Тургенев без глянца Фокин Павел
ЗАО ТИД «Амфора», 2009
Ad Marginem
Сколько раз в жизни мне случается припоминать слова, сказанные мне одним старым мужиком: «Коли человек сам себя не истреблял – кто его истребить может?»
И. С. Тургенев.Из письма Я. П. Полонскому
Достоевский как-то раз посетовал не без раздражительности: мол, мне бы такие условия работы, как у Тургенева! «Пролетарий умственного труда», мыкавшийся по съемным квартирам даже в лучшие свои годы, увидав однажды в «Истории русской литературы» фотографию дома Тургенева в Баден-Бадене, возмутился до отчаяния: «Какое отношение имеет дом Тургенева в Баден-Бадене к русской литературе!» И не только географическое положение тургеневской виллы было причиной негодующего возгласа. Для русской литературы, бьющейся над «проклятыми вопросами» бытия, он был действительно слишком покоен и роскошен, а царившая в нём жизнь – слишком легкомысленна и беззаботна.
Достоевский, ездивший в Баден-Баден для того, чтобы вырвать у фортуны куш и, расплатившись с долгами, зажить – всего лишь! – по-человечески, обдумывая и компонуя роящиеся в голове идеи и образы, не мог спокойно принять безразличного к материальным заботам, по сути своей курортного существования собрата по перу, сочинявшего для развлечения учениц Виардо оперетки на французском языке.
Впрочем, вид Спасского-Лутовинова, помести его П. Н. Полевой в своей «Истории русской литературы» вместо баденского замка Тургенева, едва ли был бы принят Достоевским любезнее. Да только ли Достоевским! Видимое благополучие Тургенева смущало и прельщало многих.
Плюс ко всему был он и внешне хорош собой! В буквальном смысле слова на голову выше всех! Брюнет с голубыми глазами! (И даже ранняя седина не испортила облика, лишь придала благородства и достоинства.) С аристократическими манерами, ухоженный и избалованный, не знающий прохода от поклонниц и поклонников – и в молодости, и в преклонных летах, он, как писал К. Н. Леонтьев, был «гораздо героичнее своих героев». Выразительнее, эффектнее, ярче. И пусть в нём не было особого «задора», по слову Д. В. Григоровича, зато обаяния – в избытке.
Прибавить к этому тот энтузиазм, с которым читатели нескольких поколений принимали каждое сочинение Тургенева (будь то восторг или осуждение, но никогда – безразличие и равнодушие), и, действительно, судьба писателя покажется чуть ли не идеальной.
И всё бы так, кабы не мучительный, страдальческий финал этой, по всем признакам, небывало счастливой жизни.
При богатырском телосложении Тургенев не обладал порядочным здоровьем. Особенно изводила его подагра. Да и сердце поигрывало. Временами обострялись боли внутренних органов. Давала о себе знать «неврома». Но худо-бедно он с ними справлялся – лечением на водах, консультациями и рекомендациями лучших европейских врачей. Однако и врачи, и их методы оказались бессильны, когда весной 1883 года у Тургенева стал стремительно развиваться онкологический процесс, за несколько месяцев изъевший некогда величественное, красивое тело, превратив его в бессильный скелет, обтянутый рыхлыми мышцами и дряблой кожей… Метастазы, поразившие позвоночник, вызывали невероятные боли, исторгали из обессиленной груди страдальца страшные крики, которые разносились по окрестности и заставляли вздрагивать обитателей соседних домов… Ему впрыскивали морфий… Он молил, чтобы ему дали пистолет или покончили с ним как-нибудь ещё… Когда пришёл смертный час, оплакивавшие его близкие и друзья в душе радовались об избавлении несчастного от мук…
Для медицины того времени рак был ещё малоизученным заболеванием. Да и сто лет спустя оно остаётся одним из самых трудных для лечения. В конечном итоге всё по-прежнему решает чудо. Причины заболевания тоже не до конца выявлены, хотя всё более и более склоняются врачи к тому, что источником злокачественных образований является внутреннее напряжение, стресс, не находящий решения внутренний конфликт личности с собой. И в этом свете жизнь Тургенева предстаёт совсем в иной окраске.
Да, он с детства был любимцем маменьки. Её Вениамином, как она сама выражалась.
Да, был красив и богат. Унаследовал царственное имение… Построил себе дом в Баден-Бадене… Купил дачу под Парижем… Собирал коллекцию картин… Раздавал деньги направо и налево, никому не отказывая в помощи… Был донатором Литературного фонда и Общества русских художников в Париже… Учредил библиотеку для русских эмигрантов… Открыл и содержал школу в Спасском…
Да, природа наделила его умом и талантом… Получив европейское образование, свободно владел языками и чувствовал себя уверенно не только в салонах Москвы и Петербурга, но с тою же лёгкостью – в Берлине, Париже, Лондоне, Риме, Вене… Он объехал всю Европу. Знал лучших людей своего времени… Он видел Пушкина! Встречался с Гоголем и Лермонтовым. Ему покровительствовал Белинский… Некрасов, Герцен, Лев Толстой, Гончаров, Достоевский, Островский, Фет, Тютчев, семейство Аксаковых, Шевченко, Григорович, Полонский были ему приятели… Мериме, Флобер, Жорж Санд, Гюго, Жюль и Эдмон Гонкуры, Золя, Мопассан, Доде, Ренан, Тэн принимали за честь его дружбу… Его приветствовали Теккерей и Диккенс… Он слушал лучшую музыку в исполнении лучших музыкантов своего времени… Выдающиеся художники, среди которых Антокольский, Репин, Поленов, Верещагин, Боголюбов, прислушивались к его советам…
Да, его литературная карьера сложилась исключительно успешно. Его книги имели небывалый общественный резонанс. Император Александр II однажды признался, что именно «Записки охотника» стали последним аргументом в его решении упразднить в России крепостное право… А какую бурю откликов вызвал Базаров!.. С лёгкой руки Тургенева в культурный оборот вошли и навсегда закрепились в нём такие понятия, как «лишний человек», «дворянское гнездо», «нигилист», «тургеневская девушка»… Он при жизни получил мировую известность: его произведения издавались в Германии и Франции, Англии и Испании, нашлись горячие почитатели даже в невообразимой Бразилии… В Соединённых Штатах колонисты в честь героя «Отцов и детей» назвали своё поселение! Вместе с Виктором Гюго он был избран сопредседателем Всемирного конгресса писателей в Париже… Оксфорд назвал его своим почётным доктором… Лавровые венки подносили ему тут и там…
Даже без глянца во всех этих именах, событиях и фактах столько блеска и настоящего, невыдуманного успеха, что невольно замираешь в восхищении. Но, всматриваясь внимательнее в жизнь Тургенева, с удивлением обнаруживаешь какую-то постоянную, тщательно скрываемую за фейерверками словесных фестивалей тоску и неудовлетворённость. Чуткий Василий Розанов, младший современник Тургенева, подытоживая его судьбу, писал: «Тургеневу первому из наших писателей привелось снискать европейскую известность; и когда он достиг её и уже не было времени стремиться ещё к чему-нибудь, он вдруг увидел, что достиг чего-то самого малого: всё же значительное и ценное от него ускользнуло».
Это ускользание главного Тургенев остро сознавал всю жизнь. И не верил своим победам… Не видел в них радости и утешения… Чувствовал, что вихри судьбы всё время выталкивают его на обочину – и он не может противостоять им. Не хватает воли. А жизнь – большая, истинная, значимая – идёт стороной… Он всё время ощущал себя в партере, а не на сцене… А хотелось на сцену! И страшно было покинуть благополучный полумрак зала.
И он бегал по улицам революционного Парижа, но лишь в толпе зевак, и страшно перепугался, когда попал вдруг за решётку… Он демонстративно нацепил траурную ленту по смерти Гоголя, но когда его взяли под арест за несанкционированную публикацию некролога, стал оправдываться перед Государем и униженно просить о снисхождении… С охотой согласился войти в состав постоянных авторов некрасовского «Современника», но как только почувствовал, что позиция журнала становится всё более радикальной и революционной, отошёл от него… Он горячо, но тайно сотрудничал с герценовским «Колоколом»… Оглядываясь по сторонам, финансировал эмигрантские издания… Блистая в узком кругу друзей эпиграммами и острыми наблюдениями, в публичных речах терялся, забывал простейшие слова… Покинул родовое гнездо, но своего не создал, примостившись на краешке чужого…
Дружелюбный и незлобивый Тургенев перессорился почти со всеми, с кем начинал свой жизненный путь. С Некрасовым, с Достоевским, с Толстым, с Гончаровым, с Герценом, с Фетом… Замечательно, что под старость он всё-таки со всеми примирился, чему был душевно рад, ибо сам же больше других страдал от этих разладов – почти всегда нелепых и бессмысленных… Во всех этих размолвках видится всё та же неуклюжая попытка выйти на сцену, вырваться к живой жизни, заявить свою личность. И – стушеваться…
Всякий раз, оказываясь на виду, он терялся, робел, порой попросту трусил, спешил за кулису, чтобы оттуда вернуться в покойные кресла зрительного зала и вновь томиться в необъяснимой тоске… Гигант, он хотел быть незаметным, но так, чтобы все это видели… Удивительно, но даже в смерти его проявилась эта противоречивая театральность: он умер в уединении, на даче в Буживале, в присутствии лишь узкого круга близких, а потом в течение почти недели вся Европа – от Парижа до Петербурга – шла поклониться его закрытому гробу, в котором он совершал своё последнее путешествие…
Натура Тургенева парадоксальна и противоречива, начиная с физиологии – его фальцет вызывал изумление у всех, кто впервые сталкивался с этим крупным и дородным мужчиной, – и заканчивая убеждениями… А. В. Дружинин в шутку говорил: «Странно, мы пьём, а подагра у Тургенева!»… Двойственность составляла основу личности Тургенева, определила его судьбу и жизненный путь. Она подтачивала его силы, заставляла оступаться, делать промахи, отравляла праздники и парализовывала будни.
Но та же двойственность, отсутствие твёрдости позиций и чёткости границ позволила Тургеневу развить в себе замечательную широту интересов, с живым участием относиться к самым различным, порой чуждым друг другу лицам и явлениям, выработать предельную объективность взгляда и диалектичность подходов к многообразию и богатству жизненных впечатлений. «Странное дело! – писал Тургенев Герцену, прочитав первые части его мемуарной книги «Былое и думы» и настаивая на том, чтобы он не оставлял работу. – В России я уговаривал старика Аксакова продолжать свои мемуары, а здесь – тебя. И это не так противуположно, как кажется с первого взгляда. И его и твои мемуары – правдивая картина русской жизни, только на двух её концах – и с двух разных точек зрения. Но земля наша не только велика и обильна – она и широка – и обнимает многое, что кажется чуждым друг другу».
Сам он написал необыкновенные «Записки охотника», книгу, вместившую в себя и простодушных идеалистов, и циничных прагматиков, степенных мудрецов и безалаберных пустословов, хитрых пройдох и легковерных простаков, покорных рабов и отчаянных правдолюбцев… Крестьян, помещиков, чиновников, мещан – разного достатка и промысла, порядка и произвола… Мужиков и баб, стариков и малых деток… Поля, овраги, леса, перелески, болота и реки… Небо – палящее зноем и в звёздном убранстве ночи… Весь непонятный, вопреки всем законам, а иногда и здравому смыслу живущий, любящий, верящий и надеющийся мир коренной России – православной, языческой, косной и просвещённой Руси…
Острым глазом охотника подмечал Тургенев самые разные черты русской жизни и мастерским своим пером запечатлевал их в очерках, повестях, романах. И в созданных правдивой кистью образах обретал свободу, силу и отвагу быть на виду… Жить полной жизнью… Под крики «Автора!» с улыбкой смущения смело выходить на сцену.
По счастливому выражению Станислава Лесневского, Тургенев – наше «окно в Россию». Он, проживший полжизни за границей, всегда оставался русским и «обнимал многое, что кажется чуждым друг другу». В этом смысле он был фигурой не менее пророческой, чем Достоевский. От рождения большой и видный, наделённый недюжинным дарованием, откликающийся на всё с живым участием, добродушный, щедрый, влюблённый, с внешним радушием принятый европейскими друзьями и – одновременно – сомневающийся и нерешительный, непрактичный, исполненный душевных противоречий, подтачиваемый изнутри многими болезнями, безвольный и покорный судьбе, всегда на краю событий, лишний, мешающий и досаждающий своей индивидуальностью «Гамлет Щигровского уезда», «баден-баденский Калиныч», Тургенев являет собой законченное воплощение не только русского человека, но шире – русского мира, каким он был накануне великих потрясений. Его мучительный финал – прообраз катастроф, постигших Россию в ХХ веке, предвестие «ракового корпуса» русской истории.
Павел Фокин
Личность
Облик
Мемуаристка Е. М., дальняя родственница И. С. Тургенева:
На одном из балов у губернского предводителя дворянства, Н. А. Небольсина, вижу, что Николай Тургенев пробирается через толпу ко мне, [ведя] с собою высокого, широкоплечего юношу: лицо его полное, красноватое, волосы черные, курчавые (вероятно, завитые по тогдашней моде), глаза смотрят несколько презрительно.
– Позвольте представить вам моего брата, – сказал Николай Тургенев, подходя ко мне.
Афанасий Афанасьевич Фет (1820–1892), поэт:
В комнату вошел высокого роста молодой человек, темнорусый, в модной тогда «листовской» прическе и в черном, доверху застегнутом, сюртуке.
Иван Иванович Панаев (1812–1862), писатель, журналист, мемуарист, соредактор журнала «Современник» (1847–1862):
Я встречал, еще до моего знакомства с ним, довольно часто на Невском проспекте очень красивого и видного молодого человека с лорнетом в глазу, с джентльменскими манерами, слегка отзывавшимися фатовством. Я думал, что это какой-нибудь богатый и светский юноша, и был очень удивлен, когда узнал, что это – Тургенев.
Людвиг Пич (1824–1911), немецкий литератор, критик, художник-рисовальщик, друг И. С. Тургенева:
В первый раз встретился с ним в незабвенный для меня ноябрьский вечер 1846 года, в Берлине, на лестнице старой газетной читальни Юлиуса, на углу улиц Обервальштрассе и Егерштрассе. Спускаясь по лестнице, я остановился, как бы очарованный видом могучей фигуры и лица молодого иностранца, закутанного в шубу и подымавшегося мне навстречу. Никогда я не испытывал подобного впечатления от одной наружности человека; никогда мое чувство не подсказывало мне так непосредственно и инстинктивно: «Это необыкновенный человек!» <…> Тогда его волосы, поседевшие после 1868 года, были еще темно-русыми и, вместо бороды, только короткие русые усы затеняли его верхнюю губу. Головой и ростом он напоминал нам Петра Великого в молодости, хотя он и не имел ничего общего с полудикой и необузданной натурой великого преобразователя России. Эти массивные голова и тело вмещали в себе утонченный ум, добрую и мягкую, гуманную душу.
Валериан Александрович Панаев (1824–1899), инженер-путеец, двоюродный брат писателя И. И. Панаева, мемуарист:
По внешности Тургенев был очень представительный молодой человек большого роста, весьма приятной наружности, с особенно мягкими глазами, характеризовавшими его лицо. Он принадлежал к родовитой, богатой семье, получил блестящее образование, побывал уже за границей и посещал высший круг. Помню как теперь, что я увидал Тургенева у Ивана Ивановича первый раз приехавшим после светских визитов и одетым в синий фрак с золотыми пуговицами, изображающими львиные головы, в светлых клетчатых панталонах, в белом жилете и в цветном галстухе. Такого рода была в то время мода.
Иван Александрович Гончаров (1812–1891), писатель, автор романов «Обыкновенная история», «Обломов», «Обрыв»:
(1847). Вглядываясь в черты его лица, я нашел их некрасивыми; и именно аляповатый нос, большой рот, с несколько расплывшимися губами, и особенно подбородок придавал ему какое-то довольно скаредное выражение. Меня более всего поразил его неровный, иногда пискливый, раздражительно-женский, иногда старческий, больной голос, с шепелявым выговором. Зато глаза были очень выразительны, голова большая, но красивая, пропорциональная корпусу, и вообще все вместе представляло крупную, рослую и эффективную фигуру. Волосы до плеч. После, поседевший весь, он стал носить бороду, которая и скрыла его некрасивый рот и подбородок.
Константин Николаевич Леонтьев (1831–1891), писатель, литературный критик, публицист, религиозный мыслитель:
(1851). Росту он был почти огромного, широкоплечий; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; волосы были у него тогда темные, густые, как помнится, несколько курчавые, с небольшой проседью; улыбка обворожительная, профиль немного груб и резок, но резок барски и прекрасно. Руки как следует красивые, «des mains soignees»[1], большие, мужские руки. Ему было тогда с небольшим 30 лет. Одет на нем был темно-малиновый шелковый шлафрок и белье прекрасное. Если бы он и дурно меня принял, то я бы за такую внешность полюбил бы его.
Павел Михайлович Ковалевский (1823–1907), очеркист, поэт, прозаик, мемуарист:
(1850-е). Тургенев был изящен по манерам, тонок по обращению (когда не ломался), по вкусам, но уж отнюдь не по чертам лица, которые были крупны все, кроме глаз, не по складу тела, тяжелого и мешковатого. За улыбку этих маленьких светлых подслеповатых глаз женщины обожали его, как мужчину, мужчины, – почти как женщину. И точно, улыбались эти глаза совсем особенно, по-тургеневски: так ни у кого они не улыбались…
Эдмон (1822–1896) и Жюль (1830–1870) Гонкуры, французские писатели. Из дневника:
28 февраля 1863. Это очаровательный колосс, нежный беловолосый великан, он похож на доброго старого духа гор и лесов, на друида и на славного монаха из «Ромео и Джульетты». Он красив какой-то почтенной красотой, величаво красив, как Ньеверкерк (французский скульптор. – Сост.). Но у Ньеверкерка глаза цвета голубой обивки на диване, а у Тургенева глаза как небо. Добродушное выражение глаз еще подчеркивается ласковой напевностью легкого русского акцента, напоминающей певучую речь ребенка или негра.
Наталья Александровна Островская (урожд. Татаринова; 1840 –?), мемуаристка:
Он, как известно, был хорош собой, – но красота его состояла не в правильности черт лица, не в стройности сложения: она состояла в каком-то благородстве осанки, в милой улыбке, в гриве седых волос, откинутых назад над прекрасной формы лбом, и, главное, – в привлекательности взгляда. Глаза его не были ни огромны, как уверяет Доде, ни даже особенно красивы, – но умные, проницательные, честные, добрые: глаза очень, очень хорошего человека. Лучший его портрет, по-моему, тот, который снят у Бергамаско (итальянский фотограф. – Сост.), en face; на нем он вышел именно таким, каким бывал, когда находился в духе: со смеющимся, ласковым взглядом, с добродушной, доброжелательной улыбкой; вышла даже та прядь волос, которая вечно падала ему на лоб, чуть только он разговорится или взволнуется.
Марк Матвеевич Антокольский (1843–1902), скульптор:
Я сейчас узнал его по фотографической карточке, имевшейся у меня в альбоме. «Юпитер!» – было первое мое впечатление. Его величественная фигура, полная и красивая, его мягкое лицо, окаймленное густыми серебристыми волосами, его добрый взгляд – имели что-то ласкающее, но вместе с тем и что-то необыкновенное; он напоминал дремлющего льва: одним словом, Юпитер.
Генри Джеймс (1843–1916), американский писатель:
Тургенев был чрезвычайно высокого роста и обладал широким здоровым телосложением. Голова его была поистине прекрасна, и хоть черты лица не отличались правильностью, оно обладало большой оригинальной красотой. У него была чисто русская физиономия с чрезвычайно мягким выражением, и в его глазах – самых добрых глазах в мире – светилась глубокая печаль. Обильные, прямо ниспадавшие волосы были белы, как серебро, такова же была и борода, которую он носил коротко подстриженной. Во всей его высокой фигуре, производившей впечатление, где бы она ни появлялась, чувствовалось присутствие неизрасходованной силы.
Эдмон Гонкур. Из дневника:
2 марта 1872. Тургенев – кроткий великан, любезный варвар с седой шевелюрой, ниспадающей на глаза, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде от плуга.
Ги де Мопассан (1850–1893), французский писатель:
Ивана Тургенева я увидел впервые у Густава Флобера.
Дверь отворилась. Вошел великан. Великан с серебряной головой, как сказали бы в волшебной сказке.
У него были длинные седые волосы, густые седые брови и большая седая борода, отливавшая серебром, и в этой сверкающей снежной белизне – доброе, спокойное лицо с немного крупными чертами. Это была голова Потока, струящего свои воды, или, что еще вернее, голова Предвечного отца.
Тургенев был высок ростом, широкоплеч, сложения плотного, но не тучного, – настоящий колосс с движениями ребенка, робкими и осторожными. Голос его звучал очень мягко и немного вяло, словно язык был слишком тяжел и с трудом двигался во рту.
Хьялмар Хьорд Бойесен (1848–1895), американский писатель:
Его голубые глаза имели прекрасное доброе выражение, но полузакрытые веки придавали ему легкий оттенок лени, которая, по его собственным словам, не была чужда ему. Седые волосы, откинутые назад, выказывали высокий массивный лоб, а нависшие брови говорили (если верить френологам) о сильно развитых артистических чувствах.
Петр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921), писатель, журналист, мемуарист:
В целой тысяче иностранцев он всегда выделялся не одной только своей огромной фигурой и живописной головой, а манерой держать себя, особенным выражением лица, интонациями голоса. Такому голосу при подобной фигуре у иностранцев трудно сложиться; он был бы непременно сильнее, гуще или жестче, вообще гораздо эффектнее. Звук остался чисто русский: слабоватый, более высокий, чем можно было ожидать от такого тела, и опять-таки барский, а не чиновничий, не профессорский, даже не литераторский, если взять среднюю манеру говорить петербургского журналиста за последние тридцать лет. Тургенев немного шепелявил, не так резко, как, например, покойный актер Шуйский или Павел Васильев, но с прибавкою чуть заметного звука с. Это недостаток тоже дворянский, а не чиновничий и не купеческий. Но слабый голос и такая особенность произношения делали разговор Тургенева проще и привлекательнее. Иначе блеск его ума, художественная объективность и меткость определений выходили бы слишком красивы, стесняли бы собеседника своей старательной, мастерской отделкой. Очертание головы в последние двадцать лет оставалось то же; волосы и бороду Тургенев носил без перемены прически. Манера держать ее была также барская; но вся голова, особенно в последние годы, напоминала русские деревенские типы: благочинных, бурмистров, стариков пчелинцев. И между родовитыми купцами попадаются такие лица. Народность в тесном смысле, то есть связь с крестьянским людом, сказывалась всего больше в некоторых особенностях лица, в складках лба, в бровях, в выражении и посадке глаз, в носе, уже совершенно не имевшем ничего западноевропейского. И несмотря на то, что руки и ноги у Тургенева были большие, походка замедленная и тяжеловатая, в нем жил настоящий барин, все приемы которого дышали тем, что французы называют distinction[2], с примесью некоторой робости.
Сергей Львович Толстой (1863–1947), старший сын Л. Н. Толстого:
Он показался мне великаном – великаном с добрыми глазами, с красноватым лицом, с мягкими, как мне казалось, мускулами ног и с густыми, хорошо причесанными, белыми, даже желтоватыми волосами и такой же бородой. Сравнительно с ним отец мне показался маленьким (хотя он был роста выше среднего) и моложе, чем он был. Правда, Тургеневу было шестьдесят лет, а отцу – пятьдесят. Но Тургенев был совсем седой, а у отца были темные волосы без проседи. <…>
Тургенев привез с собою прекрасные дорожные вещи: дорогой кожаный чемодан, изящный несессер, две щетки слоновой кости и пр. Я помню его бархатную куртку, такой же жилет, шелковый галстук, мягкую, тоже, кажется, шелковую рубашку и двое прекрасных золотых часов. Часы он с удовольствием показывал и говорил, что они – хронометры, что он вообще любит хорошие часы и наблюдает за тем, чтобы они ходили верно и одинаково, минута в минуту. Еще у него в кармане была изящная табакерка с нюхательным табаком. <…> На ногах у него были мягкие сапоги с очень широкими носками: такие сапоги он носил по причине своей подагры.
Татьяна Львовна Сухотина-Толстая (1864–1950), старшая дочь Л. Н. Толстого:
Большое лицо его было окаймлено густыми белыми кудрями, глаза его глядели добро и ласково. Но в выражении их чувствовалось утомление, и он казался старше своих лет. Когда ничего его не воодушевляло, огромная фигура его горбилась, глаза потухали и смотрели безучастно. Этот контраст между его веселым характером, живыми манерами, блестящим разговором и внутренней грустью, которая иногда проскальзывала в его речах и часто сквозила во взгляде и выражении глаз, был самой характерной его чертой.
Петр Алексеевич Кропоткин, князь (1842–1921), общественный деятель, публицист, историк, мемуарист:
Внешность Тургенева хорошо известна. Он был очень красив: высокого роста, крепко сложенный, с мягкими седыми кудрями. Глаза его светились умом и не лишены были юмористического огонька, а манеры отличались той простотой и отсутствием аффектации, которые свойственны лучшим русским писателям. Голова его сразу говорила об очень большом развитии умственных способностей; а когда после смерти И. С. Тургенева Поль Бер и Поль Реклю (хирург) взвесили его мозг, то они нашли, что он до такой степени превосходит весом наиболее тяжелый из известных мозгов, именно Кювье, что не поверили своим весам и достали новые, чтобы проверить себя.
Павел Михайлович Ковалевский:
Последняя моя встреча с Тургеневым была осенью 1881 г., в Петербурге, в магазине Овчинникова, где он покупал для Парижа серебряные вещи в русском стиле. Никогда еще я не видел его в таком цвете здоровья. Это был в полном смысле слова розовый, отлично выкормленный, моложавый старик, с блестевшими жизнью глазами, которому готовилась Гетевская старость, что я ему и выразил.
– Да, я таки понабрался черноземного здоровья в деревне, – хвалился он, – и совершенно собою остаюсь доволен…
Характер
Павел Васильевич Анненков (1813–1887), критик, историк литературы, мемуарист, многолетний друг И. С. Тургенева:
Образец гуманности, Николай Владимирович Станкевич, хорошо знавший Тургенева в Берлине, предостерегал своих приятелей в Москве не судить о нем по первому впечатлению. Он соглашался, что Тургенев неловок, мешковат физически и психически, часто досаден, но он подметил в нем признаки ума и даровитости, которые способны обновлять людей.
Алексей Дмитриевич Галахов (1807–1892), историк литературы, профессор Московского университета, мемуарист:
Независимо от крупного таланта, он сам по себе, своею личностью, с первого раза привлекал к себе искренно и крепко. Тайна влечения объясняется его мягкостью и добротою, а потом капитальным образованием. В нем не было покушений на нетерпимость. Случалось нередко, что в литературных спорах он становился скорее на сторону защиты, чем на сторону нападения. Даже в карточной игре, когда плохой партнер делал промахи, у него всегда находились в запасе «обстоятельства, смягчающие вину».
Дмитрий Васильевич Григорович (1822–1899), писатель, мемуарист, многолетний друг И. С. Тургенева:
Характер Тургенева отличался полным отсутствием задора; его скорее можно было упрекнуть в крайней мягкости и уступчивости.
Елена Ивановна Апрелева (урожд. Бларамберг, псевд. Е. Ардов; 1846–1923), писательница, переводчица, мемуаристка:
Он был и остался большим барином в силу своего происхождения и той сферы материального обеспечения, в которой вырос, в силу привычки благовоспитанности, от которой не мог, да и не желал отрешаться; но барство его проявлялось не в оскорбительном высокомерии в обхождении с теми, кто стоял ниже по происхождению или состоянию, а в брезгливом отношении ко всему мелкому, пошлому, наглому, лживому и продажному.
Генри Джеймс:
Он, отличаясь такой простотой, естественностью, скромностью, таким отсутствием каких-либо личных претензий, так лишен был сознания своей силы, что иногда на мгновение думалось, действительно ли пред тобой гениальный человек? Все хорошее, все плодотворное было близко ему: казалось, он интересовался всем на свете и в то же время в нем ни на мгновение не проявлялось той самоуверенности, какая обыкновенно присуща не только людям, пользующимся действительной славой, но и всякого рода мелким «известностям». В нем же не замечалось ни капли тщеславия, стремления «поддержать свою репутацию», «играть роль». Его юмор нередко обращался на него самого, и он с веселым смехом рассказывал анекдоты о самом себе. <…> Я живо помню улыбку и тон голоса, с которыми Тургенев однажды повторил выразительный эпитет, приложенный к нему Густавом Флобером, эпитет, долженствовавший характеризовать расплывчивую мягкость и нерешительность, преобладавшие в натуре Тургенева, как и в характерах многих из его героев. Он искренне наслаждался остротой Флобера и признавал в ней значительную долю правды. Вообще, он был необычайно естествен; скажу больше, – я никогда еще не встречал человека, обладавшего в такой степени этим качеством. Как и у всех незаурядных натур, в нем совмещались многие противоположные черты и в нем особенно поражало сочетание простоты с самой утонченной культурой.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Недостаток воли в характере Тургенева и его мягкость вошли почти в поговорку между литераторами; несравненно меньше упоминалось о доброте его сердца; она между тем отмечает, можно сказать, каждый шаг его жизни. Я не помню, чтобы встречал когда-нибудь человека с большею терпимостью, более склонного скоро забывать направленный против него неделикатный поступок. <…>
В натуре Тургенева не было ничего агрессивного, не было признака того, что называется задором; его, напротив, можно было упрекнуть в излишней уступчивости, даже против тех, кто не стоил его мизинца, не мог равняться с ним ни в каком отношении.
Генри Джеймс:
Тургенев был способен краснеть, как 16-летний юноша. Он не любил условных форм и церемоний, что же касается его «манер», то, вследствие присущей ему простоты и естественности, таковых у него не было. Он всегда был самим собой. Все, что бы он ни делал, дышало простотой; если он ошибался и ему указывали на ошибку, Тургенев принимал такое указание без тени раздражения или неудовольствия. Дружелюбный, искренний, благосклонный, Тургенев прежде всего производил впечатление человека неисчерпаемой доброты, и это впечатление выносили все знавшие его.
Ги де Мопассан:
Доводя свою скромность почти до смирения, он не желал, чтобы о нем писали в газетах, и не раз бывало, что статьи, в которых его восхваляли, воспринимались им как оскорбление, ибо он не допускал, что можно писать о чем-либо, кроме литературных произведений. Даже критика литературного творчества казалась ему простой болтовней, и когда какой-то журналист в статье по поводу одной из его книг сообщил некоторые подробности о нем самом и его частной жизни, он пришел в настоящее негодование, испытывая своего рода стыд писателя, у которого скромность кажется целомудрием.
Алексей Дмитриевич Галахов:
По доброте своей Тургенев оказывал помощь своим товарищам по ремеслу, то есть ссужал их деньгами во дни безденежья. Однажды я застал его за письменным столом с реестром в руках. На вопрос мой: «Чем вы занимаетесь?» – он отвечал: «Да вот свожу итог деньгам, взятым у меня взаймы такими-то и такими лицами». – «Сумма немалая», – заметил я. «Конечно, так; но знаете ли что? Я нисколько не раскаиваюсь в ссудах: я уверен, что каждому лицу, означенному в реестре, ссуда принесет пользу, поправит его временную нужду. За одного только должника не ручаюсь; боюсь, что помощь не пойдет ему впрок…» И он указал мне на означенном реестре: А. А. Г<ригорье>ву (столько-то).
Марк Матвеевич Антокольский. Из письма Е. Мамонтовой:
Раз я пришел к нему и застал его грустным, что редко случалось. «Представьте себе, – сказал он мне, – сегодня в первый раз в жизни я должен был отказать человеку в помощи». Замолчал, пожал плечами и прибавил: «Ничего не поделаешь», – и опустил голову… Видно, что тяжело ему было отказать человеку, который протянул ему руку. И. С., как видите, никому никогда не отказывал ни в чем.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Бескорыстие Тургенева можно причислить к отличительным чертам его характера. <…> Можно привести целый ряд случаев, доказывающих, с какою беспечностью Тургенев относился к денежному вопросу.
Тронутый положением бедного семейного родственника, Ив. Серг. предложил ему заняться управлением имения; желая окончательно успокоить его и упрочить его судьбу, Ив. Серг. поспешил выдать ему, на случай своей смерти, вексель в пятьдесят тысяч. Два года спустя благодарный родственник представил вексель ко взысканию, поставив своего благодетеля в трагическое положение. Ив. Серг. ограничился только тем, что попросил его оставить Спасское и передал его управление другому лицу. После кончины матери Тургенева жена его брата, пользуясь отсутствием Ив. Серг., явилась к нему в дом, забрала оставшееся после покойницы серебро и драгоценности и увезла их. Вернувшись домой, Ив. Серг. не нашел ни одной ложки и должен был снова всем завестись. Из чувства деликатности к брату, который, – думал он, – мог не знать о поступке жены, Тургенев шагу не сделал, чтобы вернуть так незаконно отнятое у него имущество. А история его с г. Маляревским, мужем приемной дочери брата Тургенева, оставившего ей после своей смерти восемьсот тысяч, из которых сто тысяч должен был получить Ив. Серг.? Приезжает Тургенев в Москву, чтобы получить свою долю наследства, и едет к г. Маляревскому; тот объявляет ему, что на его долю приходится всего двадцать тысяч. «Как так?» – спрашивает удивленный Тургенев. «А так, – отвечает г. Маляревский, – я нахожу, что для вас и этого слишком еще много!..» – «Ну, – ответил Ив. Серг., – на этот счет позвольте мне думать иначе!» На этом дело и кончилось. А сколько, в явный убыток себе, роздано было им дворовым и крестьянам земли и разных сельских угодьев?
Если б возможно было составить список деньгам, которые Тургенев роздал при своей жизни всем тем, кто к нему обращался, сложилась бы сумма больше той, какую он сам прожил.
Афанасий Афанасьевич Фет:
Тип людей, совершенно равнодушных к материальным своим средствам, готовых горстями разбрасывать свое добро и в то же время скупых на копейки и неразборчивых в источниках нового прилива денег, – далеко не новый… Тургенев самым решительным образом… принадлежал к этому типу.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Тургенев представлял исключение между своими собратами. Редко его произведение печаталось прежде, чем он прочтет его кому-нибудь из близких людей, не посоветуется; замечания возбуждали иногда спор, но принимались всегда без признака самолюбивого укола; рукопись потом сверху донизу перечитывалась, исправлялась и часто переписывалась заново.
Павел Васильевич Анненков:
Он радовался всякому разбору своих произведений, выслушивал его с покорностью школьника, обнаруживая и готовность исправления. Одного замечания о неуместности сравнения Хоря и Калиныча с Гете и Шиллером, допущенного им, достаточно было, чтобы сравнение осталось только на страницах «Современника» 1847, где впервые явилось, и не перешло в следующие издания. Вообще говоря, нельзя было никогда угадать, куда увлечет его голова, работающая в различных направлениях, но можно было указать, зная его прямое сердце, место, где он остановится. Было что-то женственное в этом сочетании решимости и осторожности, смелости и расчета, одновременной готовности на почин и на раскаяние, сообщавшее прелесть его меняющемуся существованию.
Уильям Рольстон (1829–1889), английский славист, переводчик:
За все время нашего знакомства я никогда не слышал от него ни слова, в котором сквозила бы хотя тень зависти или высокомерия. Никто не был способен с такой готовностью, как он, признать и поощрить нарождающийся талант, оценить достоинства своих преуспевающих соперников, как живых, так и умерших. Его кротость по отношению к тем, кто иногда осмеливался порицать его, была поистине удивительна, и малейший знак восхищения всегда был для него неожиданностью. Как и покойный Дарвин, он постоянно бывал слегка удивлен всяким доказательством уважения к нему.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Строгий к самому себе, он не только был снисходителен к другим, но часто открывал в их произведениях несуществующие достоинства. Стоило ему прочесть повесть или рассказ и покажись ему сгоряча, что в том или другом есть проблеск дарования, он носился с ними всюду, торжественно провозглашал нарождение нового таланта, спорил, раздражался против недостатка чуткости к художественным приемам и в конце концов, когда убеждался или ему ясно доказывали несостоятельность предмета его увлечения, он охотно сознавался в своем заблуждении и сам над собою добродушно подтрунивал.
Генри Джеймс:
Тургенев нередко открывал таланты, из которых потом ничего не выходило. Вероятно, в этом была некоторая доля правды, и если я упоминаю о способности Тургенева увлекаться в этом отношении, то лишь потому, что это была благородная слабость, вытекавшая из его доброты, а не из отсутствия у него художественного вкуса.
Павел Михайлович Ковалевский:
Зато было у него чутье там, где другие ничего не чуяли. Помню его замечательные слова при появлении Льва Толстого: «Вот, наконец, преемник Гоголя и, как и следовало ожидать, нисколько на него не похожий».
Дмитрий Васильевич Григорович:
Где бы он ни жил – в Париже или Петербурге, – нельзя было к нему зайти без того, чтобы не встретить множество молодежи обоего пола; раз в Петербурге, направляясь в номер гостиницы, где он жил, мне пришлось проходить по коридору мимо целого ряда таких посетителей и посетительниц, сидевших на подоконниках в ожидании очереди. Его терпимость и снисхождение в этих случаях могли основываться на мягкости характера, готового скорее стеснить себя, чем решиться на отказ, но, во всяком случае, не на желании популярничать, как распускали слух его недоброжелатели. <…>
В терпимости и снисхождении Тургенев доходил иногда до самоунижения, возбуждавшего справедливую досаду его искренних друзей.
Одно время он был увлечен Писемским. Писемский, при всем его уме и таланте, олицетворял тип провинциального жуира и не мог похвастать утонченностью воспитания; подчас он был нестерпимо груб и циничен, не стеснялся плевать – не по-американски, в сторону, а по русскому обычаю – куда ни попало; не стеснялся разваливаться на чужом диване с грязными сапогами, – словом, ни с какой стороны не должен был нравиться Тургеневу, человеку воспитанному и деликатному. Но его прельстила оригинальность Писемского. Когда Ив. Серг. увлекался, на него находило точно затмение, и он терял чувство меры.
Раз был он с Писемским где-то на вечере. К концу ужина Писемский, имевший слабость к горячительным напиткам, впал в состояние, близкое к невменяемости. Тургенев взялся проводить его до дому. Когда они вышли на улицу, дождь лил ливмя. Дорогой Писемский, которого Тургенев поддерживал под руку, потерял калошу; Тургенев вытащил ее из грязи и не выпускал ее из рук, пока не довел Писемского до его квартиры и не сдал его прислуге вместе с калошей.
Елена Ивановна Апрелева:
Тургенев не умел отказывать, и если не мог удовлетворить просьбу тотчас же, то давал обещание по возможности ее исполнить. Обещаний своих он не забывал, что мог – делал, и огорчался искренне, если попытки не увенчались успехом.
Олимпиада Васильевна Аргамакова, соседка В. П. Тургеневой по имению:
Кстати, отмечу еще одну особенность характера Ивана Сергеевича. Если случалось, что его глубоко огорчали, то у него на глазах навертывались слезы, и он тотчас уходил в свой кабинет, где оставался до тех пор, пока совершенно не успокоится.
Дмитрий Васильевич Григорович:
Он сам добродушно величал себя «овечьей натурой». Он, кроме того, не был способен к практической деятельности, доказательством чего служат его собственные запутанные дела. <…>
Но слабость характера отличала Тургенева только в делах житейских. Известно, как много нужно силы воли, энергии, твердости, чтобы долгое время неотступно преследовать одну и ту же задачу, бороться против нервного и физического утомления, заставить себя довести до конца продолжительный умственный или художественный труд. С этой стороны, Тургенев – автор многих длинных литературных произведений – подтверждает только факт двойственности в артистических натурах с выдающимся творческим талантом.
Творчество
В. Колонтаева, приживалка в доме В. П. Тургеневой:
Помню также я и то время, когда Иван Сергеевич писал свою вторую поэму «Андрей». Тогда он жил в том же помещении, которое занималось живущими у Варвары Петровны. Он помещался во втором этаже наверху, мы же занимали rez-de-haussee того же флигеля. Летом при томительной духоте в комнате, понятно, окна отворялись как в нашем помещении, так и в его. Вот почему, когда мы расходились уже на покой, каждый в свою половину, мы долго слышали шаги Ивана Сергеевича над нашими головами, потому что он долго не спал и, шагая по своей комнате, как будто что-то читал вслух. Однажды, благодаря открытым окнам в наших комнатах и его помещении, мне, долго не спавшей, удалось сначала убедиться, что читаемое вслух были стихи, а потом, при более напряженном внимании, мне даже удалось записать то, что читалось, так как прочитанное повторялось несколько раз, потом несколько изменялось, вновь прочитывалось, и, уже после окончательных исправлений и поправок, чтец переходил к следующим строфам, которые в свою очередь подвергались той же тщательной отделке и исправлениям. При совершенно тихой летней ночи, когда все спокойно и каждый звук делается осязательно слышен и ясен, мне удалось записать несколько строф из прочитанного Иваном Сергеевичем, и на другой день, встретив его по утру и желая его несколько поинтриговать, я прочла ему мной записанные стихи, выдавая их за свои собственные и испрашивая его о них мнения. <…>
Он был очень удивлен, слушая мое чтение, и немедленно признался, что эти стихи его, но удивился, как они сделались мне известны. Когда я объяснила ему, <…> он очень смеялся и признался, что пишет поэму в стихах под названием «Андрей», что он читает самому себе вслух написанное, чтобы, так сказать, испытать благозвучность стихов и исправить то, что режет ухо и нарушает гармонию стиха…
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Х. Х. Бойесена:
Я никогда не могу заставить себя писать, если не имеется для этого внутреннего импульса. Если работа не доставляет мне полного удовольствия, я тотчас же прекращаю ее. Если меня утомляет сочинение повести – значит, и самая повесть должна утомить читателей.
Наталья Александровна Островская:
– Поэты недаром толкуют о вдохновении, – говорил Иван Сергеевич. – Конечно, муза не сходит к ним с Олимпа и не внушает им готовых песен, но особенное настроение, похожее на вдохновение, бывает. То стихотворение Фета, над которым так смеялись, в котором он говорит, что – не знаю сам, что буду петь, но только песня зреет… – прекрасно передает это настроение. Находят минуты, когда чувствуешь желание писать – еще не знаешь, что именно, но чувствуешь, что писаться будет. Вот именно это-то настроение поэты называют «приближением бога». Я, например: какой я творец?..
Мы хотели было протестовать, но он улыбнулся нам и продолжал:
– Я только подобие творца, но я испытывал такие минуты. И эти минуты составляют единственное наслаждение художника. Если бы их не было, никто бы и писать не стал. После, когда приходится приводить в порядок все то, что носится в голове, когда приходится излагать все это на бумаге, – тут-то и начинается мученье. Вот я вам расскажу, как явилась у меня мысль маленького рассказа, который вы, может быть, помните, – «Ася». Вот как это было. Проездом остановился я в маленьком городке на Рейне. Вечером, от нечего делать, вздумал я поехать кататься на лодке. Вечер был прелестный. Ни об чем не думая, лежал я в лодке, дышал теплым воздухом, смотрел кругом. Проезжаем мы мимо небольшой развалины; рядом с развалиной домик в два этажа.
Из окна нижнего этажа смотрит старуха, а из окна верхнего – высунулась голова хорошенькой девушки. Тут вдруг нашло на меня какое-то особенное настроение. Я стал думать и придумывать, кто эта девушка, какая она, и зачем она в этом домике, какие ее отношения к старухе, – и так тут же в лодке и сложилась у меня вся фабула рассказа. А то вот еще: в «Затишье», в описании сцены свидания, мне никак не давалось описание утра. Только сижу я раз в своей комнате за книгой, – вдруг точно что-то толкнуло меня – прошептало мне: «Невинная торжественность утра». Я вскочил даже: «Вот они! вот они, настоящие слова!»
– Говорят, Занд, – заметил мой муж, – писала так легко, что излагала свои идеи прямо набело?
– Да, но она долго вынашивала их в себе; у каждого писателя своя манера работать. Со мной бывает разно. Чаще всего меня преследует образ, а схватить его я долго не могу. И странно: часто выясняется мне прежде какое-нибудь второстепенное лицо, а затем уже главное. Так, например, в «Рудине» мне прежде всего ясно представился Пигасов, представилось, как он заспорил с Рудиным, как Рудин отделал его, – и после того уже и Рудин передо мной обрисовался. Иной раз напишешь с вечера сцену, – как будто хорошо, на другой день перечтешь и приходишь в отчаяние: кажется, если бы сам черт на смех водил твоим пером – хуже бы не могло выйти. Так и мучаешься над каждой страницей. Я обыкновенно, когда кончу какую-нибудь вещь, перечту, перепишу и уже больше не перечитываю. Дам сначала прочитать кому-нибудь такому, кто мне правду скажет, – Анненкову, например, – а там уж прямо и отправляю в печать.
Людвиг Пич:
Он был по природе ленив: в его крови глубоко жила «обломовщина». Он брался за перо почти всегда под влиянием внутренней потребности творчества, не зависевшей от его воли. В течение целых дней и недель он мог отстранять от себя это побуждение, но совершенно от него отделаться он был не в силах. Образы, вызываемые личными воспоминаниями, картины, сохранившиеся в его памяти, возникали в его фантазии неизвестно почему и откуда и все более и более осаждали его и заставляли его рисовать – какими они ему представляются, и записывать, что они говорят ему и между собою. Часто слышал я, как он во время этих рабочих часов, под влиянием непреодолимой потребности, запирался в своей комнате и, подобно льву в клетке, шагал и стонал там. В эти дни, еще за утренним чаем, мы слышали от него трагикомическое восклицание: «Ох, сегодня я должен работать!» Раз усевшись за работу, он как бы физически переживал все то, о чем писал.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
– Сочинять, – продолжал он, – я никогда ничего не мог. Чтобы у меня что-нибудь вышло, надо мне постоянно возиться с людьми, брать их живьем. Мне нужно не только лицо, его прошедшее, вся его обстановка, но и малейшие житейские подробности. Так я всегда писал, и все, что у меня есть порядочного, дано жизнью, а вовсе не создано мною. Настоящего воображения у меня никогда не было.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:
Всякий раз, как я пробовал писать, задавшись какою-нибудь идеею, – выходило плохо. Выходило хорошо и нравилось только то, что я писал просто, из какого-то глупого удовольствия писать, при этом писать так именно, как я понимал что бы и кого бы то ни было.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Л. Н. Майкова. 1880 г.:
Я не только не хочу, но я совершенно не могу, не в состоянии написать что-нибудь с предвзятою мыслью и целью, чтобы провести ту или другую идею.
У меня выходит литературное произведение так, как растет трава.
Я встречаю, например, в жизни какую-нибудь Феклу Андреевну, какого-нибудь Петра, какого-нибудь Ивана, и представьте, что вдруг в этой Фекле Андреевне, в этом Петре, в этом Иване поражает меня нечто особенное, то, чего я не видел и не слыхал от других. Я в него вглядываюсь; на меня он или она производит особенное впечатление. Вдумываюсь, затем эта Фекла, этот Петр, этот Иван удаляются, пропадают неизвестно куда, но впечатление, ими произведенное, остается, зреет. Я сопоставляю эти лица с другими лицами, ввожу их в сферу различных действий, и вот создается у меня целый особый мирок… Затем нежданно, негаданно является потребность изобразить этот мирок, и я удовлетворяю этой потребности с удовольствием, с наслаждением.
Таким образом, никакая предвзятая тенденция мною совершенно и никогда не руководит.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Е. И. Цветкова:
В большинстве случаев я списывал с натуры. Конечно, я не мог списывать целого типа с одного человека. Одну черту берешь с одного, другую подходящую берешь с других. Замечательно, многие скверные черты я брал с людей, которых я просто обожаю; многие гадкие черты брал у самого себя, поймаешь этакую гадину и пришпилишь: «на, мол, вот тебе». Конечно, не обходилось и без чистой выдумки, особенно, когда дело касается чувств; возьмешь и рассиропишь себя: «И невольная слеза катится с глаз» и тому подобное.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Е. М. Гаршина:
В конце концов мастерство художника в этом и состоит, чтобы суметь наблюдать явление в жизни и затем уже это действительное явление представить в художественных образах. А выдумать ничего нельзя.
Хьялмар Хьорд Бойесен:
<…> Я не знаю, как объяснить вам самый процесс развития характеров в моем уме. Всякая написанная мной строчка вдохновлена чем-либо или случившимся лично со мной, или же тем, что я наблюдал. Не то что я копирую действительные эпизоды или живые личности, – нет, но эти сцены и личности дают мне сырой материал для художественных построений. Мне редко приходится выводить какое-либо знакомое мне лицо, так как в жизни редко встречаешь чистые, беспримесные типы. Я обыкновенно спрашиваю себя: для чего предназначила природа ту или иную личность? как проявится у нее известная черта характера, если ее развить в психологической последовательности? Но я не беру единственную черту характера или какую-либо особенность, чтобы создать мужской или женский образ; напротив, я всячески стараюсь не выделять особенностей; я стараюсь показать моих мужчин и женщин не только en face, но и en profil, в таких положениях, которые были бы естественными и в то же время имели бы художественную ценность. Я не могу похвалиться особенно сильным воображением и не умею строить зданий на воздухе.
– Ваши слова, – сказал я, – поясняют мне тот факт, что ваши характеры обладают ярко определенными чертами, запечатлевающимися в уме читателя. Так было, по крайней мере, со мной. Базаров в «Отцах и детях» и Ирина в «Дыме» так же знакомы мне, как мои родные – братья; мне знакомы даже их физиономии, и я гляжу на них как на старых друзей.
– Так же смотрю на них и я, – сказал Тургенев. – Это люди, которых я когда-то знал интимно, но с которыми оборвалось знакомство. Когда я писал о них, они были для меня так же реальны, вот как вы теперь. Когда я заинтересовываюсь каким-либо характером, он овладевает моим умом, он преследует меня днем и ночью и не оставляет меня в покое, пока я не отделаюсь от него.
Мемуарист Н. М.
«Все мои повести, – говорил он, – или, по крайней мере, детальная сторона их, представляют почти фотографический снимок с того, что я видел и слышал. Я часто соединяю ваше лицо с словами вашего приятеля NN и с жестами Т., но ни того, ни другого, ни третьего не выдумываю, а списываю. После каждой встречи с знакомой и незнакомой личностью я вношу в свою тетрадь все обратившие мое внимание характерные черты наружности и речи моих собеседников. По этим характерным и выдающимся чертам я стараюсь воспроизвести целую фигуру, сливая, где это можно, черты нескольких родственных лиц в одну».
Аделаида Николаевна Луканина (урожд. Рыкачева, во втором браке Паевская; 1843–1908), врач, писательница:
«И я никаких особенных приемов не знаю, – отвечал Иван Сергеевич, – я думаю, что навык приобретается работой. Я скажу вам, как я пишу, то есть писал – теперь я уже давно не пишу ничего. Я делал так: выбрав сюжет рассказа, я брал действующих лиц и на отдельных листках писал их биографии. Затем излагал весь рассказ на двух-трех страницах коротко и просто, ну, как для детей пишут. После этого я уже начинал писать самый рассказ. Из биографий остается очень мало, иногда лица изменяются и по характеру, но такой способ очень помогает. Впрочем, сознаюсь, что постройка повестей, архитектурная сторона их, у меня самая слабая. <…> Затем, когда вы пишете, пишите как можно проще. Мысль может быть какая угодно: чем новее, чем оригинальнее, тем лучше; выражение же ее никогда не должно быть вычурно. Посмотрите у Шекспира: в самых высоких и трагических местах он переходит в прозу. Вычурность, подчеркиванья и т. п. большею частью служат прикрытием пошлости и посредственности. Когда вы переписываете свои работы, вычеркивайте не только неясности, но и все то, что вам самой может показаться слишком красиво, что поражает вас самое. Вы, в сущности, сидите с головой во всем том, что описываете, вы не судья, и если вам что-либо особенно нравится, то это нравится вам, автору; читатель может отнестись совсем иначе, ему нет дела до того, что нравится вам лично». <…>
После этого Иван Сергеевич заговорил о том, как вообще пишет художник и как должен писать ввиду цензуры. Вот какой совет он дал мне: «Пишите так, как вам хочется, не урезывайте себя сами, редактор уже выпустит то, что нецензурно. Художник не должен писать в виду чего-нибудь, он передает жизненную правду; в том, во что она складывается, он не виноват; нечего обращать внимание и на то, что говорит критика».
Павел Васильевич Анненков:
Тургенев обладал способностью в частых и продолжительных своих переездах обдумывать нити будущих рассказов, так же точно, как создавать сцены и намечать подробности описаний, не прерывая горячих бесед кругом себя и часто участвуя в них весьма деятельно.
Генри Джеймс:
Особенно интересны и ценны были замечания и признания Тургенева о методах его творчества. <…> Зародыш повести никогда не принимал у него формы истории с завязкой и развязкой – это являлось уже в последних стадиях созидания. Прежде всего его занимало изображение известных лиц. Первая форма, в которой повесть являлась в его воображении, была фигура того или иного индивидуума, или же комбинация индивидуумов, которых он затем заставлял действовать. <…> Лица эти обрисовывались пред ним живо и определенно, причем он старался, по возможности, детальнее изучить их характеры и возможно точнее описать их. Для большего уяснения себе он писал нечто вроде биографии каждого из действующих лиц, доводя их историю до начала действия в задуманной повести. Словом, каждое действующее лицо имело у него dossier наподобие французских преступников в парижской префектуре. Запасшись такими материалами, он задавался вопросом: в чем же выразится деятельность моих героев? И он всегда заставлял их действовать таким образом, чтобы пред читателем вполне обрисовался данный характер. Но, как говорил Тургенев, его всегда упрекали в изъянах художественной архитектоники произведения, иными словами, композиции, построения.
Лидия Филипповна Нелидова (1851–1936), писательница, мемуаристка:
Он не любил слова «писательница» и говорил, одинаково относя к женщине или к мужчине, что есть «писатель» и у каждого есть муза.
Эдмон Гонкур. Из дневника:
5 мая 1876.
– Мне для работы нужна зима, – говорит Тургенев, – стужа, какая бывает у нас в России, мороз, захватывающий дыхание, когда деревья покрыты кристалликами инея… Вот тогда… Однако еще лучше мне работается осенью, в дни полного безветрия, когда земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина… У меня на родине есть небольшой деревянный домик, в саду растут желтые акации, – белых акаций в нашем краю нет. Осенью вся земля покрывается слоем сухих стручков, хрустящих под ногами, а кругом множество птиц, этих… как бишь их, ну тех, что перенимают крики других птиц… ах, да, сорокопутов. Вот там-то в полном уединении…
Не закончив фразы, Тургенев только прижимает к груди кулаки, и жест этот красноречиво выражает то духовное опьянение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерянном уголке старой России.
Свойства ума и мышления
Герман Александрович Лопатин (1845–1919), политический деятель, революционер, публицист:
А какая умница был Тургенев! Вы почитайте его переписку с Герценом. Какой проницательный ум! Какое всестороннее, широкое образование! Как знал он литературу не одного своего, но и других народов! Ведь он владел многими языками.
Алексей Дмитриевич Галахов:
Образованием Тургенев несомненно превышал всех своих сверстников-литераторов. Окончив курс в Петербургском университете, он за границей слушал лекции немецких профессоров из школы Шеллинга и Гегеля. Литературы французская и немецкая были капитально ему знакомы. С даром творчества соединялся у него и талант критический, что доказывается суждениями о важнейших поэтических творениях. Мнения его были очень оригинальны, соединяя серьезность немецкой эстетики с ясностью изложения французских критиков.
Генри Джеймс:
Он чувствовал и понимал противулежащие стороны жизни; для догматизма он обладал чересчур живым воображением и большим запасом юмора и иронии. В нем не было ни зерна каких-либо предрассудков. <…> Он обсуждал все явления со свободой, которая всегда производила на меня оживляющее впечатление. Чувство красоты и любовь к правде и справедливости лежали в основе его натуры; но одним из очарований разговора с ним было то, что вы дышали атмосферой, в которой условные фразы и суждения звучали бы нелепостью.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Х. Х. Бойесена:
Вы могли заметить, <…> что я не обладаю философским умом. Я лишь гляжу и вывожу мои выводы из виденного мной, я редко пускаюсь в абстракции. Более того, даже абстракции постоянно появляются в моем уме в форме конкретных картин, и когда мне удается довести мою идею до формы такой картины, лишь тогда я овладеваю вполне и самой идеей. Что подобные картины могут быть вполне иррациональными, я не отрицаю, но они приобретают для меня форму и окраску, перестают быть абстракциями, превращаются в реальности. Европа, например, часто представляется мне в форме большого слабо освещенного храма, богато и великолепно украшенного, но под сводами которого царит мрак. Америка представляется моему уму в форме обширной плодоносной прерии, на первый взгляд кажущейся слегка пустынной, но на горизонте которой разгорается блистательная заря.
Петр Алексеевич Кропоткин:
Он говорил, как и писал, образами. Желая развить мысль, он прибегал не к аргументам, хотя был мастер вести философский спор: он пояснял ее какой-нибудь сценкой, переданной в такой художественной форме, как будто бы она была взята из его повести.
Василий Васильевич Верещагин (1842–1904), живописец-баталист, писатель, публицист:
Тургенев с большим интересом рассматривал мои работы. Тогда были уже начаты две, три картины из турецкой войны: из них особенно понравилась ему повозка раненых: каждого из написанных солдатиков он называл по именам. «Вот, это Никифор из Тамбова, а это Сидоров из-под Нижнего и т. п.».
Елена Ивановна Апрелева:
Однажды, возвратясь из Парижа к обеду в «Les Frenes», он рассказывал за столом о разных встречах, впечатлениях и между прочим упомянул, что на одной из улиц он взял фиакр. Проехав немного, он почувствовал сильный запах фиалок. Сначала он думал, что аромат фиалок несся в спущенное окно фиакра из корзины сидевшей где-нибудь невдалеке продавщицы цветов, но никакой продавщицы поблизости не было. Фиалками пахло внутри фиакра; запахом фиалок была пропитана пошлая, обтертая столькими спинами, захватанная столькими руками обивка фиакра. Хорошенькая женщина ехала, верно, перед тем в этом фиакре… Букет фиалок лежал у нее на коленях; фиалки держала она в руках, фиалками благоухала ее одежда… Куда она ехала?.. Одна ли она ехала?.. Что она думала?.. Что чувствовала, когда, вдыхая аромат, прижимала душистые, прохладные фиалки к лицу?.. Грациозный женский образ, полный поэзии и прелести, уже намечался, готовый войти в «Стихотворения в прозе», но Иван Сергеевич только мимоходом коснулся его, и видение исчезло среди других образов, которые возникали, чередуясь, в его беседе, когда он был в ударе…
Ги де Мопассан:
Он чудесно рассказывал, сообщая самому незначительному факту художественную ценность и своеобразную занимательность, но его любили не столько за возвышенный ум, сколько за какую-то трогательную наивность и способность всему удивляться. И он в самом деле был невероятно наивен, этот гениальный романист, изъездивший весь свет, знавший всех великих людей своего века, прочитавший все, что только в силах прочитать человек, и говоривший на всех языках Европы так же свободно, как на своем родном. Его удивляли и приводили в недоумение такие вещи, которые показались бы совершенно понятными любому парижскому школьнику.
Собеседник
Людвиг Пич:
В присутствии Тургенева и его близких друзей самый требовательный ум ощущал чувство удовлетворения всех своих желаний и сознания полнейшего счастья. Как ни велико богатство наблюдательности и поэзии, обнаруженное Тургеневым в его произведениях, все-таки оно было только частицей того, что выливалось из его уст в присутствии его друзей, освежая и нежа вас, как тот ручей, которым он так гордился.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Таких собеседников из русских людей его эпохи было всего-то два-три человека, и в том числе Герцен. Но Тургенев имел свою особенность: уменье изобразительно-художественной беседы без пылких тирад и проблесков чувства или негодования, но с редким обилием штрихов, слов, определений, жизненных итогов и взглядов на всевозможные стороны литературной и бытовой жизни, на людей, книги, картины, пьесы, русские и западные порядки. Не нужно скрывать и того, что он, при всем своем мягком нраве, доходившем до слабости, бывал иногда весьма ядовит в беседах, рассказах и письмах. <…> Овладевать общим разговором он мог так, что сейчас же начинался его монолог и мог длиться несколько часов сряду. <…> Так содержательно, тонко, правдиво и колоритно рассказывать умел только он.
Владимир Васильевич Стасов (1824–1906), литературный, музыкальный и художественный критик:
В разговоре с Тургеневым для меня было всегда столько обаятельного, прелестного, хотя бы даже он на меня нападал и сердился. Он был так образован по-европейски, он стольким интересовался, его разговор был всегда так далек от всего поверхностного, ничтожного, его речь была иной раз так художественна и талантлива – что невольно он к себе притягивал.
Хьялмар Хьорд Бойесен:
Мне кажется, что главным очарованием тургеневской речи было вызываемое ею полное доверие, свободное и естественное течение ясной и сильной мысли, и, пожалуй, больше всего – полное отсутствие в его речи какого-либо усилия, стремления к блеску и эффекту. И вместе с тем разговор не являлся лишь монологом хозяина, нет, – это была настоящая дружеская беседа.
Уильям Рольстон: