Гумилев без глянца Фокин Павел
Мы часто действовали коллективно. Рукописи, в особенности стихи, зачастую читались коллективно и так же отклонялись. Критика тоже производилась коллективно. И тоже коллективно мы были влюблены в поэтессу Черубину де Габриак [9; 401].
Страсти по Черубине
Иоганнес фон Гюнтер:
Однажды Маковский получил письмо на элегантной бумаге с траурной каймой, посланное неизвестной дамой, подписавшейся «Черубина де Габриак», к письму были приложены стихи, которые были найдены хорошими. Адрес указан не был. Через некоторое время пришло еще письмо, с еще лучшими стихами, и опять без адреса. Третье письмо. Потом – звонок по телефону: низкий, влекущий женский голос, иногда слегка шепелявящий. И еще письма, телефонные звонки, разговоры – по телефону – по полчаса. Она – испанская аристократка, одинокая, чувствительная, жаждущая жизни, ее духовник – строгий иезуит; мать умерла давно… Маковский влюбился в нее по уши; барон Врангель, Зноско, Ауслендер тоже. Гумилев вздыхал по экзотической красавице и клялся, что покорит ее. Вся редакция горела желанием увидеть это сказочное существо. Ее голос был такой, что проникал прямо в кровь. Где собирались трое, речь заходила только о ней.
Все попытки связаться с ней кончались ничем: она отклоняла все предложения о встрече. Но факт, что она все-таки пользовалась телефоном, выдавал известное стремление высказаться. Все завидовали Маковскому. Были, впрочем, и противники, которые издевались над влюбленной редакцией. Коллективная страсть заразительна: скоро и я вошел в число рыцарей обожаемой Черубины.
Как-то раз после полудня я зашел к Вячеславу Иванову на Таврическую, где предстояло присутствовать на собрании дамского кружка. Там были Анастасия Николаевна Чеботаревская, жена Федора Сологуба, Любовь Дмитриевна Блок, затем очаровательная художница, писавшая и стихи, Лидия Павловна Брюллова, внучка великого классического художника Брюллова; была и поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева, которая делала колкие замечания насчет Черубины де Габриак, говоря, что, уж наверно, она очень безобразна, иначе давно бы уже показалась ее тающим от восторга почитателям. Казалось, дамы с ней согласны и предложили мне, как аполлоновцу, сказать свое мнение. Но я трусливо уклонился.
Дмитриева прочла несколько стихотворений, которые мне показались очень талантливыми. Я сказал ей об этом, а когда Любовь Дмитриевна к тому же сказала, что я хорошо перевел стихи ее мужа и уже много перевел русских стихов, она вдруг стала внимательной ко мне и прочла еще несколько хороших стихотворений. В них было что-то особенное, и я спросил, почему она не пошлет их в «Аполлон». Она ответила, что ее хороший знакомый, господин Волошин, обещал об этом позаботиться. Вскоре я поднялся, чтобы уйти, – одновременно встала и Дмитриева. По петербургскому обычаю мне пришлось предложить себя в провожатые.
Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее – она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы «сексом».
Когда перед ее домом я помогал ей сойти с извозчика и хотел попрощаться, она вдруг сказала, что хотела бы немного пройтись. Ничего не оставалось, как согласиться, и мы пошли куда глаза глядят. Получилась довольно долгая прогулка. Она рассказывала о себе, собственно не знаю, почему. Говорила, что была у Максимилиана Волошина в Коктебеле, в Крыму, долго жила в его уютном доме. Я немного пошутил над антропософической любовью Волошина к Рудольфу Штейнеру, который интересовался больше пожилыми дамами со средствами. Это ее не задело; она рассказала, что летом у Макса познакомилась с Гумилевым. Я насторожился. У нее, значит, было что-то и с Гумилевым, – любвеобильная особа! У меня мелькнула мысль: «А, и теперь вы преследуете своим сарказмом Черубину де Габриак, потому что ваши друзья, Макс и Гумилев, влюбились в эту испанку?»
Она остановилась. Я с удивлением заметил, что она тяжело дышит. «Сказать вам?» Я молчал. Она схватила меня за руку. «Обещаете, что никому не скажете?» – спросила она, запинаясь. Помолчав, она, дрожа от возбуждения, снова сказала: «Я скажу вам, но вы должны об этом молчать. Обещаете?» – и опять замолчала.
Потом подняла голову. «Я должна вам рассказать… Вы единственный, кому я это говорю…» Она отступила на шаг, решительно подняла голову и почти выдавила: «Я – Черубина де Габриак!» Отпустила мою руку, посмотрела внимательно и повторила, теперь тихо и почти нежно: «Я – Черубина де Габриак».
Безразлично-любезная улыбка на моем лице застыла. Что она сказала? Что она – Черубина де Габриак, в которую влюблены все русские поэты? Она лжет, чтобы придать себе значительности! «Вы не верите? А если я докажу?» Я холодно улыбался. «Вы же знаете, что Черубина каждый день звонит в редакцию и говорит с Сергеем Константиновичем. Завтра я позвоню и спрошу о вас…» Защищаясь, я поднял руку: «Но ведь тогда я должен буду рассказать, что вы мне сейчас сказали…» Она вдруг совсем успокоилась и, подумав, ответила: «Нет, я спрошу о его иностранных сотрудниках, и если он назовет ваше имя… тогда я опишу вас и спрошу, не тот ли это человек, с которым я познакомилась три года тому назад в Германии, в поезде, не сказав ему своего имени».
Я задумался. До чего же находчива! Но солгать стоило. «Лучше скажите, что два года назад, тогда я был в Мюнхене». – «Хорошо, два года. Между Мюнхеном и…» – «Между Мюнхеном и Штарнбергом». – «И если я скажу это Маковскому, вы поверите, что я – Черубина де Габриак?» Она играла смелую игру. Но ведь могло быть, что это вовсе не игра. «Мне придется вам поверить». – «И где мы потом встретимся? Я буду звонить, как всегда, после пяти». – «Хорошо, приходите ко мне к семи…»
На другой день в пять часов в редакции зазвонил телефон. Маковский взволнованно взял трубку. Напряженно прислушиваясь, мы делали вид, что занимаемся своими делами. Потом мне послышалось, что Маковский перечисляет иностранных сотрудников. Значит, правда? Черубина де Габриак – Дмитриева? Минут через десять Маковский позвал меня. «Вы никогда мне не говорили, что знакомы с Черубиной де Габриак!» Молодым не трудно лгать. Никогда ее не видел. В поезде между Мюнхеном и Штарнбергом? Ах, Господи, да половина Мюнхена ездит купаться в Штарнберг! Со многими приходилось разговаривать. Черубина де Габриак? Нет, наверное, нет…
Когда, перед семью, я пришел домой, мне открыла горничная и сказала с лукавой улыбкой: «Барышня уже пришла». Ах, ты, Господи! Еще и это! Какие подозрения возникнут! Я и представить тогда себе не мог, каковы они будут, – потому что Елизавета Ивановна некоторое время посещала меня почти ежедневно. Она не могла наговориться о себе и о своих прелестных стихах, не могла насытиться их чтением… Вскоре я узнал, что все это литературное волшебство Черубины де Габриак выросло не только на ее грядке, что тут действовало целое поэтическое акционерное общество. Но кто же были акционеры?
В каком-то смысле я был обманутым обманщиком. Тем не менее для двадцатитрехлетнего было несравненным наслаждением знать тайну, за разгадкой которой охотился весь Петербург [9; 402–405].
Максимилиан Александрович Волошин (наст. фам. Кириенко-Волошин; 1877–1932), поэт, литературный и художественный критик, художник:
…Вячеслав Иванов, вероятно, подозревал, что я – автор Черубины, так как говорил мне: «Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это – мистификация, то это гениально». Он рассчитывал на то, что «ворона каркнет». Однако я не каркнул. А. Н. Толстой давно говорил мне: «Брось, Макс, это добром не кончится».
Черубина написала Маковскому последнее стихотворение, которое не сохранилось. В нем были строки:
- Милый друг, Вы приподняли
- Только край моей вуали.
Когда Черубина разоблачила себя, Маковский поехал к ней с визитом и стал уверять, что он уже давно обо всем знал: «Я хотел дать Вам возможность дописать до конца Вашу красивую поэму»… Он подозревал о моем сообщничестве с Лилей и однажды спросил меня об этом, но я, честно глядя ему в глаза, отрекся от всего. Мое отречение было встречено с молчаливой благодарностью.
Неожиданной во всей этой истории явилась моя дуэль с Гумилевым. Он знал Лилю давно, и давно уже предлагал ей помочь напечатать ее стихи, однако о Черубине он не подозревал истины. За год до этого, в 1909 году, летом, будучи в Коктебеле вместе с Лилей, он делал ей предложение.
В то время, когда Лиля разоблачила себя, в редакционных кругах стала расти сплетня.
Лиля обычно бывала в редакции одна, так как жених ее Коля Васильев бывать с ней не мог. Он отбывал воинскую повинность. Никого из мужчин в редакции она не знала. Одному немецкому поэту, Гансу Гюнтеру, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном, возбужденном состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от нее каких-нибудь признаний. Он стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в очень грубых выражениях. Гюнтер также устроил Лиле «очную ставку» с Гумилевым, которому она вынуждена была сказать, что он лжет. Гюнтер же был с Гумилевым на «ты» и, очевидно, на его стороне. Я почувствовал себя ответственным за все это и, с разрешения Воли, после совета с Леманом, одним из наших общих с Лилей друзей, через два дня стрелялся с Гумилевым [9; 394–395].
Сергей Константинович Маковский:
Гюнтер был случайно свидетелем того, как Гумилев, друживший с ним тогда, действительно грубо оскорбил Димитриеву, защищая себя от ее притязаний выйти замуж за него, Гумилева, с которым она была в любовной связи. Роман их начался в Коктебеле у Волошина на даче. Она пожаловалась Максу… [9; 411–412]
Алексей Николаевич Толстой:
Здесь, конечно, не место рассказывать о том, чего сам Гумилев никогда не желал делать достоянием общества. Но я знаю и утверждаю, что обвинение, брошенное ему, – в произнесении им некоторых неосторожных слов – было ложно: слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицая обвинения, когда же была устроена очная ставка и он услышал на очной ставке ложь, то он из гордости и презрения подтвердил эту ложь [9; 323].
Максимилиан Волошин:
Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления «Фауста». Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников «Аполлона». В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе – Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно.
В огромной мастерской на полу были разостланы декорации к «Орфею». Все были уже в сборе. Гумилев стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел «Заклинание цветов». Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского, который говорил: «Достоевский прав. Звук пощечины – действительно мокрый». Гумилев отшатнулся от меня и сказал: «Ты мне за это ответишь» (мы с ним не были на «ты»). Мне хотелось сказать: «Николай Степанович, это не брудершафт». Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: «Вы поняли?» (то есть: поняли – за что?). Он ответил: «Понял» [9; 395–396].
Сергей Константинович Маковский:
Сразу побагровела правая щека Гумилева и глаз припух. Он бросился было на обидчика с кулаками. Но его оттащили – не допускать же рукопашной между хилым Николаем Степановичем и таким силачом, как Волошин! Да это и не могло быть ответом на тяжкое оскорбление.
Вызов на поединок произошел тут же. Секретарь редакции Евгений Александрович Зноско-Боровский (известный шахматист) согласился быть секундантом Гумилева.
– Вы недовольны мною? – спросил Волошин, заметив, что меня покоробила грубая расправа его с человеком, который до того считался ему приятелем.
– Вы слишком великолепны физически, Максимилиан Александрович, чтобы наносить удары с такой силой. В этих случаях достаточно ведь символического жеста…
Силач смутился, пробормотал сконфуженно:
– Да, я не соразмерил…
Дуэль состоялась – рано утром за городом, в Новой Деревне <…>. Нелегко было найти дуэльные пистолеты. Их достали у Бориса Суворина. Это были пистолеты «с историей», с гравированными фамилиями всех, дравшихся на них раньше. Вторым секундантом Гумилева оказался Кузмин. Секундантами Волошина были А. Толстой и художник князь А. К. Шервашидзе (ученик Головина по декорационной части).
Условия были выработаны мирно настроенными секундантами (совещавшимися очень долго) самые легкие, несмотря на протесты Гумилева: один выстрел с места, на расстоянии двадцати пяти шагов; стрелять по команде (раз – два – три) одновременно [9; 408–409].
Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936), поэт, прозаик, драматург, композитор, один из деятельных сотрудников журнала «Аполлон», товарищ Гумилева, его секундант в дуэли с М. А. Волошиным. Из дневника 1909 г. Ноябрь:
21 (суббота). Зноска заехал рано. Макс все вилял, вел себя очень подозрительно и противно. Заехал завтракать к Альберу, потом в «Аполлон», заказывали таксомотор. <…> В «Аполлоне» был уже граф. <…> С Шервашидзе вчетвером обедали и вырабатывали условия. Долго спорили. Я с кн<язем> отправился к Бор<ису> Суворину добывать пистолеты, было занятно. Под дверями лежала девятка пик. Но пистол<етов> не достали, и князь поехал дальше, к Мейендорфу и т. п. добывать. У нас сидел уже окруженный трагической нежностью «башни» Коля. Он спокоен и трогателен. Пришел Сережа (Ауслендер. – Сост.) и ненужный Гюнтер, объявивший, что он всецело на Колиной стороне. Но мы их скоро спровадили. Насилу через Сережу добыли доктора. Решили не ложиться. Я переоделся, надел высокие сапоги, старое платье. Коля спал немного. Встал спокойно, молился. Ели. Наконец приехал Женя, не знаю, достали ли пистолеты.
22 (воскресенье). Было тесно, болтали весело и просто. Наконец чуть не наскочили на первый автомобиль, застрявший в снегу. Не дойдя до выбранного места, расположились на болоте, проваливаясь в воду выше колен. Граф распоряжался на славу, противники стояли живописные, с длинными пистолетами в вытянутых руках. Когда грянул выстрел, они стояли целы; у Макса – осечка. Еще выстрел, еще осечка. Дуэль прекратили. Покатили назад. Бежа с револьверным ящиком, я упал и отшиб себе грудь. Застряли в сугробе. Кажется, записали номер. Назад ехали веселее, хотя Коля загрустил о безрезультатности дуэли. Дома не спали, волнуясь. Беседовали. <…> Лег рано, натеревшись иодом. Отлично помню длинный огонь выстрела в полумраке утра [15; 188–189].
Алексей Николаевич Толстой:
Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. За городом мы нагнали автомобиль противников, застрявший в снегу. Мы позвали дворников с лопатами и все, общими усилиями, выставили машину из сугроба. Гумилев, спокойный и серьезный, заложив руки в карманы, следил за нашей работой, стоя в стороне.
Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на голое поле, где были свалки, занесенные снегом. Противники стояли поодаль, мы совещались, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилев, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей, Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, – взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоявшего, расставив ноги, без шапки.
Передав второй пистолет В., я по правилам в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: «Я приехал драться, а не мириться». Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: раз, два… (Кузмин, не в силах стоять, сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)… – три! – крикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет – и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством: «Я требую, чтобы этот господин стрелял». В. проговорил в волнении: «У меня была осечка». – «Пускай он стреляет во второй раз, – крикнул опять Гумилев, – я требую этого…» В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожавшей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилев продолжал неподвижно стоять: «Я требую третьего выстрела», – упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям [9; 324–325].
Сергей Константинович Маковский:
На следующее утро в меблированные комнаты на Театральной площади, где проживал кн. Шервашидзе <…>, явился квартальный надзиратель. Затем было что-то вроде суда, и присуждено наказание – десятирублевый штраф с каждого из участников [9; 410].
Михаил Алексеевич Кузмин. Из дневника 1909 г. Ноябрь:
23 (понедельник). Спешил в «Аполлон». В газетах уже все пропечатано. Составляли протокол. <…> Гумми поехал домой извещать о событиях. Толстой вывихнул ногу[15; 189].
Из сообщения газеты «Биржевые ведомости» 23 ноября 1909 г.:
В 5 часов утра к дому № 24 по Мойке, где помещается редакция молодого журнала «Аполлон», были поданы для дуэлянтов и их секундантов два таксомотора. В одном моторе поместились М. Волошин и его секунданты – художник, князь А. К. Шервашидзе и граф А. Н. Толстой, в другом – Н. Гумилев и секунданты Е. А. Зноско-Боровский и М. А. Кузмин. По прибытии на место состоялась дуэль, и через десять минут таксомоторы мчались обратно. При осмотре места поединка в снегу найдена галоша одного из участников дуэли. <…> Сегодня дуэлянтов и секундантов допрашивал прибывший в Петербург становой пристав. Дуэль происходила на пистолетах, на расстоянии 20 шагов[24].
Максимилиан Александрович Волошин:
После этого я встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму, за несколько месяцев до его смерти. Нас представили друг другу, не зная, что мы знакомы; мы подали друг другу руки, но разговаривали недолго: Гумилев торопился уходить [9; 396].
Максимилиан Александрович Волошин:
Я все лето (1921 г. – Сост.) просидел в кресле. Сперва очень болели ноги и колени. До этого, за день, как мне слечь, я съездил в Феодосию – и там встретился случайно в Центросоюзе с Гумилевым. <…>
Мы не виделись с Гумилевым с момента нашей дуэли, когда я, после его двойного выстрела, когда секунданты объявили дуэль оконченной, тем не менее отказался подать ему руку. Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать ему, если мы с ним встретимся. Поэтому я сказал: «Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки». Он нечленораздельно пробормотал мне что-то в ответ, и мы пожали друг другу руки. Я почувствовал совершенно неуместную потребность договорить то, что не было сказано в момент оскорбения:
«Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, то не потому, что сомневался в правде Ваших слов, но потому, что Вы об этом сочли возможным говорить вообще».
«Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины… Впрочем… если Вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда…»
Это были последние слова, сказанные между нами. В это время кто-то ворвался в комнату и крикнул ему: «Адмирал Вас ждет, миноносец сейчас отваливает». Это был посланный наркомси (бывшего адмирала) Немица, с которым Гумилев в это лето делал прогулку вдоль берегов Крыма [7; 307–309].
Сергей Константинович Маковский:
Завязнувшая в снегу калоша принадлежала секунданту Гумилева Зноско-Боровскому [9; 411].
«Открытие» Африки
Анна Андреевна Гумилева:
Об своей мечте хоть недолго пожить «между берегом буйного Красного моря и Суданским таинственным лесом» поэт написал отцу, но отец категорически заявил, что ни денег, ни его благословения на такое (по тем временам) «экстравагантное путешествие» он не получит до окончания университета. Тем не менее Коля, невзирая ни на что, в 1907 году пустился в путь, сэкономив необходимые средства из ежемесячной родительской получки [9; 419].
Вера Константиновна Лукницкая:
Утром 10 сентября (1908 г. – Сост.) приехал в Одессу и тем же днем на пароходе Русского общества пароходов и торговли «Россия» отправился в Синоп. Там пробыл 4 дня в карантине. Дальше Константинополь – Пирей. В Афинах осматривал Акрополь и читал Гомера. 1 октября – в Александрии, 3-го – в Каире, 6-го – опять в Александрии. Осматривал достопримечательности, посетил Эзбекие, купался в Ниле – словом, развлекался сначала как обычный турист. Пока не кончились деньги. Поголодав изрядно и оставив мысль о путешествии в Рим, Палестину и Малую Азию, куда намеревался попасть, он занял деньги у ростовщика и тем же маршрутом, вплоть до заезда в Киев, вернулся домой [16; 67].
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Александрия, 6 (19) октября 1908 г.:
Дорогой Валерий Яковлевич,
я не мог не вспомнить Вас, находясь «близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида, в царстве пламенного Ра». Но увы! Мне не удается поехать в глубь страны, как я мечтал. Посмотрю сфинкса, полежу на камнях Мемфиса, а потом поеду не знаю куда, но только не в Рим. Может быть, в Палестину или Малую Азию [6; 11].
Анна Андреевна Гумилева:
Впоследствии поэт с восторгом рассказывал обо всем виденном: как он ночевал в трюме парохода вместе с пилигримами, как разделял с ними их скудную трапезу, как был арестован в Трувилле за попытку пробраться на пароход и проехать «зайцем». От родителей это путешествие скрывалось, и они узнали о нем лишь постфактум. Поэт заранее написал письма родителям, и его друзья аккуратно каждые десять дней отправляли их из Парижа. После экзотического путешествия Петербург навел на поэта тоску. Он только и мечтал опять уехать в страну, где «Каналы, каналы, каналы, – Что несутся вдоль каменных стен, – Орошая Дамьетские скалы – Розоватыми брызгами пен» (Египет) [9; 419].
Николай Степанович Гумилев. Из очерка «Африканская охота»:
На старинных виньетках часто изображали Африку в виде молодой девушки, прекрасной, несмотря на грубую простоту ее форм, и всегда, всегда окруженной дикими зверями. Над ее головой раскачиваются обезьяны, за ее спиной слоны помахивают хоботами, лев лижет ее ноги, рядом на согретом солнцем утесе нежится пантера.
Художники не справлялись ни с ростом колонизации, ни с проведением железных дорог, ни с оросительными или осушительными земляными работами. И они были правы: это нам здесь, в Европе, кажется, что борьба человека с природой закончилась, или во всяком случае перевес уже, очевидно, на нашей стороне. Для побывавших в Африке дело представляется иначе.
Узкие насыпи железных дорог каждое лето размываются тропическими ливнями, слоны любят почесывать свои бока о гладкую поверхность телеграфных столбов и, конечно, ломают их, гиппопотамы опрокидывают речные пароходы. Сколько лет англичане заняты покореньем Сомалийского полуострова и до сих пор не сумели продвинуться даже на сто километров от берега. И в то же время нельзя сказать, что Африка не гостеприимна, – ее леса равно открыты для белых, как и для черных, к ее водопоям по молчаливому соглашению человек подходит раньше зверя. Но она ждет именно гостей и никогда не признает их хозяевами [11; 141–142].
Вера Константиновна Лукницкая:
30 ноября (1909 г. – Сост.) Толстой, Кузмин и Потемкин проводили Гумилева в Одессу, откуда он пароходом отправлялся в Африку.
Во время путешествия писал письма и открытки из Порт-Саида, Джедды, Каира, Джибути родителям, А. А. Горенко, приятелям по «Аполлону» – Зноско-Боровскому, Ауслендеру, Потемкину, Кузмину. Две открытки Брюсову.
В Одессу приехал 1 декабря. Из Одессы морем: Варна – 3 декабря, Константинополь – 5 декабря, Александрия – 8–9 декабря, Каир – 12 декабря. В пути написал «Письмо о русской поэзии» и отправил его в «Аполлон». Порт-Саид – 16 декабря, Джедда – 19–20 декабря, Джибути – 22–23 декабря. Из Джибути 24 декабря выехал на мулах в Харрар. В дороге охотился на зверей [16; 104].
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. К. Шварсалон. Начало декабря 1909 г.:
Вера Константиновна,
уже три дня я в Каире <…>. Здесь очень хорошо. Каждый вечер мне кажется, что я или вижу сон, или, наоборот, проснулся в своей родине. В Каире вблизи моего отеля есть сад, устроенный на английский лад, с искусственными горами, гротами, мостами из цельных деревьев. Вечером там почти никого нет, и светит большая бледно-голубая луна. Там дивно хорошо. Но каждый день мне приходит в голову ужасная мысль, которую я, конечно, не приведу в исполнение, это отправиться в Александрию и там не утопиться подобно Антиною, а просто сесть на корабль, идущий в Одессу. Я чувствую себя очень одиноким, и до сих пор мне не представилось ни одного случая выпрямиться во весь рост (это не самомнение, а просто оборот речи). Но сегодня я не смогу вытерпеть и отправлюсь на охоту. Часа два железной дороги – и я уже буду на границе Сахары, где водятся гиены. Я знаю, это дурно с моей стороны. Я сижу в Каире, чтобы кончить статью для «Аполлона» – как она меня мучит, если бы вы знали, – денег у меня мало, но лучше я буду работать в Абиссинии, там, кстати, строится железная дорога от Харрара до Аддис-Абебы, и нужны руки, лучше пусть меня проклянет за ожидание Маковский.
Я высаживался в Пирее, был в Акрополе и молился Афине Палладе перед ее храмом. Я понял, что она жива, как и во времена Одиссея, и с такой радостью думаю о ней [6; 155].
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. И. Иванову. Джибути, 23 декабря 1909 г. (5 января 1910 г.):
Я прекрасно доехал до Джибути и завтра еду дальше. Постараюсь попасть в Аддис-Абебу, устраивая по дороге эскапады. Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны. Я совсем утешен и чувствую себя прекрасно. Приветствую отсюда Академию Стиха. Сейчас пойду купаться, благо акулы здесь редки [6; 156].
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Джибути, 24 декабря 1909 г. (6 января 1910 г.):
Дорогой Валерий Яковлевич,
как видите, пишу Вам уже из Джибути. Завтра еду в глубь страны, по направлению к Аддис-Абебе, столице Менелика. По дороге буду охотиться. Здесь уже есть все до львов и слонов включительно, солнце палит немилосердно, негры голые. Настоящая Африка. Пишу стихи, но мало. Глупею по мере того, как чернею, а чернею я с каждым часом. Но впечатлений масса. Хватит на две книги стихов.
Если меня не съедят, я вернусь в конце января [6; 156].
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Харар, январь 1910 г.:
<…> Пишу уже из Харрара.
Вчера сделал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще восемь часов (50 километров), чтобы найти леопардов. Так как княжество Харрар находится на горе, здесь не так жарко, как было в Дире-Дауа, откуда я приехал. Здесь только один отель и цены, конечно, страшные. Но сегодня ночью мне предстоит спать на воздухе, если вообще придется спать, потому что леопарды показываются обыкновенно ночью. Здесь есть и львы и слоны, но они редки, как у нас лоси, и надо надеяться на свое счастье, чтобы найти их.
Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспален от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом. Но я махнул рукой на все. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна: один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом. Как видишь из этого письма, я не совсем забыл русский язык: здесь я говорю на пяти языках сразу. Но я доволен своей поездкой. Она меня пьянит, как вино. Когда ты получишь это письмо, я буду, наверное, уже по дороге в Константинополь и через неделю увижу тебя. <…> Мой слуга абиссинец ждет меня у дверей. Кончаю писать [6; 157].
Николай Степанович Гумилев. Из очерка «Африканская охота»:
Там, где Абиссинское плоскогорье переходит в низменность, и раскаленное солнце пустыни нагревает большие круглые камни, пещеры и низкий кустарник, можно часто встретить леопарда, по большей части разленившегося на хлебах у какой-нибудь одной деревни. Изящный, пестрый, с тысячью уловок и капризов, он играет в жизни поселян роль какого-то блистательного и враждебного домового. Он крадет их скот, иногда и ребят. Ни одна женщина, ходившая к источнику за водой, не упустит случая сказать, что видела его отдыхающим на скале и что он посмотрел на нее, точно собираясь напасть. С ним сравнивают себя в песнях молодые воины и стремятся подражать ему в легкости прыжка. Время от времени какой-нибудь предприимчивый честолюбец идет на него с отравленным копьем и, если не бывает искалечен, что случается часто, тащит торжественно к соседнему торговцу атласистую с затейливым узором шкуру, чтобы выменять ее на бутылку скверного коньяку. На месте убитого зверя поселяется новый, и все начинается сначала.
Однажды к вечеру я пришел в маленькую сомалийскую деревушку, где-то на краю Харрарской возвышенности. Мой слуга, юркий харрарит, тотчас же сбегал к старшине рассказать, какой я важный господин, и тот явился, неся мне в подарок яиц, молока и славного полугодовалого козленка. По обыкновению, я стал расспрашивать его об охоте. Оказалось, что леопард бродил полчаса тому назад на склоне соседнего холма. Так как известие было принесено стариком, ему можно было верить. Я выпил молока и отправился в путь; мой слуга вел, как приманку, только что полученного козленка.
Вот и склон с выцветшей, выжженной травой, с мелким колючим кустарником, похожий на наши свалочные места. Мы привязали козленка посередине открытого места, я засел в куст шагах в пятнадцати, сзади меня улегся с копьем мой харрарит. Он таращил глаза, размахивал оружьем, уверяя, что это восьмой леопард, которого он убьет; он был трус, и я велел ему замолчать. Ждать пришлось недолго; я удивляюсь, как отчаянное блеяние нашего козленка не собрало всех леопардов округа. Я вдруг заметил, как зашевелился дальний куст, покачнулся камень, и увидел приближающегося пестрого зверя, величиною с охотничью собаку. Он бежал на подогнутых лапах, припадая брюхом к земле и слегка махая кончиком хвоста, а тупая кошачья морда была неподвижна и угрожающа. У него был такой знакомый по книгам и картинкам вид, что первое мгновенье мне пришла в голову несообразная мысль, не бежал ли он из какого-нибудь странствующего цирка? Потом сразу забилось сердце, тело выпрямилось само собой, и, едва поймав мушку, я выстрелил.
Леопард подпрыгнул аршина на полтора и грузно упал на бок. Задние ноги его дергались, взрывая землю, передние подбирались, словно он готовился к прыжку. Но туловище было неподвижно, и голова все больше и больше клонилась на сторону: пуля перебила ему позвоночник сейчас же за шеей. Я понял, что мне нечего ждать его нападения, опустил ружье и повернулся к моему ашкеру. Но его место было уже пусто, там валялось только брошенное копье, а далеко сзади я заметил фигуру в белой рубашке, отчаянно мчащуюся по направлению к деревне.
Я подошел к леопарду; он был уже мертв, и его остановившиеся глаза уже заволокла беловатая муть. Я хотел его унести, но от прикосновения к этому мягкому, точно бескостному телу меня передернуло. И вдруг я ощутил страх, нарастающий тягучим ознобом, очевидно, реакцию после сильного нервного подъема. Я огляделся: уже сильно темнело, только один край неба был сомнительно желтым от подымающейся луны; кустарники шелестели своими колючками, со всех сторон выгибались холмы. Козленок отбежал так далеко, как ему позволяла натянувшаяся веревка, и стоял, опустив голову и цепенея от ужаса. Мне казалось, что все звери Африки залегли вокруг меня и только ждут минуты, чтобы умертвить меня мучительно и постыдно.
Но вот я услышал частый топот ног, короткие, отрывистые крики, и, как стая воронов, на поляну вылетел десяток сомалей с копьями наперевес. Их глаза разгорелись от быстрого бега, а на шее и лбу, как бисер, поблескивали капли пота. Вслед за ними, задыхаясь, подбежал и мой проводник, харрарит. Это он всполошил всю деревню известием о моей смерти [11; 145–147].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
АА (Ахматова. – Сост.): «Из Африки в 1910 году привез два бокала из рога носорога, подаренных ему» [16; 104].
Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская. В записи Л. В. Горнунга:
Зимой 1910–1911 года Николай Степанович еще раз ездил в Африку. Он привез оттуда много звериных шкур, среди которых были красивые шкуры обезьян. Я помню также и привезенную им очень любопытную миниатюру работы неизвестного абиссинского художника. Краски на ней были яркими, но сама она напоминала лубок, так как была исполнена довольно грубо [10; 194].
Вера Константиновна Лукницкая:
25 сентября (1910 г. – Сост.) Гумилев выехал из Петербурга в Одессу. Затем морем: Константинополь – 1 октября, Каир – 12 октября, Бейрут, Порт-Саид – 13 октября, Джедда, Джибути – 25 октября.
На пароходе написал песнь четвертую «Открытия Америки» и послал ее в «Аполлон» [16; 112].
Орест Николаевич Высотский:
Наконец, пройдя Баб-эль-Мандебский пролив, пароход бросил якорь в порту Джибути. Обычная долгая и скучная процедура в таможне, скверная гостиница, а на следующий день (поезд ходил два раза в неделю – по вторникам и субботам), во вторник, Гумилев уже ехал по узкоколейке в Дире-Дауа.
Железную дорогу строили французы, получившие концессию от абиссинских властей. После присоединения Сомали и выхода к морю страна нуждалась в такой дороге для вывоза товаров.
Гумилев ехал в вагоне для белых с несколькими французскими инженерами. Вагоны для черных были битком набиты, оттуда слышались громкий хохот, пение и гортанный говор. Поезд то набирал скорость, когда дорога шла под уклон, и тогда вагоны трясло, качало так, что, казалось, они вот-вот опрокинутся, то тащился со скоростью пешехода, взбираясь на подъем. В вагоне стоял лязг и скрежет: рельсы были уложены на железные шпалы, чтобы защитить их от термитов. За окном простиралась красноватая, растрескавшаяся равнина с редким кустарником.
Только к вечеру следующего дня «бубука», как по-амхарски называют поезд, подошел к Дире-Дауа. Шумная толпа высыпала из вагонов и цветным потоком растеклась по пыльным улочкам с низенькими белыми домиками среди мимоз.
Дальше пути не было – только что стали строить дорогу, и первый паровоз в Аддис-Абебе увидели в 1917 году. Побывать в Аддис-Абебе Гумилев мечтал еще в свой первый приезд. Теперь он намеревался осуществить эту мечту.
Путь лежал через Харар, один из самых древних городов страны. Гумилев уже посетил его в прошлом году. Пришлось нанять мула и проводников.
Караванная тропа шла отрогами Черчерских гор, поросших лесом и колючим кустарником. Когда поднялись на 2500 метров над уровнем моря, жара, стоявшая в Дире-Дауа, спала, стало легче дышать.
В просветах между деревьями виднелись маленькие деревни, коричневые скалы, густая зелень долин. <…>
Когда встречались каменные завалы, приходилось, сойдя с мула, пробираться пешком. С вершины далеко внизу видно было озеро Адели. Местность изменилась: вместо мимоз и колючих кустарников зеленели банановые пальмы и изгороди молочаев, виднелись возделанные поля дурро.
Дальше была прямая дорога в Харар мимо озера Оромоло. По его пологому берегу бродили красавцы чибисы и болотные птицы серого оперения с наростами на голове.
С возвышенности на город открывался величественный вид: дома из красного песчаника, мечети и острые минареты, белые дома европейцев. Город окружала невысокая стена с приземистыми воротами: в центре пошире – для провоза клади на мулах и верблюдах, по бокам – для пешеходов. После захода солнца ворота запирались. <…>
Дни шли за днями, а Гумилеву все не удавалось найти караван, с которым можно было отправиться в Аддис-Абебу. Только в конце ноября представился случай уехать на муле с большим караваном, идущим в столицу страны [9; 128–130].
Вера Константиновна Лукницкая:
В ноябре прошел пустыню Черчер. Достиг Аддис-Абебы. Поселился в «Hotel d’Imperatrisse», потом переехал в «Hotel Terrasse». Там его обокрали [16; 112].
Орест Николаевич Высотский:
Аддис-Абеба был совсем молодым городом. В центре стояло несколько европейских двух– и трехэтажных домов, окруженных хижинами под остроконечными тростниковыми крышами. На холме возвышался дворец негуса (императора. – Сост.) с двумя каменными львами, лежавшими у парадной лестницы.
Город стоял на высокогорье, днем прогревался, а ночи бывали холодными. В разреженном горном воздухе было трудно дышать.
Целыми днями Гумилев бродил по улицам, наблюдая местную жизнь. Все было интересно: обычай мужчин целовать друг другу руки при встрече, пестрые и яркие одеяния эфиопок (у самых знатных – непременно короткая черная мантия), разноголосый говор толпы на рынках, где продавали громадные огурцы-нумиш, красный берберийский перец, высушенную кору кустарника, которая дает ароматный дым [9; 131].
Вера Константиновна Лукницкая:
Был с визитом у русского миссионера в Абиссинии – Бориса Александровича Черемзина, потом, подружившись с ним, несколько раз бывал у него. Встречался с доктором А. И. Кохановским, русским офицером Бабичевым, с европейскими коммерсантами, инженерами, служащими банка.
Черемзин жил в нескольких верстах от Аддис-Абебы, на территории русской миссии, и Гумилев ездил к нему в гости на муле. Вместе с Черемзиным 25 декабря присутствовал на парадном обеде во дворце негуса в честь наследника абиссинского императора Лидж-Ясу. На обеде был представлен весь дипломатический корпус и около трех тысяч абиссинцев [16; 112].
Николай Степанович Гумилев. Из очерка «Африканская охота»:
Мой друг, молодой и богатый абиссинец лидж Адену, пригласил меня погостить в его имении. – «О, только два дня пути от Аддис-Абебы, – уверял он, – только два дня по хорошей дороге». Я согласился и велел на завтра оседлать моего мула. Но лидж Адену настаивал, чтобы ехать на лошадях, и привел мне на выбор пять из своего табуна.
Я понял, почему он так хотел этого, сделав с ним в два дня по меньшей мере полтораста верст.
Чтобы рассеять мое недовольство, вызванное усталостью, лидж Адену придумал охоту, и не какую-нибудь, а облаву.
Облава в тропическом лесу – это совсем новое ощущение: стоишь и не знаешь, что покажется сейчас за этим круглым кустом, что мелькнет между этой кривой мимозой и толстым платаном; кто из вооруженных копытами, когтями, зубами выбежит с опущенной головой, чтобы пулей приобщить его к твоему сознанью; может быть, сказки не лгут, может быть, действительно есть драконы…
Мы стали по двум сторонам узкого ущелья, кончающегося тупиком; загонщики, человек тридцать быстроногих галласов, углубились в этот тупик. Мы прицепились к камням посреди почти отвесных склонов и слушали удаляющиеся голоса, которые раздавались то выше нас, то ниже и вдруг слились в один торжествующий рев. Зверь был открыт.
Это была большая полосатая гиена. Она бежала по противоположному скату в нескольких саженях над лидж Адену, а за ней с дубиной мчался начальник загонщиков, худой, но мускулистый, совсем голый негр. Временами она огрызалась, и тогда ее преследователь отставал на несколько шагов. Я и лидж Адену выстрелили одновременно. Задыхающийся негр остановился, решив, что его дело сделано, а гиена, перекувырнувшись, пролетела в аршине от лидж Адену, в воздухе щелкнула на него зубами, но, коснувшись ногами земли, как-то справилась и опять деловито затрусила вперед. Еще два выстрела прикончили ее.
Через несколько минут снова послышался крик, возвещающий зверя, но на этот раз загонщикам пришлось иметь дело с леопардом, и они не были так резвы.
Два-три могучих прыжка, и леопард был наверху ущелья, откуда ему повсюду была вольная дорога. Мы его так и не видели.
Третий раз пронесся крик, но уже менее дружный, вперемежку со смехом. Из глубины ущелья повалило стадо павианов. Мы не стреляли. Слишком забавно было видеть этих полусобак, полулюдей, удирающих с той комической неуклюжестью, с какой из всех зверей удирают только обезьяны. Но позади бежало несколько старых самцов с седой львиной гривой и оскаленными желтыми клыками. Это уже были звери в полном смысле слова, и я выстрелил. Один остановился и хрипло залаял, а потом медленно закрыл глаза и опустился на бок, как человек, который собирается спать. Пуля затронула ему сердце, и, когда к нему подошли, он был уже мертв.
Облава кончилась. Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно [11; 150–152].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
АА (Ахматова. – Сост.): «<…> Из Аддис-Абебы делал большие экскурсии… Раз заблудился в лесу (ашкеры остановились в палатке, а он отошел от них и потерял дорогу). Остановился на берегу Нигера (?). На противоположном берегу увидел стадо бегемотов – купались. Услыхал выстрелы ашкеров» [16; 104].
Вера Константиновна Лукницкая:
С дороги писал письма, а из Африки никому – ни родным, ни друзьям – не написал ни одного, только матери прислал телеграмму в конце путешествия.
Из Аддис-Абебы в Джибути опять шел через пустыню и с местным поэтом ато-Иосифом собирал абиссинские песни и предметы быта.
В конце февраля из Джибути на пароходе через Александрию, Константинополь, Одессу Гумилев отправился в Россию. В Царское Село вернулся в конце марта 1911 года больным сильнейшей африканской лихорадкой [16; 112].
Николай Степанович Гумилев. В пересказе Г. Иванова:
Путешествовать по Африке отвратительно. Жара. Негры не хотят слушаться, падают на землю и кричат: «Калас» (дальше не иду). Надо их поднимать плеткой. Злишься так, что сводит челюсти. Я вообще не люблю юга. Только на севере европеец может быть счастлив. Чем ближе к экватору, тем сильнее тоска. В Абиссинии я выходил ночью из палатки, садился на песок, вспоминал Царское, Петербург, северное небо и мне становилось страшно, вдруг я умру здесь от лихорадки и никогда больше всего этого не увижу [9; 470–471].
Неравный брак
Николай Степанович Гумилев. Из письма В. Я. Брюсову. Киев, 21 апреля (4 мая) 1910 г.:
Дорогой Валерий Яковлевич,
пишу Вам, как Вы можете видеть по штемпелю, из Киева, куда я приехал, чтобы жениться. Женюсь я на А. А. Горенко, которой посвящены «Романтические цветы». Свадьба будет, наверное, в воскресенье, и мы тотчас же уедем в Париж. К июлю вернемся и будем жить в Царском по моему старому адресу [6; 162].
Вадим Васильевич Бронгулеев (ум. 1994), геолог, библиофил, биограф Гумилева:
Долгожданный день свадьбы Гумилева и Ахматовой пришелся на 25.IV(8.V) .1910 года. Венчание состоялось в предместье Киева. Анна Андреевна приняла фамилию мужа. Шаферами были В. Ю. Эльснер и И. В. Аксенов.
Сохранилось свидетельство о браке: «Означенный в сем студент Санкт-Петербургского университета Николай Степанович Гумилев 1910 года апреля 25 дня причтом Николаевской церкви села Никольской Слободки Остерского уезда Черниговской губернии обвенчан с потомственной дворянкой Анной Андреевной Горенко, что удостоверяем подписями и приложением церковной печати 1910 года апреля 25 дня.
Николаевской церкви села Никольской Слободки Остерского уезда Черниговской губернии
священник (подпись)
псаломщик (подпись)» [6; 163].
Николай Степанович Гумилев. В записи О. А. Мочаловой:
Моим шафером в Киеве был Аксенов. Я не знал его, и когда предположили, только спросил – приличная ли у него фамилия, не Голопупенко какой-нибудь? [22; 283]
Вадим Васильевич Бронгулеев:
До конца месяца молодые люди жили в Киеве, а потом, получив в канцелярии киевского губернатора заграничные паспорта, выехали во Францию.
В записках Лукницкого имеются некоторые подробности пребывания Гумилева и его жены в Париже. Они поселились на Rue Buonaparte. Посетили Лувр, музеи Гиме и Гюстава Моро, средневековое аббатство Клюни, зоологический сад, где Гумилев, наверное, показывал Анне тех самых тибетских медведей, которых он кормил здесь когда-то; были в Булонском лесу, где он хотел покончить с собой, а также и в любимых поэтом кафе Латинского квартала; посещали ночные кабаре. Несомненно, Гумилев считал себя знатоком Парижа, и ему было интересно и приятно изображать опытного гида.
Как вспоминала позднее Ахматова, Николай Степанович познакомил ее с Ж. Шюзевилем, А. Мерсеро, Ж. Аркосом, Н. Деникером. Они встречались здесь и с некоторыми своими соотечественниками – С. Маковским и А. Экстер. Нанесли даже визит французскому критику Танкреду де Визану [6; 163–164].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
АА (Ахматова. – Сост.): «В Париже, в 1910 году, в кафе просил французских поэтов читать стихи. Они отказались. Николай Степанович очень удивился».
Я просил АА рассказать о пребывании ее с Николаем Степановичем в Париже в 1910 году. АА стала рассказывать подробно – о выставках, о музеях, о знакомых, которых они видели, о книгах, которые Николай Степанович покупал там (целый ящик книг он отправил в Россию – там были все новые французские поэты, был и Маринетти, тогда появившийся на сцене, и другие) [16; 105].
Сергей Константинович Маковский:
Я встретил молодых тогда в Париже. Затем мы вместе возвращались в Петербург.
В железнодорожном вагоне, под укачивающий стук колес, легче всего разговориться «по душе». Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилева, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий», – но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он ее полюбил серьезно и гордится ею. Не раз и до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей единственной настоящей любви [9; 341].
Николай Степанович Гумилев. В записи по памяти И. В. Одоевцевой:
Возвращаясь домой, мы встретились с Маковским, с papa Mako, как мы все его называли, в wagon-lits[25]. Я вошел в купе, а Анна Андреевна осталась с papa Mako в коридоре, и тот, обменявшись с ней впечатлениями о художественной жизни Парижа, вдруг задал ей ошеломивший ее вопрос: «А как вам нравятся супружеские отношения? Вполне ли вы удовлетворены ими?» На что она, ничего не ответив, ушла в наше купе и даже мне об этом рассказала только через несколько дней. И долгое время избегала оставаться с ним с глазу на глаз [23; 296].
Сергей Абрамович Ауслендер:
Когда осенью (1910 г. – Сост.) была наша свадьба, мы с невестой предполагали, что одним из шаферов у нас будет Гумилев.
Я поехал в Царское приглашать его. Анны Андреевны не было дома. Он был один в садике, был нежен. Но чувствовалось, что у него огромная тоска.
– Ну, ты вот счастлив. Ты не боишься жениться?
– Конечно боюсь. Все изменится, и люди изменятся.
И я сказал, что он тоже изменился. Он провожал меня парком, и мы холодно и твердо решили, что все изменится, что надо себя побороть. И это было для нас отнюдь не литературной фразой.
Гумилев сразу повеселел и ожил. «Ну, женился, ну, разведусь, буду драться на дуэли, что ж особенного!» [3; 201]
Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская. В записи Л. В. Горнунга:
После женитьбы Николай Степанович переехал в купленный его матерью дом на Малой улице (в Царском Селе. – Сост.). На новоселье я подарила ему свою небольшую работу, изображавшую царскосельскую статую на фоне весеннего неба и деревьев.
Так же, как и раньше, у Гумилева и Ахматовой собирались друзья и знакомые. Так же читались и подробно разбирались новые литературные произведения. Но центром внимания был теперь уже не Николай Степанович, а его жена Анна Андреевна Ахматова. Изменился и состав знакомых. Чаще здесь стали бывать В. Шилейко, А. Лурье, В. Недоброво, О. Мандельштам и другие [10; 194].
Анна Андреевна Гумилева:
Дом Гумилевых был очень гостеприимный, хлебосольный и радушный. Хозяева были рады всякому гостю, в которых не было недостатка везде, где бы Гумилевы ни жили. Я очень любила, когда поэт устраивал литературные вечера. Вспоминаю один эпизод. Однажды один молодой поэт читал с жаром и увлечением свою поэму. Царила полная тишина. Вдруг раздался равномерный, громкий храп. Смущенный и обиженный, поэт прервал чтение. Все переглянулись. Коля встал. Окинул взором всех слушателей и видит, все сидят чинно, улыбаются, переглядываются и ищут храпящего гостя. Каково же было наше удивление, когда виновником храпа оказалась собака Молли, бульдог, любимица Анны Ахматовой. Все много смеялись и долгое время дразнили молодого чтеца, называя его Молли [9; 423].
Надежда Александровна Тэффи:
Они любили развлекать друзей забавной игрой. Открывали один из томов «Жизни животных» Брема и загадывали на присутствующих, кому что выйдет. Какому-нибудь эстету выходило: «Это животное отличается нечистоплотностью». «Животное» смущалось, и было очень забавно (не ему, конечно) [9; 455].
Анна Андреевна Ахматова:
Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Н<иколай> С<тепанович> и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, напр<имер>, танцами. («Ты такая гибкая».) Осенью 1910 г. Гум<илев> уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме (Бульварная, д<ом> Георгиевского), как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой), побывала у мамы в Киеве и сходила с ума от «Кипарисового ларца». Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала «А вот моему мужу не нравится». <…>
…«Башня» – ликовала.
25 марта 1911 г. (Благовещенье ст<арого> стиля) Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис-Абеба). В нашей первой беседе он, между прочим, спросил меня: «А стихи ты писала?» Я, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: «Ты поэт – надо делать книгу». Вскоре были стихи в «Аполлоне» (1911, № 4) [4; 134–135].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
Когда АА читала стихи «Вечера» на «башне» или в других местах, люди спрашивали, что думает Николай Степанович об этих стихах. Николай Степанович «Вечер» не любил. Отсюда создалось впечатление, что он не понимает, не любит стихов АА.
Николай Степанович никогда ни в «Академии стиха», ни в других местах не выступал с критикой стихов АА, никогда не говорил о них. АА ему запретила [16; 115].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
Н. А. Шишкина мне сообщила, что Николай Степанович, рассказывая ей об АА, сказал следующую фразу: «Ведь это я ее сделал. Я просматривал ее стихи, говорил, что они безвкусны, заставляя ее переделывать их… она самоуверенно спорила».
Оставив в стороне основания, по которым Н. А. Шишкина, давая мне такие сведения, могла быть небеспристрастной к АА, я приведу другое сообщение – Б. С. Мосолова. Давая мне воспоминания о Николае Степановиче (осенью 1925 г.), он сказал, что в годы 1910–1912 на «башне» В. Иванова и в «Бродячей собаке» многие иронически называли Н. Гумилева – «Н. С. Ахматов», желая показать обратное влияние, и раз, услышав это, АА была крайне обижена [16; 134].
Валерия Сергеевна Срезневская:
Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны – для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны – желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому [22; 241].
Ирина Владимировна Одоевцева: