Чехов без глянца Фокин Павел
Собиратель осколков
Любимое мое занятие — собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное.
А. П. Чехов. Из письма Я. С. Мизиновой
Жизнь Чехова соткана из противоречий.
Великий жизнелюб, он был обречен угасать годами в изнурительной болезни, сведшей его в преждевременную могилу.
Автор искрометных юмористических рассказов и водевилей общественным мнением оказался зачислен в разряд пессимистов.
Его популярность среди читателей была исключительной, критика же долгое время не хотела признавать в нем серьезного таланта.
Мечтал написать роман — и всю жизнь сочинял рассказы и повести.
К театру относился с нескрываемым скепсисом, но стал выдающимся драматургом.
Трудоголик, он более всего на свете любил праздность.
Вокруг него непрестанно клубились компании, заводить которые он был большой охотник, впрочем, держался в них особняком, постоянно покидая общество и уединяясь в кабинете.
Говорил «живо, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было лирического волнения, но все же не сухо» (Ф. Ф. Филлер «Из дневника»).
Смеялся до слез.
Смешил с серьезным видом.
На его розыгрыши и прозвища никто не обижался.
Зарабатывал много, однако так никогда и не обрел материальной стабильности.
Совершил путешествие вокруг света, одолел Сибирь, Дальний Восток, Тихий и Индийский океаны, поднялся на Везувий и исследовал парижское дно, чтобы через год на несколько лет осесть в деревне, «где всё в миниатюре».
Рассчитывал обрести в ней покой для уединенного творчества, но очень скоро превратился в уездного доктора, к тому же еще случилась эпидемия холеры, которая потребовала ежедневных разъездов и неустанных хлопот.
Лечил неохотно, но эффективно.
Прекрасно зная все последствия своей болезни, за врачебной помощью обращался только по принуждению.
Проницательные глаза поразила близорукость.
Понимал толк в еде, здоровье же требовало диеты. Даже от любимых сигар пришлось отказаться.
Увлечение рыбной ловлей не отменяло интереса к рулетке.
Жаждал высокой любви, не протекая в то же время мимо ни одной милой дамочки, да и платными услугами не брезговал.
С женой предполагал жить раздельно, а когда наконец связал себя узами брака, тяготился постоянными разлуками.
Парадоксы чеховской судьбы и личности можно продолжать и множить.
Он родился в Таганроге, на самой окраине России — в городе, который мог стать столицей империи.
Он вырос между морем и степью.
Смышленый и любознательный, с замечательной памятью и вниманием, в гимназии особыми успехами не отличался.
Выходец из низкого сословия, поражал всех благородством и подлинным аристократизмом.
«Происходя из крестьян, Чехов не слишком уважал народ, он видел насквозь и достоинства его и грехи» (М. О. Меньшиков).
Демократ по духу и образу жизни — революционеров не поддерживал, более того, сотрудничал с консервативным «Новым временем», а «марксистом» называл себя только в шутку, в честь книгоиздателя Маркса, от которого получил капитал за права на собрание сочинений.
Прекрасно знал церковную службу, жития святых, быт и нравы клира, уважал священников, посещал монастыри — колокольный звон пробуждал в нем радость и умиление, — тем не менее склонен был к атеизму и материализму.
Его интересовали кладбища и цирк с «клоунами, в которых он видел настоящих комиков» (А. С. Суворин).
Его притягивала кипучая жизнь Петербурга и Москвы, а он томился в захолустной Ялте.
Любил Россию и восхищался Европой.
Иностранным языкам обучен был плохо: читал, но говорил с трудом, тем не менее предсмертные слова произнес по-немецки.
Вот уж поистине в ком, говоря словами Достоевского, «Противоречия вместе живут»!
Однако главный парадокс личности Чехова в том, что, вопреки всему сказанному, в нем не было ничего героев Достоевского — никакой двойственности, разделенности, никакого надрыва и излома. В эпоху «Братьев Карамазовых» он жил размеренной, деятельной и трезвой жизнью. Не спорил, не умствовал, не изливал душу. Лечил крестьян, строил для их детей школы, организовывал библиотеки, сажал сады, выращивал цветы и баклажаны.
Ткань бытия Чехова была столь плотной и прочной, что противоречия, свойственные каждому человеку, не могли не то чтобы порвать, но и просто надорвать ее. Края, и даже крайности, не конфликтовали между собой, связанные многочисленными нитями с основой — практичной и надежной.
Зинаида Гиппиус не без уважительности писала о феномене личности Чехова: «Слово же «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная»… Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образования и культурности, он соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему — писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально.
Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер», и лишь потом — умер».
Своей «нормальностью» он поражал и притягивал. Удивлял и озадачивал. «В Чехове было что-то новое, как будто совсем из другой жизни, из другой атмосферы», — писал Суворин. Он словно бы выпадал из специфической русской жизни. «Глядя на Чехова, я часто думал: вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами», — признавался Меньшиков.
И хотя внешне Чехов напоминал «русского миловидного парня, какие повсюду встречаются в зажиточных крестьянских семьях» (П. А. Сергеенко), по характеру и типу поведения он ближе к «немцу». Семейное предание гласило, что Чеховы — обрусевшие выходцы из Богемии. Пусть всерьез эту версию никто не принимал, она удивительным образом сказалась в судьбе писателя. Во всяком случае знаменитая чеховская скрытность, его неизменное спокойствие и самообладание, деликатность, точность и аккуратность, склонность к систематизации и каталогизации, пристрастие к словарям и справочникам, неустанный практический интерес к жизни, ирония и скепсис, материализм, хозяйская жилка и расчет, наконец, его жизнерадостность, горячая любовь к России, русской водке и пирогам — все это скорее свойственно русским инородцам, чем коренным русакам.
Вот и собрание своих сочинений он доверил питерскому немцу Марксу, а не Суворину, с которым дружил много лет, у которого постоянно печатался и которого искренне любил, потому что «Маркс издает великолепно. Это будет солидное издание, а не мизерабельное» (письмо М. П. Чеховой 27 января 1899).
Даже в том, что он умер в Германии есть какая-то «фрейдовская» проговорка судьбы.
Чехов — единственный русский классик, не написавший ни одного романа. А ведь одно время так хотел! С самого начала писательской карьеры мечтал об этом. Только об этом. Примечательно, что первая появившаяся в печати юмореска (подписанная еще даже не «Чехонте», а просто «Антоша») называлась «Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. д.». Многоопытный читатель, он уже тогда знал «формулу романа».
Впрочем, в первое время было не до того. Обстоятельства жизни побуждали писать много и коротко. Приходилось сочинять чуть ли не каждый день — шутки, анекдоты, сценки, разную юмористическую мелочь, обслуживая ради денег десятки непритязательных еженедельников и газет вроде «Стрекозы», «Будильника», «Зрителя», «Осколков»… Чехов рассказывал Суворину, что «один из своих рассказов написал в купальне, лежа на полу, карандашом, положил в конверт и бросил в почтовый ящик». Нет сомнений, что таких «творческих историй» за плечами «Антоши Чехонте» были сотни.
В 1886 году появилась первая значимая книга Чехова — сборник «Пестрые рассказы»: 87 текстов самого разного содержания. Это всё были литературные опусы «Антоши Чехонте» (его имя значилось на обложке), смешные и забавные, но сама книга выглядела весьма внушительно. Озадаченный рецензент писал: ««Пестрые рассказы» появились в виде тяжеловесного тома в восьмую долю листа большого формата, точь-в-точь исторические монографии или какая-нибудь академическая работа. Просто страшно в руки взять такой томище, а пробежавши два-три рассказца, не знаешь, куда деваться с огромною книжищей, — в карман не лезет, в дорожную сумку не впихаешь…» Какая ирония судьбы! Впрочем, как и повод для удовлетворения авторского самолюбия будущего романиста — не без гордости подписал сам себе один из экземпляров: «Уважаемому Антону Павловичу Чехову от автора».
В 1888 году Чехов получил Пушкинскую премию, но все равно не чувствовал себя полноценным писателем. Без романа-то! С задором писал Суворину: «Если опять говорить по совести, то я еще не начинал своей литерат<урной> деятельности, хотя и получил премию. У меня в голове томятся сюжеты для пяти повестей и двух романов. Один из романов задуман уже давно, так что некоторые из действующих лиц уже устарели, не успев быть написаны. В голове у меня целая армия людей, просящихся наружу и ждущих команды. Все, что я писал до сих пор, ерунда в сравнении с тем, что я хотел бы написать и что писал бы с восторгом».
Почти полтора года Чехов пытается писать роман, то с энтузиазмом, то остывая и отступаясь. В марте 1889-го Чехов отчитывается Суворину: «Я пишу роман!! Пишу, пишу, и конца не видать моему писанию. Начал его, т. е. роман, сначала, сильно исправив и сократив то, что уже было написано. Очертил уже ясно девять физиономий. Какая интрига! Назвал я его так: «Рассказы из жизни моих друзей», и нишу его в форме отдельных законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое заглавие. Не думайте, что роман будет состоять из клочьев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо».
По весне даже показалось, что финал близок. «В ноябре привезу в Питер продавать свой роман», — пишет он 14 мая А. Н. Плещееву и добавляет: «Продам и уеду за границу, где, а la Худеков, задам банкет Лиге патриотов и угощу завтраком дон Карлоса, о чем, конечно, будет в газетах специальная телеграмма». Но уже летом энтузиазм Чехова сникает, а потом и вовсе сходит на нет. Более серьезных попыток писать роман Чехов уже не предпринимал.
«Широкая рама как будто ему не давалась, и он бросал начатые главы, — вспоминал Суворин. — Одно время он все хотел взять форму «Мертвых душ», то есть поставить своего героя в положение Чичикова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Несколько раз он развивал предо мною широкую тему романа с полуфантастическим героем, который живет целый век и участвует во всех событиях XIX столетия». Но замыслы так и остались втуне.
Не состоялась и диссертация, которая тоже была задумана с размахом: «Врачебное дело в России».
В поисках эпоса Чехов предпринял кругосветное путешествие через Сахалин и Цейлон — земные воплощения ада и рая. Он преодолел тысячи верст, повидал тысячи лиц, вобрал в свою душу тысячи людских судеб. Покидая Сахалин, Чехов писал Суворину: «…Я имел терпение сделать перепись всего сахалинского населения. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи карточную систему, и мною уже записано около десяти тысяч человек каторжных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной». Он совершил самый настоящий подвиг и сам стал героем эпоса. А роман не давался.
По итогам поездки написал пространный очерк «Остров Сахалин». Вложил в него всю душу. Трудился несколько лет. Тщательно, терпеливо, с бережной ответственностью. Хотел создать нечто, подобное той картине, которая поразила его воображение в Венеции, куда он поехал вскоре после возвращения из далекого странствия. Там, среди непрерывного карнавала красок, света и музыки, в одном из музейных залов, он вдруг оказался перед грандиозным и мучительным творением выдающегося венецианского живописца эпохи Возрождения Витторе Карпаччо — картиной «Распятие и умерщвление десяти тысяч душ на горе Арарат» (1515). В основе ее сюжета — история из первых времен христианства. Многофигурная композиция представляет собой энциклопедию человеческих страданий и мук. Несмотря на обилие персонажей, на картине отсутствует «массовка», все эпизоды индивидуализированы, каждый мученик предстает в полноте своей личной трагедии. Карпаччо, мастер живописного рассказа, на исходе творческой карьеры создал произведение, в котором нашел выразительную форму эпического обобщения. Точно сам Бог послал Чехову эту встречу с великим мастером — в помощь и наставление. Но, когда «Остров Сахалин» вышел из печати, один из друзей Чехова, движимый самыми добрыми и искренними намерениями, очень серьезно, без каких либо шуток, предложил представить ее в ученый совет университета в качестве диссертации!
Вряд ли причина неуспеха Чехова-романиста кроется только в особенностях его писательского дара, как считают некоторые исследователи. Чуткий и честный художник, сделавший все мыслимое и немыслимое для реализации своего предназначения, он явился в тот исторический час России, когда плоть ее социального мира стремительно дробилась на осколки частных дел и индивидуальных поступков, когда у ее граждан, утративших регламент прежних практик рабовладельческого строя, с тал формироваться новый опыт личной жизни, когда масштаб гражданской ответственности стал измеряться не былинными мерками, а пунктами судебного кодекса. Устав сменял устои — нормы корректировали традицию. Роман русской жизни распадался на отдельные эпизоды. Чтобы жить дальше, расти и развиваться, нужно было внимательно вглядеться в происходящее, уловить суть событий, рассмотреть все детали и подробности, найти нужные слова. Этот труд и принял на себя Чехов.
Отрекшись от заветной участи романиста, он писал небольшие истории, брал сюжеты порой совсем незначительные, изображал людей отнюдь не выдающихся, в пьесах выводил на подмостки персонажей драматургически недееспособных, точно по ошибке переступивших рампу и расположившихся по рассеянности на сцене, а не в зрительном зале или даже за стойкой буфета. С тихой, добродушной, но и слегка отстраненной улыбкой, писал о дворниках, становых, профессорах, дачниках, дамах с собачками и без, «попрыгуньях», «душечках», уездных лекарях и учителях, талантах и поклонниках — о жизни заурядной, банальной, скучной. Перебирал мелочи русской повседневности, описывая, фиксируя, наблюдая, словно заполняя одну «историю болезни» за другой — по-врачебному профессионально и кратко[1].
Работая как бы «скрытой камерой», заставая своих современников в самых неожиданных местах, заделами обыденными и не предназначенными для посторонних глаз, со словами и мыслями, лишенными гражданского величия и даже простой общественной значимости, без маски приличия и грима социальности, Чехов создал масштабную панораму русского мира в период «смены вех» и внутреннего переустройства. «Бесчисленные рассказы его только кажутся отдельными; вместе взятые, они сливаются в широкую и живую картину, в самодвижение русской жизни, как она есть», — писал в некрологе Меньшиков.
Целостность личности Чехова связала воедино и весь созданный им мир его «пестрых рассказов». В этих непритязательных на первый взгляд произведениях он более чем в каком-либо романе запечатлел российскую действительность конца XIX века во всей ее полноте и многообразии, в деталях точных и конкретных, в ситуациях характерных и жизненных, в обстоятельствах реального исторического времени. Его «собранье пестрых глав» стало новой редакцией «энциклопедии русской жизни». Без глянца.
В тридцати, как оказалось, томах[2].
Павел Фокин
Личность
Облик
Иван Алексеевич Бунин (1870–1953), поэт, прозаик, мемуарист, лауреат Нобелевской премии по литературе:
У Чехова каждый год менялось лицо.
Петр Алексеевич Сергеенко (1854–1930), беллетрист и публицист, одноклассник Чехова по таганрогской гимназии:
Семидесятые годы. Таганрогская гимназия. Большая, до ослепительности выбеленная классная комната. В классе точно пчелиный рой. Ожидают грозу 1-го класса — учителя арифметики, известного под кличкой «китайского мандарина». У полуоткрытой двери с круглым окошечком стоит небольшого роста плотный, хорошо упитанный мальчик с низко-остриженной головой и бледным лунообразным, пухлым, как булка, лицом. Он стоит с следами мела на синем мундире и флегматически ухмыляется. Кругом него проносятся бури и страсти. А он стоит около двери, несколько выпятив свое откормленное брюшко с отстегнувшейся пуговицей, и ухмыляется. На черной классной доске появляется вольнодумная фраза по адресу «китайского мандарина». Рыхлый мальчик вялой походкой подходит к доске, флегматически смахивает влажной губкой вольнодумную фразу с доски. Но ухмыляющаяся улыбка все-таки остается на губах. Точно она вцепилась в его белое пухлое лицо, а ему недосуг отцепить ее.
Александр Леонидович Вишневский (наст. фам. Вишневецкий; 1861–1943), артист Московского Художественного театра с 1898 года. В пьесах Чехова исполнял роли: Дорна в — Чайке», Войницкого в «Дяде Ване», Кулыгина в «Трех сестрах». Соученик Чехова по таганрогской гимназии:
Помню тогдашний внешний облик Чехова: не сходившийся по бортам гимназический мундир и какого-нибудь неожиданного цвета брюки.
Михаил Михайлович Андреев-Туркин (1868-?), краевед, биограф Чехова:
В старших классах гимназии, по описаниям товарищей одноклассников Чехова, А.П. был несколько выше среднего роста, шатен, с широким лицом, с вдумчивыми, глубоко сидящими глазами, широким, прекрасной формы белым лбом, с волосами, причесанными в скобку, «он напоминал своей скромностью девушку, постоянно о чем-то размышляющую и недовольную, когда прерывали это размышление».
Петр Алексеевич Сергеенко:
В 1884-м г… будучи осенью проездом в Москве, <…> едем с товарищем к Антоше Чехонте. <…> Антон Чехов был неузнаваем. <…> Передо мною стоял высокий, стройный юноша с веселым, открытым и необыкновенно симпатичным лицом. Легкий пушок темнел на его верхней губе. Целая волна шелковистых волос, поднявшись у лба, закругленным изгибом уходила назад с слегка раздвинутым пробором почти на середине головы, что придавало Чехову характер русского миловидного парня, какие повсюду встречаются в зажиточных крестьянских семьях.
Константин Алексеевич Коровин (1861–1939), художник, писатель, мемуарист:
Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты… Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души.
Иван Леонтьевич Щеглов (наст. фам. Леонтьев; 1856–1911), писатель, близкий знакомый Чехова, многолетний корреспондент Чехова:
(1887) Передо мной стоял высокий стройный юноша, одетый очень невзыскательно, по-провинциальному, с лицом открытым и приятным, с густой копной темных волос, зачесанных назад. Глаза его весело улыбались, левой рукой он слегка пощипывал свою молодую бородку.
Владимир Иванович Немирович-Данченко (1858–1943) — драматург, прозаик, режиссер, один из создателей Московского Художественного театра:
Его можно было назвать скорее красивым. Хороший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы.
Держался он скромно, но без излишней застенчивости; жест сдержанный.
Николай Михайлович Ежов (1862–1941), писатель, журналист, фельетонист газеты «Новое время», товарищ и корреспондент А. П. Чехова:
Это было как будто вчера: в 1888 году, приехав в Москву из далекой провинции, <…> я познакомился с А. П. Чеховым, молодым человеком с широкими плечами, высоким и стройным. Большие, волнистые темно-русые волосы красиво выделяли его задумчивое лицо с небольшой бородкой и усами. Когда Чехов смеялся, его губы улыбались как-то особенно, ласково и юмористически. Светло-карие глаза его, прекрасные и мечтательные, освещали все лицо. Это были глаза, похожие на копейки, как у героини его первого рассказа в «Новом времени» — «Панихида». И когда Чехов шутил, высмеивал кого-нибудь, карикатурно изображал, его глаза кротко глядели на вас, и этот добрый взгляд говорил, что в словах юмориста нет и тени злобы и желчи.
Максим Горький (наст. имя и фам. Алексей Максимович Пешков. 1868–1936), прозаик, драматург, поэт, литературный критик, общественный деятель. Один из учредителей книгоиздательского Товарищества «Знание»:
Хороши у него бывали глаза, когда он смеялся, — какие-то женски ласковые и нежно мягкие. И смех его, почти беззвучный, был как-то особенно хорош. Смеясь, он именно наслаждался смехом, ликовал; я не знаю, кто бы мог еще смеяться так — скажу — «духовно».
Петр Алексеевич Сергеенко:
Припоминая теперь наиболее типическое в Чехове, память моя постоянно останавливается на его улыбке, на его милой, юмористической улыбке — этом развевающемся флаге над живою душою человека. Почти постоянно скользящая улыбка на губах Чехова была наиболее яркой приметой его личности. И кто хотел бы написать хороший портрет Чехова, минуя его характерную улыбку, тот не написал бы хорошего портрета Чехова.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Его же улыбка <…> была совсем особенная. Она сразу, быстро появлялась и так же быстро исчезала. Широкая, открытая, всем лицом, искренняя, но всегда накоротке. Точно человек спохватывался, что, пожалуй, по этому поводу дольше улыбаться и не следует.
Это у Чехова было на всю жизнь. И было это фамильное. Такая же манера улыбаться была у его матери, у сестры и, в особенности, у брага Ивана.
Лидия Алексеевна Авилова (урожд. Страхова, 1864–1943), писательница, знакомая и корреспондентка А. П. Чехова:
Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.
Александр Иванович Куприн (1870–1938), прозаик, журналист:
Многие впоследствии говорили, что у Чехова были голубые глаза. Это ошибка, но ошибка до странного общая всем, знавшим его. Глаза у него были темные, почти карие, причем раек правого глаза был окрашен значительно сильнее, что придавало взгляду А.П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художников, охотников, моряков — словом, у людей с сосредоточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А.П. часто казалось суровым. Но надо было видеть Чехова в иные минуты (увы, столь редкие в последние годы), когда им овладевало веселье и когда он, быстрым движением руки сбрасывая пенсне и покачиваясь взад и вперед на кресле, разражался милым, искренним и глубоким смехом. Тогда глаза его становились полукруглыми и лучистыми, с добрыми морщинками у наружных углов, и весь он тогда напоминал тот юношеский известный портрет, где он изображен почти безбородым, с улыбающимся, близоруким и наивным взглядом несколько исподлобья. И вот — удивительно, — каждый раз, когда я гляжу на этот снимок, я не могу отделаться от мысли, что у Чехова глаза были действительно голубые.
Обращал внимание в наружности А.П. его лоб — широкий, белый и чистый, прекрасной формы; лишь в самое последнее время на нем легли между бровями, у переносья, две вертикальные задумчивые складки. Уши у Чехова были большие, некрасивой формы, но другие такие умные, интеллигентные уши я видел еще лишь у одного человека — у Толстого.
Исаак Наумович Альтшуллер (1870–1943), врач, специалист по туберкулезу. Один из основателей Международной лиги для борьбы с туберкулезом. В течение многих лет жил в Ялте; лечил Чехова и Л. Н. Толстого:
Он тогда еще имел довольно бодрый вид и выглядел, пожалуй, не старше своих тридцати восьми лет, был худ и, несмотря на то, что ходил несколько сгорбившись, в общем представлял стройную фигуру. Только намечавшиеся уже складки у глаз и углов рта, порой утомленные глаза, а главное, на наш врачебный глаз, заметная одышка, особенно при подъемах, обусловленная этой одышкой степенная, медленная походка и предательский кашель говорили о наличности недуга.
Федор Дмитриевич Батюшков (1857–1920), филолог, литературный критик, соредактор журнала «Мир Божий»:
(1901) Наружность его много раз описывали. Я помню, меня поразила только одна черта — высокий рост, более высокий, чем я представлял себе. Затем покоряли глаза и удивительно приятный тембр голоса. Болезнь чувствовалась в морщинах, в землистом цвете лица, в чем-то потухающем за первым оживлением.
Виктор Петрович Тройнов (1876–1948), инженер-экономист, служивший у С. Т. Морозова, и литератор:
Зиму 1903–1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей болезни. Но то, что он скрывал в разговоре, предательски выдавал его внешний вид. Лицо осунулось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник (1874–1952), драматург, прозаик, переводчик, актриса, мемуаристка. В 1892–1893 годах выступала на сцене театра Корша в Москве. Публикации в газетах и журналах «Артист», «Русские ведомости», «Русская мысль», «Северный Курьер» и др. Близкая знакомая Чехова:
Я изумилась происшедшей с ним перемене. Бледный, землистый, с ввалившимися щеками — он совсем не похож был на прежнего А.П. Как-то стал точно ниже ростом и меньше. Трудно было поверить, что он живет в Ялте: ведь Это должно было поддержать его здоровье: все говорили, что в его возрасте болезнь эта уже не так опасна — «после сорока лет от чахотки не умирают», — утешали окружающие его близких. Но никакой поправки в нем не чувствовалось. Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело подносил к губам баночку для сплевывания мокроты.
Сергеи Терентьевич Семенов (1868–1922), писатель:
Последний раз я видел А.П. зимой, в год его смерти, в Москве. <…> У Антона Павловича недуг был в полном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот прежний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего поражала его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке.
Зинаида Григорьевна Морозова (1867–1947), вторая жена С. Т. Морозова:
Антон Павлович сидел на краешке тахты <…>. Я как раз проходила мимо. Мне бросилась в глаза унылая фигура Антона Павловича. Ноги были беспомощно сложены, они были так худы и с такими острыми коленями, что но ним одним можно было судить о болезни Антона Павловича.
Исаак Наумович Альтшуллер:
В этом сыне мелкого торговца, выросшем в нужде, было много природного аристократизма не только душевного, но и внешнего, и от всей его фигуры веяло благородством и изяществом.
Иван Алексеевич Бунин:
Руки у него были большие, сухие, приятные.
Характер
Игнатий Николаевич Потапенко (1856–1929), прозаик, драматург; товарищ Чехова:
Душа его была соткана из какого-то отборного материала, стойкого и не поддающегося разложению от влияния среды. Она умела вбирать в себя все, что было в ней характерного, и из этого создавать свой мир — чеховский.
Алексей Сергеевич Суворин (1834–1912), издатель и книгопродавец, журналисту драматург, публицист, театральный деятель, библиофил. Редактор-издатель газеты «Новое время». Автор издательских проектов «Дешевая библиотека» (издания классики), «Вся Москва» и «Весь Петербург» (ежегодные справочные издания). В 1895 году открыл в Петербурге Малый драматический театр. Многолетний конфидент А. П. Чехова:
Когда болезнь его еще не обнаруживалась, он отличался необыкновенной жизнерадостностью, жаждою жить и радоваться. Хотя первая книжка его «Сумерки» и вторая «Хмурые» уже показывали, какой строй получают его произведения, но он не обнаруживал никакой меланхолии, ни малейшей склонности к пессимизму. Все живое, волнующее и волнующееся, все яркое, веселое, поэтическое он любил и в природе, и в жизни.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Душа эта была какая-то необыкновенно правильная. Бывают счастливцы с изумительно симметрическим сложением тела. Все у них в идеальной пропорции. Такое тело производит впечатление чарующей красоты.
У Чехова же была такая душа. Все было в ней — и достоинства, и слабости. Если бы ей были свойственны только одни положительные качества, она была бы так же одностороння, как душа, состоящая из одних только пороков.
В действительности же в ней наряду с великодушием и скромностью жили и гордость, и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие. Но он умел, как истинный мудрец, управлять своими слабостями, и оттого они у него приобретали характер достоинств.
Зинаида Николаевна Гиппиус (в замуж. Мережковская; 1869–1945), поэтесса, литературный критик, прозаик, драматург, публицист, мемуарист. В 1899–1901 годах сотрудник журнала «Мир искусства». Организатор и член Религиозно-философских собраний в Петербурге (1901 1904), фактический соредактор журнала «Новый путь» (1903–1904):
Чехов, — мне, по крайней мере, — казался природно без лет.
Мы часто встречались с ним в течение всех последующих годов, и при каждой встрече — он был тот же, не старше и не моложе <…>. Впечатление упорное, яркое, — оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять их нет возможности, если не понять основы его существа. А эта основа — статичность.
В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек, и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один (если и это дар) был дар не двигаться во времени.
Всякая личность (в философском понятии) — ограниченность. Но у личности в движении — границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз навсегда определены. Что внутри есть — то есть; чего нет — того и не будет. Ко всякому движению он относится как к чему-то внешнему и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и связывать с внутренним в узлы. Чехов не знал узлов. И был такой, каким был, — сразу. Не возрастая — естественно был он чужд и «возрасту». Родился сорокалетним — и умер сорокалетним, как бы в собственном зените.
«Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента», — сказал про него однажды С. Андреевский. Да, именно — момента. Времени у Чехова нет, а момент очень есть. Слово же «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная», по нем, по моменту. Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образования и культурности, он соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему — писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально. Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер», и лишь потом — умер.
<…> Чехов, уже по одной цельности своей, — человек замечательный.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Прежде всего в Чехове никогда не было тех динамитных элементов, которые называются страстями и, захватывая человека, как налетевший ураган, разрушают иногда в нем драгоценную работу многих годов.
Чехов никогда не был ни честолюбцем, ни игроком, ни рабом спорта, ни игралищем женской любви. В его природе было нечто каратаевское, если не вполне круглое, то и без острых выступов, за которые могла бы уцепиться какая-нибудь страсть.
Александр (Авраам) Рафаилович Кугель (псевд. Homo Novus; 1864–1928). театральный и литературный критик, публицист, драматург, режиссер:
Он был, т. е., вернее, казался, веселым человеком и даже компанейским. Болтал вздор, говорил комплименты женщинам, умел слушать. В глазах у него, до того как его сватал недуг, были острые, живые, веселые огоньки. Собственно говоря, в нем всегда жили две души: Антоша Чехонте и Антон Чехов, и, как у Фауста, «die eine von der Andern will nicht sich trennen»… Чувство юмора всегда холодновато и но существу объективно. Для того, чтобы чувствовать юмористическое настроение, надо отдалить от себя объект на некоторое расстояние, смотреть на него косым взглядом. Чувствительность, а, особенно, страстность убивает юмористическое отношение. Не следует ни очень любить, ни сильно ненавидеть, а надо, скажем смело, оставаться в глубине глубин равнодушным к предмету юмористического наблюдения. <…> В Чехове я не примечал страстного отношения к какому-либо предмету. Он трунил, подсмеивался в жизни, как трунит и подсмеивается в своих письмах.
Максим Горький:
В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порою эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда — мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Ему была свойственна какая-то особенная гордость совести: все делать как следует. И он никогда не брался за то, чего не мог сделать наилучшим образом. Ведь вот, например, он всегда мечтал о том, чтобы иметь публицистические статьи. Об этом он упоминает и в своих письмах. Но он не писал их, потому что они ему не удавались. То есть они были бы не хуже всего того, что пишется, но это его не удовлетворяло.
Антон Павлович Чехов. В передаче В. А. Фаусека:
Я страшно ревнив к своей литературной работе и никого к сотрудничеству с собою и близко не подпущу. Я дорожу каждым написанным мною словом и не намерен ни с кем делить ни труда, ни славы. Я люблю успех. Люблю видеть успех других. Люблю пользоваться им сам.
Алексей Сергеевич Суворин:
К успеху своих произведений он был очень чувствителен и при своей искренности и прямоте не мог этого скрывать.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Чехов был необыкновенно аккуратен, и у него всегда царил образцовый порядок. Все раз навсегда на определенном месте, все годы и в том же порядке на письменном столе стояли и оригинальные подсвечники, и чернильницы, и слоны, и «Вся Москва» Суворина, и коробочка с мятными лепешками, и всякие другие мелочи. Этот застывший порядок в очень приятной и уютной комнате с специально написанным для камина этюдом Левитана и с другой картиной этого художника в глубокой нише за письменным столом шел даже в ущерб уюту, внося некоторый холодок.
Иван Алексеевич Бунип:
Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая любовь к порядку — наследственная, как настойчивость, такая же наследственная, как и наставительность.
Илья Ефимович Репин (1844–1930), живописец, педагог, мемуарист:
Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества.
Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Воля чеховская была большая сила, он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему доставляло удовольствие обходиться без нее, переживать колебания, быть даже слабым. <…> Но когда он находил, что необходимо призвать волю, — она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него значило — сделать.
Иван Леонтьевич Щеглов:
Чехов удивительно умел владеть собой.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Здесь, может быть, уместным будет сказать, что Чехов никогда, ни в детстве, ни в зрелом возрасте, не отличался ни теми восторженно-нежными родственными чувствами, ни теми сердечными излияниями, которые он изображал в своих произведениях с такой трогательной прелестью. Чехов почти всегда был «человеком в футляре».
Федор Федорович Фидлер (1859–1917), педагог, переводчик (на нем. язык) произведений Кольцова, Никитина, Надета, Фета, Л. К. Толстого и др.), энтузиаст-коллекционер, создатель частного литературного музея. Составитель книги «Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей» (М., 1911). Из дневника:
12 октября 1908. «А Чехова ты хорошо знал?» — спросил я (Д. Н. Мамина-Сибиряка. — Сост.). «Хорошо? Нет. Его никто не знал хорошо. Все, писавшие о нем воспоминания, — лгут. Это был хитрый, лукавый человек. Если он говорил, что пойдет направо, то шел налево».
Лидия Карловна Федорова (1866–1937), жена писателя А. М. Федорова:
Я вспоминаю, как много позже, когда отношения между А.П. и мужем более определились, он неоднократно мне рассказывал, что никто даже из близких ему людей не видел Чехова, так сказать, «при открытых дверях».
Иван Алексеевич Бунин:
Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:
— Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?
— Никогда в жизни. — твердо отвечали обе.
Мировоззрение
Александр Рафаилович Кугель:
Чехов не принадлежал ни к какому литературному кружку. Чехов был в «Нов. Времени», но он был там случайным гостем; он был в «Русск. Мысли», но появлялся и в «Нов. Времени»; он завсегдатайствовал у Суворина, а пьесу ставил в Александринке; Михайловский сурово упрекал его за отсутствие «мировоззрения», понимая под этим неуклюжим термином, переведенным с немецкого Weltanschauung, весьма определенный паспорт политической партии. Но его миросозерцание — и в этом была оригинальность и прелесть Чехова и его право на гораздо большее внимание, было в том, что он не имел никакого интеллигентского «миросозерцания», а жил, творил, порою увлекал и очаровывал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 18 мая 1889 г.:
И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — черта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс «Я помню чудное мгновение», то становится не беднее, а богаче. — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гете рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.
Максим Максимович Ковалевский (1851–1916), юрист, историк и социолог:
Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Чехов считал и неизбежным и желательным исчезновение из деревни как дворянина-помещика, так и скупившего его землю по дешевой цене разночинца. <…> Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезвости и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была медицинская помощь.
Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство — уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской деятельности и к представительству в законодательном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ничем и никем не стесняемой, оценивать свободно текущие события, свобода сходок, ассоциаций, митингов при полном равенстве всех перед законом и судом — таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стремился и близкого наступления которого он ждал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ялта, 24 марта 1894 г.:
Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует, расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.
Борис Александрович Лазаревский (1871–1936). писатель, мемуарист:
К сознательному злу Чехов относился с брезгливостью. Чистый душою, он не понимал психологии развратников, и нет в его произведениях ни одного такого типа. Но всякое искреннее, пылкое чувство он оправдывал.
Александр Иванович Куприн:
Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волновался, мучился и болел всем тем, чем болели лучшие русские люди. Надо было видеть, как в проклятые, черные времена, когда при нем говорили о нелепых, темных и злых явлениях нашей общественной жизни, — надо было видеть, как сурово и печально с двигались его густые брови, каким страдальческим делалось его лицо и какая глубокая, высшая скорбь светилась в его прекрасных глазах.
Максим Горький:
Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда как основания культуры так глубоко и всесторонне, как А.П. Это выражалось у него во всех мелочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любоваться ими как продуктом творчества духа человеческого. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал поэзию труда. С какой трогательной заботой наблюдал он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:
— Если каждый человек на куске земли своей сделал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!
Александр Иванович Куприн:
Он с удовольствием глядел на новые здания оригинальной постройки и на большие морские пароходы, живо интересовался всяким последним изобретением в области техники и не скучал в обществе специалистов. Он с твердым убеждением говорил о том, что преступления вроде убийства, воровства и прелюбодеяния становятся все реже, почти исчезают в настоящем интеллигентном обществе, в среде учителей, докторов, писателей. Он верил в то, что грядущая, истинная культура облагородит человечество.
Творчество
Игнатий Николаевич Потапенко:
Мне кажется, что он весь был — творчество. Каждое мгновение, с той минуты, как он, проснувшись утром, открыты глаза, и до того момента, как ночью смыкались его веки, он творил непрестанно. Может быть, это была подсознательная творческая работа, но она была, и он это чувствовал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 1 апреля 1890 г.:
Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам.
Максим Максимович Ковалевский:
Он любил работу писателя и относился к ней с величайшей серьезностью, изучая разносторонне подымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми.
Николай Михайлович Ежов:
Раз, придя к нему, я увидел Чехова сквозь окно: он сидел и что-то с увлечением писал. Его голова качалась, губы шевелились, рука быстро бегала, чертя пером по бумаге, и легкая краска выступила на по обыкновению бледных щеках.
Александр Семенович Лазарев (псевд. А. Грузинский; 1861–1927). писатель, сотрудничал в журналах и газетах «Осколки», «Будильник «Петербургская газета», «Новое время», «Нива» и др.:
Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но, работая медленно и вдумчиво. Чехов никогда не делал из своей работы ни таинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слишком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, — да и не один он, — чтобы обставлять работу свою такими побрякушками.
Не думаю, чтобы я представлял исключение из общего правила, но при мне Чеховым были написаны многие рассказы в «Пет. газету» (между прочим, «Сирена»), некоторые «субботники» в «Новое время», многие страницы «Степи». <…> Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.
Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, никогда не был написан. А в другой раз, сидя в кабинете корнеевского дома, я спросил у Чехова о тонкой тетрадке.
— Что это?
Чехов ответил:
— Записная книжка. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.
Это был прообраз записных книжек Чехова, позже появившихся в печати; книжечка была крайне миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афоризмы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих собак — «все рыжие собаки лают тенором» — я вскоре встретил на последних страницах «Степи».
Родион Абрамович Менделевич (1867–1927), поэт, сотрудник журналов «Осколки», «Будильник», газеты «Новости дня» и др.:
Писал он («Степь». — Сост.) на больших листах писчей бумаги, писал очень медленно, отрывался часто от работы, меряя большими шагами кабинет. Помню такой характерный эпизод. Прихожу как-то вечером к А.П., смотрю, на письменном столе лист исписан только наполовину, а сам А.П., засунув руки в карманы, шагает по кабинету.
— Вот никак не могу схватить картину грозы. Застрял на этом месте.
Через неделю я опять был у него, и опять тот же наполовину исписанный лист на столе.