харродз», самым известным магазином в «стране лавочников», и завел обычай передавать деньги в коричневых бумажных конвертах членам парламента-консерваторам, заявляющим, что их партия зиждется на английских традициях неподкупности и чести. На похоронах Дианы происходили настолько «неанглийские» сцены публичного оплакивания — зажженные свечи в парке, бросание цветов на проезжающий гроб с ее телом, — что военному поколению оставалось лишь смотреть на все это как озадаченным путешественникам в своей собственной стране.
Бросавшие цветы научились этому из телевизионных программ, ведь это латинский обычай: могущество средств массовой информации трудно переоценить. Мода на еду, одежду, музыку и развлечения уже не устанавливается внутри страны. Даже обычаи, остающиеся подлинно местными, являются продуктом претерпевшего разительные перемены «английского» населения. Через пятьдесят лет после того, как в Тилбери пришвартовался пароход «Эмпайр Уиндраш» с 492 иммигрантами с Ямайки на борту, расовый облик страны полностью изменился. Средоточием массовой иммиграции в Великобританию стала Англия, и в большинстве городов, вне зависимости от размера, есть районы, где белые встречаются очень редко. В таких местах упоминание об иммигрантах как об «этнических меньшинствах» уже начинает восприниматься как преднамеренное извращение. К 1998 году меньшинством в средних школах местного самоуправления внутреннего Лондона стали белые дети, и даже в пригородах они составляли лишь 60 процентов от общего числа учащихся средних школ. Более чем у трети детей во внутреннем Лондоне английский язык даже не родной. Если изменились англичане, видоизменились и города, в которых живет большинство из них. В эссе «Лев и Единорог»[3], воспевающем типично английские черты военного времени, Джордж Оруэлл сумел отойти от надуманного правыми пасторального образа Англии как страны колючих изгородей и садиков.
Стремясь представить страну, в большей степени соответствующую той реальности, в которой жило большинство ее граждан, он описывает почтовые тумбы красного цвета, ланкаширские деревянные башмаки — сабо, задымленные города, грубую речь и очереди у бирж труда. Картина получается такой же узнаваемой, как любая работа Л. С. Лоури, и, как и все картины Лоури, отображает свое время. С упадком текстильной промышленности дымящие текстильные фабрики закрылись, вместо очередей у бирж труда появились конторы по выдаче пособий со стеклянными перегородками, защищающими клерков от проявлений недовольства. Красные почтовые тумбы как были, так и остались, а вот другую красную достопримечательность тротуара, телефонные будки сэра Джорджа Гилберта Скотта, архитектора, снесли и заменили функциональными квадратными кабинками из стекла и стали. Если будка где-то и встречается, то лишь как элемент декора какого-нибудь «памятника культурного наследия», в то время как небольшие магазинчики один за другим превращаются в бары с гамбургерами и пиццерии. В таких местах про мир, в котором живут англичане, уже решительно нельзя сказать «Made in England». Главные улицы или забиты автомобилями, или превращены в пешеходные зоны с новехоньким булыжником, осветительными фонарями из кованого железа и мусорными урнами: этакое не очень дерзновенное представление о том, как могло выглядеть это место во времена королевы Виктории, если вообще у людей того времени могли быть такие сомнительные развлечения, как биг-мак. В городах, которые с наибольшим трепетом претендуют на то, что они — часть английской истории, таких как Оксфорд или Бат, прежние лавки, где можно было купить дюжину гвоздей, отведать пирожных домашнего приготовления или пошить себе костюм, закрылись, и на смену им появились заведения, где продают мягкие игрушки, футболки и дешевые сувениры. В других местах мелкие торговцы исчезли и их заменили филиалы сетей розничной торговли, которые могут специализироваться на чем угодно — от кухонных принадлежностей до товаров для детей. Нация лавочников превратилась в нацию кассиров-контролеров. Полицейские патрулируют улицы в машинах или сидят в фургонах, пока что-то не случится.
В другом эссе Джордж Оруэлл описывает идеальный городской паб под названием «Луна под водой». Он расположен в конце переулка, в нем достаточно оживленно, чтобы туда хотелось зайти, но и не чересчур шумно, чтобы нельзя было спокойно поговорить. Викторианская обстановка, без модернизации, приветливые официантки, которые обращаются к каждому посетителю «милый», подают мягкое, пенистое, темное разливное пиво, а наверху в зале — вкусный ланч. На стойке с закусками всегда можно было найти сэндвичи с ливерной колбасой, мидии и сыр с маринованными огурцами. Во дворе был большой сад, и там качались на качелях и скатывались с горки дети. В конце Оруэлл признает то, в чем его уже заподозрило большинство читателей: паба «Луна под водой» никогда не существовало. Зато он существует теперь. Таких пабов целых четырнадцать, и всеми ими владеет огромный пивоваренный холдинг со штаб-квартирой в Уотфорде. Манчестерская «Луна под водой» считает себя самым большим пабом в Британии: пивной зал площадью 8500 квадратных футов с тремя стойками на двух этажах. В нем работает 65 человек и имеется восковая фигура Ины Шарплз, персонажа телевизионной «мыльной оперы» «Коронейшн-стрит», которая витает над заведением как некая богиня плодородия. В баре царит невероятный гам, а в субботу вечером там полно молодых мужчин и женщин, которые так набираются импортного пенистого американского пива, что едва не лезут в драку.
Если взглянуть на Англию со стороны, она абсолютно не похожа на ту, прежнюю. Никто больше не посочувствует вам в ваших стараниях или страданиях, служба в вооруженных силах теперь в диковинку, а отсутствие излишеств воспринимается как воспоминание о чем-то давно прошедшем. Лишь незначительное меньшинство разделяет старинные добродетели, предписывающие не тратить деньги на личные развлечения или украшения.
Тем не менее это труднопостижимое, скрытое своеобразие — все, что осталось у англичан. В начале 90-х я испытал в этой связи страшное разочарование, когда мне пришлось отправиться в Южную Африку на похороны друга и коллеги, погибшего в автомобильной катастрофе: он очень торопился и его машина вылетела с дороги. Церковь располагалась в процветающем предместье, где живут белые, где парковки вдоль дорог уставлены автомобилями БМВ, и на колючей проволоке вокруг каждого дома висит табличка с надписью:»Огонь открываем без предупреждения». Службу проводил нестрогий священник-африканер, который, как я понял, был мало знаком с Джоном. Хор состоял из женщин, убиравшихся в доме, где у Джона был офис, бедных и босоногих (некоторые босиком в буквальном смысле слова). Но когда они запели «Нкози сикелели Африка», гимн чернокожего населения, их голоса наполнили гулкую пещеру церкви с претензией на готику страстной благозвучностью. Это была не просто радость от пения. Они пели нечто, во что верили. Затем священник произнес несколько простых слов в дань уважения и, повернувшись к ксерокопированному листочку, объявил следующий гимн. Это был «Иерусалим», необычное, британско-израильское стихотворение Блейка, которое начинается словами «Ступал ли Он встарь Своею ногой средь кущ английских холмов?».
«Пойте же, англичане, — загремел он с кафедры, — пойте!»
Мы застенчиво старались, как могли. Однако той задушевности, той страсти, которые вкладывали в свое пение уборщицы, в нашем исполнении не было. «Иерусалим» — это самое близкое к гимну (волнующий мотив с малопонятными словами), что есть у англичан. Но мы не могли исполнить его с какой-либо долей убежденности. Думаю, нам было неловко, поскольку все дело в том, у англичан нет национальной песни, как нет и национального костюма: когда по условиям конкурса «мисс Вселенная» потребовалось выйти в национальном костюме, «Мисс Англия» появилась в нелепом наряде бифитера.
Национальный день Англии 23 апреля проходит по большей части незаметно, в то время как придуманные британские церемониальные действа, такие как «официальный (?) день рождения королевы», отмечаются с артиллерийским салютом, вывешиванием флагов и приемами в посольствах Великобритании по всему миру. Самый близкий к национальному танцу англичан — моррис с неуклюжими телодвижениями, которые выделывают в пабах бородатые мужчины в протертых сзади до блеска брюках. Когда англичане играют с Уэльсом или Шотландией в футбол или регби, шотландцы могут спеть «Цветок Шотландии», валлийцы — «Земля моих отцов». Английской команде приходится раскрывать рот под звуки британского национального гимна, похожего на панихиду прославления монархии, задача которой — объединить несоединимые части все более и более ветшающего политического союза. На Играх Содружества организаторы приспособили под английский гимн песню «Земля надежды и славы». (Но когда в начале 1998 года футбольный клуб «Джиллингем» плелся во втором дивизионе после того, как им не удалось выиграть тринадцать игр подряд, и перед матчами с его участием по системе местного радиовещания для поднятия духа стали передавать «Земля надежды и славы», то посыпались яростные письма протеста от болельщиков, считавших, что эта песня может поднять дух лишь у фашистов.) Существует еще более пятисот чисто шотландских песен, многие из которых широко известны. Но зайдите в английский паб и попросите спеть «Пребудет Англия вовек», «Йомены Англии» или любую другую из старинных национальных песен, и ответом вам будет недоуменное молчание. Или того хуже. Единственное, что может с энтузиазмом исполнить толпа английских футбольных болельщиков — это спиричуэл чернокожих американских рабов. «Неси меня покойно, славная колесница» на матчах по регби и несколько устаревших попсовых песен, зачастую с непотребными словами, на футбольных встречах.
О чем говорит такое малое число национальных символов? Вы можете сказать, что это проявление какой-то самоуверенности. Любого англичанина приведет в смущение клятва верности, которую приносят каждый день в американских школах: подобное публичное изъявление патриотизма выглядит таким, ну, наивным. Когда в День святого Патрика ирландец появляется с пучком трилистника в петлице, англичане смотрят на него со снисходительной терпимостью: редко увидишь кого-то с розой в День святого Георга. Эту житейскую мудрость вскоре заменит общепринятое представление, что любое проявление национальной гордости не только просто наивно, но и в каком-то смысле предосудительно с точки зрения морали. Это подмечено Оруэллом еще в 1948 году. Он писал: «…среди левых всегда бытовало представление, что есть нечто слегка зазорное в том, что ты англичанин, и что нужно в обязательном порядке фыркнуть на каждое заведенное в Англии установление, будь то скачки или пудинг на сале[4]. Странно, но это неоспоримый факт, что почти любому английскому интеллектуалу будет более стыдно вытянуться по стойке «смирно» при исполнении «Боже, спаси короля», чем украсть деньги из кружки для пожертвований.»
Теперь при звуках «Боже, храни королеву» больше не встает никто, и попробуй какой-нибудь директор кинотеатра возродить былой обычай исполнять национальный гимн, все зрители разбегутся еще до конца его исполнения. В то время, когда высказывал свое раздражение Оруэлл, презрение левых интеллектуалов ничего не стоило, потому что англичанам не было нужды задумываться о символах своей национальной особенности: зачем это, когда живешь в господствующей империи мира. А так как Британия, по сути дела, политическое изобретение, необходимо было вовлечь в нее особенности составных частей Соединенного Королевства. Осажденное племя протестантских переселенцев, перемещенных на север Ирландии, яростно цеплялось за то, что они британцы, потому что ничего другого у них не осталось, но в других регионах «Кельтской окраины» традиционное самосознание могло без труда сосуществовать с британским, и англичане были счастливы признать этот факт, так как это вроде бы подтверждало их слова о том, что это союз отдельных территорий. Отсюда прозвища: шотландцы — джоки, валлийцы — таффи, а ирландцы — пэдди или мики. Заметим, однако — и это еще один показатель преобладания англичан, — что подобного прозвища для них не существует.
Авторы юмористического учебника истории «1066 год, и Все такое» заключают, что «Норманнское завоевание — дело хорошее, потому что с тех пор больше никто Англию не завоевывал, и она таким образом смогла стать ведущей нацией». Авторы признают, что история Соединенного Королевства — это история достижений Англии. Книга, написанная в 1930 году, заканчивается Версальским договором, которым завершилась Первая мировая война и в котором провозглашается, что «Англии следует позволить заплатить за эту войну» и что стран должно быть гораздо больше — «и это плохо, потому что по этой причине стало больше географии». Последнее предложение гласит: «Таким образом стало ясно, что высшая нация — Америка, и на истории была поставлена точка». Британцы стараются привыкнуть к этой точке уже три поколения.
Для шотландцев или валлийцев эта проблема стоит далеко не столь остро, потому что они так никогда полностью и не разрушили свое самосознание, хотя и отдавали себе отчет в том, что они британцы. Стать образцовым англичанином и англичанкой мог любой, кто хотел этого, поэтому школа Итон добилась такого успеха в соблазнении детей новых богачей, что, в свою очередь, вызвала появление массы подражаний Итону от Индии до Малави. Однако преуспевающий шотландец всегда мог обратиться (и то и другое совсем не обязательно взаимоисключают друг друга) к самосознанию предков, которое было совсем другим. Шотландия сохранила свою систему законов и образования. Возможно, в качестве компенсации за утрату независимости шотландцы сохранили живым чувство своей истории, «чувство тождества с умершими вплоть до двадцатого поколения», как пишет об этом Роберт Луис Стивенсон в незаконченном романе «Уир Гермистон». Их «традиционную» одежду, килт, изобрели для них заново как вариант пледа, который носили, прикрепляя к поясу, шотландские горцы (возможно, кстати, это сделал англичанин-квакер, владелец чугунолитейного цеха Томас Ролинсон, чтобы одевать своих рабочих). В то самое время, когда англичане становились все более регламентированными, чтобы отвечать требованиям развития промышленности и империи, сэр Вальтер Скотт воспевал дикий романтизм шотландских горцев. Чему тогда удивляться, что после распада империи шотландцам было на что оглянуться?
У англичан для спасения не было альтернативного самосознания. Неудивительно, что они восприняли крах британского могущества острее, чем большая часть населения, потому что остальные жители королевства раздраженно утешали себя тем, что англичане сами предназначили себе такое возмездие. Готовя сборник английских рассказов, романистка А. С. Байетт обратилась к недавно изданной серии эссе «Изучение культур Британии», которая пропагандирует различные интеллектуальные традиции Британских островов. Ссылки на шотландскую культуру она обнаружила на 55 страницах, на карибскую — на 20, на валлийскую — на 27 и на ирландскую — на 28. Об английскости упоминается лишь три раза в предисловии и в связи с вызовом «гегемонии Англии». «Возникает чувство, — замечает она, — что англичане существуют лишь для того, чтобы от них избавлялись за ненадобностью и бросали им вызов».
Что характерно, англичане приняли это презрение близко к сердцу, потому что в них от природы заложено много угрюмости. Нет нужды преувеличивать, насколько это важно для каждого: уровень самоубийств в стране один из самых низких в Европе, он составляет только малую часть от венгерского или даже швейцарского. Но, как гласит старая поговорка, «Каждый англичанин от рождения считает, что стакан наполовину пуст», и англичане утешают себя верой в то, что страна обречена. Как писала автор популярных романов Э. М. Делафилд, символ веры англичан состоит, по ее мнению, в следующем: во-первых, они считают, что «Бог — англичанин и, вероятно, учился в Итоне, во-вторых, все добропорядочные женщины, естественно, фригидны, в-третьих, лучше быть скромно одетым, чем наряжаться», и, наконец, что «Англию ждет полное разорение». Во время посещения Англии в 1955 году и беседы с одним политиком бенгальский писатель и критик Нирад Чаудхури отметил гостеприимность и цивилизованность страны. «Это вы еще видите ее в очень благоприятное время», — ответил ему тот в духе ослика Иа, приятеля Винни-Пуха. Бывший главный редактор сатирического журнала «Прайвит ай» Ричард Ингрэмс попытался составить антологию высказываний об Англии. При этом он был настолько поражен преобладающим пессимизмом, что решил, что с таким же успехом может составить сборник под названием «Летим ко всем чертям».
Этот народ долго не сможет оставаться таким же чрезвычайно склонным к уединению, неинтроспективным и полным пессимизма. Как выяснилось, им правит партия, организационные принципы которой привнесены из-за океана, а ее лидеры проводят собрания «к северу от границы». Англичане стали свидетелями предоставления форм самоуправления Шотландии и Уэльсу и [образования] самонадеянного Европейского союза, который считает, что будущее континента зависит не столько от национальных государств, сколько от комплекса взаимоотношений между федеральным центром и регионами. Распад империи докатился наконец и до Британских островов: колонии, образованные первыми, обретут независимость последними. В то же время нечего противопоставить и давлению извне Британских островов. «Вот мы и подошли к концу всего британского, — пишет автор из левых Стивен Хезлер. — Под натиском похожих друг на друга глобализации и динамики европейского единства тысячелетняя история самостоятельного развития страны (из которых в течение трехсот лет, или около того, она представляла собой сильную, обладающую самосознанием и невероятно успешную нацию-государство) в конце концов подходит к своему завершению».
Изъясняются все, черт возьми, просто в апокалиптических выражениях. «Есть еще кто-нибудь за Англию?» — вопрошает в названии филиппики на двухсот сорока семи страницах редактор журнала «Кантри лайф» Клайв Эслет, который предпринимает попытку объяснить кризис национального самосознания, ведя огонь по легко предсказуемым целям начиная с использования метрических мер и весов и замены старого доброго синего паспорта в твердой обложке на легко мнущийся красный документ для передвижения по Европейскому союзу до феминизма, изменения традиционного рисунка харрисовского твида, ресторанов быстрого питания и подъема молодежной культуры. «Днем и ночью слышно, как тяжело ступают по коридорам Европейского союза брюссельские людоеды, и их рев «Фи, фай, фо, фам, чую традиционные обычаи, вкусы и продукты англичанина» доносится через Канал» — так звучит у него типичное предложение. Неужели автор действительно считает, что самосознание народа заключается всего лишь в том, какие он использует меры и веса или по какой стороне дороги водит автомобиль? Может быть, и тот и другой автор — и левый Хезлер, и правый Эслет — думают, что другие страны, входящие в Европейский союз, начиная с Португалии и кончая Швецией, не испытывают такого же давления?
Куда бы я ни обращался в ходе исследований по этой книге, везде слышал одно и то же сравнение. Стоит англичанину бросить взгляд через Канал на традиционного противника, и он уже испытывает зависть. «Возьмите французов, — говорит член Парламента от консервативной партии. — У них тоже куча проблем, как и у нас. Но они знают, кто они, даже если не знают, куда идут. Мы же не только не знаем, куда идем. Мы даже не знаем, кто мы такие. Понятия не имеем». Свидетельством в пользу того, что он прав, стало сравнение высказываний учащихся начальных классов английских и французских школ, которое появилось в образовательном приложении к газете «Таймс» под заголовком «Англичанин — и не очень-то этим горжусь».
Таким характерно мрачным образом автор этого заголовка резюмирует результаты исследования, в ходе которого 850 детям 10–11 лет задавали вопрос, что они чувствуют по отношению к своей стране. Если быть более точным, у них спрашивали, согласны ли они с таким заявлением, как «Я очень горд тем, что француз».
Пятьдесят семь процентов французских детей решительно согласились с этой формулировкой, а среди английских детей, которым предложили такой же вопрос об Англии, так отреагировали лишь 35 процентов. На просьбу рассказать что-нибудь еще об отношении к своей стране английские дети судорожно искали причины радости от того, что они англичане, и говорили что-то вроде: «У нас не слишком жарко и не слишком холодно, у нас чистые продукты и вода… англичане добрые и не болеют… у нас независимая страна… «Манчестер Юнайтед» из Англии» — и тому подобное. В отличие от них французские ребята говорили о notre beau pays (нашей прекрасной стране), рarce qu'on est libre (потому что она свободная) или приводили такие вещи, как nous sommes tous еgaux (мы все равны). Один даже написал car la France est un pays magnifique et democratique et accueillant (потому что Франция — страна замечательная, демократическая и радушная). Это различие интересно, хотя и не по причинам, предложенным автором заголовка. К одиннадцати годам у английских детей вырабатываются прагматические способности отвечать на вопросы в духе английской интеллектуальной традиции, в то время как их французские сверстники приводят целый набор подержанных лозунгов. Человек, настроенный более скептически, может спросить, почему считается, что отсутствие шовинистического джингоизма — это плохо, почему французские власти считают необходимым промывать мозги подрастающему поколению относительно величия Франции и можно ли считать, что страна более уверена в себе, если ей нужно это делать.
Однако для англичан характерно игнорировать светлые стороны действительности — «серебряную подкладку»[5] и основное внимание обращать на тучу.
Представление, что в Англии что-то подгнило, широко распространено: если людям десятилетиями говорят, что их цивилизация идет на убыль, это не может не оказать на них влияния. Обещания восстановить целостность и положение страны, которые одно за другим раздавали политические партии, оказались возмутительной ложью. На это было бы наплевать в Италии, где государству все равно никто не верит и где важные для итальянцев институты — семья, деревня, маленький городишко — живы несмотря ни на что. Англичане в институты веровали, но Британская империя исчезла из их числа, англиканская церковь зачахла, а Парламент все больше становится чем-то неуместным.
И ведь больше нет уверенности не только вне страны, похоже, не на что опереться и внутри нее. Когда я спросил однажды писателя Саймона Рейвена, что, по его мнению, значит быть англичанином, он ответил не очень-то утешительным толкованием: «Я всегда надеялся, что под этим подразумеваются благородное поведение, крикет, любезные отношения между классами, отсутствие злобы по отношению к другим, честное обращение с женщинами и честное отношение к врагам. Но теперь уж и не знаю». Комик Джон Клиз, который все больше смахивает на грубых старых полковников, которых он когда-то пародировал, уже начинает и говорить, как они. «Можно было бы делать какие угодно обобщения насчет Англии, беседуй мы с вами тридцать лет назад, — сказал он мне. — А в наши дни создается впечатление, что и предположить ничего невозможно». Эту филиппику развил искусствовед Рой Стронг, автор дневников и не очень удобный для общения садовод:»Семьи распадаются, религия дискредитирована. Так откуда же взяться нашему чувству самосознания? Что сплачивает страну? Не так уж много, черт возьми!».
Начав размышлять об этой книге, я написал драматургу Алану Беннету. На одной из пресс-конференций в Нью-Йорке его однажды представили, как то «что мы в Англии называем национальным достоянием», словно речь идет о садах Сиссингхерста или баночке домашнего малинового джема от Женского института. Если кто и разбирается в том, что считать типично английским, то это точно он. Такие пьесы, как «Сорок лет спустя», «Родина», «Англичанин за границей» и «Как к этому относиться», кажутся такими исключительно английскими — а также написанными об Англии — благодаря целым нагромождениям двусмысленностей, на которых они построены. (Меня особенно впечатлила сцена в пьесе «Родина», где Хилари, сбежавший в Москву шпион, размышляет об Англии: «Мы зачаты в иронии. Мы плаваем в ней, начиная с утробы матери. Это околоплодная жидкость. Это серебряное море. Это воды, которые, как священник, смывают нас и вину, и намерение, и ответственность. Серьезно и несерьезно». В этом одна из типично английских черт.
Так вот, я написал Алану Беннету и спросил, не хотел бы он встретиться за ланчем или за чаем, чтобы поговорить по этому вопросу. В ответ пришла открытка с видом горы Пен-и-гент. «Благодарю Вас за письмо. Хотя в таких делах я человек безнадежный. Если бы я мог выразить словами то, что считаю типично английским (и что мне в этом нравится и не нравится), я вообще бы ничего не написал, потому что мной двигали именно поиски того, как бы согласиться с этим. Я действительно ничем не могу помочь, но желаю Вам удачи. Тридцать лет назад я как-то останавливался в Вашей деревне. Надеюсь, в ней все так же.»
Неужели он действительно считает себя «человеком безнадежным» «в таких делах»? В каких делах? Может, он лишь пытался вежливо послать меня подальше, говоря, что не хочет занимать понапрасну мое время, когда на самом деле считал, что потратит попусту свое? Был ли он искренен, утверждая, что не стал бы писать, если бы знал, что есть типично английское, ведь он потратил на анализ того, что это такое, всю жизнь? И это его заключительное замечание о деревне и выражение надежды, что она не изменилась: это тоже в высшей степени по-английски, молитва народа, шагающего в будущее задом наперед, для которого изменение — всегда изменение к худшему.
Вместо этого я начал с нуля, решив, что мы вполне можем исходить из того, что любить англичан не так-то просто. У них нет ни ирландского шарма, ни валлийской приветливости, ни шотландской прямоты. Нужно провести лишь пять минут в каком-нибудь баре за границей, где собралась группа англичан, чтобы в лучшем случае отнестись терпимо к их рабской зависимости от единственного языка, которым они владеют, а в худшем — испытать стыд за то, как они громко требуют принести еду и напитки: это напоминает им о своей стране. Даже если англичанин не будет так шуметь, за его показными манерами может скрываться безмерное презрение: если плохо знаешь соседей, остается лишь чувствовать себя выше их. Англичане напускают на себя превосходство не раздумывая и совершенно необоснованно, но при этом их футбольные болельщики — самые злостные хулиганы в Европе. Справедливости ради следует отметить, что в их характере есть и более привлекательные стороны. Они уже больше не позволяют себе агрессивных разглагольствований о своем образе жизни. И есть ли еще общество, в котором так ценят чувство юмора?
Если вам захочется выяснить, из-за чего англичане стали такими, какие они есть, вы быстро сделаете для себя два открытия. Первое — то, что этот расположенный недалеко от материка остров всегда был достаточно привлекательным для поразительно большого числа иностранных визитеров, которым не терпелось поделиться впечатлениями с остальным миром: они написали целые библиотеки воспоминаний и дорожных впечатлений. Во-вторых, совсем мало написано об английском национализме. В основном это объясняется тем, что, если в Эстонии или Эфиопии националистических движений пруд пруди, то в Англии их почти нет. О некоторых причинах этого явления можно догадаться без труда — страна никогда не подвергалась иностранной оккупации, и никто не предпринимал попыток уничтожить местную культуру. К тому же становится очевидным, что, за исключением матчей по футболу и крикету, такой страны, как Англия, почти не существует: национализм был и остается явлением чисто британским.
С упадком Британии из-под камней выползают самые разные гадости. Не так давно я получил конверт из плотной коричневой бумаги. Адрес был написан большими квадратными буквами, почерк не очень разборчивый, и писал человек явно не очень грамотный. На почтовом штемпеле значилось — «Гулль». К счастью, я открыл этот конверт кончиком шариковой ручки. И хорошо сделал. К верхнему краю единственного находившегося внутри листа бумаги были пришиты бритвенные лезвия. На одной стороне листа оказался намалеван английский солдат в каске времен Второй мировой войны, лежащий в узком окопе с винтовкой у плеча. Внизу той же рукой было нацарапано: «Ни с места, черномазый». На другой стороне листа — виселица с петлей. Внутри петли стояли мои инициалы. Внизу листа огромные буквы уведомляли: горд тем, ЧТО британец. Что стало причиной этого «наезда», точно не помню. Примерно таким же отвратительным душком попахивало и от других полученных мной посланий с антисемитским настроем от какого-то болвана, решившего, что я часть всемирного еврейского заговора, направленного на то, чтобы извести британское государство. Ничего исключительно британского в этих сравнительно «невинных» деяниях нет, что может подтвердить каждый испытавший на себе нетерпимость немцев, французов или швейцарцев. Я хочу лишь подчеркнуть, что подобные предрассудки связаны с представлением о Британии, а не об Англии.
Некоторое время после принятия Закона об объединении кое-кто — это отражено даже в принятых Парламентом законах — называл Шотландию и Англию соответственно Севером Британии и Югом Британии, сознательно обращаясь к тому времени, когда Англии еще не было. Наиболее амбициозные стали называть Ирландию Западом Британии. Вопрос это политический, и сейчас об этих названиях почти никто не знает: северные британцы называют себя шотландцами, а южные британцы — это как бы англичане или валлийцы, или, скорее, это англичане или валлийцы, которые как бы британцы. Единственное место, где это правило неприменимо, — север Ирландии. Там католики скажут вам, что они ирландцы, а протестанты будут заявлять, что они британцы. Но для них это тоже вопрос политический. Получается, что марши оранжистов в Северной Ирландии — эти ежегодные шумные, чванные шествия 12 июля — чуть ли не единственное народное празднество на Британских островах, на котором отмечается принадлежность к Британии. (Остальные — это официальные мероприятия вроде «Церемонии выноса знамени» или полуофициальные сборища с размахиванием флагами, как последний концертный вечер «Промс».) Но остальной Британии ни о чем не говорит это зрелище, когда пожилые люди с поджатыми губами в котелках и оранжевых лентах через плечо маршируют под оркестры с барабанами и волынками. В том и парадокс, что, желая таким помпезным изъявлением своей сопричастности показать, что в каком-то глубинном смысле они такие же, как и все остальные англичане, эти ольстерские лоялисты выглядят в глазах англичан совершенно другими.
Английский национализм, если вам удастся обнаружить его проявления, имеет тенденцию принимать другие формы. Они не такие четкие, потому что англичане уже не могут с уверенностью сказать, почему они стали такими, какие они есть: заглянуть в себя не позволяла самоуверенность имперских времен. Национализм этот не поддается определению, потому что не имеет четких национальных или религиозных границ. Это национализм упрямый и делающий все наперекор, скрытый, зачастую очень личный и в глубине души может принимать разные формы. Но что-то там все же шевелится. В 1995 году фирма «Клинтонз», торгующая поздравительными открытками, начала выпускать первые открытки ко Дню святого Георга. Через два года магазинчики этой фирмы продавали ежегодно в апреле более 50 000 штук. А летом 1996 года заметно большее число английских болельщиков на чемпионате Европы, Евро-96, предпочитали рисовать на лицах флаг Англии, красный крест на белом фоне, вместо обычного «Юнион Джека». К апрелю 1997 года к этому поветрию присоединилась и газета «Сан», напечатавшая во всех своих английских изданиях крест святого Георга на пол-полосы и обратившаяся к читателям с просьбой вывесить его из окна. Придумка в моду не вошла, но интересен сам факт, что в империи Руперта Мердока — который разбогател не из-за того, что перенапрягал возвышенные способности своих клиентов, — кто-то смог заметить, куда вроде бы ветер дует. На следующий год Английский совет по туризму уже организовал по всей стране целую неделю мероприятий под названием «Святой Георг вторгается в Англию» на том основании, как объяснил представитель Совета, что «люди стесняются того, что они англичане». На проходившем тем летом чемпионате мира по футболу флагов с крестом святого Георга было, похоже, больше, чем флагов Содружества. Когда наступил День Георга в 1999 году, «Сан» отметила его, поместив на четырех страницах врезки «100 причин, почему так здорово быть англичанином». Среди этих причин были названы: погода (23), «свиные хрусты»[6](28), «девицы с третьей страницы»[7](45), Чарльз Диккенс (55), автострада М25[8], самая большая в мире круговая пробка (71), Агата Кристи (88), и «Дейдра» — колонка с советами этой самой газеты (95).
Так что же отмечать англичанам? Джон Фаулз, автор романов «Волхв» и «Женщина французского лейтенанта», много раздумывавший над тем, в чем разница между британцем и англичанином, делает вывод, что в то время как цвета Британии, в преданности которой клянутся марширующие лоялисты, — красный, белый и синий, цвет Англии — зеленый. На вопрос «Что такое красно-бело-синяя Британия?» он отвечает: «Это Британия Ганноверской династии, викторианской и эдвардианской эпох; Британия эпохи империи; Британия «деревянных стен»[9] и «тонкой красной линии»[10]; времени гимна «Правь, Британия, морями» и маршей Элгара; Британия Джона Буля; Британия Пуны и Соммы; Британия старой системы телесных наказаний и прислуживания старшим соученикам в частных школах; Британия Ньюболта, Киплинга и Руперта Брука; Британия клубов, сводов законов и ортодоксальности; Британия неизменного статус-кво; Британия джингоизма в своей стране и надменного поведения за границей; Британия отцов семейств; Британия кастовости, ханжества и лицемерия.».
Для Фаулза это не имеет значения, а вот апологеты достижений империи, без сомнения, могли бы приводить эти его слова как длинный список всего положительного — господство закона, географические и научные открытия, проявления личного мужества, филолог и авантюрист Бертон и исследователь Африки Спик, миссионер Ливингстон, медсестра Флоренс Найтингейл и исследователь Южного полюса капитан Скотт — для ответных аргументов. Но на два вопроса ответа, похоже, нет. Первое — то, что Британия (противопоставленная Англии, Шотландии и Уэльсу) — политический вымысел. И второе — как только она была изобретена, она постоянно стремилась найти обоснования своему существованию, распространяя везде свое влияние. Успех этого предприятия подтверждают развевающиеся на флагштоках от Оркнейских островов до островов Фиджи красно-бело-синие флаги. Зеленая Англия — нечто совсем другое. По мнению Джона Фаулза, благодаря тому, что Англия, по сути дела, остров, появились люди, «глядящие с севера по-над водой», люди, которые предпочитают практическим опытам наблюдение. А в силу своей географии они были вольны быть пионерами в законе и демократии.
Однако сначала нужно определить, о чем мы говорим. Кое-что из того, что свойственно лишь англичанам, остается неизменными веками, другое изменяется навсегда. Англичан уже не определить по языку, невозможно подобрать им определение как нации: я считаю себя англичанином, хотя я на четверть шотландец и бог еще знает кто, если проследить всю мою родословную. Но каждый из нас, англичан, может составить целый список не хуже Джорджа Оруэлла. В мой собственный — из того, что первым пришло в голову, — вошли бы слова «Я знаю свои права», деревенский крикет и композитор Элгар, магазины «Сделай сам», панки, уличная мода, ирония, энергичная политика, духовые оркестры, Шекспир, свиная кумберлендская колбаса, двухэтажные автобусы, композитор Воэн Уильямс, поэт Донн и писатель Диккенс, колышущиеся тюлевые занавески[11], помешанность на размере женской груди, викторины и кроссворды, деревенские церкви, стены сухой кладки[12], садоводство, архитектор Кристофер Рен и телешоу «Монти Пайтон», добродушные приходские священники англиканской церкви, «Битлз», плохие гостиницы и прекрасное пиво, колокольный звон с церквей, художники Констебль и Пайпер, представление об иностранцах как о людях забавных, драматург Дэвид Хейр и радикальный политик Уильям Коббетт, невоздержанность в возлияниях, Женские институты, блюдо навынос фиш-энд-чипс, карри, любезность и грубость речений, бег по пересеченной местности, портящие вид стоянки туристских трейлеров на прекрасных утесах, оладьи, «бентли», трехколесные «рилайэнт робин» и так далее.
Возможно, все это не есть нечто исключительно английское, но главное, в отличие от критериев чего-то истинно британского, которые сейчас непременно разукрасят, распланируют и проведут с размахом, что три-четыре из этих вещей, взятые вместе, тут же дадут представление о некоей культуре, такой же трудноуловимой, как запах костра в октябрьские сумерки.
Так что, прежде чем англичане снова погрузятся в уныние, стоит отметить как нечто положительное тот факт, что они не тратят много энергии на обсуждение того, кто они такие. Это показатель уверенности в себе: до сих пор англичане не занимались этим, потому что им это было ни к чему. Есть ли в этом необходимость сейчас? В ответ могу лишь сказать, что, похоже, им этого больше не избежать по изложенным выше причинам. У стран, больше всех преуспевающих в мире — процветающих и живущих в безопасности, — должно быть отчетливое ощущение своей собственной культуры.
ГЛАВА 2 СМЕШНЫЕ ИНОСТРАНЦЫ
По моему разумению, лучшее из того, что есть между Англией и Францией, — это море.
Дуглас Джерролд
Сошедшая на берег в Кале в 1836 году романистка миссис Фрэнсис Троллоп так передает случайно услышанный разговор одного молодого человека, который первый раз отправился во Францию, с более опытным путешественником, умудренным в делах мирских дальше белых утесов Дувра.
— Какой жуткий запах! — поморщился непосвященный новичок, зажимая нос вынутым из кармана платком.
— Это запах континента, сэр, — ответил человек бывалый.
Так оно и было.
Как гласит поговорка, история — следствие географии. Но если существует такая вещь, как национальная психология, то, возможно, она тоже вытекает из географии. Разве жил бы во французах неизменный страх перед Германией, если бы германские армии не переходили так часто границы их страны? Разве смогла бы Швейцария продолжать свое аморальное процветание, не будь она страной горной? Само отсутствие географии у евреев породило сионизм, одно из самых мощных идеологических течений XX века. На англичан первое и глубокое воздействие оказывает тот факт, что они живут на острове.
А вот как они почитали своих ближайших соседей на континенте. Неприличные картинки назывались «французскими открытками» или «французскими гравюрами». Проституток называли «французская консульская гвардия» (считают, что изначально так называли проституток, разгуливавших у консульства Франции в Буэнос-Айресе). Они могли носить свободное нижнее белье — «французские панталоны». Пользовавшийся их услугами «брал уроки французского». Если в результате он подхватывал сифилис, это называлось заразиться «французской болезнью», «французской подагрой», «французской оспой», «французскими шариками», «французским прахом» или говорили, что ему сделан «французский комплимент». Он мог заполучить «французскую корону», характерные опухлости которой назывались «французской свинкой». Если эти «французские» дела принимали особенно скверный оборот, из-за этой болезни он мог лишиться носа, в результате чего начинал дышать через «французский фагот». Чтобы уберечься от этой напасти, следовало надевать «французское письмо», или «французский сейф», или просто «француза» (ну а сами французы пользовались capote anglaise[13]).
Однако на сексе все не заканчивалось. Существовала всеобщая тенденция приписывать французам почти любое необычное или плохое поведение. На вопрос, как ему приготовить говядину, англичанин мог ответить «под француза», имея в виду ненадежность этой нации — то есть все время переворачивая и переворачивая. Доктор Джонсон уверял даже, что встречал некий труд, в котором предпринималась попытка доказать, что для формы флюгера — «сделанного руками человека петушка, который укрепляется на вершине шпиля и показывает своим вращением направление ветра» — выбран французский национальный символ[14].
«Французским вразнос» торговцы называли воровской жаргон. О подстрелившем фазана, когда охота на них была запрещена, говорили, что он «убил французского голубя». В крикете 1940-х годов «французским» называли бросок, при котором мяч хоть и срезался с ребра биты бэтсмена, но все же проскальзывал мимо пытающихся поймать его полевых игроков. Даже в 1950-х годах англичане, выругавшись, по-прежнему, извиняясь, просили «прощения за свой французский» (говорят, это выражение использовал премьер-министр Джон Мейджор даже в 1990-х), а отлучку без разрешения называют «уходом по-французски». Объятия с щекотанием миндалевидной железы — по-прежнему «французский поцелуй», словно ни одному англичанину никогда бы и в голову не пришло сунуть язык в рот другому, не придумай этого французы.
Все эти отличия сыпались на французов как из ведра, потому что из поколения в поколение сни были заклятыми врагами. Одно время, когда Англия воевала с Испанией, сифилис называли «испанской оспой», а разврат — «испанскими штучками». К тому времени, когда основными соперниками в торговле стали голландцы, англичане начали изобретать такие выражения, как «вдвойне голландский язык», для обозначения тарабарщины или «смелый как голландец» для драчливости во хмелю. Подобные образцы можно найти по всей Европе в зависимости от того, на кого была направлена враждебность местного населения. В Польше сифилис был известен как «немецкая болезнь», а в Португалии как «голландская оспа». Но соперничество англичан и французов — нечто особенное. У французов в ответ припасены такие выражения как le vice anglais — «порка», les Anglais ont debarque — «менструация», filer a l’anglaise — «уходить по-английски» или damne comme un Anglais[15].
Хотя сдается, что у них абсолютно такой же инстинктивной враждебности как-то не наблюдается: французам есть еще о ком позаботиться, у них существуют и другие соседи на континенте. Враждебность же английских выражений отражает некую странную шизофрению по отношению к французскому народу.
Представители английского среднего класса обожают французскую еду, вино и климат. Каждый год 9 миллионов англичан упаковывают чемоданы и отправляются во Францию. Многие везут с собой, как обетованное подношение, тушеную фасоль, мармайт, мармелад и чай, а цель их путешествия — Прованс, Дордонь или Бретань. Поев на своих виллах по-английски, они возвращаются домой нагруженные сырами, винами и пате, то есть продуктами, которые, как они божатся, дома им не купить. Они могут с презрением относиться к страху французов перед Германией, но обожают французское savoir-faire — умение, сноровка, — хотя для этого выражения их собственный язык смог произвести лишь деклассированное и не совсем адекватное ноу-хау. Англичане могут до сих пор время от времени испытывать отвращение к французскому понятию terrain — сопротивляемость организма, — из-за чего французы реже моются и больше тратятся на духи (накануне возвращения во Францию из египетской кампании Наполеон писал Жозефине: «Ne te lave pas, j'arrive», то есть «Не мойся, я приезжаю»), но втайне завидуют тому, что это общество вроде бы «ближе к естественному порядку вещей». Если у них есть свое мнение о политике Франции, их бесит и в то же время в глубине души восхищает нескрываемая забота этой страны о собственных интересах и вопиющее игнорирование мнения всего остального мира и государственных договоренностей, что и движет политикой правительства. Они мучительно переживают из-за того, что в Англии нет кафе, которые заполняют интеллектуалы, курящие, попивающие кофе и развивающие непрактичные пути переустройства вселенной. Франция, на которую уповают эти честолюбивые лотофаги-мечтатели, — место, где живут до невозможности стильные женщины, светит солнце и легкий ветерок доносит запах лаванды.
Так было всегда. Гран-Тур, предшественник современного туризма, в некотором смысле представлял собой комплекс неполноценности с дорожными документами, имевший целью познакомить богатых англичан с изысками европейской жизни: встречи англичан с континентом походили на поведение дальних родственников из провинции, приглашенных на большой бал в городе. Многим отправлявшимся в это путешествие Гран-Тур ничего не давал просто потому, что они были слишком молоды, чтобы оценить свой опыт. А многие из тех, кто был достаточно зрел для его восприятия, не упускали случая выразить отвращение ко всему начиная с «континентальной» пищи и кончая уборными. Основоположник готического романа Гораций Уолпол описывает Париж как «грязный городишко с еще более грязной сточной канавой, называемой Сеной… а нечистый поток, в котором все стирается, но не становится от этого чистым, грязные дома, уродливые улицы, еще более уродливые лавки и церкви, в которых полно непристойных картинок». Но даже доктор Джонсон, этот великий англичанин, считал, что не побывавший на континенте «всегда ощущает неполноценность, не видев того, что должен увидеть каждый». Приехав в Париж в 1775 году в возрасте шестидесяти шести лет, он сменил свой обычный коричневый сюртук, черные чулки и простую рубашку на белые чулки, новую шляпу и замысловатый французский парик. Он твердо решил не переживать из-за своего скверного французского и объяснялся исключительно на латыни.
Предполагалось, что благодаря Гран-Туру английская элита станет более терпимой к заморским идеям: ведь всегда легче писать пасквили и насмехаться на расстоянии. И действительно, к концу XVIII века появились жалобы, что офранцуживание становится в Англии условием для продвижения по службе. Такие драматурги, как Корнель и Расин, вызывали большее восхищение, чем Шекспир, а английские поэты Поуп и Э. Р. Эддисон стали подражать стилям французского стихосложения. Однако остальные англичане думали абсолютно иначе. Короче говоря, очень многие из них всегда терпеть не могли французов. И это чувство было взаимным. В Англии нет, наверное, ни одного самого крошечного городишки, который не обзавелся бы французским «побратимом» для достижения лучшего понимания между двумя культурами. Но это пустое занятие: несмотря на все эти взаимные визиты членов городских советов, vins d'honneur — угощений в чью-либо честь — и поездок школьников, глубокие разногласия и взаимные подозрения представителей обеих культур остаются. Это тонко уловил в 1973 году французский министр культуры писатель Морис Дрюон, который сказал, что «у элит наших стран наблюдается тенденция восхищаться друг другом, а у народов — относиться друг к другу с презрением».
Целые столетия враждебности трудно преодолеть посредством нескольких тостов и спичей, произнесенных почтенными людьми среднего возраста. Всем нам необходимы враги, а французы — вот они, совсем под рукой, да еще с такой очевидностью плюющие на интересы кого бы то ни было еще. Две нации теперь не уступают друг другу ни в экономике, ни в военной силе и представляют друг для друга удобный фон для противопоставления: обе стороны могут относиться к другой свысока, но им друг без друга не обойтись. И все же французы по-прежнему предоставляют англичанам поводы презирать их. Никто не сомневается, что, если бы Гитлеру удалось вторгнуться в Британию, откуда-нибудь непременно взялось бы правительство типа вишистского. Но в том-то и дело, что этого не произошло, поэтому моральный капитал, накопленный за последнюю мировую войну, у англичан остался. А предпринятые позже неблагодарными французами попытки исключить Британию из Европейского экономического сообщества лишь подтверждают, что враждебность между нациями не случайна.
К пониманию того, что Entente Cordiale[16]— пустой звук, пришли солдаты, воевавшие на Западном фронте во время Первой мировой войны.
Они в полной мере ощутили на себе, на что способны французские крестьяне, за которых они якобы сражались и которые в обмен на одно яйцо готовы были лишить их всего денежного довольствия. Когда после окончания войны поэт, ученый и романист Роберт Грейвс вместе с другими демобилизованными пехотными офицерами приехал в Оксфорд, он заметил, что «антифранцузские настроения среди бывших солдат становились чуть ли не манией. Эдмунд в те времена, бывало, говорил с нервной дрожью в голосе: «Нет, воевать больше не пойду ни за какие деньги! Если только с французами. Вот если будет война с ними, пойду тут же…» Некоторые студенты даже считали, что мы сражались не на той стороне: наши естественные враги — французы.»
Нечто подобное довелось увидеть и Джорджу Оруэллу. «Во время войны 1914–1918 годов, — писал он, — у английского рабочего класса была редкая возможность контакта с иностранцами. В результате единственное, что они из этого вынесли, — это ненависть ко всем европейцам, кроме немцев, мужеством которых они восхищались. За четыре года, проведенных на земле Франции, они не приучились даже пить вино».
Вряд ли скажешь, что правнуки и правнучки ветеранов Первой мировой придерживаются более умеренных взглядов. Англия остается единственной европейской страной, где от вроде бы интеллигентных людей можно услышать выражения вроде «присоединение к Европе было ошибкой» или «мы должны оставить Европу», словно ее можно прицепить к машине, как караван, в выходные дни. В анализе британского рынка в 1996 году, составленного для Французского бюро по туризму, с некоторой долей презрения говорится, что «несмотря на развитое чувство юмора и умение посмеяться над собой, они остаются консерваторами и шовинистами. В британцах глубоко заложено чувство независимости и островной изолированности, они постоянно разрываются между Америкой и Европой». И они правы: когда живешь на острове, появляется ощущение, что весь остальной мир где-то за морем.
Существует предание о заголовке, с которым однажды вышла одна из английских газет и который объяснит вам все, что вы хотите узнать об отношениях страны с остальной Европой.
ГУСТОЙ ТУМАН В КАНАЛЕ — КОНТИНЕНТ ОТРЕЗАН
Вот ведь не повезло живущим на материке европейцам: как они зависят от милости погоды.
Для ментальности англичан трудно переоценить значение того факта, что они островитяне. Это в полной мере выражено в словах старого герцога Джона Ганта в пьесе Шекспира «Ричард II», когда он говорит:
Противу зол и ужасов войны
Самой природой сложенная крепость,
Счастливейшего племени отчизна.
Сей мир особый, дивный сей алмаз
В серебряной оправе океана.
Который, словно замковой стеной
Иль рвом защитным ограждает остров…
(Акт 11, сцена 1. Пер. Мих. Донского)
При таком понимании Англии ее первейшая привилегия состоит в том, что она изолирована от остальной Европы. Это давало очевидные практические выгоды. Когда живешь на острове, границы четко определены; линии на картах — условны, а пляжи и утесы — нет. В Англии немало мест с ярко выраженными региональными особенностями; но всех — и жителя Манчестера, и лондонского кокни, и сомерсетского фермера, и пивовара из Бартона на Тренте — объединяет морская граница. Живущие по одну и другую сторону сухопутной границы мало отличаются по характеру, поэтому живущие на материке больше отдают себе отчет в существовании других народов и в условности того, какой у тебя паспорт. Когда Джон Гант произносил свои слова, англичане уже присоединили Уэльс и собирались заключить союз с Шотландией. Настоящих границ не было, и они не думали устанавливать их, потому что это не сулило никакой выгоды. Периметр Англии определяет море, и вследствие этого англичане выработали в себе то, что писатель Элиас Канетти в 1960 году назвал «самым незменным национальным чувством в мире». Вокруг море, и править нужно им: «Англичанин видит себя капитаном корабля с небольшой группой людей на борту, вокруг него и под ним море. Он почти один; как капитан, он во многом изолирован даже от своей команды».
Тем не менее до XVI века англичан вряд ли можно было назвать нацией мореходов. До этого времени все великие путешествия и открытия совершали моряки с континента. Англичане любили землю, а море вокруг, как отмечает Джон Гант, воспринимали скорее как крепостной ров, чем как что-либо еще: где герои-моряки в произведениях Шекспира? Правду сказать, к тому времени, когда он их создавал, англичане уже восприняли иную манеру поведения, которая позволила им построить величайшую в мире империю. Но выходили они в море больше как гангстеры: кем еще считать такую личность, как сэр Фрэнсис Дрейк Только по мере роста богатства и амбиций англичане поняли, что море, всегда служившее им защитой, дает еще и уникальные возможности. В сущности, Англия единственная из крупнейших стран Европы не нуждалась в регулярной армии на случай возможного вторжения. И если страны с сухопутными границами могли направить через них свои армии, лишь заключив альянс или объявив войну, военно-морской флот, защищавший Британские острова, мог отправиться куда угодно. Вверив себя морю, англичане стали склонны видеть в остальной Европе лишь источник беспокойства, отсюда и трения между морской и континентальной стратегиями, которые веками присутствовали в британской оборонительной политике. Как однажды выразился Черчилль в палате общин:
В то время как любой европейской державе приходится прежде всего содержать огромную армию, нам, живущим на этом счастливом острове, повезло, и мы в силу географического положения избавлены от этой двойной ноши и можем обратить безраздельные усилия и внимание на флот. С какой стати мы должны жертвовать игрой, в которой нас ждет несомненный выигрыш, в пользу игры, в которой мы обречены проиграть?
И каким же впечатляющим оказался этот выигрыш! Тем, кто мыслил как Черчилль, Английский канал казался шире Атлантики. Когда вокруг море, до ближайшего соседа так же далеко, как и до самого удаленного торгового партнера, оно и отделяет от ближнего соседа, и связывает с самым дальним. Для планированного вторжения в Англию требовался целый комплекс организационных мер, множество судов и спокойная погода: это не просто перейти границу. Кроме того, в условиях изоляции можно было вступать в войны, заключать союзы и плести интриги избирательно. Как только у англичан стала расти империя, до всех уголков которой можно было добраться по морю, запутанная ситуация на европейском континенте стала казаться чем-то неуместным. В 1866 году через десять дней после сражения под Садовой, где прусская армия Бисмарка нанесла сокрушительное поражение австрийцам, положив начало германской империи, политик Дизраэли высказался в том духе, что «Англия переросла европейский континент». Он считал, что «воздержание Англии от любого ненужного вмешательства в европейские дела есть следствие не умаления, а усиления ее могущества. Англия уже не просто европейская держава; она — метрополия великой морской империи… на деле, она больше держава азиатская, чем европейская»[17].
Синдром островитянства глубоко овладел сознанием англичан, поэтому в воспоминаниях о Второй мировой войне такое значение придается эвакуации из Дюнкерка в мае 1940 года. Двести двадцать тысяч британских и сто десять тысяч французских солдат сумели избежать окружения армиями нацистов, и это подается как замечательное достижение и вместе с «битвой за Англию» и «блицем» почитается как одно из самых значительных событий Второй мировой войны. После эвакуации последних солдат газета «Нью-Йорк таймс» ликовала: «Пока существует английский язык, слово «Дюнкерк» будут произносить с почтением… это великая традиция демократии. Это будущее. Это победа». На самом деле это было следствием катастрофы. Это «победоносное» отступление, прославленное в речах, на картинах и в стихах, надолго остается в памяти, потому что была задействована целая армада судов — рыбацких одномачтовых суденышек, прогулочных пароходиков, парусных яхт и небольших катеров, которые вырывали британских солдат из пасти смерти, в то время как в небесах над ними летчики союзников отражали воздушные налеты немцев. Элементы мифа приукрашены: например, преувеличена роль «малого флота». Но дело не в этом. Эта история так привлекательна для англичан по трем причинам. Во-первых, она свидетельствует об их чувстве отделенности: в тот момент Британия в конце концов оказалась один на один с нацистами. Король Георг VI даже сказал матери: «Лично меня больше устраивает, когда у нас теперь нет союзников, с которыми нужно любезничать и им потакать». Во-вторых, это рассказ об успешных действиях «немногих» против превосходящего врага. В-третьих, это подтверждает для англичан вековую истину: европейский континент — это место, где ждут одни неприятности, а залог наибольшей безопасности — тысячи миль изрезанной береговой линии вокруг их дома-острова.
Идея острова занимает в воображении англичан особое место. Начинается все в детстве с приключений на «острове Кирин» в «Великолепной пятерке» детской писательницы Энид Блайтон, развивается в «Острове сокровищ» Роберта Луиса Стивенсона (автор романа, как известно, шотландец, но план отправиться на поиски спрятанных сокровищ рождается в головах англичан из Западного края) и так далее. «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта имеют успех, потому что считается, что где-то там могут быть другие острова, еще более необычные по сравнению с теми, что уже открыты английскими мореплавателями. (Свифт родился и вырос в английской «черте оседлости» в Ирландии, и, вероятно, отсюда у него, сына колониального класса, так остро выражена островная ментальность.)
Захватила воображение англичан и поразительная история Александра Селькирка, никчемного моряка, высаженного на необитаемый остров в Тихом океане у берегов Южной Америки. Поссорившись с капитаном корабля, Селькирк предпочел остаться у берегов Чили на одном из островов Хуан-Фернандес, и его вызволили оттуда лишь 31 января 1709 года, когда еще один английский капер бросил якорь неподалеку от острова для ремонта и лечения больных после перехода вокруг мыса Горн. Перед изумленной командой предстал одетый в козьи шкуры человек, который говорил по-английски, хоть и с трудом. Он провел в одиночестве четыре года. Описание капитаном спасения Селькирка в «Путешествии вокруг света» сразу получило отклик у английских читателей. Этот рассказ появился в «Англичанине» эссеиста сэра Ричарда Стила (Селькирк, между прочим, еще один шотландец) в 1713 году. Шесть лет спустя повествование о том, как Селькирк охотился на диких коз, как он сделал ножи, а потом сшил одежду из козьих шкур, легло в основу «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, который стал одним из первых романов всех времен и народов и пользуется неизменным успехом.
Эта безопасность в окружении морей рано выработала у англичан уверенность в себе, а сравнительная изолированность привела к возникновению идиосинкратической интеллектуальной традиции, породившей таких весьма необычных гениев, как Блейк и Шекспир. Возможно, эта традиция как-то связана с тем, что Англия дала миру так много прекрасных писателей-путешественников. Свобода от страха внезапного вторжения способствовала и развитию личных свобод: страны, не имевшие такой защиты, стремились к сильным, контролирующим все снизу доверху системам правления, позволявшими в считанные дни собрать целую армию. Тем фактом, что Англия — остров, продиктовано и устройство английских городов: с такой естественной защитой, как море, не нужно было окружать города стенами, и в результате они строились как бог на душу положит. Не существовало плана застройки такого города, как Лондон, он рос по мере прирастания к нему окружающих деревень. С другой стороны, ввиду отсутствия необходимости окружения города стенами, отцы города могли по своему усмотрению прирезать к центру любые открытые пространства. Не ослаб этот заложенный в англичанах островной синдром и после создания империи. В 1882 году было положено под сукно предложение о прокладке железнодорожного туннеля под Ла-Маншем. Казалось бы, страна строителя Изамбарда Кингдома Брюнеля (еще одного ненатурального англичанина — отец у него был француз) должна ухватиться за этот смелый полет инженерной мысли. Вместо этого журнал «Девятнадцатый век» организовал петицию против этой идеи на том основании, что «с прокладкой такой железной дороги возникнет военная угроза и зависимость, от которых страна, как остров, была до сего времени счастливо избавлена». Это не был глас из деревенского захолустья: письмо вскоре подписал архиепископ Кентерберийский, поэты Теннисон и Браунинг, биолог Т. Г. Хаксли, философ Герберт Спенсер, пять герцогов, десять графов, двадцать шесть членов парламента, семнадцать адмиралов, пятьдесят девять генералов, двести священнослужителей и шестьсот других выдающихся деятелей.
Островное положение давало англичанам великую уверенность в себе, но никак не способствовало их совершенствованию. Трудно не прийти к выводу, что в глубине души англичанам вообще-то наплевать на иностранцев. Раньше заморским визитерам приходилось относиться к Британской империи с почтением, и они, один за другим, отмечали невероятное тщеславие англичан. В 1497 году один венецианец писал, что «англичане великие любители самих себя и всего, что им принадлежит; для них нет других людей, кроме англичан, и другого мира, кроме Англии; а случись им увидеть иностранца приятной внешности, они тут же говорят «выглядит как англичанин» и «как жаль, что он не англичанин». Описывая визит в Англию герцога Вюртембергского Фридриха в 1592 году, немецкий автор добавляет, что «жители… чрезвычайно надменны и заносчивы… им мало дела до иностранцев, они лишь издеваются и смеются над ними». Перечисляя особенности английского характера, надменность отмечает еще один путешественник, голландский купец Эммануэль ван Метерен. «Этих людей отличает смелость, мужественность, пылкость и жестокость на войне, но они же весьма переменчивы, опрометчивы, тщеславны, легкомысленны, обманчивы и очень подозрительны, особенно по отношению к иностранцам, которых презирают». Итальянский врач, совершивший поездку по острову в 1552 году, решил, что надменность населения такова, что они рассматривают среднего пришельца как «презренное существо, что-то вроде получеловека». Как похвалялся Мильтон, «не дайте первенства английского забыть в науке нациям, как надо жить».
К середине XX века картина почти не изменилась. В 1940 году Джордж Оруэлл, обративший внимание на то, как незначительно воздействовала на рядовых солдат во время Первой мировой войны культура других стран, обратился к журналам для мальчиков «Джем» и «Магнет». В них ему не понравилось почти все, начиная с консервативной политической направленности и кончая абсурдной, устаревшей мизансценой.
Как правило [писал он], исходя из того, что иностранцы из любой страны мало чем отличаются друг от друга и с большей или меньшей точностью соответствуют следующим стереотипам: ФРАНЦУЗ: носит бороду, дико жестикулирует. ИСПАНЕЦ, МЕКСИКАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. АРАБ, АФГАНЕЦ и т. п.: злобен, вероломен. КИТАЕЦ: злобен, вероломен. Носит косичку. ИТАЛЬЯНЕЦ: легко возбудим. Играет на шарманке или носит с собой стилет. ШВЕД, ДАТЧАНИН и т. п.: добродушен, недалек. НЕГР: комически выглядит, отличается верностью.
Horizon («Горизонт»), май 1940 г. — Примеч. автора.
Обратите внимание, что американцев в этом списке смешных стереотипов нет. Ведь они говорят по-английски, значит, не совсем чтобы иностранцы. Фрэнку Ричардсу, автору этих историй, этих бесхитростных карикатур, которые пользовались невероятным успехом и о которых с презрением пишет Оруэлл, это не сошло бы с рук, не отличайся англичане таким дремучим незнанием иностранцев.
Просматривая подшивки этих журналов за тридцать лет, Оруэлл решил, что Фрэнк Ричардс — пот de plume[18]целой команды писак.
Он недооценил этого автора: однажды Ричардс за день написал 18 000 слов, а все написанное им за жизнь — это примерно тысяча романов среднего объема. К изумлению Оруэлла, после появления его статьи Фрэнк Ричардс (настоящее имя которого Чарльз Гарольд Сент-Джон Гамильтон, и ему было всего шестьдесят четыре года) потребовал предоставить ему возможность ответить. Вот что он написал по поводу стереотипов: «Относительно того, что иностранцы смешны; мистер Оруэлл, наверное, будет шокирован, но я должен сказать ему, что иностранцы на самом деле смешны. У них нет чувства юмора, этого особого дара нашего, избранного народа: а люди без чувства юмора всегда, сами того не желая, ведут себя смешно».
Изоляция развила у англичан странное и весьма рискованное для иностранцев двойственное отношение: их необычность могла вызвать и восхищение, и презрение. В XVIII веке английский национализм во многом черпал свою силу в том, что благовоспитанное английское общество было склонно лебезить перед тем, что считалось заморской изысканностью. Когда в Лондон приехал Вольтер, «его принимали чуть ли не как прибывшую с визитом царственную особу». В живописи и музыке английские таланты задыхались от засилья иностранных гениев, таких как художник сэр Годфри Неллер (урожденный Готтфрид Книллер) и композитор Джордж Хэндел (Георг Фридрих Гендель). Как ни странно, это убеждение, что англичане, к сожалению, могут лишь рукоплескать мастерству иностранцев, оказалось весьма долговечным. Сэр Рой Стронг, список достижений которого — от руководства Музеем Виктории и Альберта до публикации книг о садовых шпалерах — занимает целых четыре дюйма в справочнике «Кто есть кто», плакался мне однажды, что «меня принимали бы более серьезно и я достиг бы гораздо большего, будь у меня фамилия Стронгски».
С другой стороны, ненависть к иностранцам, в частности к иностранцам, которые более всего под рукой — к французам, вероятно, впитывалась чуть ли не с молоком матери. Нельсон однажды вызвал к себе в каюту гардемарина и стал учить трем основам выживания в Королевском военно-морском флоте. «Первое, вы должны безоговорочно выполнять приказы, не пытаясь составить собственное мнение о том, насколько они уместны; второе, вы должны считать своим врагом любого, кто дурно отзывается о вашем короле; и третье, вы должны ненавидеть каждого француза, как ненавидите дьявола». И похоже, что это не просто джингоистская реплика, оброненная этим великим человеком на шканцах, чтобы приободрить юношу. Его письма пестрят нападками на французов. «Долой, долой этих негодяев французов, — писал Нельсон в одном из них. — Прошу простить мне эту горячность; но кровь моя закипает при одном упоминании французского имени… Можете быть спокойны: никогда в жизни я не доверял французам… Ненавижу их всеми фибрами души».
Насмешки над французами имели очевидные политические выгоды: ведь это основные противники империи, значит, шансов встретиться на поле боя у рядовых граждан и той и другой страны столько же, сколько на встречу в любом другом месте. Они иностранцы, значит, им можно приписать неестественные физические характеристики. Объектом этих насмешек не мог не стать Наполеон. Тут были и пресловутые «дефекты консульской конституции», которые якобы стали причиной неоднократных ночных разочарований Жозефины — этакий образчик пропаганды типа «у Гитлера лишь одно яйцо». Английские карикатуристы настолько привыкли изображать Наполеона желтокожим карликом с огромным носом, что приехавший в Париж священник британского посольства с изумлением обнаружил, что Наполеон «хорошо сложен, имеет приятную наружность» и совсем не похож на человека, о котором газета «Морнинг пост» писала 1 февраля 1803 года: «Не знаешь, как его и назвать: полуафриканец, полуевропеец, мулат средиземноморский».
Поразительно, но нелестные заблуждения относительно французского народа, похоже, пронизали среднего англичанина до глубины души. Даже в мирное время в самом безоблачном уголке мира они могли хранить самые невероятные представления о французах. Прекрасный пример — капитан Генри Байэм Мартин, командир корабля «Грампус». В 1840-е годы его задачей было дрейфовать по Полинезии, где французы закладывали основы империи, и делать все возможное для установления британского влияния. Лишь сравнительно недавно был найден и опубликован его личный дневник, в котором он писал: «Французы обнаруживают, что их планы рушатся, потому что симпатии склоняются в пользу англичан. Они знают, что на Таити их никто терпеть не может: мужчины — за несносное высокомерие, а женщины — за нечистоплотность и непоправимое уродство».
Это его «непоправимое уродство» — просто блеск. Эти слова демонстрируют, как глубоко заложено предубеждение против французов. Так же слепо англичане не замечают ничего про себя самих и не в состоянии признать, что они и есть тот самый «вероломный Альбион», о котором Наполеон сказал: «Англичане договоров не соблюдают. В будущем на них должен лежать черный креп». Английские морские волки, такие как Байэм Мартин, считали себя людьми прямыми и заслуживающими доверия, и они с гораздо большим удовольствием имели дело с экзотическими островитянами, которых, как они ничтоже сумняшеся считали, они могут понимать. А вот с французами, людьми ненадежными и не поддающимся пониманию, они иметь дела не желали.
Убедить англичан в том, что им необходимо иметь более тесные связи с европейскими соседями, было непросто потому, что у них всегда под рукой была альтернатива в виде дружбы с Соединенными Штатами. Это не отношения равного с равным, и так ведется уже не одно поколение, но английский правящий класс, получавший в школе все блага классического образования, утешал себя классическим примером. В годы Второй мировой войны консерватор Гарольд Макмиллан так объяснял суть этих отношений лейбористу Ричарду Кроссмену, руководившему тогда психологической войной в Алжире.
«Мы, мой дорогой Кроссмен, [начал он], в этой американской империи — греки. Ведь американцев — почти так же, как греки римлян, — мы считаем людьми великими, крупными, вульгарными, шумными, более энергичными, чем мы, и в то же время более праздными, людьми, обладающими большим числом неиспорченных достоинств, но и более безнравственными. Мы должны управлять штабом союзных сил так же, как греки-рабы управляли деятельностью императора Клавдия.»
Это одно из предубеждений, которое в Макмиллане ценили больше всего, его устраивало, что его исподволь опекают, и он занимался самообманом на всех уровнях — от политики до личной жизни: хоть Макмиллан и выглядел воплощением джентльмена эдвардианской эпохи, отец его матери был лишь простым доктором из Индианаполиса.
Дружба с Америкой стала спасением для англичан в то время, когда страна осталась одна. Читаешь, как Черчилль описывает свои попытки склонить Соединенные Штаты к вступлению в войну против Гитлера, и поражаешься, насколько глубоко он верил, что из-за такого множества общих представлений обеих стран у них должна быть и общая судьба. Эти чувства прослеживаются в рассказе Черчилля о встрече с президентом Рузвельтом в августе 1941 года на борту английского линкора «Принц Уэльский» в Пласентия-Бэй близ острова Ньюфаундленд, на которой была достигнута договоренность об Атлантической хартии. Они провели совместную религиозную службу, гимны для которой, в том числе «Вперед, христолюбивое воинство» и «Господь, подмога прошлых дней», подобрал Черчилль.
«Эта служба стала для нас трогательным выражением единения веры двух наших народов, и все, кто принимал в ней участие, никогда не забудут это действо, проходившее солнечным утром на запруженном людьми квартердеке — наш «Юнион Джек» и американский звездно-полосатый флаг, символично свисающие рядом с кафедры; английский и американский капелланы, попеременно читающие молитвы; высшие чины флота, армии и авиации Великобритании и Соединенных Штатов, стоящие вместе за президентом; тесно сомкнутые ряды английских и американских моряков, стоящих вперемешку с одинаковыми молитвенниками и усердно поющих вместе молитвы и гимны, знакомые и тем и другим… Душу волновало каждое слово. Это был великий момент в моей жизни. Почти половине из певших тогда моряков суждено было вскоре погибнуть.» [В декабре того же года «Принц Уэльсский» был потоплен при налете восьмидесяти четырех японских торпедоносцев.]
Нельзя отрицать ни силы этой сцены, ни исторических, культурных и языковых уз, оказавших такое сильное влияние на Черчилля. Военное сотрудничество между двумя странами принесло великолепные результаты, во-первых, в деле освобождения Европы, а кроме того, в сотрудничестве по созданию атомной бомбы и, в период холодной войны, обмену разведданными, в частности данными электронного подслушивания. Каков бы ни был экономический дисбаланс, англичане всегда убеждали себя в том, что вносят в общее дело некий особый вклад. Среди членов британской делегации, посланной в Вашингтон для обсуждения условий выплаты американцам военного займа, ходила следующая записка:
«Лорду Кейнсу в Вашингтоне
Шепнул лорд Галифакс:
«Мешки с деньгами все у них,
Зато умы — у нас».
Конечно, без налаженных отношений с Соединенными Штатами никто не поручился бы за успешный исход войны. Но в последующие годы этот альянс позволял англичанам верить, что они остаются независимой державой. Что характерно, эта «независимость» Англии была лишь независимостью от остальной Европы. А в отношениях с Соединенными Штатами это была свобода поступать как заблагорассудится, только если Вашингтон не будет против, и британцы открыли это для себя в 1956 году, когда попытались вторгнуться в Египет, чтобы оставить за собой Суэцкий канал, без одобрения американцев. Но к тому времени жребий уже был брошен; Британия связала свою судьбу с якобы близкими по духу англосаксами по другую сторону Атлантики. В контексте британской истории это можно было понять так: Европа — это война, а Америка — помощь, с которой война закончилась. Однако цена британской сверхзависимости от Соединенных Штатов выразилась в том, что страна закрывала глаза еще на многое из того, что происходило в Европе, увеличив свою отстраненность от европейского сообщества, приема в которое она с запозданием стала добиваться. С тех пор упущенное было уже не наверстать. К 1990-м годам, когда европейский континент уже не был поделен на коммунистические и демократические страны, когда «особые отношения» с Великобританией уже значили для Соединенных Штатов гораздо меньше, ее оставили в подвешенном состоянии. Отношения с США остаются «особыми» до сих пор. Это демонстрируют необычные личные связи, которые могут устанавливаться между политическими лидерами, которые и в буквальном, и в переносном смысле говорят на одном языке — между Тэтчер и Рейганом или Блэром и Клинтоном. Гарольду Вильсону удалось не допустить вовлечения Великобритании во вьетнамскую катастрофу, а вот другие правительства всегда были готовы послать войска, чтобы сражаться вместе с американцами (вместо них) в послевоенных конфликтах — от Кореи до Косово, и с гордостью говорят об этом. Об этом свидетельствует огромный объем британских инвестиций в Соединенных Штатах (гораздо больший, чем в любой европейской стране); взаимопроникновение английского и американского кинематографа, где определенный тип отрицательного героя всегда говорит с английским акцентом; Союз англоговорящих, Атлантический совет и десяток других клубов; то, что путешествующих из Англии в Северную Америку в два раза больше, чем тех, кто пересекает Атлантику, направляясь в любое другое государство Европы или из него. И действительно, количество пассажиров-англичан превосходит лишь число путешественников из Германии, Франции и Нидерландов, вместе взятых.
Сравнение с Древними Грецией и Римом слышны теперь гораздо реже, ибо для англичан становится яснее, чем когда-либо, что весь мир «сделан в Америке». Как объяснить стране, одетой в джинсы, футболки и бейсбольные кепки, что они — часть культуры, давшей миру такой универсальный предмет гардероба, как мужской костюм? Никак. Это уже не имеет никакого значения.
ГЛАВА 3 АНГЛИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ
Когда говорят «Англия», иногда имеют в виду Великобританию, иногда — Соединенное Королевство, иногда — Британские острова, но под этим никогда не подразумевается Англия как таковая.
Джордж Мэйкс. Каково быть чужим
Характерно, что англичанам присуща бездумная готовность смешивать понятия «Англия» и «Британия», и это приводит в бешенство другие живущие на острове народы. Послушать иных англичан, так можно подумать, что шотландцев и валлийцев просто не существует или они лишь мечтают влиться в некую основную народность, которая всегда контролировала свою предопределенную Богом судьбу. Англичанам пошло бы на пользу, если бы они следили за тем, что говорят.
В отличие от Англии, которую полностью или частично покоряли римляне, викинги, англосаксы и норманны, Шотландию, пока она не стала частью Соединенного Королевства, не завоевывал полностью ни один иностранный захватчик. Как трактуют свою историю шотландские националисты, Закон об объединении, объединивший страну с Англией, подписали подкупленные шотландские аристократы. В Северо-Шотландском нагорье до сих пор, почти через два столетия после «очисток земель», приходят в ярость при упоминании об этом «шотландском холокосте», когда с целью освободить место для широкомасштабного овцеводства со своих земель были согнаны целые семьи. Как выразился в разговоре со мной один шотландский националист, это была «наиболее эффективная этническая чистка в Европе, осуществленная вождями кланов и лендлордами, этими англизированными содомитами, с помощью полиции, армии, шотландской церкви и членов парламента, чтобы создать величайшую пустыню в Европе». Он утверждал также, что наградой за непомерно большие жертвы, понесенные жителями шотландских островов во время Второй мировой войны, стал самый высокий в Соединенном Королевстве уровень безработицы и эмиграции. «Если бы в войне победил Гитлер, они жили бы лучше: по крайней мере, в обезлюдевших сегодня деревнях кто-то бы еще оставался», — яростно заключил он.
Верно и то, что шотландцы стали и основными создателями Британской империи: когда их мечты о собственной империи рухнули после безуспешной попытки основать колонию на Панамском перешейке в 1698 году, они с большим отличием служили в британской армии, строили дороги и мосты, становились великими купцами и владельцами огромных состояний. Знаменитый сигнал в Трафальгарском сражении — «Англия ожидает, что каждый исполнит свой долг» — якобы поднял Джон Робертсон, уроженец Сторноуэя на острове Льюис, Шотландия. «В британских сеттльментах от Дунедина до Бомбея на каждого разбогатевшего англичанина, поначалу мало что имевшего за душой, приходится десять шотландцев, — пишет в 1869 году политик сэр Чарлз Дилк. И с озорством добавляет: — Странно, что Соединенное Королевство в народе еще не называют Шотландией». Весьма показательны в этом отношении последние слова генерал-лейтенанта сэра Джона Мура, шотландца из Глазго, смертельно раненного картечью в сражении при Ла-Корунья в 1809 году. У него, конечно, не было сомнений, кому он служил, и он умер со словами: «Надеюсь, народ Англии останется доволен. Надеюсь, моя страна воздаст мне должное».
Основой того, что историк-медиевист Джон Гиллингэм называет настоящим «тысячелетним рейхом» — в границах Британии, — являются представления англичан о своем моральном превосходстве чуть ли не со времен их обращения в христианство. А вот Вильям Мальмсберийский в своем труде «История английских королей» указывает на иную причину самопровозглашенного превосходства, а именно на женитьбу в VI веке короля Этельберта I на Берте, дочери rex Francorum[19].
Именно «в силу связи с французами варварский когда-то народ стал отходить от своих диких порядков и склоняться к более благообразному образу жизни».
В данном толковании именно французское влияние положило начало цивилизации англичан. Несомненно и то, что хотя норманнские завоеватели явились пять столетий спустя непрошеными, как только они установили власть над страной, англичане проявили необычайную склонность к восприятию идей континентальной Европы. Изменилось все — законы о браке, частной собственности, войне и половых отношениях. Браки между местными жителями и новыми правителями стали обычным делом, и к 1140-м годам представители английской элиты умели писать (на латыни) и называли свою страну (по-французски) «вместилищем справедливости, обителью мира, вершиной благочестия, зерцалом веры», в то время как Уэльс для них был «краем лесов и пастбищ… где изобилуют олени и рыба, вдоволь молока и пасутся многочисленные стада, но люди там живут звериного обличья». Рассказывая о шотландцах, Вильям Ньюбургский называет их «ордой варваров». «Это бесчеловечное племя посвирепее диких зверей, им доставляет удовольствие перерезать горло старикам, убивать малых детей, вспарывать животы женщинам». Ирландцы, по мнению хрониста Джеральда де Барри, «такие варвары, что у них и культуры нет никакой… народ это дикий, образ жизни имеют скотский и ничуть не отошли от допотопных обычаев примитивного земледелия». Хронист Ричард Гексемский приходит в ужас от того, как по-варварски ведут войну шотландцы:
«[Они] убивали мужей на глазах жен, а потом забирали женщин с собой вместе с остальной добычей. С них — вдов и девственниц — срывали одежду, связывали вместе веревками и ремнями и уводили прочь под прицелом лучников, подгоняя остриями копий… Этим скотоподобным людям все нипочем — супружеская неверность, кровосмешение и другие злодеяния, — и когда им наскучивало забавляться со своими жертвами, они или оставляли их себе как рабынь, или продавали другим варварам в обмен на скот.»
Чувствовать свое превосходство англичан заставляло не только то, как они трудились на земле и воевали, но и как относились к половой жизни. В описании Иоанна Солсберийского — одного из священников, ставших свидетелями убийства святого Томаса Беккета в Кентерберийском соборе, — валлийцы живут «как скоты»: «кроме жен у них есть и наложницы».
Во всяком случае, по этим комментариям видно, что выражение «Бремя Белых» придумано не в XIX веке. В веке XX англичане хоть и научились избегать обобщений относительно обитателей Вест-Индии или Азии, но все же не стеснялись делать огульные утверждения о ближайших соседях. Детский стишок
Таффи был валлиец, был этот Таффи вор;
Он в дом ко мне забрался и мое мясо спер;
Пошел я к дому Таффи, а Таффи дома нет.
Он в дом ко мне забрался, и в доме нет котлет исключен из большинства детских антологий, но в магазинах старой книги его по-прежнему можно найти. Скорее всего, речь идет о грабительских набегах во времена, когда между Уэльсом и Англией существовала граница. Но даже в наши дни, когда все воспринимается более болезненно, англичане по-прежнему представляют валлийцев в карикатурном виде, считая их льстивыми, двуличными пустозвонами, исполненными фальшивой сентиментальности. В 1997 году телевизионный обозреватель «Санди таймс» (один из многих шотландцев, отправившихся пытать счастья в Лондон), критикуя изобилующие в английских «мыльных операх» стереотипы и посчитав, что Уэльс в рамках союза — нечто незначительное, написал, что «относительно Уэльса существует целый ряд предрассудков. Всем известно, что валлийцы — словоохотливые лицемеры, безнравственные лгуны, низкорослые, узколобые, подлые, уродливые, драчливые тролли». Позже он понял, что многих валлийцев от таких стереотипных представлений давно уже просто тошнит: они направили эту статью Рэю Сингху, комиссару Уэльса по расовому равноправию. Английские предрассудки в отношении Шотландии не так оскорбительны. Над шотландцами подшучивают за их посредственность и угрюмость: в том смысле, что, как отмечал П. Г. Вудхаус, «совсем не трудно различить, где обиженный шотландец, а где — солнечный лучик». Валлийцев, когда про них вообще говорят что-то доброе, восхваляют за их «кельтские» качества — как поэтов и певцов, — а шотландцам, особенно не горцам, воздают должное как докторам, юристам, инженерам и бизнесменам. В продолжение этих общих представлений англичане считают, что шотландцы — народ упрямый, вздорный и прямодушный (если не наберутся)[20]. Еще бы, ведь оба величайших морализатора английского общества XX века — и архиепископ Козмо Ланг, и первый босс Би-би-си Джон Рейт — были шотландцами.
Конечно, вполне возможно, что и тот и другой набор общих характеристик существует по той простой причине, что они верны. Но то, какими англичане видят своих соседей, должно раскрыть нам нечто и о самих англичанах. И Шотландию, и Уэльс Англия, по сути дела, аннексировала. Однако шотландцы явно видели себя в этом союзе равными партнерами[21], став свидетелями того, как король Шотландии Яков VI взошел на английский трон как король Яков I (хотя некоторые из них до сих пор обижаются, когда нынешнюю королеву называют Елизаветой II: у них не было Елизаветы I). Они сохранили и сохраняют по сей день свою судебную и образовательную систему, а также собственную интеллектуальную традицию. Отношения же между Англией и Уэльсом, наоборот, никогда даже близко не походили на отношения равных. Княжество Уэльс стало придатком Англии еще в начале XV века, сразу после подавления восстания Оуэна Глендоуэра против колонизаторов.
Генрих VIII хоть и отменил уголовный закон, запрещавший валлийцам иметь землю в Англии (он был принят после восстания Глендоуэра), но, невзирая на валлийскую кровь в своих жилах, требовал от представителей тамошней власти говорить на английском. Несмотря на эти запреты, те продолжали общаться между собой на родном языке, и считается, что даже в 1880-е годы на нем предпочитали говорить трое из четырех валлийцев. Возможно, благодаря этому они оставались более или менее самостоятельным народом. Но самое главное, у них не было ни столицы, чтобы претендовать на что-то, как Эдинбург, ни своих судебных, образовательных или (пока не пришло время нонконформизма, когда уже было слишком поздно) религиозных институтов.
В течение двух веков после объединения королем Яковом Англии и Шотландии отношение англичан к шотландцам, похоже, менялось от враждебности — из-за «предательства» во время Гражданской войны, а также при якобитских восстаниях 1715 и 1745 годов — до равнодушия. «Шотландия… это просто клоака земная» — вот как писал один вельможа в письме после сражения при Каллодене. Герцог Ньюкаслский, брат тогдашнего премьер-министра, отвечал ему: «Что до Шотландии, я отношусь к ней так же пристрастно, как и любой другой… Но приходится считаться с тем, что она находится в пределах нашего острова». Поневоле создается впечатление, что и враждебность, и подчеркнутое равнодушие свидетельствуют об одном и том же: в глубине души англичане относятся к шотландцам скорее с уважением. Самое знаменитое выражение английского презрения по отношению к шотландцам принадлежит доктору Джонсону, по мнению которого, «глядя на Шотландию, видишь ту же Англию, ко похуже». Босуэлл вспоминает реакцию Джонсона, когда ему сказали, что в Шотландии «великое множество величественных видов дикой природы»: «Я верю, сэр, что у вас их великое множество, — ответил этот человек. — В Норвегии тоже есть величественные виды дикой природы; и Лапландия отличается необыкновенно величественными видами дикой природы. Однако позвольте заметить, сэр, что самый величественный вид, когда-либо открывавшийся шотландцу, это дорога, которая приведет его в Англию». Даже сам Джонсон был не в силах объяснить свое предубеждение, но шотландцы могут утешать себя тем, что, по крайней мере, им удалось задеть его за живое: об Уэльсе он нашелся сказать Босуэллу лишь, что этот край «так мало отличен от Англии, что не дает путешественнику никакой пищи для размышления».
Но к началу XIX века, когда англичане познакомились с романтикой шотландских горцев и Георг IV приезжал в Эдинбург, одетый с головы до ног как горец, представление о шотландцах как о кровожадных изменниках стало уступать место проявлениям положительного энтузиазма. Шотландия сохраняет некий социальный статус через связи с монархией и аристократией, непреходящее глупое стремление стать владельцем имения в Шотландском нагорье и тот факт, что половина богемного Челси заявляет о принадлежности к тому или иному клану. Если сюда добавить и неявных шотландцев — таких как Эндрю Бонар Лоу, Гарольд Макмиллан и Тони Блэр, — то получается, что со времени восшествия на престол Георга III эта страна дала 11 из 49 премьер-министров, что абсолютно несоразмерно ее доле населения. Другое дело валлийцы. Они дали лишь одного достопамятного премьер-министра, Дэвида Ллойд Джорджа, но он, по крайней мере, стоит на голову выше многих, кто занимал этот пост в XX веке. Радикальной валлийской традиции не давали заглохнуть такие фигуры, как валлиец Аньюрин Бивен, но валлийцам не давали выдвинуться не только потому, что такое множество англичан, за редкими исключениями в истории, являются, по сути, консерваторами, но и потому, что им так трудно заставить себя доверять валлийцам. Когда лейбористу Нилу Кинноку не удалось привести лейбористскую партию к победе на выборах 1992 года, партия поняла, что отчасти это результат недоверия англичан к валлийцам, и тут же заменила его шотландцем Джоном Смитом. Смит обладал теми скучными шотландскими достоинствами, которые англичанам нравятся. Эти качества, присущие равнинным шотландцам, перечисляет историк Ричард Фабер — «усердие, расчетливость, упрямство, осторожность, педантичность, аргументативность, недостаток юмора». Последнее, несомненно, к Смиту, не относится. Если бы не сердечный приступ, он, конечно же, стал бы первым лейбористским премьер-министром шотландского происхождения после Рамсея Макдональда в 1930-е годы.
Одним из следствий того факта, что с Британией и Британской империей связано столько валлийских и шотландских амбиций, является то, что ни в Уэльсе, ни в Шотландии не так много националистских движений, которые шли бы дальше лозунга «Мы ненавидим англичан». На каждого лидера шотландских и валлийских националистов, налаживающего согласованные связи с остальной Европой, приходится тысяча тех, кто просто таит горькую обиду на англичан. Они все еще пребывают на той стадии, которую Дуглас Хайд, ставший впоследствии первым президентом Эйре, описывал сто лет назад как «притуплённую, неизменную неприязнь» по отношению к Англии, отчего они «печалятся, когда она процветает, и радуются, когда ей причинен ущерб». Один известный шотландский репортер даже назвал команды стран, играющих против Англии в крикет — боже мой, в крикет! — «почетными шотландцами». Так Вест-Индия у него — «черные джоки», Индия — «темно-коричневые джоки», Австралия — «перевернутые вниз головой джоки», а Новая Зеландия — «перевернутые вниз головой, закрытые по воскресеньям джоки». При таком воинственном отношении к миру уже не важно, кто победит, — лишь бы проиграла Англия. В1996 году один мой приятель-шотландец, во время отпуска отправившийся в плавание на яхте, старался быть в курсе чемпионата Европы по футболу. В небольшом порту Странрэр на юго-западе Шотландии он зашел в бар, чтобы посмотреть полуфинальную игру между Англией и Германией. После дополнительного времени счет был ничейный — 1:1. В конце послематчевых пенальти вратарь немцев отразил удар центрального защитника сборной Англии Гарета Саутгейта и таким образом развеял мечты англичан о завоевании титула чемпионов Европы. «Весь бар словно взорвался, — вспоминал он. — В углу сидел какой-то старик. Я видел его первый раз в жизни. И мы с ним расцеловались. Вот как страстно нам хотелось, чтобы англичан побили».
К единственному своему соседу, уже переросшему эту стадию, англичане относились хуже всего: это не Шотландия, не Уэльс, а Ирландия. Видимо, из-за того, что вмешательство не принесло англичанам ничего кроме неприятностей, их отношение может круто меняться от терпимости до неприязни. Ирландцы в ходе почти всей своей истории гораздо более остро ощущали себя угнетаемым народом, и народ Ирландии хранит живую память о целом ряде совершенных англичанами жестокостей, от убийства пленников в XII веке, ужасной резни во время кампаний Оливера Кромвеля, официального безразличия к голоду в 40-е годы XIX века и до расстрела британскими солдатами безоружных мирных жителей в Лондондерри во время «кровавого воскресенья» 1972 года.
Английское господство в Ирландии всегда было более шатким, чем где бы то ни было на Британских островах, и именно поэтому англичане вели себя там с величайшей надменностью. (Герцог Веллингтон родился в Дублине, но, когда ирландцы попыталась заявить свои права на него, заметил, что «человек не становится лошадью только из-за того, что родился в конюшне».) Отношения между сторонами всегда были глубоко противоречивыми и изобиловали конфликтами. Викторианской Англии страстно хотелось отметить важность того, что в жилах «английского народа» течет кельтская кровь, и в то же время она дрожала при одной мысли о том, каким потенциалом обладает эта неукротимая Ирландия за пределами колониальной черты оседлости. То, как доктор Джонсон поддразнивает шотландцев, просто семечки по сравнению с грубыми оскорблениями, которые англичане бросали в лицо ирландцам. Вот образчик из журнала «Панч» 1860-х годов, в котором провозглашается, что в некоторых районах Лондона и Ливерпуля якобы обнаружено «недостающее звено» в эволюции человека — «ирландский йеху»:
«Когда говоришь с ему подобными, они несут какую-то чепуху. К тому же это животное может забираться на высоту, и иногда можно видеть, как оно поднимается по приставной лестнице с лотком кирпичей. Ирландский йеху обычно обитает в пределах своей территории и покидает их, лишь чтобы добыть себе пропитание. Иногда, правда, это животное вдруг впадает в возбуждение и нападает на цивилизованных человеческих существ, вызвавших у него эту ярость».
«Шутка» эта характерна для того времени: как нам станет ясно, англичане находились в плену иллюзии, что они существа более высокой организации. Из этого следовало, что те, кто отвергает объятия империи, — существа низшего порядка. Однако сам факт того, что Ирландия была явной колонией, где класс английских колонизаторов принадлежал к иной религиозной конфессии и за ними стояла оккупационная армия, в конце концов пошел Ирландии на пользу. Как только колонизаторы упаковали чемоданы, Ирландия сумела сформировать индивидуальный образ в Европейском союзе, используя возможности членства в нем с гораздо большей готовностью, чем остальные части Британских островов, которым приходилось шагать в будущее не без колебаний, таща за собой груз уже не существующей империи.
Как получалось, что англичанам сходили с рук все их предвзятые мнения? Во-первых, они, бесспорно, доминировали на островах, и их мало интересовало, что думают другие. Во-вторых, к XIX веку они владели самой преуспевающей империей в мире, которая ярко демонстрировала, каких результатов можно добиться благодаря практичности и самодисциплине англосаксов: отсюда следовало, что лучший выход для эмоциональных кельтов — выработать в себе эти качества, а не носиться с сентиментальными экскурсами в историю некоего изолированного народа. И в-третьих, у многих кельтов был комплекс неполноценности по отношению к родным местам. «Земля моих отцов, — говорил валлийский поэт Дилан Томас, — отцам пусть остается». Отвращение к самому себе — вещь живучая. В романе «На игле» один из наркоманов Ирвина Уэлша говорит другому:
«Чего винить англичан в том, что они сделали нас своей колонией. Я ничего против англичан не имею. Они просто болваны. А мы не сумели даже выбрать приличную, здоровую нацию, чтобы она нас завоевала. Мы не смогли даже этого. Нами правят изнеженные болваны. И во что мы превращаемся? В самых что ни на есть, ети его, подонков. В самых жалких, презренных, убогих и несчастных высерков, которых когда-либо производили на свет божий».
Англосаксонской империи кельты могли противопоставить лишь исчезающие культурные достижения: древняя цивилизация, к которой они якобы принадлежат, была культурой устной, и каких бы вершин ораторского искусства они ни достигли, их унесли с собой в могилу друиды. Шотландцы, вероятно, до сих пор не оправились от страшного удара, уязвившего их гордость, когда выяснилось, что герой кельтских мифов Фингал из «Песен Оссиана», которые якобы обнаружил Джеймс Макферсон, путешествуя по Шотландии в 1760 году, и которые, по утверждению историка Гиббона, свидетельствовали, «какую новизну природных добродетелей можно найти в простодушных каледонцах», — искусная подделка. Они остались с теми же изъявлениями чувств, что и у поэта У. Б. Йейтса, который в «Кельтских сумерках» пишет о «великой кельтской фантасмагории, значение которой не открыл ни один человек и не явил ни один ангел». Тем не менее сам Йейтс говорил, писал и читал по-английски и признавал, что «все, что я люблю, пришло ко мне через английский язык».
На каждом псевдодруидском празднике валлийской народной поэзии и песни — айстедвод (которые проводятся чуть ли не с 1792 года) огромное число валлийцев вовлекается в англосаксонскую реальность. Это смешение приняло такой большой размах, что просто невозможно проверить, сколько еще существует чистокровных кельтов. Их история неумолимо движется вспять: последний носитель корнуэльского языка умер в 1777 году, последний носитель гэльско-мэнского — в 1974-м, последний носитель дисайдско-гэльского — в 1984-м. В Северной Ирландии гораздо больше носителей китайского, чем тех, чей родной язык ирландский. Эти языки сохраняют остатки жизненных сил лишь благодаря идеологии и субсидиям английских налогоплательщиков, о чем свидетельствуют телеканал, на котором вещание ведется на валлийском языке, и большое число носителей ирландского языка среди заключенных, бывших членов Ирландской республиканской армии.
Этим древним культурам англичане, похоже, противопоставили культуру, которая оказалась культурой мирового класса. И именно благодаря тому, что англичане доминировали в организации, которая доминировала над большей частью мира, слова «Англия» и «Британия» скоро стали употреблять как взаимозаменимые. Монументальный труд экономиста и политика Уолтера Бейджхота о взаимоотношениях между парламентом, королевской властью и судами Соединенного Королевства — который до сих пор считается классическим введением в данный предмет, несмотря на то что ему уже более ста лет, — называется «Английская конституция». Эндрю Бонар Лоу, канадец шотландско-ольстерского происхождения и поэтому, можно было бы подумать, человек чувствительный к такого рода вещам, нисколько не возражал в 1920-е годы, когда его называли «премьер-министром Англии». В 1930-е годы появились первые тома «Оксфордской истории Англии»; в них рассказывалось о шотландских университетах под началом английского образования и о внутренних делах колоний, как части английской истории.
Однако искусственность любого убеждения в чистоте англосаксонской расы становится очевидной, если обратиться к корням английского народа. Коренные обитатели страны, похоже, не отличались развитой цивилизацией. У некоторых амулетов, ножных колец и браслетов, дошедших до нас от кельтской Британии, есть некоторый незамысловатый шарм. Но жрецы кельтов поощряли принесение в жертву людей и каннибализм. Наиболее искушенное племя белгов в Кенте выращивало пшеницу и лен, но, не умея разводить скот, они, по всей видимости, не научились делать сыр и ничего не знали о садоводстве. Таков был уровень «английского» развития до появления римлян, и чем дальше от южного побережья, тем более «нецивилизованными» были племена. Нет нужды составлять долгий список тех благ, что принесло римское владычество, так как свидетельства этому можно найти на любой карте Англии. Установив границу от реки Тайн до залива Солуэй-Ферт, римляне включили «Англию» в пределы цивилизованного мира, а Шотландию оставили вне его. Таким образом, своим существованием как отдельного государственного образования Англия обязана иностранному вторжению.
Сами римляне, конечно, под классификацию «англичан» не подпадают. Мы не знаем, сколько из них осталось, когда по прошествии 400 лет было принято решение, что больше нет смысла защищать эту колонию от нападений саксов, ирландцев и пиктов, но в чисто этническом смысле, их, конечно же, нельзя считать частью английской расы, что бы она собой ни представляла. Согласно историкам VIII века, первые «английские» англичане прибыли в Англию на трех небольших суденышках, которые уткнулись в покрытый галькой берег Пегуэлл-Бей в графстве Кент в середине V века. Они тоже были воинами. Две-три сотни солдат, сошедших на берег, то ли были (в соответствии с одним повествованием) приглашены кельтским королем Британии Вортигерном для отражения набегов пиктов, то ли были изгнанниками, и им было предложено убежище. Как бы то ни было, первое, что узнаешь об англичанах, это то, что они совсем не англичане — в том смысле, что они не из Англии. Они прибыли из Ютландии, Ангельна и Нижней Саксонии. «Английский народ», если он вообще существует, — это народ германский.
Эти первые англичане действительно обнаружили характеристики, которые время от времени проявлялись на всем протяжении английской истории. Во-первых, у них рано дал себя знать порыв все крушить, который то и дело охватывает страну, выражаясь то в разрушении монастырей, то в сносе городских центров в 1960-х годах. В случае англов, саксонцев и ютов это было разрушение городов, возведенных за время римского владычества, когда они сносили каменные строения и возводили деревянные, устраивая их вокруг структур феодального клана. К их значительным достижениям нужно отнести развитие сельского хозяйства — внедрение вспашки и севооборота. Но сказочкой о том, как папа Григорий I восхитился приятной наружностью англичан, увидев на уличном рынке в Риме выставленных на продажу мальчиков-рабов («Они не англы, они ангелы»), не завуалировать того факта, что Августин и сопровождавшие его миссионеры, которым было поручено обратить этих «ангелов» в христианство, считали, что отправляются туда, где кончается цивилизация.
Эти захватчики были уже хорошо известны по своим грабительским набегам на побережье. Вортигерн, вероятно, хотел сделать их своими союзниками, пообещав участки земли и стада скота, но по прошествии девяти лет они уже успели проявить вторую характерную черту, за которую презирают англичан их враги, и коварно перешли на сторону противника. Вортигерн предложил их предводителю Хенгисту в качестве откупа Кент. Захватчики поняли, что здесь легко можно поживиться, их прибыло еще большее число, они и поделили страну между собой. Западные саксонцы (the West Saxons) захватили район, известный как Уэссекс (Wessex), восточные саксонцы (the East Saxons) взяли себе Эссекс (Essex), южные саксонцы (the South Saxons) — Сассекс (Sussex), а средние саксонцы (the Middle Saxons) то, что сейчас называется Миддлсекс (Middlesex). Севернее лежало королевство Мерсия, восточнее основались англы, а дальше на север было расположено королевство Нортумбрия.
Следующая волна захватчиков, из Норвегии и Дании, прошлась по всей Англии и оставила след в виде примерно 1400 городов и деревень со скандинавскими названиями. Около 400 из них остается в Йоркшире, где такие места как Wetherby и Selby включают слово by, означающее на датском «деревня». Триста местечек в Линкольншире, а кроме того, в Норфолке и Нортхэмптоншире имеют в своем названии — подобно Маblethorpe и Scunthorpe — слово thorps, «хутор» по-датски. Таким образом, ко времени самого знаменитого вторжения — норманнов в 1066 году — по степени самобытности английский народ можно было сравнить разве что с рагу: тут и кельтские бритты (даже кое-где до-кельтские), и римляне, и англы с саксонцами и ютами, и скандинавы. Норманнское завоевание смогло лишь добавить немного приправы.
В течение почти 900 лет после норманнского нашествия население оставалось на удивление стабильным. В Европе границы постоянно перекраивались. Например, Франция обрела официальный суверенитет над Ниццей лишь в 1860 году, а область Эльзас-Лотарингия с 1871 по 1918 год и еще раз с 1940 по 1945 год была под немцами. Англия, которая со времен норманнского завоевания управлялась из центра и имела контролируемые границы на тех небольших отрезках, где они не были определены морем, представляла собой гораздо более устойчивую государственную единицу. Таким образом, ей удалось остаться в глубоком неведении относительно других народов. Отцы города Хартлипула до сих пор пытаются как-то загладить ту историю, когда в ходе наполеоновских войн к берегу прибило обезьянку с погибшего корабля, и местные жители соорудили на пляже виселицу и повесили ее, решив, что она французский шпион, раз не отвечает на вопросы.
А будь на месте этой обезьянки глухонемой англичанин, что спасло бы его от повешения? Разве определишь в человеке англичанина, если его раздеть догола? Еще задолго до появления саксонцев, викингов, норманнов и всех остальных Тацит отмечал физическое разнообразие оккупированного римлянами острова: он считал, что это отражает разнящуюся генетическую наследственность их корней. Тем не менее мы по-прежнему рассуждаем о том, что валлийцы не такие высокие и светлокожие, как англичане, в частности, более светловолосые жители страны из тех районов острова, где наиболее плотно селились саксонцы и скандинавы, или что рыжие волосы есть свидетельство кельтского происхождения. Портреты некоторых англичан, достаточно богатых, чтобы обессмертить себя на живописном полотне, похоже, на самом деле доносят некоторые характерные черты, несмотря на то как неуважительно отзывался о лице англичанина Оскар Уайльд («Увидишь один раз и не вспомнишь»). У женщин, хоть и не очень красивых, длинные шеи, а вот мужчинам больше хотелось похвастать своими домами или лошадьми. Но ведь задача художника и состоит в том, чтобы угодить заказчику, и мы все равно не можем быть уверены, в какой степени фамильные портреты отражают истину. Приезжающие из других стран один за другим отмечают, что из-за влажного климата английские женщины поразительно хорошо выглядят; а что касается их недостатков, постоянно указывается, что вроде бы у многих слишком большие ноги.
Один американский этнолог, ничтоже сумняшеся сделал рискованное и самонадеянное заявление о том, что «хотя форма лица у британцев довольно разнообразна, существуют особенности, по которым иностранец может отличить их: это длинная и узкая форма головы и лица, краснота лица и длинный и узкий выступ носа. Вот уж совсем не Джон Буль, если не считать румяного лица. В 1998 году патологи из Манчестерского университета составили по скелету каменного века первую реконструкцию лица «чеддарского человека», умершего в Чеддарском ущелье в Сомерсете около 9000 лет назад. По их заключению он был почти шести футов ростом, со «слегка неравномерной головой, широкоскулым лицом, округлым лбом и носом картошкой». Как выразился руководитель этой научной группы, «чеддарский человек», то есть пещерный, «вероятно, был здорово похож на сегодняшнего завсегдатая любого сомерсетского паба». Эти слова вызвали острый протест владельцев сомерсетских пабов. Проживший двадцать лет в Англии немецкий эмигрант Николаус Певзнер, который занимался изучением английского портрета, делает вывод, что «английскому народу» можно уверенно приписать физические характеристики:
«На сегодняшний день [писал он] в Англии можно различить два отличных друг от друга типа. Один — высокорослый, с удлиненной формой головы и вытянутыми чертами лица, на котором мало что отражается, и ограниченной жестикуляцией, а другой — круглолицый, более живой и активный. Вошедший в пословицу краснолицый и обладающий отменным здоровьем англичанин, который в свободное время делает все в доме, в саду и в гараже своими руками и обожает игры на свежем воздухе, принадлежит ко второму типу. В народной мифологии этот тип носит имя Джона Буля».
Эта картина написана очень широкими мазками: существует с десяток и других архетипов. И если лет пятьдесят или сто назад действительно можно было распознать англичанина по некоторым особенностям лица и тела, это в большей степени вывод о принадлежности к определенному классу общества, чем о чем-либо ином. Богачи питались хорошо, и у них был цветущий вид. Бедняки недоедали, и это отражалось на их внешности. Это подмечено у худощавого старого итонца Джорджа Оруэлла, который с этакой огульной снисходительностью, на которую способны лишь люди его круга, писал, что «преобладающий физический тип не соответствует тому, что мы встречаем на карикатурах, потому что считающийся традиционно английским тип высоких людей с сухопарым телосложением встречается почти исключительно среди высшего класса: рабочие, как правило, люди довольно невысокие с короткими конечностями и резкими движениями, а женщины этого типа имеют тенденцию раздаваться вширь еще до достижения среднего возраста». (Здесь можно подметить опасную близость к карикатуре Джона Глэшана, на которой две разодетые женщины проходят мимо группы рабочих, копающих яму в земле. «Я считаю, рабочий класс — люди замечательные», — говорит одна. «Да, — соглашается вторая, — обожаю, как они стреляют вокруг своими остренькими звериными глазками».)
Специалисту по евгенике пришлось бы сделать вывод, что, если рассматривать народ как таковой, англичане — тяжелый случай. Несмотря на длительный период сравнительной изоляции, у них по-прежнему не найти отличительных черт. Три столетия тому назад у Даниеля Дефо было куда более верное представление об этническом происхождении англичан. Услышав, что англичане презирают иностранцев за то, что у них испорченная кровь, он дал описание «самого подлого народа из всех, что когда-либо жили на земле», — англичан.
Среди насилья и страстей зачат.
Где бритт узорный — сват, шотландец — брат.
Поклоны отпрыску его дались без мук.
Он телок стал гонять под римский плуг.
С тех пор дворнягой племя и живет.
Где слава, где наречье, где народ?
И настоялся в жилах «англичан»
Замес крутой и саксов, и датчан.
Блюли заветы шлюхи-дочки их. Могли
Принять умело жеребца любой земли.
Но воздадим сей гнусной своре честь:
От чистых англичан в них капля есть.
…Так «чистокровный» англичанин — это что ж?
Издевка на словах! На деле — ложь!
К составленному Дефо списку из прошлого можно было бы добавить еще немало. Это и иммигранты из Фландрии в XIV и XVI веках, гугеноты, бежавшие от преследований во Франции в XVII веке, или, позже, еврейские беженцы из Восточной Европы. Если подойти к истории здраво, любой вынужден будет признать, что говорить о чистоте расы для англичан все равно что свистеть на ветру; в стране вряд ли найдется семья, в жилах членов которой не течет кельтская кровь, не говоря уже римлянах, ютах, норманнах, гугенотах и всех остальных, кто внес свой вклад в кровь народа. Дефо был прав. Англичане — нация нечистокровная, и нужно было расширить общины живущих в Англии, которые отличаются и визуально, чтобы это продемонстрировать.
ГЛАВА 4 «НАСТОЯЩИЕ АНГЛИЧАНЕ» И ДРУГИЕ ВЫДУМКИ
Мог он стать французом, русским,
Турком или немцем прусским,
Итальянцем тож!
Но, презревши все соблазны
Перейти в народы разны,
Англичанин все ж!
Уильям Швенн Гилберт.
Фрегат ее величества «Пинафор»