Гончаров без глянца Фокин Павел
Иван Александрович Гончаров. Из письма А. А. Толстой. Петербург, 21 июня (2 июля) 1878 года:
Что касается до моих личных, псевдосемейных дел, где на меня, вдруг, как камень, упали заботы и обязанности попечителя и распорядителя судеб чужого семейства, то позвольте заметить, что «самоотвержение и любовь к ближнему», на которые Вы основательно указываете, как на святые и великие мотивы, «для которых только и стоит жить», — к сожалению, оказываются на практике не вполне достаточными, и я охотно разменял бы их на рубли, если б была такая биржа или рынок, на которой любовь к ближнему, сострадание и участие и т. п. сентименты имели курс и цену. Будь у меня, например, вместо любви к ближнему, — тысяч пятьдесят, я, без всякого самоотвержения, а только по одному покойному сознанию долга, пристроил бы легко и удобно детей в учебные заведения и дал бы кусок хлеба вдове. А вот теперь — я с самоотвержением учу их по-русски, читать, писать, считать, смотрю, чем они питаются, есть ли обувь — и т. п. — и если все это скудно, плохо — я с самоотвержением пожимаю плечами, волнуюсь, хлопочу. — И все выходит не то, если б… 50 тысяч в кармане в добавок к самоотвержению!
Но так как их нет, то я и остаюсь при одном самоотвержении, с надеждами на Бога и неизвестное будущее — и еще с печальным сознанием, что если тучи носятся над головами всех без исключения, то конечно должны носиться и над моей.
Вера Михайловна Спасская:
Иван Александрович жил на отдельной даче (летом 1881-го в Дуббельне. — Сост.), с тремя детьми своего умершего слуги, которых всюду возил за собой, трогательно о них заботясь. Старшей девочке было лет одиннадцать, младшей — девять или восемь, мальчик был, кажется, еще меньше. Все трое весело резвились на кругу и компании других детей. Помню как сейчас тоненькие фигурки и красных платьицах и белокурые головки этих двух девочек, особенно умильное личико младшей, когда старичок писатель любовно шутил с ней, называя ее в виде ласки лягушонком. Мать сирот жила при них и прислуживала Ивану Александровичу. «Иногда мне курочку изжарит», — сказал он как-то, выражая свое недовольство немецкой кухней.
Мы предлагали позаняться с детьми, но оказалось, что он сам ежедневно занимается с ними русским языком и арифметикой и читает им Евангелие. <…> С удовольствием, но без малейшего следа тщеславия или кичливости рассказывал нам Иван Александрович, как в Петербурге высочайшие особы балуют детей, дарят им куклы и другие игрушки. Как известно, Гончаров дал этим сиротам законченное образование, старшую девочку поместил в консерваторию и сделал впоследствии всех троих наследниками своего состояния.
Михаил Викторович Кирмалов:
В средине восьмидесятых годов Иван Александрович был занят заботами о детях своего покойного слуги. Приходилось хлопотать, ездить к начальству учебных заведений. Конечно, для Ивана Александровича делали все, о чем он просил; но в готовности разных лиц сделать ему угодное он чутким и подозрительным ухом улавливал уверенность в том, что он хлопочет за своих детей. «Вот, насбирали по лакейским и девичьим сплетен и считают этих детей моими», — возмущался он, идя с отцом и мною по Невскому.
«Вот принял на свои плечи чужую семью, увеличились расходы, приходится стеснять себя; теперь рубль представляет для меня эпоху». Это, конечно, обычное брюзжание старика, ибо детей он любил, и сильно.
Михаил Матвеевич Стасюлевич:
В запечатанном письмо, найденном в его столе, на наше имя, от 9 октября 1886 года он дает, между прочим, разъяснение всем своим посмертным распоряжениям; понимая, какую он мог оказать плохую услугу «тройке детей» — его собственное выражение, — дав им солидное среднее образование и не позаботившись в то же время о том, чтобы «поддержать их на первых шагах жизни», Иван Александрович Гончаров оставил им свое денежное имущество и движимость, кроме кабинета «с запертыми в нем помещениями», относительно чего он сделал особое распоряжение; в этих помещениях, как он говорит в письме, нет ничего ценного в имущественном смысле.
Гастроном
Александр Николаевич Гончаров:
Тетушка (Анна Александровна Музалевская, сестра Гончарова. — Сост.) сделала все, чтобы угодить своему знаменитому «братцу», известному писателю, притом такому, который и с министрами знаком, и у Великих Князей бывает. <…>
Иван Александрович приехал (летом 1862-го, в Симбирск. — Сост.) и остался всем доволен. <…>
Но жирные стерляди, бекасы, дупеля, соусы из уток и кулебяки из осетрины с визигой оказали свое действие на Гончарова, привыкшего к умеренным обедам в Hotel de France и к легким обедам крупных петербургских чиновников: он стал прихварывать, делался капризным и начал скучать по Павловску и Царскому Селу. <…>
«Что это, — говорил он Анне Александровне, — у тебя за повар? Ведь какой-нибудь Собакевич или Петух может a la longue[9] безнаказанно сносить такие обеды; а я человек кабинетный, скромный петербургский чиновник, не симбирский житель, не могу ежедневно переваривать эту волжскую благодать». Музалевская, соображаясь со вкусами знаменитости, изменила menu обедов и завела «французскую кухню»: появились бульон, «пожарские котлеты», соусы из раковых шеек и т. п. Поесть вкусно и с толком Гончаров умел, но он не признавал за поваром Анны Александровны французского искусства <…>.
«Вот в Париже, — говаривал он после сытного обеда, — в Hotel de Nice, меня кормили точно французской кухней: и вкусно, и сытно, и легко; морская рыба имеет свой привкус и особый, не вредный, жир, и пулярки превосходны; о пирожном я и не говорю: его можно есть только в Париже; а эти изумительные vol-au-vent garni[10]! Это кушанье заказывали для меня у Palissier… У наших поваров нет вкуса, нет изящества, нет школы и таких кулинарных преданий».
Михаил Викторович Кирмалов:
Раз он пришел к нам тотчас после нашего обеда и, торопясь куда-то, наскоро у нас закусывал. Мать неуверенно предложила ему к жаркому кислой капусты, прибавив, что после обедов в Hotel de France он, вероятно, не захочет есть такое кушанье. «Отчего же? Капуста — это букет обеда», — ответил Иван Александрович и с аппетитом покушал капусты.
Александр Николаевич Гончаров:
Иногда он завтракал дома в одиннадцать часов, причем почти весь завтрак состоял из двух яиц и сыра. Однажды, помню, он приказал подать после завтрака вчерашние фрукты, виноград и апельсина три-четыре.
Серафима Васильевна Павлова:
Одна из молоденьких слушательниц, очень наивная девочка, спросила его:
— Почему вы в «Обломове» так часто упоминаете о кардамоне?
Он засмеялся:
— Да потому, дорогая, что я сам очень люблю кардамон.
Александр Николаевич Гончаров:
Как-то раз он пригласил меня обедать в Hotel de France. Нам подали полбутылки красного вина стоимостью в 2 р. 50 к. На его вопрос, как я нахожу вино, я ответил, что не нахожу ничего особенного: вино, как вино, кажется, недурное. Достаточно было этих слов, чтобы выслушать от Гончарова бесконечное нравоучение: «Я не понимаю, Александр Николаевич, как вы не можете отличить прекрасного, тонкого, выдержанного вина от бурды, которую пьют в разных кабаках петербургские чиновники. Ведь если бы вы были бурлак, неуч, а то вы и по-французски хорошо говорите, даже немецкую литературу знаете, бываете в порядочном обществе, а говорите, будто из Симбирска никогда не выезжали. Я, право, не могу вас понять. Вино это тонкое, и хозяин гостиницы подает его далеко не всякому. Мало того, что в Бога не верить да знать, что человек произошел от обезьяны, а надо быть благовоспитанным человеком, т. е. уметь себя держать и знать толк в вине и в хороших сигарах».
Дмитрий Николаевич Цертелев:
Надо сказать, что сам Гончаров не только водки, но решительно никакого вина не пил и за обедом только изредка разрешал себе рюмочку ликера.
Жилье
Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг. П. и И. А. Майковым. Петербург, 20 ноября (2 декабря) 1852 года:
Вы помните, я никогда не заботился о своей квартире, как убрать ее заботливо для постоянного житья-бытья; она всегда была противна мне, как номер трактира, я бежал греться у чужой печки и самовара (высоким словом — у чужого очага), преимущественно у вашего.
Александр Николаевич Гончаров:
Последние тридцать лет Иван Александрович жил на Моховой, в доме Устинова. За квартиру он платил чуть ли не 25–30 руб. в месяц, хотя она стоила не менее 100 руб. Он говорил, что М. М. Устинов не желал брать с него более того, что назначил его отец.
Михаил Викторович Кирмалов:
Помню хорошо расположение комнат в его квартире (старой, до переделки. — Кирмалов, нач. 1870-х. — Сост.) в доме Устинова на Моховой. Комнаты небольшие. В кабинете перед столом у окна стояла высокая подставка деревянная, вроде складного стула с натянутой сверху материей, на которой постоянно лежала книга: большого формата издание басен Крылова, причем иллюстрации к басням были не в звериных, а в человеческих лицах.
Гавриил Никитич Потанин:
Квартира Гончарова отчасти была знакома мне прежде, но в ней прибавилось много нового. Новый письменный стол на толстых медвежьих ногах и свежая медвежья шкура под столом; вольтеровское кресло, обитое зеленым бархатом; на столе богатая чернильница с крышкой, ручки перьевые слоновые, золотые, эмалевые и бисерные — подарки барынь, и прелестный, акварельный портрет Варвары Лукинишны, прежней, красивой, молодой, в бархатной рамке. На правой стене большой портрет красивой женщины, писаный масляными красками, в богатой золотой раме — племянник (Гончарова, Виктор Кирмалов. — Сост.) пояснил, что портрет этот подарен стариком Майковым (академиком живописи. — Сост.) за детей, которых учил Гончаров; на левой стене прекрасные гравюры: типография Гуттенберга, наша старая славянская печатня и друкарня, а на задней — много этажерок загроможденных японскими вазами, китайским фарфором, уродливыми китайскими куклами, шкатулками и ящиками слоновой кости, изящной филигранной работы — все это из путешествия по Востоку.
Вторая комната гостиная; там роскошная мебель, обитая малиновым бархатом, превосходного рисунка гардины, на столе плюшевая скатерть, богатая лампа и два роскошных альбома: один с фотографическими карточками знакомых, другой — умолчу с чем. Над диваном висел портрет современного Гончарова, но это был жалкий портрет! Совершенно ветхий старик с белой бородой, страшно бледный, худой, с темными кругами вокруг глаз, — он посажен в профиль и правой рукой закрывает свой больной глаз. «Не много же осталось от прежнего Гончарова», — подумал я с горечью и пошел смотреть редкости Востока.
— Любуетесь? — спросил Виктор.
— И стоит, голубчик! Я кое-что прежде видал, но таких сокровищ нигде не встречал! У самого Ковалевского нет того, что у дяди твоего.
Но в то же мгновение, в группе самых дорогих ваз, я увидал такую старую, измятую жестяную коробку, что чуть не крикнул от удивления: это что такое? Как сюда попала?
— Это, батюшка, Гаврила Никитич, самая драгоценная вещь в кабинете моего дяди: он готов отдать за нее все эти черепки, которые видите тут!
— Не понимаю!
— Это та самая коробка, из которой он у матери сахар воровал.
— Что ж он теперь об ней думает?
— Вспоминает, как нам, «ребятам», весело было тогда жить.
— А что, по-прежнему насыпана сахаром?
— Нет, по-новому: дядя хочет насыпать червонцев и подарить…
— Кому?
— Не знаем, кому, не сказывает — секрет…
Елизавета Александровна Гончарова:
Мы были у него с мужем, на Моховой, с визитом (1883 год). За это время он сильно подался, постарел, плохо видел на правый глаз и потому сидел спиной к свету в кабинете, около своего письменного стола, на котором красовалась большая роскошная, серебряная, вызолоченная чернильница, с эмалью и инкрустациями; весь письменный прибор к ней и подсвечники — подарок императора Александра III. Кажется, ему очень льстило внимание государя, и он охотно рассказывал подробности самого торжества этого подношения.
Виктор Иванович Бибиков:
Около сорока лет Иван Александрович живет в доме Усти[нова] на Моховой улице. <…> Небольшая комната, посередине которой стоит обыкновенный письменный стол на двух шкафиках. Перед столом два кресла: одно с вогнутой спинкой соломенного плетения, для письменной работы, другое, возле, сбоку, кожаное, вольтеровское, для чтения. У стены книжный шкаф и мягкий диван. На письменном столе обращают на себя внимание часы с бронзовой фигурой молодой девушки, Марфиньки из «Обрыва». Эти часы — юбилейный подарок, поднесенный Ивану Александровичу от редакторов изданий, в которых он сотрудничал. На стенах висят картины: сцены и лица из его романов.
Гавриил Никитич Потанин:
В 1891 году судьба опять забросила меня в Петербург. Было лето: помню 27-е июля. Летом Петербург томительно скучен и мне особенно хотелось повидать Гончарова. В адресном столе узнал, где он живет. <…>
«Пожалуйте!» — пригласила немка печально и провела в комнату, которая была гостиной. Но, Боже мой, какая убогая теперь была эта гостиная! Старая мебель в белых чехлах, старая скатерть на столе и коротенькие немецкие занавески на окнах, и больше ничего. Я заглянул в кабинет, и там та же пустота: один письменный стол без чернильницы, без перьев и без портрета Варвары Лукинишны; нет даже этажерок с сокровищами Востока — все куда-то исчезло. Один портрет дряхлого Гончарова с белой бородой. Он так же смотрел на меня тоскливо и по-прежнему закрывал двумя пальцами свой правый, вытекший глаз.
Родственные узы
Отец Александр Иванович и мать Авдотья Матвеевна
Александр Николаевич Гончаров:
Об отце его известно мне очень мало. Говорили, что он был человек ненормальный, меланхолик, часто заговаривался, был очень благочестив и слыл «старовером». Занимался он хлебной торговлей и, кажется, имел амбары для ссыпки хлеба в Симбирске, под горой, на берегу Волги. Помню, что его портрет висел у бабушки, Авдотьи Матвеевны, в ее спальне.
Гавриил Никитич Потанин:
Отец Гончарова, Александр Иванович, пользовался почетом в городе: его много раз выбирали городским головой. На портрете старик Гончаров изображен видным мужчиной, среднего роста, белокурый, с голубовато-серыми глазами и приятной улыбкой; лицо умное, серьезное; на шее медали. Мать Гончарова, Авдотья Матвеевна, умная и солидная женщина, обратила на себя внимание императора Александра Павловича, танцевавшего с нею на купеческом балу. Об этом счастливом времени старушка всегда с восторгом рассказывала детям и внукам и под веселый час, отпирая сундуки, показывала нам наряды старого времени.
Александр Николаевич Гончаров:
Помню также, что у Авдотьи Матвеевны был большой киот, перед которым горела синяя лампада. Из старого гончаровского наследства всем нам досталось по два, по три образа. Я получил два образа, из которых один — образ Спасителя в тяжелой позолоченной ризе, а другой — Матери Божией — в серебряной ризе. У Ивана Александровича, на Моховой, в задней комнате, также было несколько образов из старого гончаровского дома.
Михаил Федорович Суперанский (1864–1930), один из первых биографов Гончарова. Со слов симбирских родственников И. А. Гончарова. По воспоминаниям семейства Кирмаловых:
Она была строгая, но умная воспитательница детей; прислуга уважала ее «за справедливость» и распорядительность. <…> Иван Александрович в кругу близких людей говорил, что никто из них, братьев и сестер, не унаследовал ее ума, по которому ей следовало бы быть министром.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 5 (17) мая 1851 года:
Да, милый друг Сашенька, кончина нашей матери должна тебе отозваться тяжелее, нежели всем нам. <…> Больно и мучительно, как подумаешь, что ее нет больше, но у меня недостает духа жалеть, что кончилась эта жизнь, в которой оставались только одни страдания и болезненная томительная старость. Живи она еще десять лет, она бы все мучилась вдвойне. <…>
Притом жизнь ее, за исключением неизбежных человеческих слабостей, так была прекрасна, дело ее так было строго выполнено, как она умела и могла, что я после первых невольных горячих слез смотрю покойно, с некоторой отрадой на тихий конец ее жизни и горжусь, благодарю Бога за то, что имел подобную мать. Ни о чем и ни о ком у меня мысль так не светла, воспоминание так не свято, как о ней.
Крестный Николай Николаевич Трегубов
Гавриил Никитич Потанин:
Иван Александрович <…> рано лишился отца <…>. Но эту тяжелую потерю вполне заменил Гончарову крестный отец всех четырех детей, Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк.
Николай Николаевич, постоялец в доме Гончарова, друг старика, был принят в семье как родной. Холостяк, он любил детей, которые, в свою очередь, были привязаны к нему искренно. По смерти Александра Ивановича Трегубов из флигеля перешел в дом; дети стали ближе, привыкли еще больше, и мало-помалу связи между крестным и детворой крепчали и приняли определенную форму отношений. Он был хорошим советником вдовы и руководителем детей. Биограф Гончарова о Трегубове говорил, что он был передовой человек того времени, масон, друг Лабзина и Порошина, в дружеской переписке с декабристами; умный, образованный, живой, он заслужил общую любовь и уважение в городе, и вокруг него собиралось лучшее общество в Симбирске. Гончаров к этому добавляет, что «Якубов (так он называет Трегубова в своих записках) был вполне просвещенный человек: образование его не ограничивалось одним морским корпусом, он всю жизнь читал и пополнял его по всем отраслям знаний». «Мать наша, — продолжает Иван Александрович, — в благодарность за то, что крестный взял на себя заботу о нашем воспитании, взяла на себя заботы о его житье-бытье, хозяйстве, и мы жили общим домом». Эта духовная связь моряка с семьей Гончарова кончилась тем, что Николай Николаевич — в знак благодарности, что его, холостяка и старого бобыля, приютили в семье и дали насладиться семейной радостью, — все свои богатые имения роздал Гончаровой и ее детям. Я теперь не помню, что получила от него сама Авдотья Матвеевна, но мне положительно известно, что богатые ардатовские имения: Хухорево, Цыганово, Обуховка, Майданы, были подарены Александре Александровне Кирмаловой, а Чертановка с приселками Анне Александровне Музалевской. Сыновьям он имения не дал, а выразился о них своеобразно: «Я дал им в приданое образование и позабочусь об их карьере, — остальное пусть добывают сами».
Гавриил Никитич Потанин:
«У кумушки моей, — говорил [Николай Николаевич], — была четверка детей; мы разделили их поровну: ей парочку девчат, мне пару ребят. С пелен я принял их на себя и сам учил грамоте с аза. Коля и Ваня были умные детки, с головой. Только Коля был какой-то сонный: не поймешь, бывало, что с ним такое, — вечно рассеян; слушает — не слышит; скажешь что — не поймет; рассказывать начнет — переврет; так и махнешь рукой. Одно в нем было удивительно: огромная память. Сколько стихотворений он знал в детстве и, представьте, все отлично Декламировал. А Ваня мой не такой, — этот не заснет, нет! Этот был мальчик живой, огонь. Бывало, как начнешь рассказывать что-нибудь из моих скитаний по белу свету, так он, кажется, в глаза готов впрыгнуть, так внимательно все слушает, да еще надоедает: «Крестный, скажи еще» Так, бывало, и пройдет весь день с ним в болтовне. Лет шести, верно, я выучил его грамоте, а уж и не рад, как он начал читать. Вообразите, милый Гаврила Никитич, такой-то клопик заползает ко мне в библиотеку и торчит там до тех пор, пока насильно его вытащат есть или пить. Бывало, пойдешь полюбопытствовать, не заснул ли там мой сынок, — куда-с!.. Заглянешь в книжку к нему — точит какое-нибудь путешествие… И тут же начнет лепетать: живо расскажет, что ему особенно понравилось. Больше всего любил он морские путешествия: об них он всегда азартно мне рассказывал. Бывало, восторженный, бежит с Волги и кричит с улицы: «Крестный, я море видел! Ах, какая там большая, светлая вода прыгает на солнце! Какие большие корабли с парусами!» — «Какое море твоя Волга! Ты теперь понять еще не можешь, какое большое бывает море», — ответишь ему. Так что вы думаете? Он целый день после того покою мне не даст: скажи да скажи, какой длины море бывает! А что я скажу ему, положим, о Великом океане, когда человечек еще понятия не имеет, что такое аршин или вершок? А как скажешь ему, бывало, на ребячьи восторги его: «Ах, Ваня Ваня, если б ты сделал со временем хоть одну морскую кампанию, то-то порадовал бы меня, старика», — так он ничего мне на это не ответит, задумается глубоко и молчит… Ох, что-то он теперь поделывает в своем казенном Питере? Долго от него нет вестей. В чернилах, я думаю, купается вместо моря?» Старик над этим вопросом задумывается надолго, и после того от него не услышишь уже ничего.
Брат Николай Александрович
Александр Николаевич Гончаров:
Отец был психически больной человек. Он имел вид чисто провинциального чиновника, рано обрюзгший, мало занимавшийся собой. Дома он всегда был в халате, а для выхода у него были черный сюртук, манишки и воротнички и какой-то шелковый твердый галстук и цилиндр. Все это имело вид бедный и далеко не изящный.
Хотя отец и кончил курс в московском университете, но высшее образование как-то не оставило на нем следов. Прямо из университета он прибыл в Симбирск, послужил, кажется, некоторое время в канцелярии губернатора, а потом перешел в гимназию, где и застрял до конца жизни.
Человек он был тихий, боявшийся начальства, а тем более высших властей; уважал он всех, начиная с выпивавшего директора, с глупого инспектора, и кончая бойким жандармским инспектором.
Дома он засиживался до глубокой ночи за исправлением ученических тетрадей. Часто перед двумя сальными нагоревшими свечами сидел он целыми часами и громко разговаривал сам с собой. Бьется, бывало, два часа; в комнату входит наша няня, Ольга Кондратьевна, и говорит: «Пора, батюшка, ложиться спать, вторые петухи давно пропели, а вам завтра утречком надо идти в гимназию; того и гляди, дилехтор, как запоздаете, пришлет за вами сторожа».
Няня тушила свечи, а отец долго молится, и затем, улегшись, — вспоминая разговор с Крупенским или Вишневским, — громко бранит директора, инспектора и учителей, критикуя их действия. <…>
Он был постоянно задумчив. Иногда, во время разговора с нами, у него как-то вдруг глаза мутились, делались мало подвижными, и он начинал в полголоса говорить сам с собой. Временами он жаловался на мать, бранил начальство, цитировал Гете или Шекспира, спорил, сам себе давая реплики, — это тянулось целыми часами, иногда в продолжение всей ночи. Это «бормотание», как называли в семье это состояние отца, часто усиливалось, благодаря самому незначительному нервному расстройству или неудачам и неприятностям.
Каков он был в качестве учителя? — Знал он много, но преподавать не умел, да и не мог, постоянно находясь в полузабытье, в каком-то полусонном состоянии. Бывшие его ученики, впрочем, говорили мне впоследствии, что, благодаря ему, они стали читать. Некоторым из них он давал уроки французского и английского языков, которые знал в совершенстве. Чтобы познакомить меня с Шекспиром, когда мне было лет семнадцать, он брал подлинник и переводил прямо a livre ouvert[11] на французский язык, и все шло без сучка и задоринки. Впоследствии он писал мне немецкие письма, которые были превосходны и безукоризненны в стилистическом отношении. Он часто бывал у А. М. Языкова, человека высокообразованного, и находил большое удовольствие беседовать с ним о… Боссюэте, Корнеле или Расине. Из русских писателей он часто на память цитировал Жуковского, Пушкина, Батюшкова и даже Державина; он превосходно читал басни Крылова и знал их все наизусть. Повторяю: отец знал много, но все его знания оставались мертвым капиталом: он не делала из них никаких обобщений, никаких выводов.
Отец давал уроки в младших классах гимназии. Но это было не преподавание, а какое-то укрощение зверей. Мальчики кричали, грызли орехи, бросали чертиков в потолок, свистели и ревели; а отец бросался то к одному, то к другому и вытаскивал со скамеек самых неловких, драл их за волосы или за уши, ставил на колени или давал по две, по три пощечины <…>.
Отец отличался изумительной подозрительностью. Иногда он производил дома настоящие обыски, расспрашивал няню, заглядывал на чердак и, утомленный, ложился отдыхать.
Трудно сказать, любил ли он кого-либо. Изредка ему приходило в голову, что мы с братом — шалуны и дурные мальчики. Тогда он призывал которого-нибудь из нас к себе и приказывал нашему лакею, Лукьяну, высечь меня или — чаще — брата; а потом все, втроем, шли в церковь, ко всенощной (так как секли нас — и секли жестоко — обыкновенно по субботам). <…>
В городе отца любили за его тихий характер и благочестие. <…>
Иван Александрович Гончаров. Из письма Н. А. Гончарову. Петербург, 30 июня (12 июля) 1858 года:
Вчера я получил твое письмо, любезнейший брат Николай Александрович, и отчасти не разобрал его, а на то, что разобрал, спешу отвечать. Опять-таки скажу, что мне вовсе непонятно твое смущение, когда тебе другие говорят, что вот-де с вашим братом сделалось то или другое, чего ты не знаешь. Чего тебе тут краснеть, когда у тебя готов простой ответ? Мы, дескать, не ведем переписки, перекинемся в год двумя письмами, живем розно, не видимся по десяткам лет и оттого отвыкли, да притом же и ленивы оба, или на меня можешь сказать — я ленив: вот и все. Никто не станет подозревать никакой вражды. Не будем же смотреть на других, что скажут, и будем делать, как делали. Впрочем, я всегда пишу к Анне Алекс<андровне> с просьбой передать известие и тебе: зачем же непременно нужно, чтоб и тебе особо писать? Двойной труд по пустякам.
Михаил Федорович Суперанский:
Во время пребывания И. А. Гончарова в Симбирске в 1862 году имел место такой случай. Братья встретились на городском бульваре. Писатель в шляпе с большими полями, надвинутой вперед, подошел к Николаю Александровичу и спросил его, не может ли он указать, где живет учитель гимназии Гончаров. Не замечая, что он говорит с братом, последний отвечал: «Это — я. Что вам угодно?» — «Я знаком с вашим братом в Петербурге и имею кое-что передать вам от него»… Николай Александрович заметил мистификацию лишь тогда, когда его собеседник рассмеялся и снял с своей головы шляпу.
Александр Николаевич Гончаров:
У нас в доме, в этот приезд, Иван Александрович был всего раз или два. Он относился к своему брату с легким юмором и брезгливостью: ему, чистоплотному петербуржцу, было противно видеть нашу убогую обстановку, неизменный графин с квасом и толстого, неряшливого в одежде, отца, с его сентиментальностью, преклонением перед талантом брата и воспоминаниями о Москве тридцатых годов.
Иван Александрович Гончаров. Из письма к Е. П. Левенштейн. Конец 1860-х. Из Петербурга:
Мы с братом жили век розно, особенно дружны никогда не были, и теперь — как чужие друг другу.
Александр Николаевич Гончаров:
Мать рассказывала мне, что, прочитав «Обрыв», она узнала в учителе Козлове своего мужа — сходство несомненное.
Сестра Анна
(в замужестве Музалевская)
Александр Николаевич Гончаров:
Анна Александровна была очень умная женщина, обладавшая большою наблюдательностью и огромным юмором. <…>
По временам она делалась совершенно ненормальной или, — как говорил ее муж, — начинала «куралесить»: она накупала в магазинах множество разных материй и без конца кроила и шила для себя и для своих двоих приемных дочерей платья, юбки, кофты, при помощи нескольких приглашенных на дом портних. Эта, обыкновенно рассудительная и далеко не дурная, женщина делалась в таких случаях невыносимой: лицо ее покрывалось красными пятнами, глаза мутились, и она начинала говорить всем якобы правды в глаза — начинала всех обличать. Беда, если в то время приходили мы к ней с братом или наш отец. Она набрасывалась на нас с разными упреками, а бесхарактерному отцу рассказывала, что мать ему не верна, что когда его не бывает дома, к ней приходят гости. Постоянно восстановляя отца против жены, она ставила последней в упрек даже то, что та была лютеранка. Случалось, отец, под давлением слов сумасшедшей женщины, и сам будучи ненормален, возвратившись домой, устраивал матери сцены. Та уходила и плакала.
В летнее жаркое время период сумасшествия у Музалевской продолжался иногда несколько недель. Тогда она, вся красная от прилива крови к лицу, делалась пугалом для всей мужской и женской прислуги. <…>
Когда Музалевская была здорова, она представляла из себя провинциальную даму того, давно прошедшего времени, сознававшую, что дом ее — полная чаша, что муж у нее — хороший человек, что она не хуже дам местной аристократии. <…> При этом она была превосходная хозяйка, и в ее доме готовились изумительные шипучки и разные квасы, солились грибы, мочились яблоки, сливы и груши в изобилии. Это был тип старосветской помещицы-хлопотуньи.
Сестра Александра, племянники и племянницы
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 20 апреля (2 мая) 1856 года:
Поздравляю тебя, милый друг Александра Александровна, с праздником и со днем твоего ангела; желаю тебе здоровья, веселья и всякого добра и имущества. Все ли твои дети с тобою, кроме, конечно, Виктора?
Что Моничка, все поживает у сестры? Что девочки Катя и Варя? Напомни им о дяде. Виктору я, по твоему желанию, писал, чтоб он лучше пробыл лето в Москве, а он уверяет, что в Москве жить лето станет дороже, нежели проехать взад и вперед в деревню. Может быть, оно и в самом деле так, разочти хорошенько. Я очень бы желал, чтобы Володя поступил нынешний год в университет, им вместе двоим было бы выгоднее жить. Норови потом туда же и Николю. Университетское образование все-таки лучшее. Теперь особенно опять всем позволили вступать в университеты, и конечно многие будут этим пользоваться, и образование в обществе распространится заметно. Впереди всегда будут университетские, как были до сих пор и в военной, и статской службе. Людям малообразованным будет невыгодно. Пусть же все трое твои идут по этому пути.
Александр Николаевич Гончаров:
Из Кирмаловых бывали у Ивана Александровича в Петербурге двое сыновей Александры Александровны, Владимир и Виктор. Первый из них, Владимир Михайлович, был человек очень талантливый, но бесхарактерный. Приезжая из Москвы в Симбирск, он останавливался у Музалевских. Здесь он рисовал карикатуры на симбирских патрициев, доказывал тетушке, что Бога нет, и говорил, что все образа ее он бросит в печку, а старой няне объяснял, что у людей такая же душа, как и у животных, что мы в природе такие же букашки, как мухи и комары, что молиться следует не Богу, а солнцу, луне и созвездиям. Тетушка жаловалась на него архиерею, а няня, Аннушка (воспитавшая Ивана Александровича и моего отца, а потом переселившаяся к Кирмаловым), прыскала на него святой водой, окуривала его комнаты ладаном и ставила свечи. Говорили, что Иван Александрович с него главным образом списал своего неудачного Марка Волохова.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 1 (13) декабря 1858 года:
Милый друг, Александра Александровна! Виноват я, что так давно не отвечал на твое письмо, привезенное мне Виктором. Но я очень занят и вот едва удосужился сказать тебе несколько слов. <…>
Сынок твой, слава Богу, здоров. Он, вероятно, писал тебе, что ему дали штатное место помощника секретаря и он получает теперь 350 рублей серебром жалованья. Конечно, это еще не много и он без твоей помощи не обойдется, но все же станет на квартиру, стол, чай и сахар. А через год, вероятно, будет получать рублей 500. Его любят на службе, начальник его, встречаясь со мной, всякий раз хвалит его усердие и говорит, что все его любят в Сенате и что он может научиться делу и будет полезен и себе, и службе.
Но приучить его к обществу порядочных людей мне не удалось. С знакомыми он действует по-бараньи, склонив голову вниз, как будто хочет бодаться. Если ему и удается иногда победить деревенскую застенчивость, то он придет в чужой дом, не скажет почти ни слова, вернет хвостом и уйдет. И добро бы я знакомил его с чопорными, модными домами, а то люди простые, умные и ласковые. Зовут обедать, в ложу приглашают на вечера, есть отличные молодые люди, а он на все по-бараньи отвечает. Конечно, все это делали пока для меня, а потом, познакомясь с ним покороче, стали бы делать и для него, но он предпочитает сидеть в своем гнезде, у какой-то чухонки или немки-хозяйки, с какими-то студентами. И сам похож на недозрелого студента. Я толковал ему, что карьера делается не в одной службе только, но и в обществе. Он не слушает, и я оставил его: пусть делает как сам знает, он не маленький, лишь бы не пенял на меня. Я сделал, что мог.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Музалевской. Петербург, 20 сентября (2 октября) 1861 года:
<…> Я полагаю, что вслед за сим письмом, или неделю-другую спустя, вылезет на симбирской пристани с парохода, или же прибудет другим каким путем туда племянник наш Виктор Михайлович (Кирмалов. — Сост.), для дальнейшего следования в свои местности. О немого хочу перемолвить слова два, государыня моя. По возвращении моем сюда (из-за границы. — Сост.), застал я его бледна, изнуренна, крайне лохмата, местами, под мышцами более, в изодранном одеянии и притом без калош по грязи ходяща, так что если б он выучился мерно произносить: би, би, би, бо, бо, бо — так мог бы с большим успехом поступить в должность симбирского Андреюшки (юродивого. — Сост.), которую тот с таким по успехом исправлял в течение 30 или 40 лет. По тщательным справкам оказывается, что он любит и любим нежно, страстно и возвышенно — все более и более. Он, она, они, оне — вот все его блаженство. Он уже и жених, отец согласен, дочь согласна, и мать — тоже… А у жениха то шинель пришла в ветхость, то панталоны или сапоги — в скорбном виде… Но Виктор Михайлович, убежденный, что если не теперь, то со временем у него будет кусок хлеба, частию от имения, частию от службы, и притом сладостно любя Дашеньку, которой, по словам его, нет равной и не было в мире, хочет взять ее… Для сего он едет к своей родительнице, чтобы все это ей объяснить, потом, чтобы узнать, на какие домашние средства может он рассчитывать и когда, а также чтоб попросить ее снабдить его необходимыми деньжонками, а потом, возвратись, жениться.
Можете вы, государыня моя, себе представить, какие громы в течение двух лет бросал я на безумную главу его, какой молнией опыта, красноречия опоясывал его, какую картину жалкой бедности… изображал перед ним — но он сначала таил, молчал, потом отвечал решительно, чтобы я не трудился тратить сил, что это его судьба, больше, чем судьба, что он, она и даже я, все умрем, если дело не состоится, что он чувствует, что здоровье его гаснет и проч., и проч., что он будет работать, будет жить в крайней скудности, а все-таки женится. Я махнул рукой и объявил, наконец, что пусть он делает, что хочет… <…> Мне жаль его: он терпит молча, в самом деле изменился ужасно, стал бледен, молчалив, пожалуй, заболеет серьезно. Желал бы помочь ему, но все, что могу — это вырезать кусок мяса и дать ему каких-нибудь рублей сто… Я не знаю, как он начнет жить на другой же день с женой. Я, говорит, уеду в деревню, жена у меня… неприхотлива, любит меня, она все снесет, а там, говорит, вступлю в дворянскую службу, в посредники что ли — уж, право, не знаю. Может быть, дадут ему место секретаря; но ведь и это 750 рублей жалованья и больше ничего, а взяток брать он, конечно, не станет. Жалко и больно это видеть: винить его, бранить — язык не ворочается, а чувствую, что помочь надо. Теперь, на беду, я сам без места и нет надежды вступить мне на службу. Не брани и ты его, а прими его поласковее. Помочь ты ему — поможешь, чем можешь. Он делает то, что большая часть делают в его лета. Это не любовь, или любовь, доходящая до болезни. Не одну тысячу увлекала она в семейную жизнь, на путь труда, лишений, забот. Он со временем расплатится за это… Зачем же нам еще казнить его?
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 19 (31) октября 1861 года:
Я получил сегодня твое письмо, милый друг Александра Александровна, недавно писал и еще одно — все о Викторе Михайловиче. Что с ним делать: я и другие приятели мои и жены их говорили ему, что надо бы ему подождать, что нужно прежде устроить свое положение, знать, на что он способен, чем прокормит себя и жену, и тогда уже женится. Но он, как ты пишешь, должно быть, и в самом деле слаб, потому что лезет, как бабочка в огонь, тает и худеет и думает все об одном — жениться. Со всеми это случалось, все умели перетерпеть, а он — нет. Конечно, это честно и не худо, да он едва ли вытерпит всю тяжелую школу нужды и лишений… Но, может быть, женится и переменится… Я с ним ссорился, по нитке разобрал ему все, что его ожидает, но розы загораживают ему все. В свои лета он еще все какой-то юноша. Будь у него средства или будь твердый мужской характер, я бы первый посоветовал ему жениться, потому что он домосед, людей дичится и бегает и, кажется, способен к семейной жизни. Но дело в том, что он непрактичен, не знает жизни и ее горьких уроков, и когда постигнет его серьезное горе, он не найдет в себе ни воли, ни мужества, ни умения извернуться… Вот чего я боюсь за него. А за женитьбу бранить его нельзя: в браке сохраняется чистота души и тела, не истаскает ни того, ни другого. <…> Я хлопотал вчера, чтобы ему хоть поскорее дали место секретаря — вот все, чем я могу быть ему полезен.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 22 мая (5 июня) 1862 года:
Надеюсь, ты уже примирилась с мыслью об этой женитьбе и встретишь свою невестку, как дочь. Встретить молодую женщину, почти дитя, холодно и сурово — было бы бесполезным варварством и повело бы к вражде между родными. Ты, увидя ее, как она молода, проста и как любит его, не скажешь, чтобы тут был умысел войти к вам в родню и завлекать его. Да и не из чего… из чего бы хлопотала она, как не из привязанности к нему. Отталкивать ее, делать ей грубости — было бы дикостью, которая напоминает те времена, когда еще родители приказывали жениться или запрещали по своему усмотрению, проклиная детей и проч. Но ведь ты нового времени женщина, и притом добрая мать, какою и не перестанешь никогда быть.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 1(13) сентября 1862 года:
Володя (второй сын А. А. Кирмаловой. — Сост.) умный малый и с дарованиями, но, к сожалению, ничего не делает и не расположен делать; надеется на продажу какого-то леса, чтоб ехать за границу — учиться как будто бы языкам, а после, вот видишь ли, он уже и примется за дело. А языкам можно выучиться даже в Ардатове, кто захочет; а кто говорит: выучусь, потом начну работать, тот большею частью никогда не начнет. Все его теории, вся эта гордость, резкие обо всем и обо всех отзывы — все это не что иное, как слова, слова и слова. Не начавши еще жить, он настроил в голове множество программ жизни и воображает, что так они и исполнятся. А чуть начнется серьезная жизнь — все эти программы разлетятся от прикосновения действительности. В сущности, он добрый и мягкий, и честный малый, но малый с большими кулаками, здоровым желудком и немалым самолюбием. Просто студент еще о сю пору, кипучий, бурливый — все это устоится и из него будет большой прок, если он не поленится.
Я от души полюбил твоих девочек (Софью и Екатерину Кирмаловых. — Сост.), но Катя меня серьезно беспокоит. Она нервная и чересчур чувствительная девочка, да к тому же еще и золотушная. У нее под языком уже с год образовалась опухоль или нарыв, который то исчезает, то появляется — и девочка страдает от этого. Вот, когда тебе будет на кого покинуть дом и хозяйство, т. е. когда приедет Виктор с женой, тебе бы не мешало съездить в Москву и посмотреть, что у нее такое. Говорят, этот нарыв называется grenouille и его легко вырезать, но надо поручить эту операцию хорошему оператору — там есть Барсов, — а другой, пожалуй, испортит на век язык. Не пренебрегай этим. Летом ее непременно надо взять на Сергиевские воды, чтобы выгнать золотуху; после труднее будет. Это мешает ей учиться, а она девочка умная, серьезная, с чувством и имеет страсть к занятиям. Ты дай ей кончить полный курс.
Иван Александрович Гончаров. Из письма сестре А. А. Кирмаловой. Петербург, 27 января (8 февраля) 1863 года:
Владимир славный, т. е. умный и добрый малый, да толку от него нет: шатается праздно, дела не делает, пренебрегая занятием посредника или подобной должностью, носясь с своим ребяческим чванством и гордостью, а еще более ленью. Все выдумывает и ждет какого-то небывалого дела и занятия — все это штуки, дело в лени и праздности. Я бы рад быть ему полезным, но видишь сама, он отделывается под разными предлогами от занятий, стыдится, гордится, а не стыдится тащить деньги из семьи, чтоб шататься по свету. У меня большая симпатия к нему, и я душевно сожалею, что он лишает себя случая избрать себе дело, пока я мог бы помочь ему. Не знаю, как он сладит один — дай Бог ему удержаться честным и порядочным человеком.
Иван Александрович Гончаров. Из письма В. М. Кирмалову. Петербург, 26 апреля (8 мая) 1863 года:
Ты собираешься, Виктор Михайлович, в конце мая приехать сюда и спрашиваешь, рад ли я буду тебя видеть: еще бы! Не только рад, но дам тебе и деньжонок на проезд из Москвы и обратно. Скажу даже тебе, что мне очень часто скучно бывает, что вас нет с Дашенькой здесь, и что при вас мне было бы гораздо веселее как с близким и милым родным семейством. К сожалению, трудно и даже невозможно и подумать пристроить тебя к какому-нибудь месту здесь, которое бы давало возможность, при нынешней дороговизне, прожить в Петербурге безбедно.
Евдокия Петровна Левенштейн:
После первого его приезда я в течение долгого времени не видала его и не слыхала о нем ничего такого, что бы врезалось у меня в памяти. Поэтому могу упомянуть теперь только о втором его приезде, в 1862 году, когда мне было почти четырнадцать лет. Он тогда приехал летом в Симбирск из Петербурга. <…> Иван Александрович позвал меня, и экзамен начался. Все шло отлично. Вдруг дядя задал вопрос:
— А скажи-ка, кто изобрел книгопечатание?
— Не знаю, — был мой ответ.
— Возможно ли? Что ты, милая? Чему же тебя учили?! Не знать этого! — Дядя страшно волновался при этом, бранил учителей и всех и все. А я, чувствуя себя ни в чем не виноватой, принялась плакать.
Увидев мои слезы, дядя понял не заслуженную мною обиду, продолжал спрашивать, но уже вовсе не строгим голосом: «Ну, а кто был Лютер?» Опять «не знаю»; но я сказала это таким испуганным голосом, что дядя махнул рукой, прибавив: «Да это ни на что не похоже!»
Объяснилось все это тем, что я еще не проходила истории того периода, и потому мне недоставало многих познаний. Я была слишком неразвита для моего возраста, хотя была очень любознательна и любила учиться. Дядя решил, что лучше будет отвезти меня в Москву, в пансион, где уже кончили курс мои кузины Кирмаловы. Вот чем закончился мой несчастный экзамен.
Затем, в последующие дни, было несколько совещаний у мамы с обоими братьями. Конференция кончилась тем, что было решено отвезти меня в Москву.
В первых числах августа начались сборы в Москву для помещения меня в пансион. Бедная моя мать, страшно любившая меня и притом никуда до того времени не выезжавшая из Симбирска за всю жизнь, начинала с грустью поговаривать о предстоящей разлуке со мной и о дальнем неведомом путешествии, которое ее ужасало. Отец не мог нас сопровождать, имея на руках труднобольных; в то время не было еще везде железных дорог: приходилось до Нижнего ехать Волгой, а оттуда до Москвы на почтовых лошадях.
Неудивительно, что моя мать была в нерешимости, доходила почти до отчаяния, а между тем надо было меня везти в Москву. Вот горе — из-за меня! Анна Александровна решилась на все жертвы; вероятно, ее всячески уговаривал брат Иван Александрович. Чтобы успокоить ее, он предложил сопутствовать нам до Москвы и помочь ей отыскать пансион и устроить меня там, для чего ему потребовалось бы пробыть в Москве несколько лишних дней. Все это показывает, до чего он любил сестру.
Благополучно добрались мы до Нижнего, хотя путешествие наше было сопряжено с большими неудобствами на пароходе. От Нижнего ехали в двух тарантасах, на почтовых. Помню, около Владимира проезжали Муромскими лесами. Поговаривали о случаях нападения и ограбления путешественников. Даже ямщики — и те спешили проезжать некоторые места, зная, где может представиться опасность; им, привычным, и то было жутко.
Помню, что хотя и редко, но встречались пикеты, охранявшие путь. Дядя часто смотрел в заднее окошечко повозки, не отрезаны ли наши чемоданы. Мы от страха мало спали, плохо ели, обеда почти нигде нельзя было достать, и знаменитый наш писатель весьма плохо себя чувствовал, бранил русские дороги, вспоминая заграничный комфорт и пути сообщения. Однажды утром ему сделалось даже дурно, и он напугал нас.
Мы, по счастью, тогда еще не знали железных дорог и не так страдали от всех этих неудобств и лишений. Наконец благополучно добрались до Москвы и там через два дня простились с Иваном Александровичем, с которым я уже не видалась до зимы 1865 года.
Александр Николаевич Гончаров:
Брат мой, Владимир, никогда не бывал у дяди и, случайно встречая его в Петербурге, обходил его. Этот прямолинейный, добрый и мягкий человек глубоко ненавидел Ивана Александровича и часто говорил мне: «Охота тебе бывать у этого животного; он стыдится своего брата, потому что тот не генерал-адъютант, а учитель гимназии; от него на версту воняет мертвечиной и дохлятиной. Ходи — не ходи к нему, он своего состояния не оставит никому из нас, и напрасно ты его балуешь».
Я хоть и посещал иногда Гончарова, но материальной поддержкой от него не пользовался. Только раз, в шестидесятых годах, он заказал мне у своего портного, Клеменца, платье, за которое заплатил 50 рублей, и однажды, когда я ехал в Дерпт, будучи студентом, подарил мне 50 рублей. <…>
Наши свидания с ним почти всегда кончались ссорой; мы расходились иногда на несколько месяцев, пока где-нибудь случайно не сталкивались.
Иван Александрович Гончаров. Из письма А. А. Музалевской. Петербург, 18 (30) апреля 1878 года:
С Александром Гончаровым я давно не видался и не плачу о том. Мне и смешно и жаль слышать от тебя, что третьему нашему племяннику, Владимиру Гончарову, не удалось получить хорошее назначение по какой-то нелепой ошибке: как это могло случиться, что назначили на должность его, а вызвали другого Гончарова? Нельзя ли узнать это повернее и написать мне? Я попросил бы в министерстве юстиции — вероятно, ошибку исправили бы, если это ошибка. Он, кажется, хороший и дельный малый — мне его жаль!
Иван Александрович Гончаров. Из письма Д. Л. Кирмаловой. Петербург, 12 (24) января 1888 года:
Из родных, кроме сестер, Александры и Анны Александровны, вы с Виктором Михайловичем ближе мне других племянников, из которых одних я почти вовсе не знаю, например, Владимира Гончарова; Владимира Кирмалова, твоего beau frere, так давно не видал, что забыл совсем, а Александр Гончаров, тершийся тут около меня лет десять, порядочно надоел мне своей суетой, навязчивостью, пустотой и тщеславием. Я рад, что его тут нет…
Странствия, труды и будни
В начале жизни
Из метрической книги Вознесенской церкви в Симбирске за июнь 1812:
6 — рожд., крещ. 11. У симбирского купца Александра Иванова Гончарова — сын Иван. Восприемник надворный советник Николай Николаевич Трегубов. Молитвовал и крестил приходский священник Михаил Бадеряковский. Диакон Александр Иванов. Дьячек Петр Иванов. Пономарь Сергей Андреянов.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:
Дом у нас был, что называется, полная чаша, как, впрочем, было почти у всех семейных людей в провинции, не имевших поблизости деревни. Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры, утки — все это населяло оба двора. Амбары, погреба, ледники переполнены были запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной Дворни. Словом, целое имение, деревня.
Гавриил Никитич Потанин:
Иван Александрович говорит, что двор отца был загроможден постройками, да иначе и быть не могло: в нем жили две большие дворни — хозяина и постояльца, бегали цесарки, павлины и т. п. Старый слуга Гончарова мне говорил, что у каждого дворового была еще своя потеха: кто держал голубей, кто собак, кто заводил ворона или ястреба — «значит, всякий по своему скусу; а благородные пташки, канареечки али соловушки, ну те уж там висели, в барских комнатах, потешали господ». <…> После пожара 1864 года дом этот был продан и поступил во владение немца, изменившего совершенно характер и архитектуру старинного здания.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:
Мать наша любила нас не той сентиментальной, животной любовью, которая горячими ласками, баловством, потворством, угодливостью детским капризам портит детей. Она умно любила, неослабно следила за каждым нашим шагом и со строгой справедливостью разделяла свою материнскую любовь на всех четырех. Она была взыскательна и не пропускала без наказания или замечания ни одной шалости, особенно если видела, что в шалости кроется будущий порок, — тогда она была неумолима.
Гавриил Никитич Потанин:
Особенно трогательны и задушевны были беседы Ивана Александровича с матерью, когда он напоминал ей свое резвое, шаловливое детство. Сидит грустный, задумчивый и вдруг начнет весело:
— А помнишь, мама, как я выпрыгнул из-под куста и выстрелил в тебя хлопушкой?
— Ох, сорванец! Ты уж лучше не напоминай мне твоих проказ! Я, Ваня, так тогда испугалась, что плакала от истерики.
— Ну, прости, мама! Я теперь за тебя поплачу, хочешь?..
— Ну, ну, полно дурить и рожу строить, — вишь, точно настоящий актер.
Авдотья Матвеевна матерински смеется, глядя на милого актера, который мастерски, по-актерски плачет.
— А помнишь, мама, как ты стащила меня за ухо с дерева, точно птицу за хохол?
— Ну, какая там птица с ушами! Просто нужно было тебя наказать! Помнишь, я думаю, какой ты был тогда маленький клопик, едва по земле ползал, и вдруг увидала тебя на дереве, — у меня сердце замерло от страху!
— Да не вытерпел, мама! Ты теперь представить не можешь, как тогда хотелось мне залезть!
— А, хотелось? Так вот тебе за хотенье и досталось на калачи! Не хоти, когда не велят.
— Теперь разумею, а тогда!..
— А тогда глуп был, вот я тебя и учила.
— Да ведь голову надо было учить, не уши?
— Ну, ты теперь об этом не рассуждай: уши и волосенки на голове растут; за что зацепила, за то и учила.
— Великий вы педагог, мама: по-вашему, значит, с которого конца ни начни науку, все равно?
— Конечно, все равно: был бы только в науке смысл и толк. А за большие твои проказы нужно было тогда хоть разок попробовать тебя посечь. Вот ты б и знал тогда, что такое мать! <…>
— А помнишь, мама, как хитро я подкрадывался к сахару? Боже мой! Какой он тогда был сладкий! Ах, прелесть!
— Зато мне, сыночек, было горько! Не знала, как отучить тебя от этой скверной привычки. Ты не только горстями его таскал — полные карманы набивал, а это тебе было вредно.
— Да ведь не умер я тогда от сахару?
— Оттого и не умер, что я стала наконец коробку запирать от тебя на замок.
— Скупая ты была тогда, мама: родному сыну сахару не давала… Это безбожно, наконец!
Иван Александрович устроил такую печальную мину, что мы все невольно улыбнулись. Иногда сама мать любила вспоминать проказы своего бесценного Вани.
— Представьте себе, господа, раз этот сорванец пришел с чердака с такой размазанной сажей рожей, что я не узнала его; да еще крадется, мошенник, в девичью, чтоб там умыли его секретно, а я цап его в коридоре — поймала.
Авдотья Матвеевна нежно погладила сына по голове и поцеловала.
— Эх, мама, мама! Ты теперь представить не можешь, какое забирало меня тогда любопытство! Мне непременно хотелось узнать, видно ли в трубу небо, — вот я и засунул туда голову: видно, мама!
— Да, да! И мне тогда было видно, каким ты пришел чучелом.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:
Зато Петр Андреевич Якубов[12], заменяющий нам отца, был отец-баловник. Бывало, нашалишь как следует: влезешь на крышу, на дерево, убежишь с уличными мальчишками в соседний сад или с братом заберешься на колокольню, — ну, конечно, ищут, она узнает, шлет человека привести виновного. Вот тут-то и спасаешься в благодетельный флигель к крестному. А он уж знает, в чем дело. Является человек или горничная, зовет: «Иван Александрович, пожалуйте к маменьке!» — «Пошел вон!» — лаконически командует моряк. Посланный уходит доложить барыне, что его прогнали. А гнев барыни между тем утихал, и беда обыкновенно заканчивается легким выговором или замечанием вместо дранья ушей, стояния на коленях, что было в то время самым распространенным педагогическим способом смирять и обращать детей на путь истинный.
Гавриил Никитич Потанин:
Лет восьми-девяти дети Гончаровой начали ходить учиться в частные пансионы в городе. Симбирск, как дворянский город, был полон тогда всякими частными пансионами, даже иностранными: то Фурне, то Дуври, то Пиге, то Мейсель, — были даже привилегированные учителя танцев, как, например, француз Монсар и полуфранцуз Фе. Но умному крестному, верно, не совсем нравились эти пансионы. Ругается, бывало, выходит из себя. «Невежи. Черт их знает, чему они учили наших ребят?.. Спросишь самое обыкновенное, детское, и на это один ответ: «Нам об этом не говорили»; что же они там преподавали?.. А вы меня извините, молодой человек: я старик любопытный, раза два подслушал, как вы преподаете моим внукам. Правда, у вас еще нет ни методы, ни опытности, а все-таки вдет сносно… А там, бывало!..» — и махнет рукой. Вот почему Николай Николаевич посоветовал матери Гончарова отдать сына за Волгу, в имение графа Головкина, в село Архангельское, где был особенно оригинальный пансион, под фирмою: «для местных дворян». Пансион этот содержал местный поп и жена его, француженка или немка. Но к чести попа я должен прибавить, что почтенный протоиерей, Федор Антонович Троицкий, был весьма замечательный человек. <…> В доме Гончаровых Протоиерей Троицкий был такая почетная личность, что его встречали как архиерея. В этом оригинальном пансионе Иван Александрович выучился французскому и немецкому языку, а главное — нашел у батюшки библиотеку и принялся опять читать усердно. В библиотеке батюшки было все: «Путешествие Кука» и «Сатиры» Нахимова, Паллас и «Саксонский разбойник», Ломоносов и «Бова-Королевич», Державин и «Еруслан Лазаревич», Фонвизин, Тассо и детские рассказы Беркена, Карамзин и «Мрачные подземелья» Ратклиф, истории Ролленя и «Ключ к таинствам древней магии» Эккартсгаузена, по которому можно было даже вызывать чертей, — и все это было читано восьми-девятилетним Гончаровым. Можете себе представить, какую путаницу все это образовало в головке талантливого мальчика!
К счастью, это чтение продолжалось недолго: десятилетнего Гончарова крестный отец отвез в Москву и отдал в дельное заведение, как сказано в записках. Это дельное заведение — Московское коммерческое училище, куда и поступили оба брата Гончаровы, в младшее отделение.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Н. А. Гончарову. 29 декабря (10 января) 1861 года:
Об училище я тоже не упомянул ничего в биографии, потому что мне тяжело вспоминать о нем, и если пришлось вспомнить, то надо бы было помянуть лихом, а я этого не могу, и потому о нем ни слова. По милости тупого и официального рутинера, Тита Алексеевича Каменецкого, мы кисли там восемь лет, восемь лучших лет, без дела! Да, без дела. А он еще задержал меня четыре года в младшем классе, когда я был там лучше всех, потому только, что я был молод, то есть мал, а знал больше всех. Он хлопотал, чтоб было тихо в классах, чтоб не шумели, чтоб не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежащего к классам, а не хватало его ума на то, чтобы оцепить и прогнать бездарных и бестолковых учителей… Нет, мимо это милое училище!
Николай Александрович Гончаров. В записи Г. Н. Потанина:
Брат мой, несмотря на суету, и в Москве находил время много читать. Бывало, целый каталог пришлет показать, что он там прочитал: дети мы были, пустенькое любили. <…> Забавно иногда брат описывал новых знакомых; проказничал немало, а, впрочем, не кутил. Особенно восхищался он тогда французской литературой, — французский язык он знал так же хорошо, как я немецкий. Тогда только что входили в моду французские писатели Сю и Дюма, в восторг приходил от них! А как первый раз прочитал «Mysteres de Paris»[13], так даже цитаты мне прислал из романа и восклицательных знаков наставил бездну. Французскую литературу он тогда до страсти любил; писал, что переводит какой-то роман Сю, теперь не помню; лет через пять после того отрывок из этого романа я встретил в печати, был напечатан в «Телескопе».